Люсе.

Как светотени мученик Рембрандт,

Я глубоко ушел в немеющее время…

О. М., 1937.

Из Московского вокзала, ничем не отличимого от Ленинградского, сразу же ныряешь в метро. Никаких тебе классических красот, следующая остановка “Парк Победы”, значит, тут мне и быть сегодня-завтра.

Миф о замкнутости питерцев — только миф. Дело не в железных дверях на станциях подземки, через которые люди входят-выходят из поезда, дело в скоростях провинциального города, особым ритмом, мелом расчерченным. Ну да, классицизм, складчатость, половинчатость. Спускаясь по эскалатору “Маяковской”, чуть позже поднимаясь возле Национальной библиотеки, не увидел ни одного спешащего слева. Знак висит: не бегите, мол, по эскалатору. Никто и не бежит, все чинно едут с заданной скоростью, никого не обгоняя. В Москве такое невозможно.

Вышел на “Парке Победы” и попал в пекло, словно вернулся в южный город. Буйная зелень с поволокой (кладут брусчатку), не хватает только пирамидальных тополей. С девятого этажа гостиницы “Россия” вид на закипающий щавелевый суп, прокисший от долгого стояния в холодильнике. Выезжал из столицы под осенний дождик, а здесь райское наслаждение и даже еще чуть-чуть.

Когда первый раз попал в Питер (тогда Ленинград), тоже было очень жарко. Небывалый для августа жар. Только камни не лопались. А люди не выдерживали, падали. Сам видел. Отец повез меня после окончания второго класса на “отлично”. Пообещал и слово сдержал. Добирались двое суток скорым поездом. У Московского вокзала папа (стройный, строгий, белые парусиновые брюки) поймал такси и велел везти на Дворцовую — в самое сердце.

Старые города связаны у нас с историческими центрами. Вспоминая, мы выкликаем образы центральных улиц и проспектов, не думая, что большая часть горожан живет в районах типовой застройки. А они даже в Питере ужасны.

Такси долго петляло по узким улочкам, открывая красоты северной столицы, а потом неожиданно вынырнуло на широкий блин придворцового простора. Папа (пышные кудри вьются на ветру) задохнулся от восторга.

— Понимаешь, — сказал он мне, — таксист оказался профи, подошел с душой: он постепенно подготавливал нас к восприятию роскоши Дворцовой площади и в конце концов сработал на контрасте, молодец мужик.

На счетчик отец даже не посмотрел.

Перед самым отъездом в Ленинград папа выдал мне тетрадку. Написал на обложке “Дневник путешествий”, именно так, во множественном числе. Он сказал: я должен записывать все, что вижу, и все, что со мной происходит. Вот я записываю.

Ровно тридцать лет назад отец привез меня, чтобы показать музеи и музейные пригороды. Завтра, волей случая, он приезжает на Ладожский вокзал, и ему нужно помочь разгрузить экземпляры докторской. А сегодня у моего однополчанина Гурова свадьба. Собственно, поэтому я тут.

Когда-то вместе с Гуровым, студентом философского факультета из Киева, мы служили вместе в войсках гражданской обороны, потом он перебрался в Лондон. Пару лет назад, когда я только-только переехал в Москву, он нашел меня через Интернет, встретились и снова задружили. Гуров из Лондона, а из Питера его невеста, Наташа, которую он зовет Боярыня.

Иногда события закольцовываются. Отец очень хотел, чтобы я полюбил искусство, возился со мной, показывал репродукции, специально потратил отпуск на приобщение к первоисточникам.

Понятно, почему он повез меня именно в Ленинград, а не в Москву: в столице аутентичного искусства меньше. Хотя тогда отец любил передвижников и мог бы показать мне сокровища Третьяковской галереи. Но он повез в Питер, так как здесь Эрмитаж и в Эрмитаже много Рембрандта. Он очень хотел показать мне “Данаю” и “Возвращение блудного сына”.

Незадолго до отъезда мы всей семьей пошли в кинотеатр им. Пушкина на “Калину красную”. Перед фильмом показывали документальный киножурнал (так раньше часто делали), посвященный Рембрандту. В память врезалась пятка блудного сына, крупно, во весь экран. Я уже не смеялся подобным несообразностям, потому что знал — это искусство.

Нужно ли говорить, что все просвещенное человечество празднует 400-летие Рембрандта? Нужно. Потому что великий мученик светотени, мастер передачи полутонов и странных источников света темнеет с каждым годом. Точнее, картины его темнеют, становятся все глуше и глуше. Что-то, видимо, с ними происходит, источники света пересыхают, как родники в горячей пустыне.

Который раз бываю в Питере (теперь, когда переехал в Москву, возможности появляются часто), но каждый раз обстоятельства складываются так, что ты проходишь мимо Эрмитажа. Дела, знакомые какие-то, вот ты и проходишь мимо. Мимо. Некогда ты специально ехал за тридевять земель посмотреть на чумазую пятку блудного отрока, одетого в рубище, а теперь и зайти недосуг. Венечка Ерофеев, видимо, по той же самой причине никак не смог дойти до Кремля, а коренные москвичи — до саврасовских “Грачи прилетели”.

Ныне разместился в гостинице “Россия”, которую в Питере и не собираются сносить, принял душ (лучше бы я этого не делал, так как заболел потом) и сел в белый автобус “мерседес” с другими гостями. Нас сопровождала машина с тонированными стеклами, мигалку она включила только один раз, когда мы застряли в пробке на выезде из города.

