Бобышев Дмитрий Васильевич родился в 1936 году. Окончил Ленинградский технологический институт. Принадлежал к плеяде молодых поэтов из ближайшего окружения Анны Ахматовой, посвятившей ему стихотворение “Пятая роза”. С конца 70-х годов живет в США. Автор нескольких лирических книг, вышедших в Европе, США и России, и мемуарной книги “Я здесь” (2003).

Ноктюрн

Звезды — это мысли Бога

обо всем, о нас:

обращенный к нам нестрого,

но — призор, наказ.

Свет осмысленный — от века

и сквозь век — до дна.

Заодно — души проверка:

а цела ль она?

Не совсем без порицанья,

прямо в нас и вниз

льются светлые мерцанья

как бы сквозь ресниц.

Это — звезды, Божьи мысли,

святоточья течь.

Поглядеть на них — умыться

перед тем, как лечь.

Знаю: взрывы и пульсары,

лед и гнев огня.

Может быть, такой же самый

такт и у меня?

Я ль тогда, как белый карлик

в прорвах черных дыр,

вдруг — случайный отыскал их

смысл: зенит, надир?

Этот знак, души побудка,

Божья звездоречь

обещают: будут будто

ночь меня стеречь.

Ну а днем что с ними делать:

карту мира смять?

Было мук у Данте — 9.

у меня — их 5.

5 неправых нетерпений:

чтоб сейчас, и здесь

непременно, и теперь, и —

“бы”, — чтоб стало “есть”.

И, мою смиряя малость,

в душу луч проник,

чтобы гнулся, не ломаясь,

мыслящий тростник.

 

Внезапно голос…

Вид обесточенного монитора

невыносим для меня.

                                   Я — торк!

И тут на лице его монотонном,

северозападном — юговосторг.

По сети сияющей паутины...

Посещаю...

                                   Шасть — и в машинный мозг,

мышью в занавешенные притины,

отомкнувши клавишами замок.

Я брожу, пытаю мой путь и тычу

(методом ошибок и проб)

в нечто почти насекомо-птичье:

эйч-ти-ти-пи, двуточье, двудробь.

И заимствует ум

                                   у зауми то, что

было б Крученыху по нутру:

даблъю, даблъю, даблъю.

                                   Дот (точка).

Комбинация букв. Дот — ком?

                                   Нет — ру!

И — в некое не совсем пространство,

где ветер — без воздуха, со слезой,

где чувству душно, уму пристрастно,

а с губ не слижешь ни пыльцу, ни соль.

Но так ярмарочно-балаганны

выставляющиеся здесь напоказ

виртуальные фокусники, хулиганы,

стихоплеты и грешный Аз.

Где хватает за полы товар двуногий

с бубенцами,

                                   цимбалами на пальцах ног:

нагие юноши-единороги

и девы, вывернутые, как цветок.

Это — Индия духа? Африка хлама?

Гербарий чисел, которых нет?

Наступающего Армагеддона реклама

или пародия на тот свет...

А не это ли, часом, и есть он самый,

где от счастья смеется трава, —

Рай?

                                    Или: “Откройся, Сезам”, и —

Ад,

                                    где — гумилевский “Трамвай”?

...Внезапно голос, вне его тела,

запел не о смерти, но о той,

что чайкой в сердце ему влетела

и, тоскуя, мучила красотой.

Незадолго перед концом и

как бы чуя, что всё — тщета,

эту рыцарскую канцону

на валик с воском он начитал.

Артикулировал, даже выл и:

“Мне душу вырвали” — он горевал.

Между Ржевкой и Пороховыми

вырыт ров и накопан вал..

Да что они могут, эти власти,

против него, стрелявшего львов, —

изгнать? казнить?

                                    Конечно, несчастье...

Но неодолима его любовь.

И да возносится ей осанна!

И пускай оперенно летит строка

по другую сторону

                                    смерти и океана

и, вот оказывается, — через века.

 

Последнему

Последнему из нас, увидевшему осень,

достанется совсем не Бог весть что, а вовсе

лишь листья палые на подступе зимы.

