Зоберн Олег Владимирович родился в 1980 году в Москве, студент Литературного института им. А. М. Горького. Рассказы публиковались в журналах “Новый мир”, “Звезда”, “Октябрь”, “Знамя”, “Литературная учеба” и др. Лауреат литературной премии “Дебют- 2004”. Живет в Москве.

 

Балкон его квартиры не зарешечен. Первый этаж. Я стою внизу, на травке, в подоконных кустах. Жду. Лева не разрешил заходить к нему, сказал, что там — сердитый старший брат. Леве двадцать шесть лет, он встретил меня сегодня на автобусной остановке — небритый, мятый, высветленные гидроперитом длинные волосы отросли, видны темные корни. Волосы испортились от химии, выпадают, пристают к плечам его черного пиджака, под которым — белая рубашка навыпуск. Скорее всего, у Левы нет никакого брата, он наврал. Он часто врет. И верит себе. По-настоящему. Однажды мы ехали в метро, было людно; Лева рассказывал, как недавно летал в Сирию на какую-то репетицию, а заодно подзаработал контрабандой попугаев. “Хватит, Левка, сколько можно”, — сказал я. “Не веришь? — Он обиделся. — Ну и хрен с тобой… Может, ты думаешь, что про маму я тоже вру? Вру, что она в Америке живет?” — “Конечно”. — “Гад!” И Лева не сильно, но больно ударил меня в нос. Я по инерции двинул ему в зубы, Лева — почему-то с очень удивленным лицом — повалился на сидящих граждан. Поезд в это время остановился, и какие-то мужики вытолкали нас из вагона — его в одну дверь, меня в другую… Да, у него нет старшего брата. И я стою под балконом, гадаю, почему он не пустил меня к себе, почему так долго возится, ища резиновую лодку.

Я позвонил Леве вчера, спросил, где можно надувную лодку достать. Для рыбалки.

— Не спишь?

— Что ты, некогда. Работаю. Черчу рельеф, скоро съемки, а ничего не готово. Оператором на четвертый канал устроился. Через пару дней — командировка в Липецк, там в молдавском общежитии назревает бунт. — Он говорил шепеляво, часто затягиваясь сигаретой. — Хорошая работа, по знакомству взяли. Потом меня на художественное отделение переведут, буду снимать серьезное кино… Лодка? У меня есть.

— Опять врешь?

— Честно.

— Одолжи до осени, а? — Я понадеялся, что это и впрямь правда. — Сейчас самый сезон, лещи, щуки пошли, а моя вконец сгнила. Клеил, клеил, бесполезно.

— Забирай.

На следующий день, вечером, я приехал. Раньше я здесь не был. Окраинный район.

Из квартиры доносится истеричный женский голос:

— Куда лодку поволок? Опять к своим наркоманам?

Лева матерится в ответ.

Мне надоело ждать, — подтягиваюсь на перилах, заглядываю: дверь в комнату приоткрыта, на полу валяются книги и непонятный хлам; потрепанная мебель, в углу старый телевизор “Рубин”. У дальней стены — некрасивая стареющая женщина в голубом халате.

— Точно наркоман! — увидев мою голову, говорит она.

Слезаю обратно. Рядом на полоску асфальта между стеной и грязной лестницей, ведущей в подвал, шлепается скомканная резиновая лодка “уфимка”. Следом на газон летят весла и насос.

Лева спрыгивает вниз, мы запихиваем все это в большой туристский рюкзак.

Голос сверху:

— Левка, скажи хоть, куда намылился?

Это та женщина в халате.

— Не твое собачье дело, сгинь, — огрызается Лева.

— Я-то сгину, а вот ты…

— Исчезни!

Женщина уходит. Скрипит балконная дверь.

— Твоя мама? — спрашиваю.

— Нет, тетка. Мама в Америке, забыл, что ли? Где будем лодку проверять? Ей давно не пользовались.

— Зачем?