Половина гостей — ленинградские друзья Боярыни и родственники, другая половина — коллеги Гурова по Лондону, иностранцы, большая часть которых живет в гостинице при Екатерининском дворце, мы потом за ними заехали. Не все они, слава богу, оказались во фраках, так как Илья меня напугал дресс-кодом. Я говорю, мол, пиджак лет пять не надевал, буду в джинсах. Гуров начал тактично протестовать, пришлось надеть пиджак. Могу сказать, что чувак в джинсах там был, и ничего. Илья мне объяснил, что этот парень торгует яхтами в Жуковке и дресс-код ему по барабану. Другой гость, одетый не по форме (джинсы и полосатый свитер), неделю назад потерял отца, и Гуров вошел в понимание, ему-де не до условностей.

Венчались раб божий Илья и раба божья Наталья в Софийском соборе, построенном архитектором Камероном на окраине Царского Села. При нашем приближении поплыли колокольные звоны. Народ разбился на кучки. Гостей пыталась сплотить активная тетка-организатор, на всех стадиях церемонии проявляя себя как пламенный мотор. Короче, ее было очень много. Она постоянно носилась с озабоченным видом и постоянно кричала невидимому собеседнику в микрофон: “А невеста свой букет забыла…”, “А что вы скажете шоферам? Нет, с вашим начальством я не так договаривалась…” Я постоянно на нее натыкался. На нее, на флористов, на людей, таскавших мешки с костюмами. Понятно, что обслуживающий персонал тоже люди, это нам изо всех сил и демонстрировали.

Возле собора нас развели направо-налево от входа по типу игры “а мы просо сеяли”, вручили белую ленту для организации коридора и брошюрки с цитатами из Нового Завета.

Потом из какой-то навороченной машины у ворот (метров двести до собора) вышел Гуров и два его свидетеля — грек Георгий, который держал потом над Гуровым золотую корону, и Макс, который будет свидетелем на светской регистрации брака. Все они были во фраках и темных очках, из-за чего напоминали оперных негодяев из “Крестного отца”.

Все стали активно радоваться и общаться сразу на нескольких языках. Гуров, вставший в приделе храма под аркой из цветов, получал инструкции от священника. Очки он уже снял, превратившись в обычного Илью. Фрак ему явно мешал, хотя Гурыч вел себя по-светски, блаженно улыбался, щурил на солнце хитрые глаза, подмигивая приглашенным.

А потом на дороге появилась карета в стиле петровских времен, пышная, скрипучая, запряженная белыми красавцами и с пьяным кучером.

Карета медленно въехала в ворота, проплыла по дороге и развернулась возле живого гостевого коридора. К двери подошел отец невесты, обаятельный тучный дядечка, и помог выйти на белый свет Наталье и ее свидетельницам.

Солнце жарило, как бандитский оркестрик, на небе ни облачка (я даже загорел немного), а меня бросает то в жар, то в холод, я начинаю заболевать.

Наталья казалась прекрасной в белом пышном платье с длинным шлейфом, который поддерживала высокая, длинноногая блондинка в красном платье (вечером она нажрется едва ли не больше всех), расшитом такими же белыми кружевами, в голову ей вплели живые цветы — почти Офелия. Помня о предыдущих церемониях, на которых мне приходилось бывать, я боялся, что Боярыню наштукатурят, как египетскую мумию, ан нет, невесту украсили в меру. Живое, красивое лицо и свежесть, которую Наташка умудрилась не растерять до самого конца.

На входе жених и невеста соединились и пошли в храм, а мы потянулись следом. Плюс, конечно, юркие бабушки, которые требовали, чтобы гости расступились, так как им ничего не видно. Кто-то из гостей спросил одну особенно активную старушку: звана ли она на свадебную церемонию? Та обиделась и гордо что-то ответила про Божий храм. Что точно ответила — я не запомнил.

Перед входом я озаботился букетом, который дежурная флористка выдавала по предварительной записи. Мне досталось что-то невообразимо длинное и бело-зеленое с мохнато-кучерявой травой. С ней я и промаялся всю церемонию, вспоминая киро-муратовские “Чеховские мотивы”, раз и навсегда закрывшие тему венчания.

Особенно колоритным мне показался помощник священника — пропитое лицо (фингал под глазом) резко контрастировало с праздничностью наряда и всеобщей благостью. Второй помощник был толстым и заинтересованно разглядывал гостей. Посмотреть действительно было на кого.

Выделялась красивая английская пара с девочкой двух-трех лет. Пока взрослые занимались непонятными делами, дитя уселось на венчальный ковер посреди храма и стало читать книжку с картинками. Позже, пока мамы и папы дарили подарки и отпускали голубей, деточка сосредоточенно разбиралась с лепестками роз — воплощенная непосредственность.

Собор пропитался миром и ладаном, свечами. Великолепный хор и процедуры обряда (расшитые золотом хламиды, ненатуральные голоса, молоденькие березки около алтаря) производят впечатление на податливого человека. Жаль, что на месте, где произрастают верования, у меня дырка. Я стоял, фотографировал молодых и наблюдал за гостями. Кто-то истово крестился, кто-то так же истово сохранял независимый вид.

Долго ли, коротко, но все устали, особенно свидетели, синхронно менявшие быстро затекающие руки: венец, похожий на корону, казался массивным.

— Держите венец за ушки, за ушки, — несколько раз повторил молодой священник, похожий на Бердяева — с аккуратно подстриженной бородкой и глазами усталого спаниеля. Ему хотелось, чтобы церемония прошла без накладок.

Наташу и Илью поводили по кругу, дали выпить вина. Потом выдали казенные кольца.

— Не бойтесь, — сказал священник, — потом мы выдадим вам другие…

Гуров изо всех сил пытался соответствовать моменту и следовать рекомендациям попа.

— Креститесь, креститесь, — вкрадчиво инструктировал он молодых, и Илья, на котором фрак сидел как на корове седло (Илье больше подходит стиль “кэмел”), крестился неопытно и робко.