Они и суть по сути дела мы.

А некогда, в одной топорщась купе,

всяк по себе шумел, все трепетали вкупе,

и был напечатлен у каждого из нас

прожилками — узор (один и тот же): знак.

Знак древа общего, конечно, не простого,

с вершиной — в прорубь вечного простора,

с ветвями — каждая как говорящий жест,

держащая секиру, лиру, жезл

или гнездо, в котором 5 яичек...

В прыжках и порхах беличьих и птичьих,

извилисто ища в подпочвенной ночи

истоки, родники, колодцы и ключи...

То древо царственной могло быть сикоморой,

от масел — в ароматах, под которой

навечно задремал, едва прилег,

бедняга и гордец, страдалец Гумилев.

Иль это темный дуб, где Михаил, сын Юрий,

сквозь трепета листвы пред-слышал пенье гурий.

Там, на цепи златой, не кот, скорее бард

вдруг заднею ногой поскреб свой бакенбард,

элегию мою насмешливо испортив.

Ну что ж, и так ее закончить я не против,

но прежде попытав свою судьбу, а ну-к?

Я б нагадал не дуб, а черный бук,

что рыжеват весной, но, матерея летом,

он в полдень, словно полночь, фиолетов,

а под густой и траурной листвой

почти неразглядим бывает гладкий ствол.

В далеком, но моем — средь прерий — Лукоморье

сей бук спокойно, как memento mori

из уст философа, себя вовсю гласит,

и правота его мне прибавляет сил.

Пока стоит — стою. Стоим. Летят листочки,

все буквами испещрены до шпента и до точки.

А как придет лесник с бензиновой пилой,

взревет и зачадит, и дерево — долой.

 

Подметное письмо

На будильнике 8,

а на ветках напротив — закат;

сообщение “Осень”

здесь на всех мировых языках.

Полагаю тот клен полиглотом,

да и я на чужом норовлю.

Много наших уже полегло там,

на подходах к Нулю.

Молодых даже больше.

Вот у них и пышней саркофаг,

громче ропот: “За что его, Боже?” —

нестерпимей сам факт.

Закругляя у жизни периметр,

и не это еще говорят...

Если жил, значит, принял

неприглядный жестокий обряд,

симметричный зачатью,

никого не достойный, ни нас,

ни Творца — за не знаю что — счастье

на минуты, на час?

Нету в кронах — ни в прах — полыханья,

кроме: “Выхода нет”.

Время — только дыханье

для таких, вроде нашей, планет.

Где же осень тогда и зачем? И —

для чего все цвело?

На оранжево-желтые темы

оскользает, виляя, стило.

Но — гляди — как в разлапом конверте,

что мне под ноги лег,

клен о смерти

посылает бестактно намек.

Что ж, посланник!

Преждевременна может быть весть...

Мы и в сурах исламных, и сами,

а себя осязаем, как есть.

Нет? И, как ни жестоко

ангел с бензопилой скажет: “Вжжитть!” —

сколь отпущено, столько (“стоко”)

нам и жить.

Шампейн, Иллинойс.

 

*    *

 *

                                                                      Ю. К .

Радость отныне вижу такою:

соловьиная ночь над Окою...

Можно ль теперь так писать?

Можно. Пиши — если видишь чрез око

Анны Ахматовой; голосом Блока

пой аллею и сад.

Свисту заречному несколько тактов

дай для начала и сам оттатакай.

Трелью залившись, услышь

(миром сердечным на мир и ответив),

как отвечает мерцанию тверди

мимотекучая тишь.

Странно и струнно рекою струима

песнь хоровая, как “свят” херувима, —

весть — это тоже и свет.

Даль — это высь, это глуби и блески,

и горловые рулады, и всплески;

“да” это может быть “нет”.

Жизнь — это может быть миг. Он огромен,

и ничего как бы не было, кроме

длящегося через годы “сейчас”.

Жизнь отныне вижу такою:

блеск, мрак, соловьи за Окою,

труд, боль и гора, перед коей

яро горит свеча.

5 июня — 21 октября 2003.

Поленово — Москва.