“Арион”, “Art of War”, “Воздух”, “Город”, “Дальний Восток”, “День и ночь”,“Критическая масса”, “Народ Книги в мире книг”, “Наше наследие”,“Нескучный сад”, “ОченьUM”, “Рубеж”, “Складчина”, “Фома”
Алексей В. Алексеев. Русская готика. Стихи. — “Город”, Тольятти, 2006, № 12.
“Бессонные теплые ночи / Дарует индейское лето. / Сегодня подох тамагочи, / А это — плохая примета. // Раскинулись грязные пашни, / Их видеть смертельная мука. / Врагами снесенные башни. / И ты — боевая подруга”. Ну и так далее. …Злую бы энергию стихописателя Алексеева да в мирных целях. А может, enfant terrible мирного тольяттинского издания — это у них действительно такая фишка? “Там не лепят горбатого, / Удобряя надел, / И в штанах полдевятого / Далеко не предел. / Чтобы каждой смородине / Умилялся гормон, — / Лишь бы только о Родине / Не гундела гармонь”.
Вот ведь пакость какая, и с такой неприятности приходится начинать.
В конце ушедшего года я встречался с “горожанами” в Переделкине, они, как и омские литераторы (ниже — краткое представление альманаха “Складчина”), приезжали на специальный форум, затеянный главным редактором “Дружбы народов”. Вполне мирные и милые люди оказались. И журнал свой делают весьма добросовестно. Но не без своеобразной “русской готики”, как видите.
Кирилл Анкудинов. Конец музыки. — “Рубеж”, Владивосток, 2006, № 6 (868).
Эссе о Борисе Рыжем, написанное специально для дальневосточного альманаха.
“Когда „дворовый мальчик” открывает для себя всемирную культуру — это выглядит совершенно естественно. Когда же у мальчика в двадцать лет в стихах — „статуя Эвтерпы”, „свидание Гектора с Андромахой” и „лебеди Летнего сада”, а в двадцать два года — „кореша с наколками”, „уркаганы” и „мочилово”, это далеко не естественно. Легко мотивируем путь от „уркаганов” к „Эвтерпе”, но не наоборот — от „Эвтерпы” к „уркаганам”. Положим, будь автору четырнадцать лет (или в крайнем случае семнадцать лет), его эволюцию еще можно было объяснить: „ботаника” наконец-то приняли в компанию и он радуется этому. Двадцать два года — возраст явно поздний для подобных радостей. Остается предположить: либо я имею дело с обычной стилизацией, либо есть еще что-то, чего я не учел, и разгадка — в этом…
…Разгадка — в музыке .
В словаре частотной лексики Бориса Рыжего слово „музыка”, наверное, будет занимать одно из первых мест (наряду со словами „смерть” и „ангелы”). Поэзия Рыжего прямо-таки сочится музыкой: музыка обитает везде — в подземных переходах, в дворовой радиоле, в случайно обретенной шкатулке, в скрипке, в строках Фета, в очертаниях небесных светил. И в надрывных, надсаживающих душу расставаниях на сыром осеннем ветру — тоже музыка. Неизменный атрибут лирического пейзажа стихотворений Рыжего — печальный музыкант <…>. Музыка ненасытна. Она потребует все новых и новых доз „подлинности”. Рано или поздно наступит час, когда жизнь не сможет дать желаемое чувство экзистенциальной полноты бытия — воспоминаний будет для этого мало. И тогда придется переустраивать собственную жизнь в соответствии с железными велениями музыки <…>. Умереть от литературщины! .. Каким запредельно литературным сознанием надо было обладать, чтобы перед тем, как свести счеты с собственной жизнью, написать: „Мое хладеющее тело”!.. <…>
Хотелось бы верить в то, что — хотя бы в филологических средах — сохранится след легенды о профессорском сыне, которого выманила из дома и повела за собой — музыка . Она повелела ему стать в глазах окружающих шпаной, урлаком, уркаганом — и он подчинился ее велению. Она заставила его страдать — и подарила прекрасные стихи, выстроенные на страданиях. Наконец, она подвела его к петле. После того, как жизнь несчастного прекратилась, музыка перестала звучать.
Наступил конец музыки ”.
Помимо эссе Кирилла Анкудинова тут публикуются статьи Евгения Рейна (“<…> Он несколько раз в разговорах со мной повторял строки Н. А. Некрасова: „Дело прочно, когда под ним струится кровь”. Да, он сделал когда-то выбор, надел ту самую, уже не отлипшую от лица маску <…>”) и Ильи Фаликова о Борисе Рыжем. И — большая подборка избранных стихотворений поэта (составление И. Князевой).
Анна Арсеньева. Мой муж — Володя Арсеньев. — “Рубеж”, Владивосток, 2006, № 6 (868).
Запись этих устных воспоминаний первой жены знаменитого писателя и краеведа более пятидесяти лет тому назад сделал уникальный человек, писатель, историк, архивист и почитатель Арсеньева Георгий Георгиевич Пермяков, скончавшийся зимой 2005 года. Г. П. сам заслуживает мемуаров (редакция дала о нем замечательную справку), на таких подвижниках, очевидно, и держится история отечественной культуры. Записи отлично обработаны, разбиты на главки и читаются как роман.
“ Дерсу в Хабаровске. В 1906 году ранней зимой Арсеньев привез к нам в Хабаровск Дерсу Узала, правильнее Дэрчу Оджал. Это был сильный, очень грязный гольд с трубкой. Курил что-то свое, страшный дух. Трубку он никогда не выпускал изо рта. Помню, Дерсу купил красной и синей глянцевой бумаги для цветов. Он клеил из них лодочки и сажал туда бумажных человечков, потом сжигал их, это была жертва родственникам. Подарки на тот свет родным. Так он думал. С Дерсу была его старая винтовка и сумка-котомка. Все очень грязно. Я и Дерсу говорили друг другу „ты”. Гольд не хотел сидеть на стуле, только на полу. Жил у нас на кухне, не хотел идти в баню, забыл, что это такое. Точнее, при кухне была комната для прислуги, в ней Дерсу и жил. Воля (сын Арсеньева. — П. К. ) начертил план нашей квартиры, там показано, где жил Дерсу. В той комнате висел чудовищный дух. Володя записал Дерсу на фонограф, а потом дал послушать. Дерсу испугался.