Зато Наталья чувствовала себя в своей стихии — о такой свадьбе девочки мечтают в раннем детстве, когда изображают невест в виде принцесс. Что ж, одна девичью мечту осуществила. Имеет право.

Хотя бы и после шести лет жизни с Гуровым.

Когда таинство закончилось, гостей выгнали на пекло, так как первыми молодых должны поздравлять родители.

Все набрали в руки розовые лепестки. Когда Илья и Наташа вышли, все стали ликовать и кидать в них розовыми лепестками, выстроились в очередь, чтобы подарить цветы. Образовалась веселая, гомонящая куча-мала. Сновали фотографы (два) и видеооператоры (два).

Я поздравил молодых едва ли не самым последним. Не знал, что сказать, да и понимал, что им сейчас не до слов, дотянуть бы до финала, но ребята держались мужественно и органично, всех одаривали улыбками и уместными репликами. Я подошел и сказал, что рад их поддержать, что после такой вампуки все у них должно сложиться очень серьезно — ну как у взрослых.

Тут подскочила суетливая распорядительница с белыми коробками, из них извлекли голубей. Родители взяли по птице, Наталья с Ильей. Значит, всего шесть белых обувных коробок. Птички улетели, а распорядительница начала отпинывать в сторону коробки, валявшиеся возле дверей кареты.

Под приветственные крики венчанные сели в карету и отчалили к Екатерининскому дворцу. Вечером, уже в неофициальной обстановке, новоиспеченный муж Илья Евгеньевич Гуров поведал мне, что путешествие в карете оказалось для него самым трудным испытанием свадебного марафона.

Оказывается, изящная и изысканно оформленная снаружи карета совершенно не оборудована внутри. Заказывали по Интернету и не смогли заглянуть в недра. Поэтому, несмотря на первоначальный план организаторов (Гуровы едут в карете до самой Камероновой галереи), обвенчанные вылезли из возка за ближайшим поворотом и пересели в иномарку. Будем думать, в бронированный джип. А мы сели в “мерседес”, за которым потянулась кавалькада черных авто с гостями.

Когда отец первый раз привез меня в Питер, мы, разумеется, объехали с ним и пригороды тоже. Больше всех (таинственностью и замком, построенным из прессованной земли) меня волновала Гатчина. Как-то так получилось, что про нее, в отличие от Петергофа и даже Ломоносова, совершенно не было никакой литературы. Я даже пытался взять своих родителей на слаббо, мол, не найти вам ни одного путеводителя (город вне туристического охвата), еще не зная, что на день рождения меня уже ждет книжка с историей Гатчины. Родители вмастили мне с ней как никогда.

Кроме того, в Гатчине у нас нашлись дальние родственники со стороны мамы. У них и остановились. Старая семейная пара и их глухонемой сын, который мгновенно завоевал мое сердце, подарив мне пластинку жевательной резинки. С этим парнем мы обошли всю Гатчину (в большом дворце еще стояли токарные станки), а потом поехали в Петродворец. Долго ходили по парку и павильонам, потом зашли в ресторан, где папа решил притвориться глухонемым.

Потом, подмигивая и смеясь, он пересказывал маме, что люди вокруг очень сочувствовали маленькому мальчику со звонким голоском, у которого, вот несчастье, глухонемые родственники. Папа поступил очень благородно, мгновенно освоив язык глухонемых, вдвоем с провожатым они активно махали руками, а я, понимая, что укорот мне не грозит, пользовался моментом.

— Папа, хочу мороженого! — кричал я.

И мороженое приносили.

Папа и дальний родственник (как же его звали? Эдик? Павлик? Взрослый одинокий дядька) хорошо взяли на грудь, и тогда отец попросил счет. Когда пришла пора расплачиваться, он сдержанно и грустно сказал официанту спасибо. Оказывается, все делалось именно ради этого судьбоносного момента. У официанта, разумеется, округлились глаза. Сам я этого не помню, помню только папин рассказ маме. И как мама тогда смеялась (она не поехала с нами: младшей сестре Лене исполнилось всего полгода)…

Зато помню другое. Как быстро наступил вечер, накрапывал мелкий дождик, многочисленные туристы рассосались, и мы гуляли по парку перед самым закрытием в полном одиночестве. Папа очень любит “Шербурские зонтики”, он пытается передать Эдику красоту этой мелодии, начинает ее напевать. Мы спускаемся по лестнице главного каскада вниз.

Эдик, разумеется, папу не слышит, но его душа тоже поет, тоже открыта и крылата, как эта просторная и великая архитектура, в ответ он тоже начинает напевать что-то свое. Точнее, мычать. Папа поет “Шербурские зонтики” еще громче, чтобы перекричать Эдика. А я спускаюсь между ними, они держат меня за руки. Сюрреальная картина!

На следующий день уже без Эдика мы приезжаем в Царское Село, где Пушкин и пиршество барокко! И снова — парк, павильоны…

Мне особенно нравится классицистическая Камеронова галерея и Висячий сад, через который она примыкает ко дворцу. Слова “висячий сад” завораживают, причем и то, что “висячий” (на втором этаже), и то, что “сад” (райский уголок).

Я обожаю пространства “по краям” и на картинах художников Возрождения, смотрю не сюжет, а пейзаж на втором плане (тогда в этом знали толк). Изучая планы питерских пригородов, я пропускаю основные дворцы, мне больше нравятся заброшенные павильоны (особенно славен ими чахоточный, сырой Павловск), всякие конюшни и служебные постройки.

Поэтому здесь Камеронова галерея, сочетающая приятное с полезным, изначально мой фаворит. Я очень расстраиваюсь, что она закрыта, в нее не попасть. На странное пространство можно смотреть только снизу и вместе со всеми.

