Олег Юрьев. Новый Голем, или Война стариков и детей. Роман в пяти сатирах. — “Урал”, 2002, № 8, 9.

Сколько бы ни говорили все вокруг, что черное — черно, а белое — бело, все впустую до той поры, пока ты сам — без подсказок и заглядываний в академический словарь — эту самую черноту-белизну не уразумеешь. Оттого-то и появляются статьи из серии “Мой Пушкин” (Лермонтов, Набоков, далее всюду...). Есть, дескать, общий для всех творец Алеко и Гуана, а значит, ничей, внушенный, нашептанный, я же наконец открываю своего, подлинного, почувствуйте разницу... Помню, Бог весть в какие старые и глухие аспирантурные годы раздумывал я долго — поехать ли мне жить и работать в один далекий город на реке Томи. Поехал, и первое, что увидел на берегу той самой славной шахтерской реки, — сгоревший ресторан под едва сохранившимся обугленным названием “Сибирь”. Почему “Сибирь”? — пожал я плечами и тут только понял, где предстоит мне провести младые лета. Такая вот “моя Сибирь”.

Тут вы наконец осторожненько спросите, при чем здесь все-таки роман Олега Юрьева. Рискуя нарваться на повторный вопрос, отважусь рассказать еще одну историю. В семидесятые — восьмидесятые выросло целое младое племя, воспитанное на литературе “стран Европы и Америки”. Да и как было иначе, ежели в популярных “русских” журналах печатался привычный Рекемчук, ну, в лучшем (?) случае “Альтист Данилов”, а в “Иностранке”, глядишь, то “Черный принц”, то “Степной волк”, а то и “Шум и ярость” в нашумевшем переводе О. Сороки. А сейчас (то есть после явления мировых бестселлеров Эко — Павича — Кундеры) читать переводные книги мне лично как-то скучновато. Все думал — отчего бы, может, старею? Или уж совсем достала беззастенчивая попытка навесить классический ярлык на писанья Коэльо? И вдруг — вот он, мой “конец постмодерна!”. Ну вот, дошло-доехало, как же все-таки набили оскомину потуги имитировать двадцатилетней давности мировые бестселлеры! И мастеровиты бывают сии опусы, и читаются порою взахлеб, да после остается в памяти только симулякр литературного продукта, этакий обманчивый синтетический привкус экзотических фруктов после употребления жевательной резины “Риглис”... И знание это настигло меня именно по мере перелистывания страниц романа Олега Юрьева, хотя и раньше приходило в голову, что перечень тактико-технических, как говорят военспецы, характеристик подобного чтива сравнительно короток и прост.

Что нужно? Прихотливость стиля, барочное смешенье имен, языков и культур, легкая (либо тотальная) авантюрность сюжета, нити которого непременно ведут в прошлое, желательно как раз в эпоху европейского барокко, часто — в пространство Центральной Европы, где и до сих пор ощущается вавилонское столпотворение легенд и легендарных же персонажей: от мутьянского воеводы Дракулы до Эндрю Уорхола, тоже выходца из этих мест, носившего почти гоголевское имя Андрий Вархола. Чего еще недостает в этом вареве? Детективной остроты, примеси восточной магии (иногда тесно увязанной с современной политикой) и, главное, мотива таинственной книги, “текста в тексте”, как говаривали тридцать лет назад мэтры литературоведения.

В приготовлении беспроигрышных литделикатесов преуспели многие и многие, из сравнительно недавних примеров упомяну роман “Перверзия” яркого прозаика с Запада Украины Юрия Андруховича1. И вот вам — пожалуйста: старый клон стучит в стекло!

Питерский литератор Олег Юрьев, ныне проживающий в Германии, напечатал в “Урале” роман с приличествующим, пардон за выраженье, дискурсу андерграундного мейнстрима интригующе заверченным двойным заглавием. Ну и?.. — раздраженно и с нажимом промолвит читатель, утомленный ожиданием ответа на неукоснительный для любой рецензии вопрос: “про что??”. Э, батенька, вы слишком прямолинейны, ведь дать представление о содержании и стиле романа можно по-разному — например, надевши маску его сочинителя. Да-да, вы не ошиблись, именно это я и хотел сказать: стараюсь изъясняться столь же многоречиво, как юрьевский герой-рассказчик, “простой петербургский хазарин Юлик Гольдштейн”, который пишет пьесы, идущие кое-где в Европе и Азии. Писатель, значит... Нет, больше про него покамест ни слова, держите карман... Бесконечные путаные отступления — мой литературный прием: лучше уж замедлить темп приближения к “заключениям и выводам”, удариться еще в парочку сопутствующих историй, прежде чем выговорить в трех фразах всю фабулу романа — ведь тогда уж и писать будет вовсе не о чем. Вот-вот, и “роман в пяти сатирах” точно так же перенасыщен изысканными полунамеками и таинственными поворотами сюжета. Главное, коллеги, не путать Гиршовича с Юзефовичем, а также Георгия Адамовича с Лазарем Кагановичем, иначе слишком скоро сказка скажется.

