Крылова Элла Николаевна родилась в Москве в 1967 году. Окончила Гнесинку. Поэт, эссеист, автор десяти лирических сборников. После 12 лет жизни в Санкт-Петербурге вернулась в Москву.

Залив

Небогатое солнце балтийских болот

отраженье свое опускает как лот

в мутноглазье “маркизовой лужи”.

Рыбаки, непечатно сердясь на улов,

серебристую плоть потрошат у костров,

предвкушая заслуженный ужин.

Горизонта ломают черту корабли.

Сосны доят набухшее вымя земли

и струю смоляную в соленый

бриз подмешивают, как в варяжскую кровь —

русский хмель. И стоит, как монашки любовь,

окоем круговой обороной.

Финских дач квадратура. Ряды ровных гряд.

Огородник в трусах принимает парад

сельдерея, редиски, петрушки.

На заборе ворона клюет, что послал

Бог. Однако бесчувственен неба оскал

над застенчивой грустью церквушки.

Жизнь идет, а вернее, течет, как вода,

невпопад проникая туда и сюда,

возносясь незаносчивым паром,

низвергаясь дождем. И ее я люблю

уж за то, что она — в назиданье рублю —

достается нам чудом и даром.

Небогатое солнце балтийских болот.

Истерических чаек капризный полет.

И щемящая свежесть свободы.

Все, что нужно для счастья: песок под стопой,

небо над головой, горизонт пред тобой

и залива свинцовые воды.

 

Шиповник

Там круг, очерченный бетонною стеной, —

площадка, на которую выводят

больных психических глотнуть

                                                    свободный воздух —

из камер зарешеченных — палат,

где задницы им жгут аминазином,

прикручивают к панцирным кроватям

и каждую неделю перед баней

всех проверяют на педикулез.

Где из сортира — хлорка и табак —

им открывается вид на старуху церкву,

и многие, взглянув на купола,

грудь осеняют знамением крестным.

И колокольня штормовою медью

в истерзанные сумрачные души

врывается назойливым приказом

хвалить Отца, конечно, всеблагого.

Ну что ж, какой отец, такие дети.

Так вот, площадка. Ветви вольных кленов

в нее свисают. Чахлая трава —

ковер, изъеденный прилежно молью

шагов, — чуть прикрывает глины наготу.

И вдруг — о боги! — шелестит в сторонке

разросшийся и пышно, и роскошно

шиповник, весь охваченный цветеньем.

Мой друг сердечный, как сюда попал ты?

Твои собратья в скверах и садах

глаз радуют и пьют свободу вольно,

а ты здесь, за бетонною стеной?

Устроился ты не на лучшем месте.

И тихо шелестит шиповник пленный:

“Один учитель дзэн все время воровал.

Чуть из тюрьмы — и сразу же обратно.

Его спросили: что ты делаешь с собою?

Ответил он: „Кто будет заключенных

в Ученье Просветленья наставлять,

если не я?”

                                                    Я здесь из состраданья.

Пусть видят эти сумрачные души

мое цветенье. Может быть, и в них

забрезжит что-то, ибо красота

врачует дух верней медикаментов.

Вчера здесь побывал один парнишка

с огромными и робкими глазами

испуганного ангела. И вдруг

воскликнул: „Гляньте-ка, цветет шиповник!”

И песенку запел, простую песню

о лете, о любви, о море пенном”.

Тебе, людье, живущее на воле,

по силам ли такое состраданье?

А мне — по силам?

16 октября 2003.

Последний блюз

Как фильм, назад прокрутим десять лет, —

гуляет время взад-вперед в России.

Зеркальный шкаф, ореховый буфет,

и печка чудная, и всполохи косые

ложатся на сверкающий паркет.

В жилище — некогда немецкого барона,

а ныне — в обиталище беды

по чутким клавишам аккордеона

летают все еще проворные персты.

Больной старик для нас играет блюз.

В последний раз играет он и знает,

что он в последний раз сейчас играет,

и улыбается, и я боюсь

улыбки этой пред лицом Ничто.

Недавно с удивленьем мы узнали,

что две войны прошел он от и до,

ведь никогда к парадному пальто

не прицеплял он ни одной медали.

Джазист, смешливый циник и гордец,

не верил в Бога, не боялся ада

и близкий неминуемый конец

воспринимал с достоинством Сократа.

Ликующая музыка. Прищур

глаз меркнущих, но все еще лукавых.

И сыну — локтем в бок: “Налей еще!”

...И вот — глазниц незрячие провалы.

Гроб. Крематорий. Колумбарий. Бог,

по милости Своей, а не по нашей

суди нас вере и в пасхальный срок

не обдели его воскресной чашей!

 

Тридцать семь

Шум машин за окном моим или прибой?

И не вскрики ли чаек — клаксоны?

И в ночи упираюсь я в свод голубой

головою бессонной.

А сквозь полдень я вижу сияние звезд —

тихих ангелов синие очи.

И, сгибаясь в поклоне, стою в полный рост.

Жизнь моя не короче

бесконечного небытия Божества

и Его немоты многотомной.

Юных кленов стучится мне в сердце листва

или инок бездомный?

Или кошка бездомная? Жгучей тоски

двуединое жало вливает

в кровь багрец. Багрецом украшает виски

терн — трава полевая.

Я по миру иду, не привязана ни

к счастью быстрому, медленной боли.

Меня катят по волнам балтийские дни

от любови к любови.

Всем ветрам доверяя, привольный мой плот

знай плывет сквозь житейские клетки.

Что мне смерть? Созревая, так падает плод,

оторвавшись от ветки...

14 июля 2004.