Папа утешает тем, что завтра мы обязательно пойдем в Эрмитаж, где много странных, промежуточных пространств, переходов между отдельными зданиями, коридоров и тупиков. Он не знает, что, основательно проштудировав бедекер, я заранее полюбил “Галерею древней живописи”, разбитую при перепланировке на две части, чахлый Висячий сад (я разочарован) и “Лоджии Рафаэля”, копирующие (больше всего увлекает борхесианский факт вторичности) помещения в Ватикане. И я соглашаюсь, забывая про неудачу с Камероновой галереей.

Свадебное пекло усиливается. Мужчины мучаются в пиджаках. Мы ждем карету с повенчанными, дефилируя по пятачку Висячего сада. Справа — пустые коридоры Камероновой галереи, слева — синий фасад Главного дворца. Камерный оркестр, сидящий в гроте, играет Вивальди и Моцарта. Разглядываю лица музыкантов: им тоже интересно посмотреть на великосветскую публику. Подают шампанское и воду. На столах — блюда с клубникой. Утомленная солнцем публика прогуливается по кругу.

К Висячему саду ведет долгий пандус, нам говорят, что именно по нему (а не по парадной лестнице со стороны сада) любила подниматься императрица. Сегодня каждый гость может почувствовать себя на ее месте. Тем более, что пандус огорожен и возле входа стоят матерые охранники.

С каждой минутой их становится все больше и больше, так как гости продолжают прибывать. У телохранителей черные костюмы и прозрачные лески раций возле ушей, похожие на трубочки капельниц, словно охранников продолжают искусственно вскармливать.

Возле входа разминается с десяток ангелочков — маленьких детей, одетых в белые хитоны, с крыльями за спиной. В белых кудрявых париках.

Ансамбль ангелов призван для пущей умилительности. Цербером при них — тетка с большим носом и пухлыми губами. В ярко-синем платье и носатых туфлях она отличается от остальных. Тетка, похожая на Карабаса-Барабаса, дает ангелочкам последние указания, учит растягивать игрушечные луки и прикладывать к ним искусственные стрелы. Учит вызывать умиление. Гостей она не стесняется. Детям нравится рисоваться. В отличие от английской девочки, их естественность натужна.

А мы продолжаем загорать наверху, выбирая теневые места — между бюстов Камероновой галереи или возле грота с оркестром, где на самом солнцепеке стоят три ряда синих стульев, — именно там и будет происходить церемония светского бракосочетания.

Вблизи Екатерининский дворец разочаровывает: барочное бизе оказывается сильно заветренным, несвежим. Не знаю, как он выглядел до Великой Отечественной, пока его не разрушили фашисты, пока он был натуральным. Но вблизи гипсовые рюши выглядят странно дешевыми. Даже украшения станций метро (мрамор и мозаики) выглядят богаче, органичнее. Не то — Камеронова галерея (потому как выложена мрамором?), сохранившая былое величие.

От туристических красот дворца остается ощущение наскоро сработанного ремонта. Словно хрущобе приделали детали сталинского ампира. Я впервые обратил внимание на эту потемкинскую честность, когда попал в Царское Село во второй раз. Вместе с Таней и Айваром мы приехали на двухсотлетие Пушкина. Корреспондентами. Таня никогда не видела пригородов, и мы обязаны были показать ей царские резиденции, ставшие местами общего употребления.

Мы находились тогда в самом начале наших сложных отношений. Но всячески хорохорились и делали вид, что не происходит ничего особенного. Гуляя по парку, мы нащелкали целый каскад странно ярких, сочных фотографий, которые до сих пор не тускнеют в семейном альбоме.

А вот и карета, из которой выходят Илья и Наталья. Все устремляются к пандусу, по нему поднимаются жених и невеста, окруженные ангелочками, некоторые целятся в молодых, другие помогают невесте не запутаться в шлейфе.

Гости кричат и радуются, как дети. У Гуровых, надо сказать, удивительно жизнелюбивый круг друзей. В Москве не странно быть странным и жить наособицу, а в Питере удивляются, если ты не умеешь веселиться как ужаленный, пить без конца и загуливать, теряя контроль над временем и пространством. Видимо, эти истории про разведенные мосты и алкогольные авантюры — прямо в точку. Вот все и радуются искренне и непосредственно. Блики фотоаппаратов, аплодисменты, марш Мендельсона…

Люди, гуляющие внизу (“обычные” туристы), замирают, словно увидели праздничный салют.

Поднявшись, Наташка попадает в окружение подруг, знакомится с самым активным и деловым ангелочком, Илья переговаривается с теткой из загса, которая, чинно рассадив сиятельную публику, начинает церемонию. Она говорит банальные и затертые слова про ячейку общества и про “властью, данной мне…”. Илья и Наташа стоят под цветочной аркой, им труднее всего. Им не уклониться ни от формальностей, ни от жалящего жара солнца.

Кириллова громко говорит “да” и окончательно становится Гуровой. Госпожа Гурова, гм. Снова выстраивается паровозик из гостей, снова все торопятся поздравить молодых (посмотрите, как на солнце сияют новые обручальные кольца!) и отойти в тень. А Наталья и Илья мужественно принимают цветы, подарки и поцелуи на самой что ни на есть солнечной стороне.

Возникает суета, появляется распорядительница:

— Начать фотосессию! — Ей только мегафона не хватает.

Действительно, грех не запечатлеть себя в исторических декорациях. Когда еще выпадет такая возможность — оказаться не вовне, но внутри. Чем все время от времени и занимаются, кучкуясь и принимая изысканные и непосредственные позы.