— На всякий случай. Чтоб ты потом не потонул. Лет десять назад отец с нее бычков ловил и уклеек, с тех пор лежала под кроватью. Могла рассохнуться. Нужен контрольный заплыв. Где совершим? О, знаю, испытаем в отстойнике, тут рядом. Или можно на Пироговском водохранилище.

— Лучше в отстойнике, Пирогово далеко, — говорю я. — Ты бы переоделся, зачем пиджак пачкать? У тебя же стройотрядовская роба есть.

— Ее кот обоссал, — Лева уныло улыбнулся, — невозможно носить. Хорошая была роба, много с ней связано воспоминаний. Пришлось выбросить. Только ромбик с эмблемой отпорол, оставил.

Когда-то мы вместе устроились на работу, обходчиками линейной теплоцентрали в Реутове. Получили фонари, каски и спецодежду — стройотрядовские робы, хотя не строили ничего, а бродили по канализации, искали утечки.

— Перед испытанием надо в магазин, — говорит Лева.

Соглашаюсь.

В гастрономе душно, сломался кондиционер. Покупаем литр кагора и вафельный торт.

Направляемся к водоему. Длинный тихий проулок. Между типовыми девятиэтажными домами впереди — желтый закат. Лева несет рюкзак, я — бутылки с теплым вином. На обочине, рядом с котельной, стоит старый грузовик-фургон с надписью “ХЛЕБ” — белым по голубому борту.

— Раньше в таких людей увозили в застенки. — Лева указывает на грузовик.

За жилым массивом — большой овраг, целая долина, на той стороне ее — трубы, промышленные строения, бело-серая гряда новостроек, правее — за эстакадой, где город кончается, — лес.

Внизу в бетонных берегах большой прямоугольный пруд-отстойник.

Спускаемся по склону, по тропинке. Здесь уже сумерки.

Неподалеку, за забором, деревянная церковь. Недостроенная колокольня, рядом силуэт экскаватора с задранным в небо ковшом. По ту сторону забора появляются две большие овчарки, шумно дышат, высунув языки, смотрят на нас.

Лева велит им мрачно:

— На место!

Собаки уходят.

— Помнишь, Левка, — говорю я, — как ты месяц назад по пьяни звонил мне и Бога хулил?

— Да.

— Чего это тебя тогда понесло?

— Нервное, бывает. — Он запыхался, перекидывает рюкзак на другое плечо.

Располагаемся на маленьком пустыре между отстойником и церковным забором.

Пьем кагор, жуем торт, присыпанный кокосовой стружкой.

— Слышь, а если меня здесь нет? Совсем? — вдруг говорит Лева непривычно серьезно и зло, перестав вдруг шепелявить. — Если я кажусь, чтобы ты богохульно решил, что вообще все в муках пребывающие — страдают напрасно. А если мыслить дальше, то, в конце концов… тогда… У-у-у, да пропади оно пропадом!.. Скачи оно конем!!

— Ты же сам определил, что скакать некуда. — Я вспомнил, как после драки в вагоне мы, стоя у черного столба Кирова на “Чистых прудах”, мирились и осудили эстетику спонтанного всеперемещения по воле отдельно взятого человека. Лева это определение и придумал. — Забыл, что ли?

— Нет. — Он сразу сник, опустился на колени перед рюкзаком с лодкой и зашептал, подвывая: — Хорошо, пусть оно не скачет… То есть не конем. Никуда… Не кажусь… Ведь мы так просто не сдадимся… пам-пара-рам… Ее забавные черты я не забыл… среди разграбленных могил… разгоним же этих вялых хиппи… Эх, зануда ты, зануда, мухи с тобой от скуки дохнут!

Помолчав, он продолжает, но уже по-прежнему шепеляво и сбивчиво наборматывая:

— Не укрощай меня словами, я все равно сниму кино. Я после Липецка поеду в Грузию на войну. Надо в ущельях кое-что… настоящая творческая работа…

Кагора еще много.

