Вряд ли я смогу описать восторг, охвативший всю нашу семью при переезде из города в деревню. Даже тетя Мара, склонная, правда, к преувеличению, не могла похвалиться тем, чтобы когда-нибудь раньше ее так переселяли. Единственное, что можно было бы сравнить с эмоциями, не покидавшими нас во время разгрузки и затаскивания мебели в новое помещение, было, по мнению брата Петера, то чувство облегчения, которое наша бабушка испытала после окончания Второй мировой войны, узнав, что ее старший сын, муж Мары, не скончался в Аусшвице, а возвращается домой. (Еще больше это наше ощущение было сродни веселью самой тети Мары, получившей вскорости уведомление о том, что ее муж — по ошибке! — был кремирован. Бумага содержала также уверения, что все произошло в полном соответствии с желанием покойного быть сожженным после смерти. То обстоятельство, что кремация мужа последовала не за его смертью, а, наоборот, смерть — за кремацией, она сочла пустяком.)
Однако эта история осталась уже далеко в прошлом, была почти забыта и вспоминалась лишь во время неизбежных семейных ссор как один из самых горьких эпизодов семейного прошлого. Переселение целого клана, как заметили наши поразительно скромные и нетребовательные соседи, было, конечно, случаем совершенно другого рода — и у самых отъявленных пессимистов из нас появился румянец. Даже бабушке, у которой из-за инсульта больше не двигалась левая сторона лица, удалось каким-то чудом растянуть правый угол рта.
Дом не представлял собой ничего особенного, он стоял на краю деревни и больше напоминал заброшенную сельскую корчму с подвалом, в котором прежний хозяин, может, по своей воле, а может, и нет, оставил несколько бочек вина (к несчастью или, наоборот, к счастью, совершенно скисшего, в чем нас клятвенно заверила ценительница настоящей жизни тетя Мара). О назначении еще нескольких пристроек оставалось лишь гадать. В одной из них раньше явно находился свинарник. Это установила двоюродная сестра Елизавета, внебрачная дочь Мары. Елизавета ощущала не только запахи, о существовании которых большинство людей просто не подозревает, но могла “почувствовать” историю места, интенсивность и оттенки переживаний, флюиды которых продолжали витать в воздухе и после того, как событие, их вызвавшее, минуло. “Чую поросят”, — сказала она, когда вошла в пристройку, которую ее мать, амбициозная, но начисто лишенная таланта самодеятельная художница, решила переделать в мастерскую.
К счастью, ее услышали только мама и я. Тогда Елизавета раздула ноздри и добавила, что чует даже смертельный страх поросят перед убоем. Мама закричала: “Ради всего святого, молчи!” В конце концов тетя Мара сама выбрала эту пристройку из-за вида на реку, долину и окружающие холмы. Кроме того, все будет перекрашено, проветрено и немедленно пропитается запахами теткиных красок и парфюмерии. И вообще, респектабельные английские семьи живут в перестроенных конюшнях!
Елизавета спокойным голосом заявила, что будет молчать за три коробки конфет средней величины. “За две”, — настояла мама. “За две самых больших”, — предложила компромисс Елизавета. “Но в последний раз”, — заключила мама.
Тетя Мара так и не узнала, какие звуки сменились барочными ариями, в сопровождении коих она с кистью в руке и сигаретой во рту бросилась воплощать в новой мастерской свое “обновленное вбидение”. Когда Елизавета как-то перед ужином громко заметила, что арии ее мамаши напоминают поросячье хрюканье, та взвилась, и тут в качестве отвлекающего маневра пришлась очень кстати мамина своевременная похвала теткиного новаторского стиля: даже не выбранив “ублюдка”, Мара с удовольствием долго и пространно рассуждала о разнице между акварелью и маслом — к восторгу каждого из членов семьи, срочно придумавшего себе неотложное дело, чтобы убраться из-за стола до конца ужина. На следующее утро Елизавета получила от мамы еще одну коробку конфет.