Дерсу жил у нас всю зиму. Любил водку. Володя уговаривал Дерсу, которого он звал „мой Дерсук”, не пить.
За работу проводником Дерсу должен был получить от Володи большие деньги, но он взял только 45. Остальные не тронул. „Зачем моя тайга деньга”. Если Дерсу выпивал водки, то начинал петь. На своем языке, во весь голос. <…> Дерсу ушел от нас, когда Володя был в лесу. Потом мы узнали, что 13 марта 1908 года каторжники, добывающие гранит на Хехцире (кусочек такого камня, привезенного из Приморья, стоит на моем столе возле компьютера. — П. К. ), убили Дерсу из-за его винтовки. Арсеньев не нашел могилу Дерсу. Воля вам покажет примерное место, с ошибкой в десятки метров”.
Андрей Битов. И смотреть, смотреть, смотреть… — “Рубеж”, Владивосток, 2006, № 6 (868).
Нежное эссе о классике современной армянской литературы Гранте Матевосяне (1925 — 2003). “Я влюбился в этого человека и стал его выдумывать, потому что армянского я не знал и не знаю, а по-русски он тогда говорил очень выразительно. Наверное, так, как Сароян по-армянски… Во всяком случае, он был старше. И вот чем больше я его выдумывал, — потом прошла целая эпоха, в которой я выдумывал его много-много раз, — чем больше я его выдумывал, тем больше он совпадал со своим образом. Не потому, естественно, что он к нему приспособлялся. А потому, что таково настоящее воображение. Воображение — это не фантазия, это представление точного образа. Вот этот образ ярок в Гранте и внешен, потому что трудно описать, как он двигается. Его пластику, его руки, то, как на нем висит шарф… Ведь он мог быть великим актером, если бы не был великим писателем. Потому что такой фактуры, такой выраженности духа во внешности, может, и не встретишь…”
Владимир Богомолов. Жизнь моя, иль ты приснилась мне? Глава из романа. Вступление и публикация Р. Глушко. — “Рубеж”, Владивосток, 2006, № 6 (868).
Глава об офицерах, добровольно поехавших в конце лета 1945 года на Дальний Восток “ставить империалистическую Японию на колени”. Цитата — из главки “Фудидзян, госпиталь”: “<…> Позднее, в другом соединении, начальник политотдела подполковник Китаев, тоже коренной дальневосточник, публично называл всех воевавших на Западе, за границей людьми, „подпорченными Европой” или „подванивающими Европой”. На офицерских политзанятиях он, делая жесткое, враждебное лицо, говорил: „К сожалению, как мне доподлинно стало известно, среди вас находятся людишки со зловонной гнильцой, считающие возможным вспоминать буржуазный образ жизни без принципиального категорического осуждения. Приказываю: забудьте все, что вы там видели!.. Самое же опасное, что подобные антисоветские высказывания не встречают от офицеров гневного отпора! Вся эта зловонная разлагающая гниль в армии нетерпима, и мы будем выжигать ее каленым железом!”
Он заявлял нам это в глаза, не скрывая своего презрения и неприязни и ничуть не смущаясь тем, что воевавшие на Западе и, следовательно, „подванивающие Европой людишки” составляли не менее трех четвертей сидевших или стоявших перед ним офицеров”.
Анна Василькова. Семь дней. Рассказ. — “Складчина”. Литературный альманах. Омск, 2006, № 3 (5).
Этот дебютный, достаточно безыскусный и вместе с тем психологически весьма точный рассказ был отмечен специальным дипломом на конкурсе, проводившемся Минкультом Омской области и Омским отделением СРП.
Компания друзей из самых лучших чувств (скооперировавшись с популярным местным телешоу “Семь дней”) изобретательно разыграла героиню повествования, приехавшую в родной город, — в стиле а la Хичкок или а la Стивен Кинг. Розыгрыш длился не один день, работали специальные миниатюрные телекамеры, трудились нанятые актеры. Она оказалась нормальным человеком и этого подарочного юмора не поняла. “Я выключила телевизор, взяла сумку и пошла к двери. У меня больше не было друзей”.
Владимир Гандельсман.
Заметки на полях стихотворений Кушнера. — “Критическая масса”, 2006, № 4
Все-таки злоба — пусть и “праведная”, по возможному ощущению испускающего ее, — ослепляет и оглушает (В. Г. издавна “разоблачает” поэта Кушнера и, казалось бы, набил уже руку, ан нет). Вот, процитировав строфу, В. Г. восклицает: “<...>„как он там, бедный, жил без чтения, / Стучал клюкой в гранитный желоб: / Врача, советчика, забвения, / С подругой-книгой разговора б!” Имеется в виду Овидий. Есть отчаянная бестактность и пошлость в крадеже (курсив мой. — П. К. ) у воронежского Мандельштама этих слов”.
Неужели В. Г. всерьез полагает, что опытный Кушнер, воспользовавшись реминисцентным приемом, посчитал читателей поэзии настолько непросвещенными? Ведь эдак мы в пошляки и воры запишем четыре пятых наших стихотворцев, да хотя бы Гандлевского за стихотворение “Устроиться на автобазу / и петь про черный пистолет…” (обокрал Блока, согрешил бесстыдно и беспробудно).
А propos: о том или ином использовании — и неприятии — текстов самого Гандельсмана в статьях А. Кушнера мне известно, не беспокойтесь. Не о том я. И вообще, читая сегодняшнюю литературную периодику, я почему-то все чаще вспоминаю строки Галича из его поэмы о Януше Корчаке: “Не возвращайтесь в Варшаву, пан Корчак, / Вам нечего делать в этой Варшаве!”
Ярослав Годына.
Звезды внизу. — “День и ночь”, Красноярск, 2006, № 9-10
“Мне нравятся рассказы этого „технаря”, владеющего словом на зависть дипломированным филологам, — пишет в предисловии к публикации молодого писателя прозаик Евгений Попов. — Мне нравится отсутствие истерики в его описаниях фантасмагорических элементов нашей буйной нынешней жизни. „Доброта спасет мир, а не красота”, — думаю я, читая его странные тексты и приветствуя этот сюрреализм с человеческим лицом”.