Но есть еще и официальная фотохроника: у молодоженов свой фотограф, у гостей — свой. Плюс две камеры, постоянно снующие между. У меня было желание запечатлеться рядом с бюстом Овидия, но от жары стало уже совсем нехорошо.

Лучше всех себя чувствуют ангелочки. Пока шла церемония и все смотрели на молодых, тетка в синем платье набрала полные руки клубники и незаметно распределила между детьми. Не такая уж она и Карабасиха…

Позже, когда свидетельство о браке отдали мужу и гости растеклись по аллеям, дети уже не стеснялись брать ягоды, они строили уморительные физиономии, кидались фантиками и с удовольствием кривлялись для фотографов.

Позируя, Гуровы вместе со свидетелями и родителями уходят вглубь галереи, а я сбегаю по пандусу в парк — у меня есть одно собственное “дело”.

Мы были здесь с Таней и Айваром в конце мая, застав первый по-настоящему теплый день. Поэтому на фотографиях все одеты достаточно тепло. По дороге сюда мы купили в книжном “Голубое сало”, только-только появившееся в продаже. В электричке мы читали вслух наиболее смешные места, пародирующие историю взаимоотношений Ахматовой и Мандельштама, Ахмадулиной и Бродского, и смеялись. Помню, на соседней скамье сидела мама с ребенком, которому делала внушение.

— Твоя главная задача — вести себя хорошо, — говорила она.

Отличный лозунг, мы потом долго им пользовались.

Малоэтажный Пушкин казался пустым, тихим и спокойным. Айвар любовался полуразрушенными, заброшенными особняками и мечтал здесь поселиться. Мы долго гуляли по парку, пока не уселись на лавочке. Лавочка стояла напротив пустого постамента. Таня немедленно потребовала поставить ее на постамент, что мы и сделали. Айвар снял кроссовки — на фотографии видна дырка на его носке. От солнца он закрывается книжкой.

В моих воспоминаниях это был укромный уголок. Теперь, когда я пошел искать ту лавочку и тот пустой постамент, оказалось, что это на берегу пруда и у всех на виду. И вообще парк показался маленьким, ограниченным дорогами, по ним ездили автобусы и грузовики. В готическом павильоне адмиралтейства на другом берегу истошно работал ресторан. Сразу за адмиралтейством торчала дура труба, нарушая исторический рисунок местности. Но я ничего этого “постороннего” не помнил!

Поедем в Царское Село!

Свободны, ветрены и пьяны,

Там улыбаются уланы,

Вскочив на крепкое седло…

Поедем в Царское Село!

...............................

Мы очень любили читать книги вслух. Не только стихи, но и прозу. Иногда даже “по ролям”. Пруста на пляже. “Человека без свойств” в поезде… Негромко, вполголоса. Для внутреннего употребления. Мы сидели и читали вслух Сорокина, пока не захотели есть. Пока не стало заходить солнце. А ведь нужно было съездить еще и в Павловск!

Долго ели и добирались до вокзала, начало темнеть, и в Павловске мы оказались уже вечером, долго блуждали в поисках Большого дворца, обошли его кругом и, усталые, но довольные, вернулись в Питер. Галочки оказались расставленными.

Я сфотографировал пустой постамент и лавочку, на которой больше никто не сидел, вернулся к Камероновой галерее. Наверху продолжалась съемка — куча веселящихся гостей, среди которых выделялись Наташа в белом платье и Илья в черном фраке, с криками и смехом перемещалась от бюста к бюсту. Подниматься я не стал, так как общаться было не с кем, пошел к автобусу. Он стоял на пустыре перед дворцом, возле служебных павильонов. Навстречу мне попалась уставшая распорядительница с красивым белым букетом.

— Ты представляешь, невеста забыла букет, поэтому мы задерживаемся… — кричала она кому-то в невидимый динамик.

В пивной кафешке на выходе из парка сидели родственники невесты. Они пили пиво и закусывали, так как устали и проголодались и имели полное право на отдых. Тем более, что банкет откладывался.

Фотографирование закончилось, гости потянулись к машинам и автобусам, а Гуровы снова сели в карету, и тут пустырь неожиданно стал заполняться “Волгами”.

Десятки черных машин с одинаковыми российскими флагами, выстраивающиеся в колонны по восемь штук. Автобус не мог поехать, так как дорога из дворца одна и по ней постоянно ехали и въезжали на пустырь “Волги”. Гости заволновались, всем уже виделся беспримерный свадебный кортеж, однако автолюбители здесь оказались по каким-то иным делам и на своей собственной тусовке.

В те дни в Питере проходил международный экономический форум и заключались соглашения по строительству новых международных автозаводов. Губернатор Матвиенко в СМИ даже говорила о “Детройте на Неве”. Возможно, автолюбители таким образом привлекали внимание к нуждам отечественного автопрома, но получилось — словно для нас представление устраивали.

Что ж, очень даже в кассу.

В Павловск свадьба приехала в начале четвертого. Розовый павильон, затерявшийся в огромном парке. Деревянный, покрытый сверху рисунками под мрамор. Явный новодел, отстроенный после войны, хотя роспись потолка внутри ампирная, в лучших традициях.

Рядом река и лодки с лодочниками, мост, жара начинает спадать. Здесь свежо, а воздух жирный, наваристый. Розовый павильон огорожен, стоит касса (50 руб. билет), и туалет один на женщин и мужчин.

В небольшом дворике — столы с шампанским, играет джаз-банд. Немного в стороне сидит художник в романтическом берете. Весь вечер он, по желанию гостей, будет рисовать портреты жаждущих.

Внутрь не пускают, ждем карету. У входа ставят ворота из цветов — лилий и вьюнков, по обе стороны от них — вазы с цветочными композициями в человеческий рост.

