Беляков Сергей Станиславович — литературный критик, историк литературы. Родился в 1976 году; окончил Уральский государственный университет. Заместитель главного редактора журнала “Урал”, регулярный автор этого журнала и ряда исследований в научных сборниках. В последнее время постоянный автор “Нового мира”.

1

Пока жива еврейская душа

И взгляд к Сиону на Восток стремится,

Надежда помогает нам дышать,

Тоскующему сердцу — биться.

Нафтали Герц Имбер.

В интервью газете “Московские новости” от 28 июля 2006 года Людмила Улицкая попыталась предугадать судьбу своего нового романа “Даниэль Штайн, переводчик” (М., “Эксмо”, 2006): “Гладко эта книга не пройдет. Если она пройдет гладко, это будет означать, что она плохо получилась”. Пока все идет как раз гладко. Много дежурно-положительных отзывов, если ругают, то за “неувлекательность”, за псевдодокументализм. Острых дискуссий пока не встречал. Не исключаю, что они все-таки начнутся, однако слишком многого ждать не следует. Ну кто, в самом деле, решится высказаться по “еврейскому вопросу”? Дежурных жидоедов в расчет брать не приходится; никто из “порядочных людей” их все равно читать не станет. Что же либералы? К сожалению, мало кто из них решится сказать что-либо сверх обычной дозы дежурных фраз. Национального вопроса в этом лагере боятся. Достаточно вспомнить вяло-положительные рецензии на довольно-таки свирепую книжку Германа Садулаева “Я — чеченец”, а уж там национальный вопрос поставлен был ой как остро. Ничего, проглотили, разочаровав, наверное, самого автора.

Тема иудеохристианства, отрицание католических и православных догматов, отрицание Священного Предания, далекие от ортодоксии рассуждения о поместных Церквах представляют материал для еще более острой дискуссии, но не уверен, что дискуссия получится. Наверное, выскажется либерально-христианский “Континент”, может быть — православная “Москва” (если подберет хорошего рецензента), а вот услышим ли голос Православной Церкви? Удостоят ли новую книгу своим вниманием диакон Андрей Кураев и митрополит Кирилл? Они обратят на нее внимание, если книга станет общественно значимым событием, а она таким событием, скорее всего, не станет. Вероятно, читатель Улицкой будет разочарован ее новой книгой.

Оперативный Лев Данилкин уже успел объявить “Штайна” неудачей. Улицкая “не угадала с формой; и лучше бы вместо десяти писем здесь была одна точно выстроенная сцена с хорошо продуманными диалогами. <…> форма никак не успевает за содержанием. <…> „Штайн” — интересная штука: замечательный герой, дерзкая писательская выходка, проповедь экуменизма; познавательно, неожиданно, пронзительно местами; но роман не очень получился”.

Действительно, Улицкая намеренно отказалась от формы художественного произведения в пользу псевдодокументального рассказа, склеенного из множества вымышленных писем, телеграмм, интервью, газетных и настенных объявлений, записей бесед и тому подобного.

Писать книгу о праведнике — дело неблагодарное. Уйти от банальности, от сахарно-сиропных интонаций еще возможно, но создать образ значительный и цельный очень трудно. Здесь требуется писатель, равный Сервантесу или Достоевскому, но таких в современной литературе я не знаю. Зачем Людмила Улицкая создала идеального героя? Может, была очарована прототипом, очевидно, и в самом деле замечательным? Или хотела через его светлый образ доказать весьма спорную мысль о способности иудеохристианства примирить (но не слить воедино) великие авраамические религии? Или ей потребовался герой, соединяющий в себе глубокую и страстную любовь к своей нации с христианской любовью ко всякому созданию Божьему?