Первая публикация крепкого, остроумного прозаика, часто работающего действительно, что называется, на грани фола. В фантазии ему не откажешь, придумщик он словно бы прирожденный. Рассказ “Случай в метро” — как поезд останавливался не на станциях (их как раз объявляли), а перед какими-то черными дырами, перед пустотой — готовый сценарий “мультфильма для взрослых”, как, впрочем, и “Лампочка”, и “Звезды внизу”.
Андрей Грешнов, Аркадий Бабченко.
“Операция „Жизнь” продолжается…”. — “Art of War”. Творчество ветеранов последних войн. 2006, № 1
“Правду больше не говоришь никому. Человеку не воевавшему не объяснить войну, точно так же как слепому не объяснить ощущение зеленого, а мужчине не дано понять, что значит выносить и родить ребенка. Просто потому, что у них нет тех органов чувств. Войну нельзя рассказать или понять, ее можно только пережить. Но все эти годы ты ждешь. Чего? Не знаешь и сам. Ты просто не можешь поверить, что это закончилось просто так, без всяких последствий. Наверное, ты ждешь, когда тебе объяснят. Ждешь, что кто-то подойдет к тебе и скажет: „Брат, я знаю, где ты был. Я знаю, что такое война. Я знаю, зачем ты воевал”. Это очень важно — знать зачем. Зачем погибли твои войной подаренные братья? Зачем убивали людей? Зачем стреляли в добро, справедливость, веру, любовь? Зачем давили детей? Бомбили женщин? Зачем миру нужна была та девочка с пробитой головой, а рядом, в цинке из-под патронов, — ее мозг? Зачем? Но никто не рассказывает. И тогда ты — вчерашний солдат, прапорщик или капитан — начинаешь рассказывать сам. Берешь ручку, бумагу и выводишь первую фразу. Начинаешь писать. Ты еще не знаешь, что это будет — рассказ, стихотворение или песня. <…> Бьет барабан, и оркестр на знойном плацу играет „Прощание славянки”, и вот уже мертвецы встают из своих могил, и их много, очень много; здесь все, кто был дорог тебе в той жизни, но погиб, и вот ты уже узнаешь знакомые лица — Игорь, Вазелин, Очкастый взводный... Они склоняются к тебе, и их шепот заполняет комнату: „Давай... Давай, брат, расскажи им, как мы горели в бэтэрах! Расскажи, как мы плакали на окруженных блокпостах в августе девяносто шестого! Как мычали и просили не убивать, когда нас прижимали ногами к земле и резали глотки! Расскажи, как дергаются мальчишеские тела, когда в них попадает пуля. Расскажи им! Ты выжил только потому, что умерли мы, — ты должен нам! Расскажи всем! Они должны знать! Никто не умрет, пока не узнает, что такое война!”, и строчки с кровью идут одна за одной, и водка глушится литрами, а смерть и безумие сидят с тобой в обнимку и толкают в бок, и подправляют ручку. И вот ты уже — вчерашний прапорщик, солдат или капитан, сто раз контуженный, весь насквозь простреленный, заштопанный и собранный по частям, полубезумный и отупевший, — пишешь и пишешь и скулишь от бессилия и тоски, а слезы текут по твоему лицу и застревают в щетине...
И ты понимаешь, что с войны не надо было возвращаться”.
Этим текстом в рубрике “Вне рубрик” завершается номер журнала. А в предисловии к нему — печатной версии легендарного сайта, созданного участником афганских событий Владимиром Григорьевым (1964 — 2005), — редакторы (Илья Плеханов, Аркадий Бабченко) пишут: “Теперь „Артофвар” будет существовать не только в электронной версии, но и в печатном варианте. И мы будем говорить. Чтобы вы знали — как это было. Потому что когда мы — солдаты этих войн — уйдем, правды о них не расскажет никто. А мы хотим, чтобы она оставалась — правда. Мы хотим, чтобы вы ее знали из первых рук. Мы хотим, чтобы видели войну глазами тех, кто на ней был, прошли то, что прошел солдат, услышали то, что слышали мы. Мы хотим, чтобы вы знали настоящую правду, а не зализанную пропагандой и историей официальную версию”.
Переживание войны через тексты воевавших — это, очевидно, большее, что возможно. Рассказы о правде тех, кто имеет на это право. Интересно, главкомы знают о существовании этого проекта? С какими чувствами они с ним знакомились?
Юрий Кублановский. “
Поэзия — хранитель истории”. Беседовал
Андрей Кульба.
— “Нескучный сад”, 2007, № 1-2
“<…> А вот зависит ли вдохновение от внешних причин — вопрос разом и деликатный, и интересный, потому как природа вдохновения — и это говорю я, имеющий сорокалетний опыт стихослагательства, — загадочна . Не было, конечно, поэта, который не пытался бы об этом думать. Бродский в Нобелевской речи характеризовал вдохновение как колоссальное убыстрение работы сознания. Это правда. Но от чего оно происходит? Где его импульс? Это все-таки сверхъестественно, когда полгода двух слов связать не можешь, как писал Пушкин, „насильно вырываешь у Музы дремлющей бессвязные слова”, и вдруг — идут строки, образы, только успевай записывать. Есть ощущение, что это свыше . Вот почему поэт, если он не полный версификатор, не может быть, по-моему, атеистом... А вообще мне, моему поколению грех роптать: мы не пережили долгих физических страданий, связанных с войной или лагерем, и в этом плане прожили довольно-таки благополучную жизнь.
— В ваших стихах очень историчен сам фон, сам пейзаж. Каждая деталь может оказаться вдруг отсылкой в историю...
— Недавно я прочитал замечательные слова Василия Розанова: „Поэзия есть хранитель политики, хочется преувеличить и добавить — ангел-хранитель”.
