Ольга Мартынова, Олег Юрьев: Диалог о последних стихах Елены Шварц
Е л е н а Ш в а р ц. Перелетная птица. Последние стихи. 2007 — 2010. СПб., «Пушкинский фонд», 2011, 53 стр.
ОЮ: Почему эта крошечная книга так сильно действует на все чувства? Потому что автор ее умер, скажет простая душа, и в этой почти оскорбительной наивности есть своя правда: ЕШ почти полвека, с шестидесятых годов, дарила нас великими стихами, в последние два — два с половиной десятилетия у нее было издано все (или почти все). С середины 90-х годов очередные , если воспользоваться когдатошним совписовским жаргоном, книги выходили по мере их написания (с 1995-го, с «Песни птицы на дне морском», по 1999-й — вообще ежегодно). Все как будто бы привыкли к этой отдельной, как бы находящейся вне литературного цирка, независящей от него веренице книг, в каждой из которых были стихи навсегда. И к стихам навсегда, наверное, тоже привыкли.
И вот — последняя книга.
Больше — никогда.
Еще будут публикации из архивов — в первую очередьдневники, — и они станут ошеломляющей новостью, но то будет другое, не — новые стихи Елены Шварц : это сжимает сердце бесповоротностью. О личной утрате мы говорить не будем, но с прекращением этой вереницы книг — этой вереницы птиц, перелетных птиц — заканчивается целая эпоха или даже отдельная «поэзия из одного поэта», которой в последние десятилетия была в своей отдельности и в своей во всех смыслах независимости Елена Шварц.
Кто бы ни выбирал название для ее «последних стихов» — «Перелетная птица», — оно правильное и годилось бы почти для любой ее книги: перелетная птица ведь не кочевая и не бездомная птица, а наоборот — птица, живущая на два дома. Или точнее: на лету ищущая свой второй дом. ЕШ искала этот второй дом всю жизнь и, казалось, нашла его в последние годы в Италии — ездила туда часто, чувствовала себя там хорошо, но почему так страшны итальянские стихи этой книги? Не потому ли, что едва найденный дом приходится оставлять и уходить в новый второй дом — в смерть: «Мы — перелетные птицы с этого света на тот...»?
ОМ: ЕШ выбрала Италию как второй дом задолго до того, как она физически попала в Италию. Помнишь старинную карту Венеции, которая висела у нее дома (потом пропала при пожаре) и стала причиной стихотворения «Дева верхом на Венеции и я у нее на плече…» (1979)? На этой карте сверху была изображена эта дева: «на Венеции мокром тритоне». Во всех ее книгах присутствует Италия. И в этой, конечно, тоже. В «Воспоминании о Риме» первая встреча с Италией в реальном мире описывается как пробуждение:
...И очнулась я, чуть отпив
Древле волчьего молока.
Я счастлива, что видела ЕШ в Италии, где она была счастлива. Я думаю, что страшные итальянские сны — не потому что Италия страшна, а потому что Италия пришла в страшный час как утешенье. Но час от этого не стал нестрашным.
Как флорентийский дюк,
Отравленный коварно,
Я угасаю...
Но есть, конечно, и специальный итальянский ужас. Ужас — оборотная сторона всего прекрасного. Страшна карнавальная Венеция в стихотворении «Aqua alta», написанном 2 декабря 2008 года: крысенок бросается в воду, лагуна метет площадь кружевной юбкой воды, колокола чеканят последние медяки времен. В «Esprit de Venise», последнем стихотворении «Перелетной птицы», помеченном 1 марта 2010 года, наводнение спало, а страшный карнавал продолжается. Крысенок превратился в крысу, крыса — в купца, купец с лицом, на треть закрытым маской, — в смертный ужас.
Я, когда прочитала это стихотворение, сразу же вспомнила (хотя здесь совсем другая обстановка), как за ЕШ кто-то гнался по зимней вечерней Венеции, как она от него убегала, как было страшно и пустынно и как она все-таки спаслась. Это ощущение ужаса, который она испытала, мне не передать. Я думала, у нас есть письмо, где она об этом пишет. Но нет. Когда ЕШ была в Италии, она писала нам каждый день из Рима (из интернет-кафе на площади с тритоном), а когда она бывала в других городах, мы каждый день звонили ей по телефону. И это был устный рассказ, который я, находясь под сильным впечатлением от услышанного, несколько раз пыталась пересказать, когда кто-то заводил речь о Венеции. Но это нельзя пересказать. Я оказывалась в ситуации, как если бы я начинала говорить на малознакомом иностранном языке: после полуфразы — обрыв. Я думаю, здесь, в этом стихотворении, ощущение смертного ужаса, сходного с тем, что она испытала тогда и что звучало в ее голосе.