Вспомним о названии книги: “Даниэль Штайн, переводчик”. Штайн работал переводчиком всего лишь несколько месяцев, когда служил в гестапо и готовил побег из эмского гетто. В Палестине он подрабатывал экскурсоводом, знал несколько языков (хотя отнюдь не в совершенстве, даже на иврите он говорил с польским акцентом), но всякому читателю ясно, что речь идет о переводчике совсем иного рода. Отказавшийся от важнейших догматов церковного христианства, даже иронизирующий над ними, Штайн, по мнению автора, более христианин, чем католические (и православные) священники, сочинявшие на него доносы. Штайн — образец идеального христианского пастыря.

И все же я не считаю этого героя творческой удачей Людмилы Улицкой. Штайн — характерный для прозы Улицкой заглавный герой-светило, вокруг которого вращается весь мир, основные, второстепенные и эпизодические персонажи. Предшественники Штайна — Медея Мендес (“Медея и ее дети”), Павел Алексеевич Кукоцкий (“Казус Кукоцкого”) и даже Шурик Корн (“Искренне ваш Шурик”). Но рядом с ними Штайн представляется слишком схематичным, сусально-положительным, а главное — это герой философского трактата, а не романа, в большей степени — носитель идеи, чем художественный образ. Прочие герои еще более схематичны, главное же — строго функциональны. Каждого писатель выпускает на страницы с точно начертанным планом действий, у каждого свое задание: Гершон Шимес должен продемонстрировать, сколь омерзителен крайний, в данном случае еврейский, национализм; русский богоискатель Федор — показать, к чему ведут слепая вера и жажда истины, лишенные любви; многие эпизодические персонажи появляются с единственной задачей — дать Даниэлю Штайну возможность проявить свое великодушие и доброту. Этот функционализм ничем не прикрыт, не замаскирован. За чтением Улицкой (если к тому же после “Штайна” перечесть “Медею” и “Кукоцкого”) вновь переоткрываешь для себя старую истину: никакая “правда”, никакой документ (настоящий или вымышленный) не могут сравниться с художественным образом. Боюсь, что новая и вправду значительная книга может лишить ее самой дорогой награды, доступной писателю, — любви читателя.

Зачем же Улицкая избрала для новой книги форму заведомо невыигрышную, прекрасно понимая, что разочарует и критиков, и многих читателей? Могу предположить. Художественное произведение дает большую свободу толкования текста. Улицкой, очевидно, потребовалась форма, позволяющая максимально точно, без искажений, донести мысль до читателя. Форма не должна отвлекать от содержания, от идеологии, а что перед нами вещь сугубо идеологическая, становится очевидно с первых же страниц. Но пересказывать идеи Улицкой своими словами я не стану, к тому же она уже сама превосходно их пересказала в упомянутом интервью.

Мне интересно другое. Даже к такому своеобразному произведению, как новая книга Улицкой, которая вроде бы сводит к минимуму возможность произвольных трактовок текста, применима давняя, но не потерявшая своего значения формула Николая Добролюбова: “Не столько важно то, что хотел сказать автор, сколько то, что сказалось им”, — и, добавлю от себя: что показалось критику.

 

2

Слаще мне блеска и неги Испании груды руин и камней

Храма далекого, храма сожженного бедной отчизны моей…

Иегуда бен Галеви.

Для меня книга Улицкой — это разумное, грамотное, хорошо обоснованное оправдание национализма. Не обязательно национализма еврейского, еврейский национализм здесь лишь частный случай. Слово “национализм” уже давно звучит как ругательство, обычно его употребляют в качестве синонима ксенофобии, забывая, что сущность национализма отнюдь не исчерпывается ксенофобией, отделением своих от чужих и тому подобным. Чувство принадлежности к собственному народу, национальная гордость (нередко переходящая, правда, в чувство национального превосходства), память о великих предках, любовь к родной земле (в случае с евреями-сионистами к земле, которую, быть может, и не видели, но сохранили в исторической памяти как образ земли обетованной).