А я бы хотел добавить, что поэзия еще и хранитель истории. Действительно, я всю жизнь бьюсь над загадкой несчастной нашей истории, почему рухнуло русское царство, кто первоисточник вины: монарх? народ? интеллигенция? инородцы? Ничего уже не поправить. Но помните, как метко говорил Достоевский: „Дайте русским мальчикам карту звездного неба, они наутро вернут ее исправленною”. Во мне, видно, и в пятьдесят девять сидит такой „русский мальчик”. Но ведь настоящая поэзия и не может без такой сверхзадачи, без, как вы выразились, „отсылки” к чему-то главному, что стоит за текстом. Это и только это придает ей лирическую и культурную глубину, без которой она всего лишь более-менее удачная словесная вязь.
— Раньше поэты были пророками. Пушкин чувствовал себя государственным деятелем. А сейчас стесняются пафоса...
— А пафоса и не надо, гремучего, декларативного пафоса. Но глубинный интимный пафос решения сверхзадачи необходим. Я, к примеру, ощущаю себя государственным человеком. Но я знаю, что есть поэты совершенно от этого далекие, для которых главное — это игра воображения, реализация собственных культурно-эстетических задач. Среди них тоже есть у меня друзья. Все зависит от натуры стихотворца. Кто-то очень метко заметил, что стиль — это человек. Но подспудный пафос творчества — это человек тоже”.
Юрий Моренис. Стивен Кинг идет за картошкой. Рассказ. — “Складчина”. Литературный альманах. Омск, 2006, № 3 (5).
Натурально идет. Молодой начинающий писатель спускается в прохладный подвал своего загородного дома за пакетом клубней этого вполне интернационального растения. И становится, как вы понимаете, жертвой им же самим выпестованных и растиражированных впоследствии фобий. Ему ужасно страшно в этом враждебном мире. И крысы, крысы к тому же.
Евгений Мороз. Мата Хари по-советски. — “Народ Книги в мире книг”. Еврейское книжное обозрение. СПб., 2006, № 66.
Запоздалая, но очень полезная рецензия на книгу Игоря Дамаскина “Мата Хари 30-х годов. Семнадцать имен Китти Харрис” (М., 1999), посвященную гражданке США, участвовавшей в советском атомном шпионаже.
“Похоже, издатели обозвали серую мышку Китти Харрис именем неотразимой Маты Хари лишь по созвучию фамилий. В действительности эти героини шпионажа напоминают друг друга не больше, чем экс-разведчик Игорь Дамаскин — православного мыслителя Иоанна Дамаскина. Перепутать может только Интернет. В истории Китти нет ничего похожего на блеск и соблазны, все банально и очень скромно. <…> Благодаря совместным усилиям Климова (оперуполномоченного КГБ, выписавшего в послевоенное время из дневника Харрис несколько цитат, объясняющих бессмысленность архивного существования документа с точки зрения органов. — П. К. ) и Дамаскина мы знаем теперь, с какими ощущениями подошла Кити Харрис к своему смертному порогу (шпионка умерла в 1966 году в городе Горьком. — П. К. ), что думала она о своей жизни, без остатка отданной коммунистическим идеалам и советской стране:
„Единственно, что я знаю, это то, что я ужасно одинока. У меня нет ни одного друга. Жизнь моя разбита. [Кто должен нести ответственность за мои страдания? Кто будет отвечать за то, что я на протяжении тридцати лет только трижды встречалась с родными?] Почему именно я должна была пройти через этот ад?..”
Эта запись, которой завершается биография Кити Харрис, — самое интересное в книге Дамаскина, теперь и вы, уважаемый читатель, ее знаете, а всего остального, слава Богу, можно не читать”.
А статью Е. Мороз между тем очень рекомендую: ее анонс не зря вынесен на обложку журнала.
Священник Иоанн Охлобыстин. Кбопи. — “Фома”, 2006, № 1 (45).
“Добрая ирония, такое умение посмеяться над своими слабостями и недостатками всегда жили в Церкви и живут сейчас. Это принимало разные формы — от устных баек до использования литературного жанра фацеций. Надо сказать, что, возникнув во времена Возрождения, жанр фацеций поначалу использовался европейскими гуманистами для нападок на Церковь, и лишь гораздо позднее в этом жанре начали писать сами церковные люди, для которых фацеции (а потом и иные литературные направления) давали возможность в смешной форме поговорить о вещах грустных и серьезных. Можно вспомнить Лескова, можно вспомнить Клайва Льюиса. Посмеяться над своими недостатками, в том числе и над недостатками приходской или монастырской жизни, — не зазорно для христианина”.
“В канун Святой Пасхи к отцу Савве приехал поэт Виолентов испросить благословения на создание Истинно Христианской Партии, для скоропостижного прорыва в законодательную власть. „Брат мой возлюбленный, — ответил ему отец Савва, — есть только одна истинно христианская партия, она же — Православная Церковь, все остальное — повод случайных людей получать зарплату за чужой труд”.
— Вы ничего не понимаете! Родина гибнет! — возмутился поэт.
— Моя нет, — крякнул монах, — а твоя давно в руинах, если ей еще одна партия нужна. Устроился бы ты, брат, на работу и в водке ограничился”.
“— Скажите, — вопросил отца Савву молодой послушник, — можно ли спастись?
— Практически невозможно, — ответил тот. — Но стоит попробовать”.
“Было дело, что просвещенный в области духовной молодой иерей из города отец Борис укорил отца Савву за дружбу с одним атеистом.
— Что тут поделаешь, — развел руками преподобный, — Господь так любит людей, что для тех, кто твердо убежден, будто Его нет, Его действительно нет. Человеческому рассудку это непостижимо, но хотя бы оцените уровень свободы”.
(“Уже в наши дни в одном из московских монастырей наместник заметил, что у молодых и не в меру ревностных послушников появляются признаки духовного нездоровья: они все обращались к нему за благословением на чтение литературы о стяжании непрерывной молитвы (исихазме)... Когда в очередной раз послушники попросили у него инструкцию по созерцанию нетварного света, отец наместник вспомнил, что на днях его прихожанка-художница принесла ему книгу, изданную в сопровождении ее рисунков. Книга была про Винни-Пуха. Вот ее-то отец архимандрит взял со своего стола и обязал юных мистиков читать. На их недоуменный вопрос — до каких пор им ее изучать, последовал ответ: „До охоты на Слонопотама! Этого вполне хватит”. Через несколько дней ребята стали такими, какими и подобает быть в их возрасте, сбросив с себя маску преждевременного „старчества”.