Тем не менее вначале казалось, что каждому из нас жизнь в деревне даст то, чего он больше всего хотел. Бабушке — запах свежей утренней земли и отдаленное мычание коров, другие звуки и запахи, напоминавшие ей детство. “Гвоздики, — нацарапала она на листе бумаги, когда инсульт отобрал у нее возможность говорить, — везде будут расти гвоздики, и я буду спать с открытым окном, чтобы с последним вздохом унести их запах в мир иной”. Мама надеялась, что в новом доме она сможет организовать личный центр медитации и здорового образа жизни, она нашла достаточно места минимум для двух тысяч книг по дзэн-буддизму, йоге, у-шу и другим важным занятиям эры Водолея. Именно им она, рано вышедшая на пенсию учительница средней школы, решила посвятить себя целиком.
Прежде всего маму воодушевили тропинки, мягко спускавшиеся в долину и поднимавшиеся к лесу, что оказалось очень кстати для ее каждодневной утренней пробежки или “малого марафона” — так эту крайнюю форму мазохизма назвал психиатр, у которого папа и мама, участники программы здорового образа жизни, долгие годы наблюдались ввиду папиного алкоголизма. После нескольких лет постоянного сопротивления психиатрическому воздействию папа неожиданно потерял вкус не только к питию, но и ко всем другим радостям жизни, в том числе и к тем, от которых мама бы еще не отказалась. И ее утренний марафон был единственным способом нейтрализовать избыток энергии, ежедневно накапливавшейся в ней из-за папиного безразличия. Папа же, прекрасно все понимавший, тем не менее каждый вечер заботливо заводил будильник, чтобы мама не проспала.
Потом, когда по его просьбе они бросили программу, он пошел к директору средней школы, где тридцать лет преподавал историю, и потребовал досрочного выхода на пенсию. “С историей покончено! — сказал он. — И не потому, что так утверждает Фукуяма, а из-за победы, которую наконец одержал наш небольшой народ. Свобода, эта самая запутанная из всех благодатей, совершенно уничтожила почву, на которой могли бы возникнуть трагические конфликты или великие идеи, и посеяла семена мелочных распрей, торгашеского коварства и стереотипов, создаваемых СМИ”. Его предмет, история, из высокой науки за одну ночь опустился до эзотерического уровня, а уж этой новоявленной дисциплиной папе не пристало заниматься. Уйти ему хотелось бы с соответствующим вознаграждением.
Директор, мамин двоюродный брат и друг семьи, немедленно исполнил просьбу отца. Вознаграждение оказалось решающей частью суммы, недостающей для покупки дома, где бы “все мои”, как нам сказал свежеиспеченный пенсионер, нашли лучше поздно, чем никогда, ту реальную свободу, которая и есть единственный источник настоящего счастья. “Быть свободным — наш долг в конце концов, — добавил он запальчиво. — Свободному государству нужны свободные люди”.
Папа представлял себе счастье как покой. Чем отличался от мамы, которая хотела остаться вечно молодой и готова была умереть за это. Он решил прислушаться к совету Юнга, согласно которому мужчина в шестьдесят должен распрощаться с багажом прежних лет и заглянуть в себя, дабы из воспоминаний сложить картину жизни, проясняющую смысл самого его присутствия на этом свете и связывающую его с Богом. Он подчеркнул, что останется доступным для окружающих, но так как часто будет погружен в свои мысли, то ожидает, что мы проявим уважение к этой его потребности углубиться в свой внутренний мир. “Думаю, каждый из вас получил свое”, — сказал он. Петер — идеальное место для своего телескопа и наблюдения за звездами; я — неограниченные возможности для бесцельных шатаний по лесам и бесплодных размышлений о моем будущем, которое, судя по всему, ничем не будет отличаться от моего настоящего; мамин брат Винко, бухгалтер, годами снедаемый желанием вырастить самый большой кочан капусты в мире и попасть в книгу рекордов Гиннесса, — плодородную землю; двоюродный брат отца Владимир — время и покой, чтобы закончить книгу воспоминаний о своем геройстве в партизанах; его жена, тридцатью годами моложе, — довольно хорошую дорогу, чтобы на “альфа-ромео” Владимира каждый день исчезать и развлекаться с приятелем, оставляя мужа в покое.