Судьба еврейского народа в XX веке — не случайная тема для Людмилы Улицкой. Она присутствовала почти во всех ее значительных вещах. Но прежде еврейская (и шире — национальная) тема все же растворялась в сложном мире “семейного” романа, маскировалась лирическими отступлениями, быстрой сменой декораций, новым поворотом сюжета, хотя всякий внимательный читатель найдет и в “Казусе Кукоцкого”, и в “Медее”, и даже в “Шурике” немало важных мыслей на сей счет. В “Штайне” декорации отброшены за ненадобностью. Собственно говоря, главный герой этой книги даже не Даниэль Штайн, а еврейский народ, точнее — евреи Восточной Европы. Народ, еще в начале XX века населявший земли Польши, Литвы, Украины, Белоруссии, Венгрии, Германии — своеобразный “Идишланд”. Значительная часть населения этой “страны” исчезла в печах Освенцима и Треблинки. Своеобразная культура евреев-ашкенази погибла вместе с ее носителями, уцелевшие пополнили население других стран, главным образом — Америки и Израиля.

Трагедия еврейского народа — вынужденная жизнь в чужой этнической среде, всегда в меньшинстве, всегда под угрозой исчезновения, ассимиляции. Впрочем, правильней сказать: не под угрозой, а перед искусом. Искушением отречься от собственной нации, попытаться сменить идентичность. В книге Улицкой я нашел три таких искушения: усвоение чужой культуры и постепенная ассимиляция (германофильство Элиаса Штайна, отца Даниэля), интернационализм (коммунизм Риты Ковач) и забвение национальных традиций в современном обществе потребления (линия Эвы Манукян). Всякий раз, когда еврей вольно или невольно отрекается от своего народа, он терпит поражение.

Элиас Штайн, отставной немецкий солдат, германофил, преклонявшийся перед немецкой культурой, даже детям дал немецкие имена: Даниэлю — Дитер и его брату Авигдору — Вильфрид. Но цивилизованные нацисты не учли заслуг еврея перед Германией… Еврей может служить чужой стране, чужому народу, он сам может забыть о своей национальности, но ему о ней напомнят.

Интернационализм Риты Ковач, еврейки, которая отреклась не только от своего народа, но даже от своего настоящего имени, не многим лучше. Она, пережив крах коммунизма, преданного даже ее старыми друзьями (Павел Кочинский, партийный товарищ Риты, преподает в Сорбонне что-то антикоммунистическое), доживает последние дни в ненавистном ей Израиле. Лишь в самом конце жизни судьба, то ли сжалившись над ней, то ли еще раз посмеявшись, приводит Риту к христианскому Богу.

Наконец, последний соблазн — жизнь в богатой, мультикультурной стране. В Америку уезжают супруги Гантман, в Америке остается дочь Риты Ковач, Эва Манукян. Но роскошная жизнь в северной Калифорнии не приносит счастья: “<...> я все детство мечтала о настоящей семье. <…> жизнь с Эрихом <…> без любви и дружбы <…>. Потом неудавшаяся попытка с Рэем <…>. Когда появился Гриша, мне казалось, что наконец-то все сложилось… Но то, что я предвижу, — провал моей мечты о семье, полный и окончательный!” Эва подозревает мужа и сына в гомосексуальной связи, позднее муж находит себе любовницу, а сын — смазливого любовника-мексиканца: “Я ровно та самая, какой меня хотят видеть мой сын и мой муж: доброжелательная — ТОЛЕРАНТНАЯ, УЖАСНО ТОЛЕРАНТНАЯ! — я всем все разрешаю: сыну спать с мальчиком, мужу спать с девочкой”.

Попытки уйти от своей судьбы, сменить идентичность, отказаться от “еврейства” бессмысленны: “Еврейство навязчиво и авторитарно, проклятый горб и прекрасный дар, оно диктует логику и образ мыслей, сковывает и пеленает”. Чувство принадлежности к своему народу, неразрывной связи с ним, с родиной (в данном случае — родиной “исторической”) присущи самой природе человека. Историческая память, верность своим традициям и своему Богу уберегла еврейский народ от ассимиляции в эпоху рассеяния.