Вообще, прежде чем обожиться, надо попробовать очеловечиться. В попытке перепрыгнуть именно через эту ступеньку святой Ириней Лионский (II век по Р. Х.) видел грех первых людей: „<…> не став еще людьми, хотели стать богами”. Улыбка в церковном мире уместна просто потому, что Церковь — это мир людей. У людей бывают разные представления о том, что остроумно, а что нет. Но это спор о вкусах, а не о догматах.
По правде сказать, я не понимаю, как отец Иоанн собрал эти новеллы. Но среди словесной руды, отсеянной им, есть настоящие самородки. Читайте. И „будьте как голуби”: зернышки склевывайте, а камешки оставляйте и на автора не сетуйте. Мир Церкви — мир людей. И отец Иоанн напоминает нам об этом” — диакон Андрей Кураев ).
Михаил Пришвин. Дальний Восток (путевой дневник 1931 г.). Публикация Л. Рязановой. — “Рубеж”, Владивосток, 2006, № 6 (868).
Эта эксклюзивная публикация оформлена поразительного качества фотографиями Пришвина (из его снимков вообще, думаю, можно сделать отличный альбом, снимал он много). Некоторые записи стали историческими свидетельствами для краеведов (например, тот факт, что могильными плитами с разоренного Покровского кладбища выстлали мостовую на Светланской улице у гостиницы “Версаль”. Пришвин наткнулся там на плиту с именем своей — когда-то — невесты).
Дневник прокомментирован дальневосточными исследователями Нелли Мизь и Ириной Новоселовой.
Читать это и трудно, и интересно: приморские нравы, русские и китайцы, женьшень, олени, нищета, География имен, Власть цифры, Поэзия случая … И своеобразная пришвинская лирика — крепкая, образная.
“Много, много лет, отдаваясь впечатлениям от украшений поверхности земли, я, считая, что смотрю на лицо природы, лицо земли, очень удивлялся, почему после первых приятных впечатлений внимание к этому пропадает, а многие люди совсем даже и не обращают внимания. Через много лет я наконец-то понял, что это не лицо, а это у земли зад такой, а лицо…” И не сказано, какое лицо у земли.
“Зверей потому интересно наблюдать, что через них себя, то есть человека, понимаешь в глубине, без прикрас и обманов. И не знаю, верно ли это, но я постоянно при наблюдении держу такую мысль в голове: какое бы ни было в природе живое существо, где-нибудь оно сохраняется в человеке, если и не в физическом виде, то хотя бы в психическом. И это до того верно, что стоит назвать зверя, и сейчас же по нем видишь и человека. Скажете — ящерица — и сейчас же она является в виде человека, крокодил, бык, корова, волк, баран, змея, голубь, ласточка, курица, галка, воробей, улитка, <2 нрзб.>, комар, муравей, пчелка — все люди. Правда, есть целый ряд зверей, еще не открытых в человеке, например, песец, но стоит присмотреться к их жизни, и сейчас же открываются давно знакомые типы. Говорят, в глухой тайге есть деревни, где туземцы сотни лет из поколения в поколение занимаются охотой, кто на медведя, кто на белку, кто на оленя, кто на изюбря и лося, и все будто бы, кто из поколения в поколение медведем занимался, — сам стал походить на медведя, кто белкой — на белку, кто лосем — на лося.
А что уж наверно знают в деревнях, что и старые люди, в особенности женщины, ужасно начинают походить на галок, сов, ворон”.
Алексей Реутский. Жизнь на ощупь. — “Нескучный сад”, 2007, № 1-2.
О Сергиево-Посадском детском доме для слепоглухонемых детей (существующем с 1962 года) и ежедневных впечатлениях священника домового храма прп. Сергия Радонежского — иеромонаха Мелитона.
Из заключительной главки статьи: “Обычно, когда видишь детей-инвалидов, в душе возникает протест. После посещения Сергиево-Посадского детского дома у меня было другое чувство, которое испытал, как оказалось, не я один. „Как в раю побывали”, — говорили студенты православного медучилища, ездившие к слепоглухонемым детям в гости. Откуда же взялось это „чувство рая”?” Из текста становится все понятно.
Ирина Роднянская. На натянутом канате. Судьба Георгия Оболдуева в поэзии. — “Арион”, 2006, № 4.
Об одном из самых таинственных поэтов XX века, умершем в 1954 году.
“Почему для Оболдуева и многих его современников — тех, кто старался не профанировать свой дар, независимо от степени остроты отношений с „режимом”, — вдруг стал „Поэзии язык / Эзотеричен” (по слову из поэмы „Я видел”)? Попытаюсь как-то влезть в шкуру тех, кто встал на этот путь. Все сколько-нибудь значительные поэты той эпохи (первая треть минувшего века), включая, разумеется, „крестьянских”, были людьми культуры, Оболдуев же — рафинированным человеком культуры. Дикость, нахлынувшая на страну вместе с утратившей корни, сдвинувшейся с оснований перемещенной массой, поспешно обучаемой тусклым материалистическим азам политграмоты, равно как и просто грамоты и примитивного этикета, — эта „культура бескультурья” (ликбез безлик) требовала некой реакции отторжения у держателей полноценного слова. Попадая в руки новых хозяев жизни, обучающих и обучаемых, „простые и высокие” слова теряли свое означаемое, свою глубину. Отныне можно было их осмеивать, можно было о них грустить как о невозвратном прошлом (Зощенко <...> делал и то и другое, Михаил Булгаков тоже — но в иной пропорции смеха и грусти), но невозможно было вынуть их из унизившего их контекста и пользоваться ими как ни в чем не бывало. „Живая жила взбесившегося слова” (Оболдуев — ср. с мандельштамовским „диким мясом”), эзотеричность и эксцентрика новой поэзии — парадоксальная, мутирующая реакция культуры на одичание и связанное с ним упрощение смыслов. (Нечто похожее происходило в поэзии андеграунда уже ближайших к нам времен в ответ на кондовую гладкопись официального стихотворства — реакция куда менее значительная по плодам.)