Лева взбодрился, выдумывает на ходу:

— Было дело, в Боливии высунулся я из траншеи с камерой и получил тяжелую контузию. Поэтому теперь картавлю.

— Может, тебе пора жениться? — Я хочу отвлечь Леву от тяжелых дум, а то он чересчур взбудоражится.

И мы долго говорим о женщинах. Лева доказывает, что искать их надо не здесь, а в Хабаровском крае или на войне.

— У тебя, ваще, была женщина? — спрашиваю, жуя торт.

— Ага, как собачка. Бегала за мной. Она из семьи алкоголиков. Мы поругались. Я еще расстроился тогда и поехал за город… Электричка остановилась на какой-то дачной станции… Ходил по лесу, о буйствах туристов думал, о тайге, о шахтах со стратегическими ракетами… Хочется погулять утром, рано-рано, чтоб земляника на полянке…

— Давай съездим к кому-нибудь на дачу, — предлагаю я. — На выходных, а?

— К кому?

— К Ленке… У нее дом под Подольском. В дачном поселке. Помнишь Ленку из медучилища?

Лева отвечает, что ни на какую дачу нас никто не возьмет, что не те времена, да и дачи тоже не те, что ненавистно ему злое огородничество, а вот если видеокамеру заиметь, то он бы поехал по давно задуманному маршруту, наснимал кина… Ему опять отчего-то томительно — сидит согнувшись, покачивается, волосы закрыли лицо.

Откупориваем вторую бутылку. Прикладываюсь первым: пряно, приторно.

Вспоминаю Левину тетку в комнате. Или — мать. Похоже, это все-таки его мать… Спрашиваю:

— Левка, а где твой батя?

— Помер. Он был зубным техником. Обычным техником. Понимаешь?

Киваю. Мне представляется фигура в белом халате, но без лица, — такая покойная, семейная.

Лева уже заметно опьянел. Увлеченно рассказывает:

— В отстойнике водятся большущие бычки. Много. Отец их на удочку тягал. А вон справа в болоте, где кусты, живут гадюки. Теплое болото. Они зимой не засыпают, тоже ползают. Я там в детстве лазил… Ща, погоди. — Он встает и неторопливо идет к этим кустам.

— Куда ты?

Не отвечает. Удаляется.

Что-то ищет в темноте.

Вскоре вернулся — весь в грязи. Ботинки чавкают. Допивает вино. Некоторое время смотрит, наклонясь, на рюкзак, затем вытряхивает из него “уфимку”.

Накачиваем ее. Он дует в один сосок, я в другой. У лодки две камеры, для безопасности. Надо надуть получше. От напряжения у меня кружится голова.

Лева несет “уфимку” к воде.

С бетонного берега осторожно, чтоб не перевернуться, залезаем в лодку, садимся лицом друг к другу, упираясь коленями.

Лева гребет маленькими алюминиевыми веслами.

Останавливаемся на середине водоема. Рядом в темноте — всплеск.

— Утки. Они тут зимуют даже, — тихо говорит Лева.

После кагора с тортом мне жарко.

На дно лодки натекла с Левы грязная жижа, и у меня намокли штаны. Он курит, часто затягиваясь, кашляет. Сбоку, из-за невидимой промзоны — отдаленный гул шоссе, с другой стороны — призрачно проглядывают сквозь испарения отстойника огни многоэтажек. Лодка медленно, почти незаметно плывет, поворачивается, — над косматой головой Левы и огоньком его сигареты — то край черного, беззвездного неба в стороне над пригородом, там лес, то розоватое свечение района. Сонно и незлобно облаивают кого-то на берегу, за оградой, храмовые собаки. Испытание проходит нормально.

 

КУКЛА ФУСУКЭ

Как долго мы идем через этот парк… Он огромен, и сейчас здесь безлюдно, один раз только — пожилой физкультурник пробежал по дорожке вдалеке.