ОЮ: Но, думаю, при всей привязанности к Италии, Петербург все же остался для нее первым домом навсегда, даже и в смерти. Собственно, Петербург — сам по себе смерть, это знают все, кто там вырос: смерть, привычная, любимая, в которую мы рождаемся, и Лена от него не смогла и не захотела бы отказаться. Но от Италии, второго дома, оказавшегося временным, отказываться приходилось. И Италия стала страшной.
OM: Получается, что от Петербурга и невозможно отказаться, он ждет любого — по ту сторону.
ОЮ: Ну, положим, не любого, а любого петербуржца. Хотя, конечно, соблазнительно представить, как ныне уже, вероятно, не такой уж и дикой тунгус, или зырянин, к которому Тютчева в советское время приводили , или все еще друг степей калмык умирает у себя на кошме, или на шкуре, или в районной больничке, окруженной полярной ночью, и оказывается на том свете в Петербурге среди зеркальных сияний небес и реки. А то и зулус какой-нибудь. Но поверить в это трудно.
ОМ: Однако так это и получается в образе, который ты сам предлагаешь. И ЕШ тоже часто говорила о близости Петербурга к царству мертвых как о причине особой напряженности духовной жизни в этом городе. Еще она много раз говорила о важности того, что ее детство прошло в так называемом «Египетском доме» на улице Каляева (или, как она сама говорила и писала, облагораживая советское название, на Каляевой ; сегодня это, впрочем, снова Захарьевская), под сенью бога Гора и фараонов, «как будто провела детство в пирамиде».
Если Петербург — это такой дом, в котором реальный мир и потусторонний мир как бы существуют одновременно, это означает, что полет «с этого света на тот» является в нем полетом по кругу, по орбите, и это дает возможность выбрать себе еще один второй дом.
ОЮ: Равный первому.
Я бы сказал, что эта книга не только маленькое собрание великих стихов — это окно в смерть . Или даже так: окно в окно в смерт ь. Окно, в котором еще одно окно, в свою уже очередь отворенное в смерть, и у первого окна сидит поэт и пристально вглядывается то туда, то обратно, в свою прошлую — уже прошлую! — жизнь... А тем самым и в нас, в нашу жизнь, остающуюся позади... Поэтому центральное, на мой взгляд, стихотворение книги — «Воспоминание о реанимации с видом на Невы теченье»: «Я у окна лежала, и внезапно / Взяла каталку сильная вода». В больничное окно уносит поэта, в смерть-Неву... И эта последняя, уже действительно последняя надежда: «И зеркало к губам мне поднесут, / И в нем я нового увижу постояльца...»
Зеркало — это ведь тоже окно, не правда ли?
ОМ: Возникает такая система окон, как система зеркал, окружающих и отражающих друг друга. В этом стихотворении до последнего окна есть еще предпоследнее:
Я у окна лежала, и внезапно
Взяла каталку сильная вода.
Я в ней, как будто Ромул, утопала,
А вместо Рема ерзала беда.
И влекло меня и крутило
У моста на Фонтанке и Мойке.
Выходите встречать, египтянки,
Наклоняйтесь ко мне, портомойки!
Здесь, в этом предпоследнем окне, видны (перелетной птице) сразу два ее дома: Рим и петербургская египетская пирамида раннего детства.
ОЮ: Мне кажется, важно осознать внутреннюю границу. Письмо с сообщением о диагнозе мы получили от Лены в августе 2009 года, едва ли не в тот же день, как его поставили, но в первом же стихотворении «Перелетной птицы», во второй части «Вестей из старости», мы читаем, что «...Синева слетела / На сугробы сада, / И синица спела — / Больше жить не надо» (25 февраля 2008). Это не синица спела, что больше жить не надо, это сказал поэт: синица спела — и хватит . И следующее — волшебное! — от 18 июня:
...Нет, вся я не испелась, нет.