После этой речи папа удалился восвояси и оставил нас гадать, кто же из присутствующих вообще достоин излучаемого им святого сияния. Впервые в жизни мы все, как один, ощутили, что папа свои настоящие таланты взращивал тайно, скрывая до последнего, и что возле него ни с кем из нас не может приключиться ничего плохого. Ремонтные работы в доме и его шести пристройках велись с таким воодушевлением и согласием, что мы даже слегка — с двух лет до одного года — сократили срок, предусмотренный для его окончательного устройства.
Единственным человеком, не вписавшимся в то целое, в которое в ореоле папиной мудрости и маминой энергетики слилась наша семья, была, конечно, Елизавета. Это произошло отчасти потому, что мама перестала подносить ей коробки конфет, а главным образом из-за новой школы, где Елизавета, как она уверяла, по большинству предметов превзошла не только своих одноклассников, но и учителей. “Скука — порождение дьявола”, — много раз повторяла бабушка, когда еще могла говорить, однако тогда никто и не подозревал, какими пророческими окажутся эти слова применительно к Елизавете.
Однажды в воскресенье за обедом эта толстенькая девица заявила, что наш дом со всеми его пристройками стоит как раз над опасным узлом электромагнитных излучений и поэтому все наши усилия создать идеальную модель семьи обречены на неудачу. Мы имеем дело с потусторонними силами, с неуправляемыми домовыми и прочей нечистью. В ответ на это заявление тихо вздрогнула лишь мама, остальные просто пожали плечами, хмыкнули и продолжали есть.
Елизавету наша вялая реакция не устроила. Она перешла в открытое наступление. Она сказала, что в доме происходят странные вещи. Что уже некоторое время тетя Мара заполняет просеки и луга на своих акварелях не овцами, а поросятами. Что бабушка почти каждую ночь бранится с кем-то в своей комнате. Что книги, заботливо расставленные мамой на полках в алфавитном порядке, уже дважды были перемешаны и теперь стоят согласно какой-то неизвестной, вероятно дьявольской, системе. Что из моей комнаты ночью доносятся горькие стоны и вздохи, как будто кто-то кого-то душит. Что она уже два раза видела дядю Владимира стоящим перед грозой голым по пояс, с поднятыми вверх руками посреди поля соседской пшеницы и заклинающим гром, чтобы тот поразил его. Что на столе в комнате Петера она нашла записи, подтверждающие, что он в свой телескоп разглядел огромный метеорит, грозящий разнести Землю на куски и находящийся всего в двух неделях полета. Что дядя Винко копает землю в саду вовсе не для того, чтобы посадить капусту, а роет три глубокие ямы, похожие на могилы, куда собирается засунуть наши тела, когда злой дух, хозяйничающий в этом краю, прикончит нас всех по очереди. И выход один: продать дом и вернуться в город.
После ее слов наступила тишина. Некоторые украдкой переглянулись. Другие уставились в свои тарелки. Потом все одновременно повернулись к папе. Было очевидно, что он — единственный, кто способен прокомментировать это и вынести приговор. Папа сначала положил в рот последний кусочек говяжьей отбивной и хорошенько его прожевал. Потом аккуратно вытер губы и подбородок салфеткой. Потом, ни на кого не глядя, медленно поднялся и ушел в свою комнату. Нам показалось, что дверь он запер несколько решительнее, чем обычно.