Джаз играет неимоверно громко, все потягивают “Вдову Клико” и рассасываются вокруг павильона в поисках тени. Я захожу с тыла, где флористки перебирают букеты, где разминаются балерины (точно это мгновенно повзрослевшие ангелы, переодетые в пачки), а костюмеры разбирают завалы, блестящие мишурой.

Снует бойкая распорядительница, такое ощущение, что забот у нее все прибывает и прибывает. Никого не видит, все время говорит в динамик, хотя нет, успевает отметить, что продукты нужно носить через задние ворота (“Чтобы я больше вас тут не видела”) и что огромную сцепку из белых воздушных шариков, наполненных гелием и скрепленных в виде стилизованного сердца, нужно переместить к воротам.

У ворот скапливаются новые машины и возникают все более отстраненные охранники. Гостей становится еще больше. Распорядительница объясняет, что мы должны организовать живой коридор от ворот до дверей павильона (кто-то приносит коробки с лепестками роз), все устали и хотят есть.

И тут появляется тамада — смуглый, кучерявый вьюн явно не первой молодости и свежести, но при сношенных каблуках и орхидее в петлице. Напомаженный. Он и поведет свадебку сквозь рифы обременительных ритуалов.

Странный человек, странно заинтересованный в чужих реакциях, воспринимающий чужие радости как собственные. Профессия у него такая. Он начинает говорить в микрофон, его никто не слушает, он говорит еще громче, делает знаки джаз-банду, начинает веселить толпу гостей. Все забавляются, но вяло.

Ждем, ждем полчаса, час. Постепенно все сбиваются в кучки, фотографируются, общаются, такое ощущение, что все давно знакомы друг с другом, только один я такой неприкаянный. Замечаю схему рассадки за столами.

Столы круглые, их двенадцать, за каждым от восьми до двенадцати человек, вот и считайте. Я сижу за последним, двенадцатым. Рядом с моей фамилией совершенно мне незнакомые. Остаточные явления. Такие же, как и я.

Наконец появляется карета. Все выстраиваются в живой коридор и опустошают коробки с розовыми лепестками. Илья помогает Наташе спуститься, гости хлопают. Держать одновременно лепестки и фотоаппараты сложно, но все хлопают и фотографируют. Помощники с белым сердцем из шариков не успевают к воротам и тогда (я вижу, как мгновенно они переигрывают ситуацию) тормозят молодых с караваем. Пока Наташа откусывает от каравая, а Илья посыпает ей голову солью, белое сердце подтягивают ближе к тусовке. Тамада торжественно заявляет:

— А вот есть у нас еще такой обычай. Некоторые отпускают голубей…

И тут все кричат, как дети:

— А мы уже отпускали голубей…

Тамада не удивляется, он вообще ничему не удивляется, мгновенно впитывает информацию и тут же выстреливает ею в толпу — имена, реалии… Пару минут назад, в стороночке, в тенечке, он говорил с папой Ильи. Расспрашивал про состав семьи, семейные предания, а теперь ведет себя так, будто бы сам всю жизнь был с ними рядом и…

— Ну а мы отпускаем в небо это белое сердце, и пусть летит оно в новую семейную жизнь, — импровизирует он.

Поразительная способность любую придумку мгновенно обзывать традицией. Пока мы ехали в Павловск, распорядительница решила почитать пассажирам “мерседеса” лекцию о пригородах в стиле “посмотрите направо, посмотрите налево”.

Все сведения оказались извлеченными из путеводителей, но особенно запомнилось: “В последнее время в Петербурге принято проводить свадьбы в пригородах”, точно каждая вторая новая пара резервирует Розовый павильон и Камеронову галерею.

Главное — уверенность и поставленный голос, которым будет бравировать и тамада, постоянно вспоминавший о дождливой погоде в столице (специально прилетел).

Но вот сердце улетело в небо, цветочные лепестки просыпались, подарки вручились, каравай съеден, и все начинают просачиваться в банкетный зал с запахом коктебельской столовки.

Изысканная сервировка, круглые столы с закусками и цветочными композициями, столы с напитками по бокам. У каждого — свой официант. Нам достается малахольный юноша с едва намечающимися баками. Видимо, на должности он недавно, двигается медленно, меланхолично, по ходу пьесы приобретая недостающее мастерство.

Когда я захожу в зал, наш стол еще пуст, за ним сидит лишь одна барышня, только что прилетевшая из Набережных Челнов. Она тоже никого не знает и настороженно знакомится. На ней коричневое длинное платье (все прочие барышни ног не скрывают, и правильно делают), потом она напьется и будет кричать: “Я татарка… Я как татарка…”

Что она хотела этим сказать? Пьяная, прицепилась к Илье, вышедшему в конце вечера на крыльцо выкурить сигару с Джорджио. Требовала, чтобы он немедленно шел к жене. Илья не знал, как от нее избавиться, но терпел и не поддавался. Впрочем, я забежал немного вперед.

Я так и не решился сесть рядом с посланницей Набережных Челнов, по одну ее руку уселся Дима, которого я видел несколько раз на московских тусовках Ильи (он обеспечил свадьбу эксклюзивным шампанским), и Женя.

Лицо Жени показалось мне знакомым по пьянке в “16 тоннах”, и я начал с ним общаться. Хотя потом, когда Илья представил нас друг другу, оказалось, что мы никогда с ним не виделись, он прилетел специально из Лондона. Женя происходит из Киева, занимается архитектурой и строительными подрядами. Чуть позже к нам присоединился еще один лондонский житель — длинноволосый прихиппованный Илья.

Вот, собственно, и все. Другие стулья за столом так и остались пустыми. Мы оказались исключением: за другими столами, с родственниками и людьми ближнего круга, свободных мест не было.