Конечно, это не единственное объяснение — есть и внутренняя усталость поэзии от прежних средств выражения, жажда преодолеть автоматизмы, уйти „вбок”, и соблазн восторжествовать над „новоречью” верхов и низов, присвоив ее как сырье, — но в отношении Оболдуева оно, это объяснение, кажется подходящим. От „варваров, / Которые грубы / В своем трогательном невежестве”, поэзия защищается „неуничтожимым качеством”, „какое своре дикарей — ни выдумать, ни выдрать начисто”. Варварская лира, при случае обращающаяся в оглоблю, стоит в обороне красоты („Слова и звуки, что цветы, / В стихах и музыках нарваны”), запечатывая слишком простые и доступные к ней подходы варварскими же средствами, „дичью” словесных и фразовых сдвигов.
У Оболдуева — в чем, как кажется, его особенность среди других, признанных великими, мастеров сдвига — даже не словесный ряд, а сама заявленная мысль, сколь бы ни была проста, кривит суставы, ненатурально изгибает спину”.
См. также рецензию Владимира Губайловского на изданное в прошлом году оболдуевское собрание стихотворений (“Новый мир”, 2006, № 11).
Виктор Санчук. Тот день. — “День и ночь”, Красноярск, 2006, № 9-10.
Поэт, переводчик и эссеист Виктор Санчук — не частый автор. За океаном он, кажется, сейчас водит трейлеры, и здесь и там печатается очень редко. Это странное, завораживающее, на первый взгляд, строго мемуарное эссе — о нью-йоркских событиях 11 сентября 2001 года. Получилась, кажется, особая какая-то проза, что-то вроде попытки припомнить старинный сон, навсегда врезавшийся в память самой моделью тотально изменившегося сознания-зрения. Состояние и ритм этой прозы похожи на описание клинической смерти, на особенный, разовый взгляд со стороны.
К “Тому дню” Санчука примыкает строго художественный (вот и разбери — строго или не строго!) рассказ Нади Хилтон “Право на последний звонок”. О том же самом дне. Я вспомнил, читая, что существуют аудиозаписи прощальных телефонных звонков из роковых самолетов (зафиксированные автоответчиками). Их, кажется, даже крутили в телеэфире. Не они ли, эти звонки, и были в тот день синонимом абсолютной сокровенности, интимности, исповедальности? Того, чего не должны слышать все?
Василий Секачев. Одиночество государя. Беседовал Андрей Кульба. — “Нескучный сад”, 2007, № 1-2.
Поразительное интервью научного сотрудника Института Европы РАН, историка и иерея Русской Православной церкви. Очень рекомендую: давно мне не приходилось читать столь взвешенного и вместе с тем убежденного в своей правоте мнения о личности и деятельности последнего русского императора.
Епископ Серафим (в миру Нобору Цудзиэ) Сендайский. Первыми Православие приняли самураи. Беседовала Алла Митрофанова. — “Фома”, 2007, № 1 (45).
“ — Каким же образом, на Ваш взгляд, можно объяснить современным японцам, что такое грех, спасение души, вечная жизнь — все то, что в Православии является основополагающим, но не свойственно японскому сознанию?
— Это сложный вопрос. Проблема <...> в том, что до сих пор христианство воспринимается в Японии как религия западного мира, чуждая, импортированная. И изменить это отношение до сих пор не удалось — число христиан всех конфессий в Японии не превышает одного процента населения.
Кроме того, в современном мире совершенно отвыкли учиться. Знания закладываются в компьютер, и если нужна информация — надо просто нажать соответствующую кнопку. Мы ищем готовые ответы на все вопросы, и многие их находят, тем более что их в изобилии предлагают различные оккультные секты. А удовлетворившись этими ответами, уже не нужно совершенствоваться, стремиться стать лучше. Последние двадцать-тридцать лет в Японии эта тенденция прослеживается довольно четко: люди не хотят думать, не хотят расти. Большинство жителей Японии считают себя буддистами. Но что представляет собой их буддизм? Раз в год прийти в храм, несколько минут помолиться, сходить на могилу родственников — и все. Мало кто изучает буддизм как религию и выстраивает свою жизнь в соответствии с его учением. И среди христиан, в том числе православных, то же самое. Изменить свое сердце зачастую становится непосильной задачей, люди предпочитают просто отказаться от веры, даже если понимают умом ее правильность и необходимость. Ведь вера — это прежде всего работа души... Чтобы воспитывать в себе веру, человек должен думать, должен стремиться получить опыт общения с Богом. Он реален, он доступен каждому. Мы обладаем немыслимой роскошью — возможностью чувствовать Бога в повседневной жизни. Господь вокруг нас! Но мы теряем способность осязать это присутствие. Мы просто живем, не обращая на это внимания. И зачастую просто не готовы к разговору о грехе, о вечной жизни… Но думать и говорить об этом необходимо. И прежде всего именно нам, пастырям. Мы должны быть внимательнее к нашим прихожанам и к так называемым захожанам, особенно — к тем, кто пришел в храм впервые. Меня не покидает мысль: может, все дело в том, что мы, пастыри, делаем недостаточно.
В каком-то смысле сегодняшняя ситуация в Японии напоминает раннехристианскую историю. Трудно было быть христианином в Римской империи, трудно было проповедовать в Греции… Вот и мы ведем свою проповедь среди язычников, которым наша вера чужда, а необходимость спасения души — неочевидна. Конечно, нас не бросают в клетки к тиграм, не истязают — в этом смысле нам значительно проще. Но гораздо сложнее находить способ свидетельствовать о Христе в обыденной жизни, когда тебя никто не преследует, не запрещает тебе молиться. Потому что остается единственный способ свидетельства — искренняя любовь к ближним, и не в романтическом порыве, а в повседневности. Согласитесь, это не так-то просто”.
Центральная тема этого номера “Фомы” — “Православная Япония”.
Виктор Теплицкий. Два рассказа. — “День и ночь”, Красноярск, 2006, № 9-10.