Роль судьи пришлось взять маме. Она сказала, что тетя Мара вольна рисовать не только поросят, но и жирафов, моржей или пятиглавых чудищ, если так подсказывает ее художественная фантазия. Что бабушка в своей комнате ни с кем не бранится, а слушает радио, потому что у нее бессонница. Что книги на полках так перемешали не потусторонние силы, а они сами перемешались, когда полки рухнули под их тяжестью. Что стоны и всхлипы доносятся из моей комнаты из-за кошмаров, мучающих меня с пяти лет, а никак не вследствие интенсивной мастурбации, смущающей юношей моего возраста. Что касается Владимира, то мы должны понимать, что у него молодая и легкомысленная жена, а иногда это слишком даже для боевого партизана, получившего кучу наград. Записка Петера о метеоритах — конечно, дело его и того профессора, у которого Петер защищает диплом по космологии, Земля же никогда не расколется на куски только потому, что маленькая проказница захотела напугать своих близких. А Винко, закончила мама, пусть сам объяснит, кто или что закопано в саду.
Дядя Винко признался, что ямы действительно похожи на могилы, но хобби для него так важно, что у него просто нет времени думать об убийстве кого-нибудь из нас. Он только хочет закопать старую рухлядь, скопившуюся в полуразрушенном сарае в саду, чтобы, отремонтировав его, хранить там семена. Зачем нам сломанные кирки, мотыги, вилы, косы, плуги, бороны, серпы и бог знает что еще, если, имея в прошлом два поколения горожан, мы вернулись в деревню совсем не ради пахотного земледелия! Все лишнее, что так явно напоминает нам иные времена, другие края, печальное прошлое, следует закопать, скрыть с глаз. Это надо сделать, чтобы избавиться от ошибок, которыми отмечены все наши усилия с момента вселения в новый дом. Мама была первой, кто при этих словах зааплодировал, за ней последовали все остальные, кроме Елизаветы, показавшей нам язык и выбежавшей вон.
Не зная, чем бы заняться, я предложил помочь дяде Винко. Некоторые вещи из сарая были такими тяжелыми, что он один едва бы оттащил их к месту последнего успокоения. Вне себя от благодарности, он уступил мне самые пыльные и трухлявые обломки, что же касается громоздких предметов, требовавших двух пар рук, то более тяжелый или неудобный конец как по волшебству всякий раз доставался мне. Я обрадовался, когда к нам присоединился Петер и начал поддразнивать дядю Винко: он спрашивал, какой философский смысл дядя находит в использовании мотыги и лопаты для того, чтобы их же и закопать, и главное, — не видит ли он в этом погребении старого инструмента с помощью нового символичной модели сизифовой тщетности всех человеческих усилий.
В ответ дядя Винко съязвил: умничать в пределах курса начальной школы он обычно предоставляет студентам-физикам, которые уже заваливали философию. Сам же он видит в своем начинании решающую фазу оздоровления семьи, более чем сто поколений кряду служившей бесчисленным эксплуататорам во всех их разновидностях: от графов и помещиков до церкви и социалистического кооператива, члены которого всегда пахали и сеяли с ненавистью в сердце. “Эти старые орудия словно несут на себе печать страданий целого рода, — со значением сказал дядя, — поэтому они должны быть погребены на веки вечные. Только после этого мы станем по-настоящему свободны — если мы действительно хотим освободиться. И тогда любой инструмент, который мы возьмем в руки, будь то лопата, топор, кофейная мельница или компьютер, будет вызывать чувство радости и любви к жизни, а не страха перед нищетой или неволей”.
Эти слова Винко произнес скорее торжественно, чем гневно. Потом он попросил Петера помочь нам вынести из сарая последний предмет, такой огромный и несуразный, что с ним можно было справиться только втроем. Каждый взялся за свой конец, и мы с трудом выволокли его из сумеречного пространства на дневной свет. Мы положили его на траву и осмотрели. Сначала мы были удивлены. Потом поражены. И наконец, нас охватил ужас.