Так вот, в середине восьмидесятых годов, кажется, две соседних экзотических африканских страны — Берег Слоновой Кости и Верхняя Вольта — вдруг стали называться еще более загадочно — соответственно Кот-д’Ивуар и Буркина-Фасо. Тогда же и родился сам собою калькированный советский лозунг: “Да здравствует Кот-д’Ивуарско — Буркина-Фасойская дружба!” Эта чеканная формула как нельзя лучше подошла бы для мест и времен, описанных в романе Юрьева, который (роман) начинается знаменательными словами: “Молчаливый чех с немецкой фамилией пригласил меня на еврейское кладбище”. Здесь речь идет о Праге, а вообще-то основные события романа происходят в начале девяностых, в местности Эрцгебирге на границе бывшей (а затем надвое распавшейся) Чехословакии и обеих (для родившихся поздно и счастливо напоминаю — ГДР и ФРГ) Германий, ныне, наоборот, слившихся воедино. Местечко соответственно носит два параллельных названия: Юденшлюхт — Жидовска Ужлабина. И правят этим заковыристым местом два бургомистра — “юденшлюхтский д-р Хайнц-Йорген Вондрачек” и “жидовско-ужлабинский пан Индржих Вернер”. Это — объясняю — не случайно, что чех носит немецкое имя, а немец — чешское, это чтоб выглядело позабористей. Ну, ясное дело — может ли в мировом-то бестселлере-бис ходить в героях какой-нибудь, Господи прости, синцов-серпилин? Не-е-ет, конечно, герои нашего времени тут иные — оказавшиеся в Шлюхте-Ужлабине двойники: “хазарин” Юлик, выбривший в поезде ноги и (напялив наспех купленную юбку) сошедший за литературную даму по имени July Goldstein, а также срочно сменившая пол на мужской “Джулиен Голдстин, из Цинциннати, гость Института Центральной Европы и Африки” (так!).

Оба занесены в Рудные горы не ветром приключений, но прибыли с целью академической. “Наш” паломник, например, в недальнем прошлом атаковал нюрнбергский стипендионный фонд “Kulturbunker e.V.” убедительной просьбой о выделении гранта для написания “исторического романа-исследования о деятельности особой группы СС „Бумеранг” по разработке секретного оружия на основе големических преданий”. В фонде, свято блюдущем политкорректные заповеди, была в наличии лишь стипендия для литератора-женщины, оттого и пришлось Юлику спешно брить ноги. А прикинувшись к тому же немой дамой, он вызвал у фондового клерка бурный приступ восторга: оказывается, не только феминистская квота наделенных грантами соискателей срочно нуждалась в пополнении, но и задание “по инвалидам” “Культурбункер” тоже никак не мог выполнить...

Литератор из Северной Пальмиры отправляется в Европу, чтобы переждать там неурядицы, воцарившиеся в родной “Скифопарфии” — так назван рушимый союз братских социалистических республик. Вообще-то Юлик-Юлия намеревался писать роман “Война стариков и детей” — о неком хазарском племени, попавшем “в двенадцатом или тринадцатом веке через Венгрию в богемские горы”. Однако, чистосердечно признается “хазарин”, “опытные грантососы ... сказали мне как один человек, что на Западе под такие сюжеты стипендий отнюдь не дают, вот если бы что-нибудь такое, крутое, ну ты понимаешь... И поделали в сыром московском воздухе пальцами, точно вкручивали и выкручивали электролампочку”.

Дальше — понятно: писатель-трансвестит все равно думает только о своем заветном романе про мадьярских хазар, каковым произведением словесности — как должен не сразу догадаться читатель — и является лежащая перед ним книга. Предания о попытках гитлеровцев вновь оживить и использовать в военных целях изготовленного рабби Лёвом глиняного человека по имени Голем на первых порах интересуют счастливого обладателя стипендии “Культурбункера” весьма умеренно. Однако постепенно выясняется, что его двойник из Цинциннати занят именно этой темой, причем то и дело на полшага опережает конкурента — в том числе в Петербурге и Нью-Йорке, куда оба поочередно приезжают по следам Голема, якобы сперва вывезенного из Германии советскими спецслужбами, а потом — из СССР американскими. Все это, в общем-то, не играет никакой роли, загадки в романе загаданы таким образом, что у них и не может быть разгадок, иначе выяснилось бы, что тщательно и прихотливо выстроенное здание — всего лишь карточный домик. Изобретателен рассказчик, говорлив и непрост: добросовестно веселит он собеседника на каждом шагу. Непременно сообщит, например, что использует для защиты от шума “беруши бытовые обоеконечные, пр-во кооператива „Филармония”, Ленинград, 1987”. Или — что курс “Modern Jewish history” читает профессор Бенджамин Джихад (курсив мой. — Д. Б. ).