Пока все рассаживались и вкушали первые закуски (рулеты с брусничным соусом — официант начинает предлагать грибочки или паштеты из куриных грудок, потом ему надоедает вербальный диалог, он подходит и молча накладывает севрюгу и прочие деликатесы с маринованным виноградом, красными раками и стебельками спаржи), а тамада наращивает децибеллы, на импровизированной сцене выстраивается хоровод молоденьких балерин. Врубается “Вальс цветов”, и девочки встают на пуанты. Слава богу, я сижу к ним спиной, вкушаю вкусности и мысленно кричу: “Тёлки, идите к Батхеду!”

Из меня начинает выходить жар, накопленный за долгий день. И я понимаю, что не в состоянии переносить громкую музыку. Каждый раз при объявлении очередного номера культурной программы я незаметно (ха, незаметно: хипповатый Илья, который пятнадцать лет не был дома, в Питере, и жаловался, что “потерял коннект с городом”, спрашивал меня: “Чувствуешь себя не в своей тарелке?”) выходил на крыльцо.

Потом выступали совсем невнятные дети, подали фаршированную рыбу, и понеслись шутки и прибаутки, выступления родителей и гостей, первый вальс молодоженов, который усталый Гуров безнадежно провалил (имеет право!), и тосты тестя и свекра.

Наташин папа прочитал стихотворение, а папа Ильи начал выступать, еле остановили, они славословили новую семью и друг друга, а тамада подливал и подливал им водку, словно бы в ней заключался главный источник красноречия. Вообще, тостов говорилось так много, что если пить (или хотя бы честно пригублять каждую вторую рюмку), можно было упиться в стельку.

Но народ собрался не только тренированный, но и светский. У каждого — собственный график взаимоотношений с горячительным и представления о наилучшем самочувствии. Я пил весь вечер морс. Под конец у меня сильно разболелась голова. Чтобы снять напряжение и боль в висках, я выпил подряд три рюмки “Русского бриллианта”. Кажется, отпустило, но ненадолго.

Потом выступали Нина Васильевна и Нина Алексеевна, теща и свекровь. Тамада называл их “девочки” и требовал, чтобы они танцевали под ансамбль русской народной песни, вдруг запевший любимую песенку моей мамы, Нины Васильевны, — “Ах, какая женщина, мне б такую…”.

В этот момент от моей мамы, Нины Васильевны, пришла эсэмэс с вопросом: “Mnogo vipil vodki?” Захотелось расплакаться, потому что представил на месте другой Нины Васильевны и Нины Алексеевны свою маму. И вышел прогуляться.

Дошел до реки, перешел через мост. Гуляющих мало, и все смотрят в сторону Розового павильона, откуда доносится громкая музыка. Я демонстративно помочился в кустах и пошел дальше. Белые ночи — вот почему не темнеет, хотя становится прохладнее и тише. Я углубляюсь в лес, встречаю неожиданно возникающие скульптуры. Например, Артемиды или Ниобы, похожей на Наоми Кэмпбелл.

В парке тихо, только велосипедисты, собачники, подростки. Одна живописная группа сидит на скамейке (велосипеды сгрудились в кучу) и смотрит на круглую беседку в лесах. Красота возникает внезапно, внизу, там, где обрыв и крутой спуск. Чахоточная свежесть и тени теней. И туман, нежный такой, шелковистый…

Со стороны Розового павильона запускают петарды. Когда я уходил в лес, возле реки разминалась группа огнеглотателей, когда я вернусь, они уже будут сворачиваться, а на смену им придет цыганский ансамбль. Охранники косятся на неприкаянного гостя — мне интересно, что они обо мне думают, скажем, похож ли я на террориста, но спросить об этом напрямую неловко.

Однако цыган не торопятся выпускать, ибо кто-то из гостей украл невесту. Пока Илья вызванивает Наталью по мобильнику (интересно, где она его держит в свадебном-то платье), тамада устраивает конкурс по сбору денег. Мимо меня проносится распорядительница. Кажется, у нее включилось второе дыхание.

— Их же невозможно собрать, горячее перегрелось, перестояло, а им наплевать, их Хиль в машине дожидается, а им все нипочем, — беспокоится она, точно это ее свадьба.

И непонятно — кого она имеет в виду?

Пока собирали выкуп, Наталья вернулась. Все разошлись по столам. Официант наклонился к самому уху:

— Вам филе лосося или седло барашка?

Я выбрал седло, Женя — филе. Есть перестоявшее горячее не хотелось. Но я поел. А Дима вернулся уже в костюме Ромео. В пижонских панталонах и красном берете. Дмитрий занимался бальными танцами, имеет чемпионский титул. Вместе с подругой он показал зажигательное танго, отрепетированное до самой последней мелочи и вытянутого носка, кто бы мог подумать?!

Чуть позже тамада объявит начало костюмированного бала, и все потянутся в примерочные переодеваться. С детства я мечтал о костюме гусара, хотя мама на каждый Новый год наряжала меня зайчиком. Здесь моя мечта почти осуществилась, но пока я смотрел по сторонам, костюмы гусаров, императоров (Петра, Наполеона) разобрали.

Мне досталось что-то условно историческое. Белая свободная рубашка с роскошными кружевными манжетами (будем думать, брюссельского кружева) и сюртуком. К ним прилагался пояс, расшитый серебряными нитками. Выдали также зеленый берет с блестками. Кальсоны я решил не надевать.

Когда все переоделись, это выглядело… Я даже не знаю, как описать это зрелище… Толпа людей, надевших одежды разных эпох, отчего изменились походки и манеры. Все сначала хихикали, а потом прониклись.

И тогда начались танцы. Мазурка, потом танец с меной партнерш, менуэт… Собственно, тогда я со всеми перезнакомился. Ну, или это гости наконец обратили внимание на мое существование, или мне показалось — я же немного раскрепостился за двенадцатым столом, вот и влился в самую гущу костюмированной общественности.