Это было ни на что не похоже. Прежде всего у предмета не было никакой плоскости, на которую его можно было бы поставить. Из бесформенного, непонятно для чего служащего ядра беспорядочно и асимметрично торчали во все стороны разнообразные стальные, алюминиевые и даже деревянные обрубки. При наличии некоторой фантазии можно было угадать формы кубистически деформированных лопаты, кирки, мотыги, может быть, серпа или косы, может быть, грабель и еще какой-то разновидности сельскохозяйственного инструмента, однако это тоже были только фрагменты того, чем бы это могло быть. Между тем в разных узлах можно было распознать звенья цепи, половину зубчатого колеса, унитаз, искривленный механизм настенных часов, две гири и почерневшую ручку сковороды.
Если бы эти обрубки или обломки чего-то были связаны вместе проволокой! Или подверглись сварке в единое целое! Тогда мы могли бы приписать результат фантазии скульптора-модерниста и, перенесясь в сферу искусства, где допустимо все, избавиться от ужаса перед этим конкретно-осязаемым воплощением агрессии, возле которого мы застыли, как беспомощные дети.
Придя в себя первым, энтузиаст Винко предложил немедленно выкинуть эту злосчастную шутку пьяного деревенского кузнеца, закопать и позабыть о ней. Петер решительно запротестовал: предмет мог быть частью космического корабля, упавшего где-то поблизости! И вообще любую незнакомую вещь надо сначала исследовать, дать ей название, определить ее смысл, чтобы она когда-нибудь потом не внедрилась в наше подсознание в форме невроза. Но Винко упорно стоял на своем. Думаю, что он и сам отволок бы этот искореженный агрегат к яме, если бы в этот момент рядом не пробегала мама, возвращавшаяся с полуденного марафона (утренний отпал из-за ливня). Она остановилась, осмотрела предмет во всех возможных ракурсах, нажала там, потрясла здесь, потянула туда-сюда. После чего дрожащим от волнения голосом она велела мне позвать папу. Через пять минут около находки собралась вся семья, включая даже жену Владимира, только что вернувшуюся с одного из своих свиданий.
Струей воды из садового шланга мы смыли с агрегата грязь. Мы хотели убедиться, нет ли под слоем слежавшейся пыли следов пайки или сварки. Петер (впрочем, совершенно напрасно) принес увеличительное стекло для изучения мелких соединительных швов.
Мы все ждали, что скажет папа. Он долго молчал. Когда наконец он открыл рот, то не озвучил спасительного резюме, а только спросил, что об этой вещи думаем мы.
Елизавета сказала, что перед нами “адская машина”, которую под покровом ночи выковали духи, чтобы поселить в нашей семье раздор и выжить нас, ведь более чем очевидно, что здесь мы не найдем ни счастья, ни покоя. “Глупости, — сказала мама, — о духах мы будем говорить в последнюю очередь, только после того, как исчерпаем все возможности рационального объяснения”. Каковых, впрочем, она и сама не могла найти, поэтому в замешательстве замолчала.
Скоро стало очевидно, что в поисках ответа на загадку, лежавшую перед нами, мы не столько шарим по архивам собственной памяти, сколько соревнуемся в игре воображения. Особенно отличилась жена Владимира, заявившая, что предмет возник после столкновения спортивного автомобиля с трактором, перевозившим сельскохозяйственный инвентарь: под сильным давлением и при взрыве горючего все было перекорежено и деформировалось вот в это нечто, над чем мы сейчас напрасно ломаем головы, отвлекаясь от более приятных занятий (в ее случае — от свиданий в городе, на одно из которых она сразу же потом и отправилась).
Владимир заявил, что для него как научного материалиста в этом мире нет таких тайн, природу которых нельзя было бы определить при помощи исторической диалектики. Надо только заглянуть в прошлое, расспросить прежнего хозяина и его предшественников, ведь штука-то не с неба упала, ее кто-то там, в сарае, поставил, кто-то в этом замешан, кто-то в ответе. И надо выяснить кто, ведь свобода возможна только после того, как любая, даже самая ерундовая, ответственность будет справедливо распределена между всеми.
