Каменкович Мария Владимировна родилась в Ленинграде в 1962 году. Училась в ЛГУ на отделении математической лингвистики. Автор нескольких лирических сборников. Переводчица Дж. Р. Толкина. В настоящее время живет в Германии.

*    *

 *

...И жизнь течет, как и до встречи с Вами

На перекрестке у пяти Углов.

                             В. Семенов (1976).

Владимирский, прилавочки свечные...

Мне — пять, вот деньги, по числу голов.

Умершие друзья — как статуи ночные

На перекрестке у пяти Углов.

О время, подверстай меня, верстая,

В твой томик, чтобы вечности вручить...

Пять — у пяти. В шестом углу — шестая,

Но мне ее лица не различить.

 

Памяти Евгения Хорвата

Так плыли — голова и лира...

Марина Цветаева.

Стихи! Вы были ниоткуда:

На струп — елей, на лоб — остуда.

Вы ничего не упрощали,

Стихи, и столько обещали!

То ваших арок анфилада

Орфея вывела из ада,

И нам давая шанс прорваться...

Венецианскими палаццо

Вы отражаетесь в каналах,

Вы сохраняетесь в анналах, —

И, сгорбясь, города ночные

Сжимают в кулаках речные

Свои аорты, и, как в воду,

С мостов мы смотрим — ищем броду,

И к небу обращаем лица, —

И ждем, чтобы дождю пролиться.

Ужели тучи обнищали?

Стихи, вы столько обещали!

Ужели засуха настала

И кровь из раны течь устала?

Зачем же реки не мелеют?

Зачем они челны лелеют,

Что, ничего уже не знача,

Плывут по ним в долину плача,

Как древле, голова и лира,

Средь отвернувшегося мира?

 

*    *

 *

...В час вечерний, в час заката...

Н. Гумилев.

Просеивать — бесполезно

Песок из Святой Земли:

За каждой песчинкой — бездна,

И в бездне той — корабли.

Расплавленною зарею

Плывут, как стихи, легки...

За каждой Святой Землею —

Святые Материки.

Песчинку Иерусалима

Под веко — не взвидишь дня...

За каждой святой Вселенной —

Сплошной океан огня.

Туда, пилигримом сирым,

Откуда огонь сквозит,

Туда, разминувшись с миром,

Корабль, в цепях, скользит:

За верность провисшим звеньям —

Хотя б и огонь угас! —

Он платит исчезновеньем

Из поля зрения нас,

Оставшихся здесь, с простыми,

Петь песни и водку пить,

Пенять на пески пустыни

И на караван копить.

Читая воспоминания Марины Малич

Как по левую руку да от Литейного моста

уж да как пробоина в нашей подводной лодке —

дырка в ноль, в никуда, и хлещет вода:

шесть крестовских месяцев Даниила Хармса.

Как он там умирал и умер от голода,

воздух и разорвался.

Разорвалась и ткань времен,

а мы-то себе живем

и дудим себе на его дудке,

веселые идиоты.

А когда мы учились в школе —

специально ездили к этой невидимой дырке: смотреть салют.

А дыра молчала,

забиралась в рукав,

исподволь облучала,

исподлобья смотрела: кто это такие тут.

За спиною Финляндский вокзал и броневик, на котором Ленин,

и ЦК Комсомола, где нужно знанье Устава.

Впереди, по левую руку, сплошной Пелевин,

то есть хрустальный мир, то есть Расстрельный Дом, и Дом Писателей —

                                                                                                                                      справа,

впрочем, он скоро сгорит,

и с мбоста видны мосты,

а по левую сторону, сзади, кирпичневые Кресты,

а над ними тучи, как провода, обвисли...

Но минута — и строятся башни,

и флот плывет по Неве.

“Разбуди меня, сильного к борьбе со смыслами!”

А не хотите ли сзади бутылкой по голове?

Флот плывет, уплывает от набережной Дворцовой

прочь, в нездешнюю высоту, — от воды свинцовой,

покидая обетованный, убитый город,

не желая в этом городе больше смотреть салют.

Мы — заткнем эту дырку тряпьем,

мы — привычные от начала,

нас рябая заря на руках качала,

и в Музее Октябрьской Революции (справа, подальше) с экскурсией

                                                                                                                           привечала.

Мы-то, может, и вылечимся.

А вот нынешние далеко не уйдут.

*    *

 *

...Лик ангелов, какие встарь

Сходили к спящему в Вефиле...

                                          Вячеслав Иванов, “Римский дневник”.

dir/

О юные дочки Лавановы,

Гадающие на жениха!