В XX веке осуществилась утопия Теодора Герцля. Национальное чувство, обостренное давлением антисемитизма, помогло сионистам воссоздать Израиль. Катастрофа превратила в еврейских националистов даже тех, кто, казалось, давно позабыл о своем еврействе. Один из эпизодических героев книги Улицкой, хирург Исаак Гантман, атеист и “среднеевропеец”, после войны начинает изучать Тору и даже уезжает в Палестину. Туда же, на “историческую родину” еврейского народа, переселяются католик Даниэль Штайн (еще не так давно бывший германизированным Дитером Штайном) и коммунистка Рита Ковач, а позднее — православный священник Ефим Довитас и сионист Гершон Шимес.

“С 1959 года я живу в Израиле. Великое счастье жить на этой земле”, — восклицает Даниэль Штайн. “Здесь, в Израиле, каждый человек — целый роман”, — пишет Эва Манукян. Она наслаждается даже созерцанием лиц соотечественников: “Я вдруг поняла, почему у евреев нет икон — и быть не могло: у них у самих такие лица, что никакие иконы уже не нужны”. Даже над гробом Риты Ковач, экс-коммунистки, принявшей англиканство, — “еврей в кипе и талесе” прочел еврейские поминальные молитвы. Пусть после смерти, она все же вернулась к своему народу. Вспомним, как в романе “Медея и ее дети” бывший революционер и боец ЧОН Самуил незадолго до смерти читает “еврейские религиозные книги” (Танах и, кажется, что-то из Талмуда). В самый страшный и самый значительный момент жизни с человеком остается лишь важнейшее, коренное: его семья, его народ и вера. Именно своя вера, национальная. Для Самуила — иудаизм, для Медеи не просто православие, но православие греческое. После гибели Маши Миллер православная Медея отправляется именно в “греческую церковь”, на Антиохийское подворье, в храм Федора Стратилата, где ее встречает греческий иеромонах.

Судьба еврея — оставаться евреем, и лучше, если он не станет противиться судьбе. Мысль, которая в равной степени относится и к другим народам. Араб-христианин Муса, любовник Хильды, немки из общины Даниэля, объясняет своей подруге: “Если бы я мог, я бы развелся с Мириам, мы бы уехали с тобою на Кипр, поженились бы там и жили в любой стране, где растут деревья и цветы, где людям нужны сады и парки… Для этого надо перестать быть арабом, но это невозможно. Ты останешься немкой, оплакивающей помрачение и жестокость своих предков, Даниэль — евреем с безумной идеей сделать всех людей детьми Божьими, а я — арабом <…>”

 

3

Когда я молюсь на незнакомом языке, то хотя дух

мой и молится, но ум мой остается без плода.

1 Кор. 14: 14.

Религия для Улицкой неотделима от нации: “<…> ты еврей, а евреи никогда не знали монашества. <…> Сирийцы и греки придумали монашество. Они много чего придумали, что к нам не имеет отношения. Иди к своей жене”, — наставляет католический священник Даниэль Штайн православного священника Ефима Довитаса, живущего со своей половиной в “белом браке”. Значит ли это, что национальная принадлежность выше религиозной, что нация, а не религия определяет образ жизни человека? Вопрос не праздный.

Почему христианство, мировая религия, не знающая “ни эллина, ни иудея”, в то же самое время остается расколотой на множество национальных церквей? Православный русский скажет с гордостью, что Россия — дом пресвятой Богородицы. Хорваты-католики убеждены, что Дева Мария покровительствует именно их родине, а поляки верят в особое благоволение Божьей Матери Польше. Христианство как бы дробится, раскалывается на множество локальных, национальных “христианств”.