Тетя Мара принесла мольберт и начала рисовать неизвестный предмет. “Подумаешь, с неба свалился, — сказала она, — все в этом мире начинается с художественного вызова”.
“А ты?” — папа повернулся ко мне. Так как мне не хотелось показаться индифферентным, я быстренько внес идею относительно проводов, пломб и шестеренок от часов посередине. “Это несомненно бомба, — сказал я, — у которой что-то заклинило так, что она не сдетонировала, а „ушла в себя””. Петер подтвердил, что идея представляется ему не самой идиотской, однако механизм в середине не часы, а коротковолновый радиоприемник. Он принес три батарейки, опустил их одну за другой в углубление посредине агрегата, и удивительный механизм затрещал и начал передавать программу: мужчина на незнакомом языке, скорее всего на арабском, что-то громко докладывал или объяснял.
С потухшими глазами, опустив руки, мы стояли около дьявольской машины и слушали голос, доносившийся бог знает откуда, может, из космоса, может, из недр самого агрегата или из глубин нашего пораженного воображения, которое под грузом произошедшего так же, как и предмет, стоящий перед нами, подверглось деформации, являя собой ныне сплав неизвестности и беспокойства. Пошел дождь, мы накрыли это нечто дерюгой и разбежались по своим комнатам.
Ремонт дома постепенно сошел на нет. Петер начал манкировать учебой, не пошел на выпускной экзамен, отложив его на следующий год.
Неизвестный агрегат лежал посреди сада, мозоля всем глаза. Он стойко переносил жару, дождь, град, пинки, ощупывание, химические анализы, фотографирование и главное — любопытство, поскольку наш дом постепенно превратился в аттракцион для заезжих туристов, как отечественных, так и иностранных. Какой-то американец потихоньку предложил за него папе четверть миллиона долларов. Папа сказал, что отдаст агрегат даром, если тот сначала объяснит, что это такое, откуда оно взялось и для чего служит. В конце концов, мы начали задыхаться от внимания любознательных граждан и журналистов, и вокруг дома и сада была возведена высокая стена с тяжелым запором на железной двери. Теперь мама бегала вокруг дома, она делала по двести кругов в день. Ее тень каждые несколько минут проносилась мимо всех наших окон за исключением папиного — его комната была на втором этаже.
Впрочем, папа ничего бы не заметил, даже если бы она по воздуху пролетала мимо его окна. Он по горло погрузился в изучение машиностроения, химии, агрономии, физики и смежных дисциплин. Какие-то книги он одолжил у Петера, другие набрал по библиотекам и книжным магазинам и привез домой на микроавтобусе. Он все больше худел, глаза у него горели, как будто изнутри его медленно и беспрерывно пожирал адский огонь. Метод дяди Владимира тоже не дал результатов: Владимир составил доклад об истории дома и его прежних владельцах, но даже самый последний из них, у которого дом был куплен, не смог вспомнить, чтобы он когда-нибудь видел этот агрегат в сарае. И хотя бывший хозяин и сам выкидывал туда ненужную рухлядь, большинство вещей, по его заявлению, лежало там испокон веков.
Несколько месяцев спустя поиски продолжали только папа и Петер, а мы, утомившись, постепенно вернулись к старым и привычным занятиям. Тайна оказалась обременительной и даже несколько смешной, особенно когда среди ночи мы видели за окнами в саду папу и Петера, при свете карманного фонарика измеряющих расстояния и углы между частями агрегата и записывающих все данные, а потом слышали, как в комнатах над нами они до раннего утра шумно спорили и ругались. Однажды мама при всех попросила папу отказаться от такого убийственного поведения, если не ради себя самого, то ради сына-студента, который раньше был звездой факультета, а теперь находится на грани сумасшествия. “Я прошу вас, — сказала она, — прошу вас обоих от имени семьи — перестаньте”.