Тут много животных. Под кольцевым шоссе для них вырыты тоннели, чтоб всякий зверь, когда захочет, мог вернуться в настоящий лес.

Где-то там, впереди, должна быть железная дорога.

С виду ты совсем девочка, но вот — везешь синюю коляску, в ней твой маленький сын. Сидит, машет березовой веткой, иногда запрокидывает неловко голову, смотрит в просвет аллеи, на косматые верхушки лиственниц, улыбается, и ты думаешь, наверно, что он видит там ангелов. Ты говорила мне как-то, что дети это умеют… Вряд ли. Ведь твой ребенок слишком близок к нашему миру, в котором он к тому же еще ни разу не видел своего отца.

Обычно вы гуляете здесь вдвоем.

— Мам, поем к поедам, — просит он сегодня.

— Хочет смотреть на поезда. — Ты останавливаешься и застегиваешь ему верхнюю пуговицу кофты. — Малыш, пойдем лучше к елочкам? Помнишь голубые елочки? Там песочница…

Но твоему сыну нужны поезда. Он выронил свою ветку и готов заплакать.

И мы идем к железной дороге.

Тонкие частые тени ветвей перебегают по коляске, по твоим рукам и лицу, под ногами шуршат камешки с песком и древесный сор. Аллея — в солнечных пятнах, узкая и длинная, не видно конца — посыпана рыжим речным песком, и я вспоминаю, что собирался этим летом съездить куда-нибудь на Волгу.

— Представь, — говорю я тебе, — что вон там, в конце дороги, прямо за деревьями, настоящее море. Теплое, как полагается.

— Знаешь, а я ведь на море не была. Надо в августе на Черное купить путевку, недорогую. Подруга недавно вернулась из Новороссийска, говорит, нормально там, какой-то пансионат недорогой. Позвоню ей, спрошу.

Отчего-то мне кажется: раз у тебя есть ребенок, ты уже все должна знать и уметь, везде побывать. И на море, конечно. И не на одном.

Твой сын повернулся и внимательно, как-то испытующе посмотрел на меня. Да, наверно, я сказал глупость, про море… Последний раз ты обиделась, когда гуляли вечером и я, подняв, поставил тебя на скамейку: “Я не игрушка, понял? Убери руки!”

Некоторое время идем молча. Неужели и сейчас что-то не так?

Но ты спросила:

— Помнишь, как мы познакомились? Ты меня тогда клубникой кормил. С рук. Вышел на улицу с горстью. Смешно.

— Да. Еще очень холодно было. На бульваре, вечером. И снег, — ответил я.

Ты достала из кармана коляски пластмассовую бутылку с молоком.

Ребенок пьет, неуклюже держа ее обеими руками. Ты стоишь рядом, смотришь, чтоб не облился, вытираешь платком белую струйку на его щеке.

Вы не похожи. Он русый, крупный для своего возраста, а ты невысокая и смуглая. Может быть, в тебе есть чуть восточной крови, — такие мягкие, но точные, будто рисованные черты.

Мы опять молчим.

Справа вдоль дороги — неглубокая канава, на дне ее лежит толстая черная труба. С этой же стороны, подальше, на пустыре — навалены бревна и стоит зеленая бытовка на колесах. И вдруг — лиса.

Ты нагнулась к сыну:

— Тихо, не шуми, малыш. Видишь лисичку?

Лиса рылась в оставленном строителями мусоре. Она больше походила на серую бродячую собаку с длинной шерстью и короткими ногами. Твой сын замер, посмотрел на зверя, приоткрыв рот. И сказал радостно и громко:

— Сеый войчок.

Лиса увидела нас и не спеша, опустив морду, ушла в высокую траву за бытовкой.

— Какой же это волчок? Это настоящая лиса, — объясняешь ты. — Волк другой. Помнишь книжку про зверей? Ту, с картинками? Нет? Еще раз покажу, когда вернемся.