Первый — “Ванечка”, редкой сердечности и теплоты, самой своею милосердной музыкой встает в видимый и невидимый строй сочинений о “странных людях”, Божьих существах, убогих, но просветленно-честных, тех, “кого обижать нельзя”. Всякий раз, читая подобное, я думаю, что такое уже читал, затем мелькает мысль об астафьевской ли, чеховской интонации. Нет, очевидно, похожесть музыки и интонации в подобных случаях диктуется самим таким героем, его душевным родовым составом. В них что-то общее, ангельское всегда присутствует. Они всегда погибают почему-то или исчезают неведомо куда. И отчего-то с ними только так и может быть.
Алфред Хейдок. Маньчжурские рассказы. Предисловие Александра Колесова. — “Рубеж”, Владивосток, 2006, № 6 (868).
Старинная книга этого харбинского писателя “Звезды Маньчжурии” (1934) в свое время вызвала в читающем русском Китае большой шум. “Рубеж” публикует завораживающие, мистико-романтические рассказы Хейдока, не вошедшие в то издание. Главный редактор альманаха встречался в 1990 году с 97-летним автором (прошедшим и лагеря, и жизнь в Казахстане, и отход от писательства) в городе Змеиногорске. Алфред Петрович так и остался автором одной книги, а душу свою навсегда вверил рериховскому учению Живой Этики (кстати, Н. Рерих и придумал название книги — “Звезды Маньчжурии”). В том же 1990-м Хейдока не стало.
Его рассказу “Сильнее судьбы” — о супружеской паре, сумевшей перебороть, как говорят, предначертанное, — думаю, отчаянно позавидовал бы и Джек Лондон. Жаль, что проза Хейдока недоступна центральному читателю и что у нечасто выходящего, фундаментального “Рубежа” до сих пор нет интернет-сайта, очень жаль.
Пользуясь случаем, скажу, что в текущем номере очень силен японский раздел: и поэзия, и проза. Тут и древнее, и современность. Усилия исследователей и переводчиков — А. Вялых, В. Зорина, И. Ющенко — стоят дорогого: глубина их эрудиции и легкость в обращении с “материалом” вызывает удивление и заслуживает отдельного разговора — наподобие того, какой повел критик Александр Лобычев в своем эссе “Зеленый вкус одиночества. О ритуалах, дзэн и самоубийстве”, формально посвященном роману нидерландского поэта и прозаика Сэйса Нотебоома “Ритуалы” (М., 2000).
Алексей Цветков. Сергею Гандлевскому. — “Воздух”, 2006, № 3.
Та или иная статья в постоянной рубрике “Объяснение в любви” — это абсолютная противоположность содержимому рубрики “Кто испортил воздух” (“Рейтинг профнепригодности”) в том же “журнале поэзии”, господа. Здесь — любят, там — презирают. Тут — подписанные, тщательно продуманные исследования (в данном случае интереснейшее, на мой взгляд, эссе А. Цветкова, на ранней стадии написания горячо обсуждавшееся в “Живом журнале”), а там — анонимные грубость и хамство (злые языки говорят, что их порождает чуть ли не сам Редактор издания, но это наветы, господа, все мы знаем Редактора “Воздуха” как человека из интеллигентной семьи, любителя и ценителя изысканной, высоколобой поэзии, никогда не опускающегося до подобных публичных проявлений; это кто-то хулиганит у него в редакции, но разве за всеми уследишь). Кстати, недавно один мой знакомый писатель, иногда заглядывающий в “Воздух”, заметил: “Подобные элитарные журналы должны быть обязательно, только вот очень уж неприятно читать у них в конце…” И все про ту же рубрику, в которой анонимный грубиян защищает — в этом же номере — того же А. Цветкова от А. Кушнера. Не знаю, советовал ли кто-нибудь редакции журнала отказаться от неприятной рубрики, но “как это сделать, однажды начав ее, ведь сочтут за слабость!” (замечание другого знакомого писателя). Но — “сериозно”, как писал тов. Маяковский в своей предсмертной записке, неужели Редактор никогда не задумывался, что уже в тоне своем эти анонимные тексты сами отлично подходят под название пресловутой рубрики? И понимает ли он, что девять из десяти читателей, взяв в руки его издание, первым делом открывают заключительные страницы — о кого там еще вытерли ноги энтузиасты профессиональных полемик? Что он банально искушает читателя специфическим щекотанием ноздрей?
…Вот и в следующем, 4-м номере анонимный грубиян обещает имя очередного пригвождаемого литератора никогда не упоминать более на страницах журнала, это, как я понимаю, своего рода приговор. Что ж, и мы, пожалуй, покамест нас вынуждают иметь дело с самим фактом существования Рубрики, обещаем — до полного ее исчезновения — не включать сие издание в наши обзоры. И руками при этом всплескивать не станем, хотя было же нам все-таки очень любопытно читать в 3-м номере подборку материалов, посвященных тому же А. Цветкову, рассуждения А. Скидана о женской поэзии, региональных стихотворцев, а в свежем, 4-м, ознакомиться с блоком текстов о любимом нами Борисе Херсонском (отличное интервью взяла у него Линор Горалик! ). И поверьте, решение наше никак не связано с аллергией на иные “художественные практики” вроде публикации стихов Д. Мамулия из книги “Анальные розы” (№ 4). Просто подышим покамест по-старомодному, без тех или иных миазмов. Впрочем, как говорит третий мой знакомый, уже не писатель, а так, частное лицо, “вы чистенькими все равно не останетесь: у вас, литераторов, издавна принято плевать друг в друга”. Что есть, то есть, нам для этого и в “круг сходиться”, как писал Дмитрий Кедрин, не нужно, для этого есть иные литературные (и “живые”) журналы, а также наводки доброжелателей.
Иван Шепета. Фотограф бабочек. Стихи. — “Рубеж”, Владивосток, 2006, № 6 (868).
“<…> Город любимый не спит со мной, / Маясь своей непонятной мукой, / Сдвинутый молча на край земной / Спящей провинцией как супругой <…>”.