Все так — и, однако, непонятная грусть тайно тревожит меня. Ну, подтверждается почти наверняка, что цинциннатский Голдстин — истинный двойник ленинградского Гольдштейна, и ... ? Уж не затем ли питерский драматург раздвоился и стал дважды гермафродитом, чтобы сразу две стипендии ухватить?

Но подойдем с другого конца.

Всякий эзотерический текст порождает смысл не внутри самого себя, не от одного фрагмента к другому, но означает нечто целиком, нерасчлененно, разом. Непонятно? Заклинание “крибле-крабле-бум” бесполезно разлагать на смысловые элементы, можно только предполагать, в чем его значение для реальности, разгадывать умысел чародея.

Умысел Юрьева прост и содержателен: воссоздать стремительно промелькнувшую и теперь уже бесповоротно ставшую историей эпоху начала девяностых. В эти годы время не шло, а неслось, и после всех путчей вдруг оказалось, что мы снова живем не в минуты роковые, когда в мгновение ока меняется вокруг абсолютно все, а во времена относительно спокойные, вынашивающие (по Томасу Манну) перемены в медленном и тягучем темпе хода часовой стрелки — обычному глазу почти незаметном. Кто сейчас помнит, что волна послепутчевых переименований была настолько бессмысленной и беспощадной, что несколько станций московского метро успели за пару недель дважды сменить названия, что нынешние “Чистые пруды” возникли не сразу после “Кировской”, а был еще промежуточный вариант “Мясницкая” и даже таблички были изготовлены и развешаны? И “Калининская” была поначалу переименована в “Воздвиженку”, а уж потом появился привычный сегодня “Александровский сад”.

В эти несколько лет (особенно с девяностого по девяносто четвертый) были разрушены все годами формировавшиеся социальные иерархии, исчезли ориентиры общественного престижа, контуры профессиональных, возрастных и иных корпораций.

Юрьев, отдадим ему справедливость, мастерски воссоздает приметы этого второпях перелицованного мира, его противоречия и неурядицы. Плохо ли, что молодые люди смогли в двадцать пять лет стать владельцами “гигантов советской металлургии”? Вовсе нет, однако ж честными путями этого трудно было достигнуть, да и квота на подростков-беспризорников сильно повысилась. Так ли, иначе ли — помните, какими глазами тогда взирали родители на своих в одночасье повзрослевших детей?

Столь же кардинальные изменения претерпело и сословие академических ученых. В прежнее время все было ясно: удалось попасть в ИМЛИ-ИРЛИ и дальше — можно было либо светилом становиться, либо баклуши бить десятилетиями, — статус сотрудника ведущего академического института шел на полшага впереди научных достижений. И вдруг — гранты, возможность хотя бы частично не зависеть не только от парторганизации, но даже от “научного” начальства, целевой тематики сектора или лаборатории... Снова шок. Хотя и тут оборотная сторона улучшений высветилась немедленно. Многие гуманитарии, впервые пересекшие океан, чтобы принять участие в конференциях тамошних славистов, были потрясены конъюнктурной монотонностью тем читавшихся докладов. Львиная доля — про кровосмешение, гендерные проблемы да гинекологию, шла ли речь о Генри Миллере или о Тургеневе. Даже особый фольклор по этому поводу объявился2.

Тогда-то и возникла целая армия искателей научных приключений, годами перебиравшихся с гранта на грант и предлагавших в заявках беспроигрышные с точки зрения фондовой конъюнктуры темы исследований.

В финале романа Юрьева упоминается очередная заявка, предполагающая “сбор материалов к историческому роману „Охотники за крайней плотью” о еврейских индейцах, живших в XVII в. на территории Нового Амстердама, и о их вожде, лжемессии Мордехае Эспиноза, голландском купце из португальских марранов”.

Все это очень смешно, но для романа не спасительно.

Читатель ждет уж “Имя розы”, много лет ждет, однако чем вернее получает сделанное по всем рецептам мирового бестселлера криминальное чтиво, тем более кажется оно вторичным, неестественным, запоздалым. Для 2002 года — очень несвоевременная книга...

Дмитрий БАК.

1 См. рецензию Инны Булкиной на этот роман в № 10 «Нового мира» за 2002 год. (Примеч. ред.)

2

Дроля мне шепнул, что я сексуально развита. Не прощу ж я ни черта ентова харрасмента! Мне батяня рассказал, что я грациозная. Ох ты жисть, ты моя жисть вся инцестуозная! Меня мамка назвала семейною обузою. Так и есть, не избегу подлого эбьюза я! Говорит, я слабый пол, смотрит с укоризною. Ой, подруженьки, помру от ево сексизму я! Меня дроля обозвал чукчею, поверите? Пострадала ж тут моя нейшенел идентити. — Пшел ты, черный мой бой-френд, говоря лирически! — Я те дам — не соблюдать корректность политическу! На гулянку не зовет — не мила осанкою. Ну, подружки, ничаво — стану лесбиянкою!