Петер ничего не сказал. Папа же впервые после длительного перерыва обратился к семье так, как бывало в те времена, когда непонятного агрегата еще не было. Папа подчеркнул: это не семейное бедствие, как некоторые тут думают. Совсем наоборот. Все в этом мире имеет свой смысл, каждая вещь, сотворил ее Бог или человек, откуда-то произошла. И если мы отвлечемся от Бога, то у нас еще останется эволюция, квантовая теория и теория хаоса, не допускающие, чтобы нечто возникло из ниоткуда, где-то валялось и ни для чего не служило. Посмотрим правде в глаза: мы — семья, выбитая из седла стрессом большого города, чтобы выжить и сохранить наш дух, мы вернулись в деревню, к родным корням. Здесь — свежая кровь, энергия, новый жизненный импульс. Но от себя не спрячешься. Куда ни пойдешь, везде наткнешься на сфинкса, не пускающего тебя вперед. Его надо одолеть, если не хочешь топтаться на месте, или вернуться назад, где ты уже побывал. Мы, наша семья, всегда бежали: от деревенской нищеты — в город, от городской нищеты — в Америку, от чужого заморского мира — назад домой, от разочарования — к алкоголю, от алкоголя — к здоровому образу жизни, от здорового образа жизни — в мистику, оттуда — назад, к вере во всемогущество Разума. За прошедшие триста лет никто из нашего рода еще не оказывался лицом к лицу с Великой Неразрешимой Загадкой. Настал решительный для нас момент. Убежим или ответим на вызов?
С этими словами папа повернулся и ушел в свою комнату, к еде он вообще не притронулся. Мама молча заплакала. Крупные слезы тихо падали на куски цветной капусты, которые она с отсутствующим видом отправляла в рот. Мне показалось, Петер попробовал было еще что-то добавить, быть может, прояснить то, чего папа не досказал или не совсем ясно сформулировал, потому что его взгляд останавливался на каждом из нас, словно ища поддержки в надежде, что мы поймем слова, которые он собирается нам адресовать и которые он потом, видя мутный блеск наших глаз, вообще не выдавил из себя.
С тех пор тишина стала камертоном нашей жизни в полуотремонтированном доме, виноватая тишина, внешне похожая на доведенную до крайности предупредительность, она была нашей последней защитой от отчаяния, готового при первой возможности вырваться наружу и захлестнуть нас.
Папа и Петер начали приглашать в дом “ученых”. Те выпили очень много вина и произнесли очень много слов. Один из них на компьютере Петера при помощи особой программы попытался сделать анализ форм и соотношений между частями агрегата. Больше всего результат удивил самого деятеля науки: после каждой его попытки на экране появлялось сообщение “Object of unknown origin”1, что мы все и так знали. Немного позже какой-то крестьянин из деревни на другом конце края написал папе, что это тайное орудие, насколько можно судить по фотографии в газете, есть не что иное, как плуг. Он не стал ждать ответа и через три дня стоял на пороге с извинениями, дескать, эта штука не дает ему покоя, если у нас есть где-то поблизости невспаханное поле, он нам живо покажет, как здравый крестьянский ум раскрывает любые секреты.
Поле и быка одолжил ближайший сосед, он же помог нам оттащить агрегат вверх по холму и прикрепить оглобли к двум обрубкам, один из которых напоминал часть лопаты, а другой — звено цепи. Потом крестьянин левой рукой взялся за обрубок, похожий на мотыгу, правой — за ручку кухонной сковороды, повернул предмет так, чтобы прижать колыхающийся “лемех” к земле, хлопнул бичом, бык рванул, и “лемех” начал подрезать пласт земли. Позади остались глубокие, красиво выровненные борозды. “Плуг”, — удовлетворенно заметил крестьянин, вспахав поле до конца. Во время работы радио в центре “плуга” передавало коротковолновую программу, не изменившуюся с тех пор, как мы ее слушали впервые: все тот же мужской голос тихо, твердо и деловито, без пауз, что-то сообщал, проповедовал, объяснял. Папа спросил крестьянина, не мешало ли ему радио пахать. Крестьянин ответил, что он бы предпочел какой-нибудь веселый народный напев, и потом конфузливо откланялся.