Иван Шепета молчал много лет — прошумев в начале 90-х несколькими подборками в центральных и дальневосточных изданиях. И вот — расписался, вышла книга (см. отклик на нее в “Книжной полке Василины Орловой” в “Новом мире”, 2007, № 2). По-моему, у него особый человеческий и поэтический дар: смесь мужской крепости-опыта и почти детского, чисто-наивного взгляда в мир — доверчивого и всегда удивленного его красками. Его “прямое высказывание” (там, где оно встречается) на зависть естественно и просто живет в стихе, без всякой натуги, без публицистики. Подборка в “Рубеже” названа по стихотворению, посвященному памяти детского писателя Владимира Тройнина, увлекавшегося фотографией. “Он, как ребенок, в бабочек влюблен, / Его восторг не догнала усталость — / Сто тысяч снимков!.. О, таких, как он, / В писательском союзе не осталось <…> Столетняя гражданская война / В его душе не истребила веру, / Он знал, что людям красота — нужна!.. / Нам остается следовать примеру”.
В 1-м номере (2007) “Дальнего Востока” также опубликована подборка И. Шепеты под названием “Сценарий жизни снова перечесть”, включающая и “забавные четверостишия” из цикла “Комплекс неполноценности”: “Я о тебе все время думаю, / Спать не могу и просто жить: / Каким поступком, текстом, суммою / Тебя к себе расположить?”
Марат Шериф. Стихи. — “День и ночь”, Красноярск, 2006, № 9-10.
Дебютная подборка поэта из Новосибирска — четыре легких, несолидных лирических этюда. Вот самое “конструктивное” из них, называется “Стихотворение о вороне, которая сидит на березе”: “Хочу в стихотворении / (Я подчеркну — не в прозе!) / Вам описать сидение / Вороны на Березе. / А чтобы вы мне верили, / Спешу определиться: / Береза — это дерево, / Ворона — это птица. / Сиденье — это действие / В знакомой с детства позе / (В контексте, соответственно, — / Вороны на Березе). / Для самых привередливых — / Еще определенье: / Все строки (плюс последняя) / И есть стихотворенье”.
Привет Николаю Глазкову и Валентину Берестову, как говорится. Андрею Усачеву, мне кажется, тоже бы понравилось.
100 лет со дня рождения Д. С. Лихачева.
— “Наше наследие”, 2006, № 79-80
Две трети материалов этого сдвоенного номера связаны с личностью и работой академика Лихачева. Журнал открывается статьей С. М. Миронова, который кроме председательства в Совете Федерации РФ возглавляет редакционный совет “Нашего наследия” (кстати, в номере есть рассказ о мироновской личной страсти — собирании редких минералов; коллекция хранится в его рабочем кабинете).
Обзорно-мемуарная статья главного редактора журнала Владимира Енишерлова и воспоминания внучки академика Зинаиды Курбатовой — два ключевых здесь для меня текста, помогающих увидеть за юбилейным шумом “лихачевских дней” живые черты весьма не простого человека. Вот один штрих. “Человек всегда получает то, что заслуживает. Дедушка заслужил славу великого ученого, патриарха русской культуры, заступника за обездоленных. И вот вам хеппи-энд — недружная семья, распад которой особенно обозначился в последние годы его жизни” (З. Курбатова). “Мне кажется, что к концу жизни Дмитрий Сергеевич все более ощущал одиночество” (В. Енишерлов).
Вообще, зная доподлинно, что в юбилейные дни выступать публично со славословиями Лихачеву доводилось и таким людям, которые хорошо знали академика и внутренне осуждали его (за человеческие слабости, например, которые, очевидно, были, а перечислять их тут с чужих слов не хочется); кто дошел даже и до презрительных чувств по отношению к нему, но все же спел и свою скромную арию в юбилейном посмертном хоре; зная также, что не работавшим и не общавшимся с ним тесно сегодня почти не удается воспринимать его вне возвышенно-правдивого, но окостеневшего мифа, — ловишь себя на многих грустных мыслях.
Впрочем, обнаружение “бревен” в чужом глазу тоже, как мы знаем, палка (простите за каламбур) о двух концах. Короче говоря, щекочущей обывательское сознание правды о Лихачеве мы все равно не узнаем, да и не нужно это. Но если внимательно читать тексты этого номера (включая примечания, например, к эпистоляриям), откроются и узнаются многие неюбилейные черты в профессиональном и повседневном поведении Дмитрия Сергеевича. Повиснут какие-то вопросы. Для человека думающего главного они заслонить, конечно, не смогут, главное, конечно, останется. О таком главном и написал в своей разноплановой и крайне интересной статье Владимир Енишерлов: “Думая сейчас о Д. С. Лихачеве, вспоминая встречи и работу с ним, долгие разговоры, переписку с этим поразительным, очень сложным человеком, чувствуешь, что все наносное, все бывшие недоразумения отступают, а остается главное — сознание того, что именно он был в ряду тех немногих, благодаря которым, несмотря ни на что, жива наша культура…”
Читая этот номер “журнала-подарка”, как называл “Наше наследие” сам академик Лихачев, я думал о том, как упрямо-трогательно похвалялся он созданием Фонда культуры (некоторые бывшие соратники Д. Л. не без внутренних оснований считают, что говорить тут надо о первых пяти годах существования СФК) и рождением уникального журнального издания — “Нашего наследия”. А ведь это только два из великого множества сделанных им дел, к которым относится, кстати, и появление такого телеканала, как “Культура”.
Столетнему юбилею Лихачева был посвящен и специальный номер питерского университетского журнала “ОченьUM” (Журнал университетского сообщества СПбГУП). Это несколько “офисного” вида издание состоит главным образом из интервью. О Лихачеве здесь рассказывают ректор университета Александр Запесоцкий; писатели Даниил Гранин, Александр Кушнер, Яков Гордин; филологи Александра Филатова и Юрий Зобнин, педагог Владимир Триодин, директор Публички Владимир Зайцев, журналистка Ирина Тайманова. Мне одной из самых живых (и острых) публикаций показалась беседа Е. Александровой с академиком Валентином Лаврентьевичем Яниным, на знаменитую книгу которого “Я послал тебе бересту…” (1965) первой рецензией откликнулся в свое время именно Д. С. Лихачев.
Составитель Павел Крючков.