Как будто черные ключи,
Вскипая гласными и кровью,
Берут источник в темной ночи,
Из моря морфия, Морфея...
И вот — диагноз. Главное стихотворение перед ним — упомянутое уже «Мы перелетные птицы с этого света на тот. / (Тот — по-немецки так грубо — tot [4] .)» (12 июня 2009). Почти сразу после него:
Это было Петром, это было Иваном,
Это жизнию было — опьяневшей, румяной.
А вот нынче осталась ерунда, пустячок... —
(16 октября 2009)
о всеобщей участи, сплавленной с личной.
ОМ: Вот это и есть ответ на то, с чего ты начал: почему «эта книга так сильно действует на все чувства». Она говорит с последней ясностью и трезвостью о всеобщей участи. В этой книге особенно выделена одна тема поэзии ЕШ, поэзии, с одной стороны, необыкновенно разнообразной, с другой стороны — последовательно верной нескольким темам, выбранным автором еще в юности. В том, что особенно выделено в этой книге, ЕШ — поэт экзистенциального трагизма. Здесь выступает на первый план ужас жизни как таковой, обреченность всего рожденного. В одном стихотворении 1997 года это было сформулировано с классицистической отчетливостью, даже с некоторой торжественностью:
Тоска вам сердце не сжимала?
И безнадежность не ворчала,
Как лев на раненом осле?
И душу боль не замещала?
Так вы не жили на земле.
ОЮ: Я бы сказал, это звучит, особенно в конце, скорее по-тютчевски, то есть как романтический фрагмент подразумеваемой классицистической оды (о чем в свое время писал Тынянов). Вообще, Тютчев и Шварц — это особая тема, хотя «Маленькая ода к безнадежности» (1997) отсылает и к Жуковскому — Гёте с его «Кто слез на хлеб свой не ронял...». Вообще она была очень сознательна в определении историко-литературных связей своих стихов, много думала о них и всегда как бы жила в истории поэзии, причем не только русской.
ОМ: Одно из свойств стихов ЕШ, которое, кстати, не перечислено в ее тексте «Три особенности моих стихов» (там она называет четыре), — они как объектив фотоаппарата, фиксирующего все, что мы сами не видим — ни глядя на себя в зеркало, ни глядя друг на друга. Как бы помимо собственной наблюдательности автора, которая сама по себе достаточно сильна и проявляется и в других жанрах, в прозе, в письмах, в дневниках. Скоро будут опубликованы ее детские дневники, там есть место, где ЕШ формулирует взросление, переход из бесполого и бесстрастного детства — в темную чувственность юности. Я не знаю, кому это еще удалось — в таком возрасте — так четко сказать, кому удалось так четко обозначить эту границу в самый момент перехода этой границы. То, что ей это удалось, — в общем-то, совершенно исключительное событие.
И это свойство автора и стихов сохраняется до конца. Вот последнее фотографическое наблюдение над собой в стихотворении «Как флорентийский дюк», предпоследнем в книге:
Уже почти вовне,
Уже почти снаружи.
Глаза туманятся, мерцая,
Смотрят вчуже.
Поэт фотографирует все, что видит по ту и по эту сторону жизни, во сне и в яви, фотографирует себя — изнутри и снаружи. Изнутри — своего виденья, но и изнутри тела, как это было, например, еще в «Элегии на рентгеновский снимок моего черепа». Снаружи — беспощадно: «Вести из старости, на улице»:
Вдруг зеркало по мне скользнуло,
Чуть издеваясь, чуть казня, —
Придурковатая старуха
Взглянула косо на меня.
Если зеркало — окно, то здесь это окно в старость.
ОЮ: Старость была почти равна для нее смерти и чуть ли не хуже. Если я не ошибаюсь, старость оскорбляла ее как таковая.
ОМ: Сейчас еще трудно сказать, что мы «вчитываем» в стихи последней книги, зная, что она последняя. Я уже говорила, что, при всем головокружительном разнообразии тем и образов, у ЕШ были устойчивые мотивы, к которым она возвращалась на протяжении всей жизни.
Вот стихотворение-двойник к «Это было Петром, это было Иваном…»:
Земля, земля, ты ешь людей,
Рождая им взамен
Кастальский ключ, гвоздики луч,
И камень, и сирень.