Хрестоматийным примером стала история борьбы болгарской паствы и низшего духовенства против греков-фанариотов, которые с конца XVII по конец XIX века господствовали в балканских митрополиях. Власть греков-фанариотов, не знавших ни языка паствы, ни традиций, глубоко презиравших славян, вызывала у последних вполне понятную ненависть. Много лет болгары боролись не только с Османами, но и с греческими единоверцами. Когда же болгары добились создания независимого от Константинополя экзархата во главе с митрополитом-болгарином, Константинопольский патриарх объявил болгар схизматиками. Созданный в 1870 году Охридский экзархат, разумеется, всеми силами способствовал болгаризации славянского населения на всей подчиненной ему территории. Таких примеров в истории много, очень много.

Христианство во времена апостола Павла отказалось от идеи избранного народа. Христианские миссионеры несли семена веры в Спасителя эфиопам и персам, армянам и грекам, вандалам, бургундам, готам, бриттам, стремясь распространить учение Христа по всей ойкумене. Уже в Средние века они обратили в христианство почти всю Европу и многие народы в Азии и Северной Африке. Христианство вряд ли могло распространиться так широко и укорениться так прочно, если бы христианские миссионеры не смотрели на германцев и персов, на индейцев и негров-банту как на равных, как на детей Адама. Однако единой семьи христианских народов не сложилось, и причиной тому стали не только религиозные разногласия, ведь простой мирянин вряд ли отличал ортодоксию от арианства, несторианства или монофизитства. Дело, очевидно, в другом. Христианские миссионеры обращали в новую веру целые народы, но вряд ли новая религия в одночасье проникала в души людей. Чтобы закрепиться в сознании миллионов недавних язычников, христианство должно было воспринять многие черты местной культуры, местных традиций, обычаев. Христианство, таким образом, неизбежно пропитывалось соками национальной культуры и само превращалось в ее неотъемлемую часть, даже в ее основу. Такое христианство уже само занимает место прежних племенных культов. Так и появляется “русский (греческий, французский…) Бог” вместо единого Бога. Как это ни грустно, Церковь (не вера!) вторична по отношению к народу. “Церковь живет в своем этносе”, — замечает герой Улицкой.

Для Даниэля Штайна, так же как, по-видимому, для автора, этот разрыв между христианским идеалом и его реальностью не представляется трагедией. Напротив, глупо игнорировать реальность, не признавать очевидного: “Только здесь, в Израиле, в этом столпотворении народов, я воочию убедился, что практически священник всегда работает не с абстрактными людьми, а с представителями определенного народа, и каждый народ имеет, по-видимому, свой собственный, национальный путь ко Христу, и, таким образом, в народном сознании возникает Христос-итальянец, Христос-поляк, Христос-грек, Христос-русский. <…> Африканцы не могут принять европейского христианства. Церковь живет в своем этносе, и нельзя навязывать всем римскую интерпретацию. <…> В поместной свободе — универсализм!” — завершает свою мысль Даниэль Штайн. Идея, по-видимому, очень важная для Людмилы Улицкой, ведь еще в романе “Медея и ее дети” Самуил Яковлевич замечает, что иврит и русский выражают мысли несколько по-разному. В “Штайне” Тереза, польская монашка-католичка, вышедшая замуж за православного еврея, развивает ту же мысль: “Бог разговаривает с людьми на разных языках, и каждый язык тонко соответствует характеру и особенностям народа”.

Поскольку каждый народ по возможности создает свое христианство и свою Церковь, то и евреи, те из них, кто принял христианство, по мысли автора, должны такую Церковь создать, точнее — воссоздать: “Мне же надлежит искать на этой земле (на земле Израиля. — С. Б. ), в среде народа, к которому я принадлежу, Христа-иудея…” — говорит Штайн.