Никто не читает Иванова

В эпоху затменья стиха.

Рахиль себе равных чурается,

В чем Лия провидит беду.

На что он, хромец, опирается,

У звезд и планет на виду?

Шагают верблюды в истоме, и

Вином обернулась вода.

В ничто и нигде, до истории,

И после нее, в никогда.

Что пролито? Звезды ли? Млеко ли?

Гадать, так уж наверняка.

В пустом довременье, как в зеркале, —

Все будущие века,

Они же — и прошлые. В схиме ли,

В фате ли их жребий благой —

Иаков один для Рахили, но

Для Лии он — кто-то другой,

И обе мечтают о третьем и

Забыли о прежних богах.

Но прошлое с будущим встретилось

Уже, и Иаков — в бегах,

И Некто восходит по лестнице

Над спящим, в обитель планет,

И, в черном две девы, две вестницы,

Два ангела, смотрят вослед:

То Марфа с Марией прощаются

С Тем, с Третьим, но выключен звук.

К кому он, поэт, обращается

С амвона бумаги и букв?

О мудрые дщери Лавановы,

Праматери праотцов!

Никто не читает Иванова

В забвенье начал и концов.

Чья нитка в иголку проденется

Под куполом зрячих планет?

На что он, мудрец, понадеялся?

На то ли, что времени нет?

Голоса уничтоженных и убитых

 

Каменные диковины —

Великанов работа...

“Руина”, древнеанглийское стихотворение.

Голоса уничтоженных и убитых,

Изгнанных из мироздания

Подобны звездам на вечном крыле ночи,

Небу, которое в полдень от нас сокрыто.

Запертые в одном пространстве

С уцелевшими и палачами,

Мы повязаны с ними единым страхом,

От которого вы навсегда освободились.

Вечная ваша память,

Приснопоминаемые отцы, братия и сестры наши, —

Кто мы без вашей дружбы и ваших песен,

Кто мы — без дыма ваших пожарищ и ваших пирушек?

Как нам без вас говеть? Как жить? Мы ничего не знаем,

Ничего не умеем и не понимаем,

Словно Офелия, похоронившая десять тысяч старших любимых братьев,

Что ушли из мира на полуделе и полуслове!

Я трепещу, лечу, на ветру сгораю.

Я поднимаю чашу на вечной тризне.

Кто-то поет: “Я еще не жил — и вот умираю,

Но никогда еще так не жаждал жизни”.

Сколько их — воинов, братьев, — от коих в мире

Только эта жалоба и осталась?

Все народы и нации — тысячерукие гекатонхейры,

У которых обрубков больше, чем рук. И приходит старость,

А гекатонхейры, забыв обо всем, что знали

Отвалившиеся и обрубленные руки, впадают в детство.

Я несу вашу память, как зачехленное знамя,

Не касаясь пером запечатленной дести,

Ветви выкорчеванного леса раздвигаю, не видя:

Немудрящий дикарь у останков великой расы.

Как оробевший сакс, вхожу в покой, где звучал Овидий,

И нахожу на цветном полу обломок вазы или остов кирасы...

Нет ключа у меня к развалинам чудотворным,

А они молчат, предавая то, что в них обитало.

Опустелый облик пространства оказывается притворным,

А потому, как делал и сакс, я б его заселять не стала.

Я бы не реставрировала руин, а строила рядом,

Напоминая себе о том, что явилась в мир на излете —

После великих, и крошкам с трапезы должна быть рада,

А не свое малевать на фресках Буонаротти.

О голоса уничтоженных и убитых,

Голоса, живущие в мире лишь как возможность слова!

Стих иногда совершает таинственные кульбиты,

Натыкается на препятствия, чувствует сталь засова,

Лезет куда-то в гору, поет о том, чего нету

И никогда не будет, — или, быв, оборвалось;

Всё вслепую. Вопрос — по какому свету

Странствует он, — и это не та ли волость

И не тот ли заоблачный край, где, незримы, бродят

Ваши тени, формулы ваши, собой его населяя?

Может быть, голоса ваши в наши писанья входят,

Невоплотившимся и небывшим их усиляя,

Превращая стихи в невиданные гибриды —

Хвост одного, а тело другого роду,

В корабли, нагруженные голосами умерших и убитых,

Что, тяжело качаясь, бортами зачерпывают воду —

Слева — этого мира, а справа — уже другого:

Антиматерия и материя в тесном сплаве...

И возвращается изгнанное, и наполняет слово,

И совершает в безвестности то,

                                                                                    чего не свершило в славе.