Пришла осень, а с ней пора грусти. Мама еще летом бросила свои пробежки, накупила поваренных книг и начала печь потицы2. Елизавета в школе до крови укусила учительницу математики, потом убежала в лес, где мы ее, заплаканную и закоченевшую, нашли с помощью полиции только через несколько дней. Дядя Владимир закончил мемуары, но был так недоволен ими, что швырнул рукопись в огонь, поклявшись никогда в жизни больше не писать. Вероятно, этот поступок был связан с тем, что его жена не вернулась с одного из своих свиданий. Зато пришло письмо, сообщавшее, что она оставляет мужа: если когда-нибудь она сама захочет написать мемуары, ей надо постараться, чтобы было, о чем писать. Дядя Винко поменял службу и работал так много, что совсем забросил выращивание капусты.
Потом, совсем перед первым снегом, умерла бабушка. В блокнотике у постели она карандашом нацарапала свое последнее слово: “Молния”. Только три недели спустя перед самым Рождеством разгорелись дебаты о том, чтбо она этим хотела сказать. По мнению мамы, перед кончиной бабушка почувствовала, что в нее ударила молния. Тетя Мара же утверждала, что бабушка хотела сказать нам нечто совершенно противоположное: молния поразит всех нас. Елизавета, которая в последнее время меньше дразнилась, сказала, что слово “молния” относится к агрегату, все еще лежащему в саду, хотя, когда снег скрыл его с глаз, мы о нем вроде бы позабыли. “В сарай, где в беспорядке был набросан всякий сельскохозяйственный хлам, старый радиоприемник, унитаз, — продолжала она, — однажды в грозу ударила молния, и огненная сила „сварила” части предметов в „загадочный агрегат”, вот что нам хотела сказать бабушка перед отходом в мир иной”. На вопрос, почему же сарай не сгорел, когда в него ударила молния, Елизавета ответить не смогла, сказав, что это уже новая история, другая тайна и ею нам заниматься не стоит.
Мы ждали, пока определится папа. Он молчал. Никто уже не надеялся разговорить его, мы знали, что он снова начал пить и в нем едва заметно, но неодолимо копится былое раздражение. Мы тихо надеялись, что они с мамой вернутся к реабилитационной программе психиатра, сначала неудавшейся, может быть, именно потому, что она, развив в них стереотипы подсознания и пробудив слишком много веры в себя, потребовала затем смирения и готовности к непредвиденному. А вдруг во второй раз, с учетом пережитого опыта, они нашли бы общий язык с врачом и другими пациентами.
Когда снег растаял, мы отнесли неизвестный агрегат назад в сарай. Мама купила тяжелый замок и попросила меня повесить его на дверь. После того как я это сделал, она заперла дверь, а ключ бросила в колодец во дворе. “Вот так”, — сказала она.
Мы с папой начали ходить на долгие прогулки по окрестным холмам. Просыпалась весна. Мы чувствовали, как мама пытается вернуть папу назад к природе, к дыханию живых и понятных вещей, к запаху земли, в котором он сам видел некогда единственное лекарство от меланхолии, проистекающей от слабости человеческого ума. Однако он все больше горбился. Его осанка выдавала всю тяжесть поражения, от которого невозможно избавиться за пару месяцев. Только в его глазах мы иногда замечали слабый блеск надежды на то, что через год-два он все же сможет примириться с непознаваемостью нашего совершенного мира.
Перевод Н. Стариковой.
1 Объект неизвестного происхождения (англ.).
2 Потица — национальное блюдо, вид сдобного рулета, обычно с орехами. (Примеч. переводчика.)