Тема деликатная — не столько для христиан, сколько для самих евреев: “<...> по глубокой убежденности евреев, произошедшая Катастрофа созрела в недрах христианской цивилизации и выполнена руками христиан. <…> двухтысячелетнее официальное христианство хотя и руководствовалось заветами христианской любви, но несло в себе неистребимую ненависть к евреям”. Евреи стали первой жертвой крестоносцев, их обвиняли в ритуальных убийствах и распространении чумы, евреев убивали немецкие протестанты, польские католики и православные украинцы. За столетия гонений скопился бесконечно длинный перечень обид, мартиролог жертв, список преступников. Христиане убивали евреев, но возможно ли обвинять в этом грехе всю цивилизацию и саму Церковь? Применим ли тут принцип коллективной ответственности? Принцип, кстати, ветхозаветный. Должен ли прихожанин католического храма отвечать за сожжение на костре маранов, заподозренных в том, что приняли христианство неискренне? Виновен ли православный богомолец, прибывший в Киево-Печерскую лавру поклониться святым мощам, скажем, в Проскуровском погроме или, тем более, в зверствах Богдана Хмельницкого? Впрочем, тема эта слишком тяжела, и сил моих не хватит, чтобы приподнять хоть краешек ее.

Вернемся к Штайну. У него здесь сомнений как раз нет: “Церковь виновата перед евреями! В городе Эмске нас расстреливали на площади между двумя храмами — католическим и православным! Церковь изгнала и прокляла евреев и заплатила за это всеми последующими разделениями, всеми схизмами. И эти разделения покрывают Церковь позором до сегодняшнего дня”. В этой речи больше еврейского (не иудейского, то есть не религиозного, а именно еврейского, национального), нежели христианского. Церковь — коллективный преступник, евреи — коллективная жертва. Воспользовавшись случаем, Штайн не преминет изложить свои взгляды самому Иоанну Павлу II, и тот признает их правоту. Но сам Штайн от христианства не отказывается, хотя для соотечественников его вера одиозна. В Израиле Штайна даже официально не признают евреем, так как переход из иудейского вероисповедания в другое, в силу созданного Даниэлем юридического прецедента, стал рассматриваться как утрата национальной принадлежности.

О религиозных воззрениях Даниэля Штайна мы узнаём из текста сочиненной им самим литургии, из бесед с его ученицей Хильдой, из доносов настоятеля католического монастыря и православного священника-еврея. Воззрения и в самом деле, мягко говоря, не ортодоксальны. Штайн отвергает центральные догматы, принятые на Вселенских соборах. Поскольку ведущую роль на этих соборах играли греки, то сами догматы, и даже образная система и категориальный аппарат, которыми пользовались участники Соборов, были сугубо греческими, а значит — чуждыми еврею: “Христианство, которое существует в наши дни, это христианство греческое”, “Я не могу читать Кредо из-за того, что оно содержит греческие понятия. Это греческие слова, греческая поэзия, чуждые мне метафоры. Я не понимаю, что греки говорят о Троице! <…> их интересуют философские построения, а не Единый Бог, и потому, что они были политеисты! <…> высокомудрой болтовней (о Троице. — С. Б. ) непостижимость Творца ставится под сомнение! <...> Как электричество устроено, никто не знает, а как устроен Бог, они знают!” Штайн по-своему прав, хотя в нем, опять же, говорит не священник, а еврей. Греческая Церковь для Штайна не просто “другая”, она моложе, а следовательно — ниже еврейской, это в лучшем случае “дочерняя церковь”, “церковь язычников”, некогда заместившая собой “материнскую церковь”, собственно иудеохристианство — раннюю — Иерусалимскую общину. Хуже того, “греческая”, “византийская” Церковь исказила первоначальную сущность христианства. Штайн отрицает догмат о Троице, высмеивает как язычество догмат о непорочном зачатии (“Сколько же невинных душ уверено, что Мириам понесла от этой птички! Для меня это то же самое, что золотой дождь или могучий орел <...>”).