(1981)
Или вот двойник к «Вестям из старости» — «Как стыдно стариться...»:
Я знаю — почему так больно,
Но почему так стыдно, стыдно...
(1994)
Это стихотворение трогает вообще любого читателя, даже совсем не читателя стихов. У ЕШ много таких стихов, которые, с одной стороны, очень просты по речевому жесту, а с другой стороны — очень диалогичны по отношению к мировой литературе, поэтической, философской или мистической. И старость она (будучи вечным подростком, мудрым ребенком-небожителем) описывает такими простыми словами именно потому, что они для нее часть разговора с предшественниками. Мало кто из мудрецов и поэтов не остановился у этого страшного зеркала. Вот, например, старик, стыдящийся своей старости, — из антологии китайских поэтов академика Алексеева (ЕШ и китайская литература — отдельная и важная тема): «Седой волос пьяного старика смешон. Конфужусь».
Я не уверена, что старость для нее была равна смерти. Скорее это был предмет для осознания и для внутренней работы, поэтической и человеческой. Смерть не может быть предметом работы, обработки, потому что последнее слово — в любом случае за ней.
ОЮ: Я не думаю, что старость была для нее равна смерти. Я думаю, что умирать ей было не стыдно, а стареть — стыдно. Люди бывают разные, некоторым стыдно умирать, а стареть — вроде бы и ничего.
ОМ: Посмертно опубликованные стихи часто становятся знаменитыми — от державинской «Реки времен» до «Как хорошо в покинутых местах...» Аронзона (у него, конечно, все стихи напечатаны посмертно, но это он даже не успел ввести в список своих стихов). В последней книге ЕШ тоже есть стихи, которые войдут в число ее самых знаменитых. Я думаю, это будут в любом случае «Вести из старости» и «Это было Петром, это было Иваном...».
ОЮ: А я думаю — «Воспоминание о реанимации с видом на Невы теченье». И конечно, «Нет, не истрачу весь талан...» (это где о Морфее и морфии). Это как минимум!
ОМ: Ну именно что как минимум. Поэтому в том, что мы называем разные пары стихов, нет никакого противоречия.
Стихотворение «Нет, не истрачу весь талан...», где вторая строфа начинается строчкой «Нет, вся я не испелась, нет...» — это ведь, в сущности, «Памятник». Но не только и не столько о славе, о здании человеческой культуры выше всяких пирамид, сколько о вечности поэтической энергии, о поэзии как космической стихии, о пятой стихии из пятой стороны света. Эта сторона света, открытая поэтом еще в «Элегии на пятую сторону света», а в «Перелетной птице» названная конечной целью перелетных птиц, становится все ближе, кажется, вот-вот и поэт, а значит, и читатель ее увидит. В стихотворении «Обводный канал» напрягается поэтическое зрение и рифма призывается на помощь (но ее помощь остается тайной):
Но если есть такая жажда,
Чего — не знаю
(может, рифма знает),
То, значит, существует неизвестный
Предмет таких желаний —
Нечаянная, смутная страна неведомого счастья, упоенья...
ОЮ: Я бы сказал, что вся эта книга — своего рода совокупный, многосторонний, противоречивый «Памятник»! При всей разности углов зрения в разных стихотворениях, при всей сложности высказывания, результирующим, совокупным образом книги является вечность поэзии, ее вознесение над земным мусором и над земной прелестью и ее вечное существование.
ОМ: Ты говорил вначале о том, что у ЕШ начиная с середины девяностых выходили регулярно сборники новых стихов (что было очень важно, особенно если помнить про советские непечатные годы). И вот теперь эта последняя книга — последняя воля (в обоих смыслах — волеизъявление и волевое усилие) и последний подарок автора.
Теперь она вся в книгах.
ОЮ: Не для нас. Для нас она где-то рядом, где-то всегда есть как живой любимый человек. Но вообще ты, конечно, права. Теперь она вся в книгах.
ОМ: И в «пятой стороне света».
Ольга МАРТЫНОВА, Олег ЮРЬЕВ
Январь 2012 г.
Франкфурт-на-Майне
[4] Мертв (нем.) Это своего рода лингвистическая шутка: «грубо» здесь означает «слишком прямо сказано». (Прим. ОМ.)