Вы вдвоем живете на последнем, шестом, этаже старого кирпичного дома; в квартире затянулся ремонт: мебель накрыта газетами, паркет посерел от извести и влаги, со стен большой комнаты не содраны до конца обои, висят цветными слоями, как свидетельства разных десятилетий: вот — в голубую полоску — шестидесятые, а эти, пестрые, сверху, наклеены были, судя по всему, в середине восьмидесятых, когда ты родилась, а я учился в школе, в первом классе.

Аллея по-прежнему пуста; мы прошли сосновый бор, и где-то вдалеке послышался приглушенный, как из-под земли, гул поезда.

Это место оказалось небольшой поляной перед оврагом, за которым — насыпь, столбы железной дороги.

Ты ставишь коляску так, чтобы ребенку все было видно, говоришь:

— Сынок боится товарных поездов, они темные и громыхают. Особенно эти… цистерны.

Я сажусь на небольшой замшелый камень и осторожно, чтоб малыш не видел, курю.

Прошли два товарных состава, в разные стороны. И опять на поляне тихо.

— Нужно обязательно подождать новую электричку, — говоришь ты. — Не зеленую, а синюю… Ему такие очень нравятся.

Когда показалась наконец эта электричка, я прячу сигарету за спину и осторожно, сбоку смотрю на твоего сына, а он — на мелькающие вагоны, и в его глазах пробегают счастливые синие искры.

Должно быть, думаю я, уже многие дети побывали здесь, на этой поляне.

Поездов долго нет. Ребенку скучно.

Ты просишь:

— Вытащи его из коляски, пусть погуляет. Вон там, на траве…

Но просто так гулять неинтересно, — он стоит рядом, держась за свою коляску.

— Мы любим складывать бумажки, да, сынок? — Чтобы развлечь его, ты достала книгу и несколько чистых листов. — Смотри, кораблик. Хочешь вот такой кораблик? Нет? А птичку?

— Дай-ка. — Он задумчиво, очень серьезно перелистнул несколько страниц: самолет, солдат, волшебный фонарь; и остановился, выбрав куклу. В книге было показано, как ее делать, и название внизу: “Фусукэ”. Ты аккуратно сложила лист, и получился угловатый ангелок с крохотными крыльями.

— Плохая. — Малыш обиженно засопел, смял куклу и кинул в траву. — Длугую хосю.

— Капризничает, — вздохнула ты.

Я беру книгу и листок.

Сложенного мной ангела твой сын долго разглядывает, поворачивая так и сяк, решает: оставить ли себе.

Оставил. Но точно такой же получился и у тебя.

Мы проводили еще несколько поездов.

Идем дальше. В одной руке у ребенка — бутылка с молоком, а в другой — моя кукла, уже немного помятая.

Время от времени я смотрю на тебя, на твои маленькие руки, и думаю: как такими нежными руками можно удержать тяжелого ребенка?

Здесь дорога вьется рядом с черной, мазутной речкой Яузой.

Ты подвозишь коляску к воде, к ивам, на высокое утоптанное место. Малыш смотрит вниз и лепечет:

— Босать хосю.

— Опять будем бросать камешки? Ладно. — Ты поднимаешь и даешь ему маленький камень. Твой сын, довольный, кидает; недалеко, в метре от берега, камень булькает, и течение тут же сносит, сглаживает круги.

Ребенок бросает, просит еще. Кукла лежит у него на коленях.

— Наверно, надоело гулять с нами? — спрашиваешь ты меня и красиво, едва заметно улыбаешься. Ты всегда улыбаешься так, когда смущена или не знаешь, что сказать.

Я не отвечаю. Хожу по берегу, собираю камешки для твоего сына. Пахнет болотом, берег замусорен. Чернеют кострища. Завтра, в субботу, вечером тут появятся отдыхающие: будут новые костры, шум, выпивка, чья-то любовь в кустах, окрест рассеется шашлычный дым.