Иисус Христос для Штайна — “равви из Назарета”, “галилейский раввин”. Штайн не упускает случая напомнить, что месса на иврите — это месса на языке Христа (который, кстати, говорил и проповедовал на арамейском), что Христос по плоти не абстрактный человек, а именно еврей. Литургия Даниэля Штайна представляется мне одним из лучших эпизодов книги. Идея еврейского христианства, еврейский этно-религиозный национализм выражены здесь честно и прямо:

“ДАНИЭЛЬ. Благословен Ты, Господи, милостивый и милосердный, освобождающий и спасающий, избавивший нас от рабства египетского и ныне собравший сынов Израиля через две тысячи лет после их рассеяния. <…>

ВСЕ. Да будет благословен Господь, Бог наш, Бог Израиля!”

Штайн попытался вернуться почти на две тысячи лет назад, во времена апостолов, в эпоху того самого иудеохристианства, когда новая религия еще не вполне отделилась от иудаизма. Время составления Евангелий, постепенного расширения христианской общины — это, по словам героя, разделяемым рядом библеистов, борьбы “линий Петра (иудейской) и Павла (вселенской)”. Торжество апостола Павла, успех его проповеди у язычников, включение их в состав христианских общин обозначает начало конца иудеохристианства, отвергнутого иудаизмом и все менее отвечавшего духовным запросам христианских неофитов (из вчерашних язычников, то есть неиудеев). Евреям путь ко Христу не был закрыт, но поскольку христианство решительно порвало с иудаизмом, а последний оставался важнейшим признаком национальной идентификации евреев, то крещение едва ли не с этих пор стало рассматриваться как отречение от своего народа. Выкресты и их потомки теряли свое “еврейство”.

Штайн попытался создать такое христианство, что могло бы стать “своим” для еврея. При этом от христианства, в сущности, осталось не так много. Евреи здесь если и не избранный народ, то по крайней мере нечто вроде “старшего брата”. Национализм, даже когда он не агрессивен, лишен ксенофобии, все-таки невозможен без некоторого чувства национальной исключительности, а в нашем случае он содержит и мессианскую идею.

Миссия еврейского народа, по мнению Штайна, не окончена. Он верит, что его еврейская христианская община может стать ни много ни мало посредником между иудаизмом, христианством и исламом, что она будет способствовать их диалогу. Идея, достойная Дон Кихота. Иудеохристианство Даниэля Штайна равно одиозно для всех трех религий. Его община — кучка маргиналов, люди, волей случая оказавшиеся в Израиле и не нашедшие себе места ни в одном из вероисповеданий. Доброта, великодушие, бескорыстие, нестяжательство, христианская любовь Даниэля Штайна привлекают к нему евреев, немцев, арабов, русских, поляков — всех, кто нуждается в помощи. Не возрожденное из пыли веков иудеохристианство становится посредником между людьми разных наций и разных конфессий, а сам Даниэль Штайн. С тем же успехом он мог бы быть ортодоксальным иудеем, православным, маронитом. Не так важно, во что человек верит, важно, как он себя ведет, утверждает Улицкая. Прекрасно, но эта идея вовсе не становится основой для экуменизма. Слияние церквей невозможно, поскольку невозможно слияние народов. С каждым народом “Бог говорит на его языке”, а переводчиком между евреями и русскими, греками и литовцами может стать только праведник, подобный Даниэлю Штайну. Но и он останется только переводчиком, ему не под силу преодолеть национальные различия, да он сам, не желая противиться ни Божественному замыслу, ни собственной природе, к этому не стремится.

Мир погибнет без праведников, но не в силах праведника изменить человеческую природу. Одна еврейская девушка написала Федору Михайловичу Достоевскому про удивительного врача — немца, христианина, который много лет бесплатно лечил жителей бедного еврейского местечка. Когда тот умер, едва ли не все население местечка шло за гробом. И что же? Изменил он мир? Помог преодолеть пропасть между евреями и немцами? Тонкой ниточкой праведник соединяет людей, принадлежащих к разным нациям, но с его смертью ниточка обрывается. Интернациональная община Даниэля Штайна распалась сразу после его смерти, иудеохристианская “церковь Иакова” оказалась всего лишь прекрасной утопией.

Екатеринбург.