Вынести это великолепие, распиравшее гостей, было трудно. Все высыпали на крыльцо, начали фотографироваться. Тамада и фотографы усердствовали, изобретая новые поводы посмеяться. К тому времени все основательно подпили и начали веселиться, впрочем, почему “начали”? Видимо, возле Наташи и Гурова собираются люди, умеющие жить со вкусом и с размахом…

Может быть, поэтому и я чувствую себя не в своей тарелке, отправляя эсэмэс Арке в Москву: “Что я тут делаю?”

Арка немедленно отзывается: “Радуешься счастью однополчанина…”

Хм, радость мне вообще-то не свойственна, я все больше о судьбах мира думаю — профессия обязывает, а времена у нас сами знаете какие, расслабиться некогда, мысль о мире напряженно пульсирует в висках, голова болит и не дает расслабиться так, как им. Так, как они.

А после все снова собираются в зале, и тамада просит выйти холостых парней, я отшучиваюсь, но тамада неожиданно выкликает мою фамилию (это ему Гуров нашептывает, стоя сзади), словно мы давно знакомы, и я становлюсь в группу самых симпатичных и талантливых.

Гуров снимает с ноги Натальи подвязку. Тамада заставляет его залезть к ней под юбку, спрашивая, отчего это у Наташи такие счастливые глаза? Шуточки у тамады липкие и двусмысленные: “Кто еще холостой? Я вижу, что официанты у нас все до единого холостые…” Многозначительная пауза.

Потом Гуров через спину кидает эту подвязку в холостяков. Ее ловит тот самый парень, который похищал Наташку. Хотя Гуров потом говорил, что целился мне в руки. Но я что-то этого не заметил. “Хитрый хохол” (как звал его в армии капитан Черных), вероятно, всем претендентам на подвязку говорил то же самое. Впрочем, я не в обиде, мне подвязка не нужна. У меня же есть Арка.

А потом объявляется похожий конкурс для потенциальных невест. Наташка расстается с букетом, побеждает достойнейшая. Но нужно видеть, с каким тайным недовольством девушки встречают обнародование своего статуса и как потом в кучку сбиваются самые красивые, сексапильные и ухоженные барышни свадебки, хотя каждая из них пришла с кавалером.

В это время четвертый стол выступает дружным квартетом, говорит о любви и вечной дружбе, вручая молодоженам подарок — ключи от машины, стоимость которой превышает все расходы на свадьбу в два с половиной раза.

Кажется, у четвертого стола больше всех телохранителей. Ближе к финалу все они разобьются по парам, возможно, для обсуждения сугубо профессиональных вопросов. Террористов в округе явно не наблюдается.

Запускают цыган, после которых выступает Хиль, “слышишь, Ленинград, я тебе спою…”. Честно говоря, я уже не помню, Эдуард Хиль пел до свадебного торта, исполненного в виде все того же Розового павильона, или после? Кажется, когда он пел, я уже ел торт, или после? Не помню, возможно, я что-то пропустил, так как болела голова, и я снова отправился искать дворец, но вышел к вокзалу. Купол, о котором писал Мандельштам, отсутствовал, но все остальное…

Как это объяснить?!

Огромный парк. Вокзала шар стеклянный.

Железный мир опять заворожен.

На звучный мир в элизиум туманный

Торжественно уносится вагон:

Павлиний крик и рокот фортепьянный.

Я опоздал. Мне страшно. Это — сон.

И я вхожу в стеклянный лес вокзала,

Скрипичный строй в смятенье и слезах.

Ночного хора дикое начало

И запах роз в гниющих парниках —

Где под стеклянным небом ночевала

Родная тень в кочующих толпах…

У меня медленно поднималась температура, бросало то в жар, то в холод, кожа покрывалась гусиной сыпью и мелкой изморозью, но в Розовом павильоне громыхала музыка, находиться там было невозможно. Публика пустилась в окончательный распояс, и свадьбе этой было места мало, и места было мало, и земли. И как у них у всех, после длинной процедуры венчания, мотания по Царскому Селу и бесконечной программы в Павловске, силы оставались? Ребята казались свежими, несмотря на количество всего выпитого и съеденного, увиденного и услышанного.

А Хиль пел словно в сомнамбулическом трансе. Как-то я видел репортаж с курёхинской “Поп-механики”. Там Хиль пел про ледяную избушку, выпутываясь из блестящего скафандра, сооруженного из куска блестящей фольги. Мне кажется, народный артист СССР так и остался там, внутри непроницаемого клубка. “Человек из дома вышел…” — говорил он, обращаясь к невидимому собеседнику, выделывал па одной ногой и переходил к другой песне. “Опять от меня сбежала последняя электричка…” — снова объяснял он кому-то незримому, глаз стеклянный, фиксированный. А потом музыка обрывалась, и он словно бы оттаивал, и снова на лице его появлялось осмысленное выражение.

— Понимаешь, — говорил мне Илья Евгеньевич в кулуарах будто бы немного стесняясь, — мы думали и про Шнура, и про “Чай втроем”, мы же хотели родителям угодить, праздник устроить… А Хиль — он всем так на душу лег. Это же для них…

— То есть ты хочешь сказать, что все это — сюрприз для них?

— Ну конечно.

— То есть все это вы сами-сами.

— Ну да, ребята немного помогли. Димка с шампанским, кто-то с гостиницей, ну и так далее…

Кстати, тамада, когда прощался, не забыл упомянуть о своем звании, мол, заслуженный артист. И точка. Без уточнений.

Его уход не остановил веселья, напротив, только ускорил, или это алкоголь? А как развлекается одинокий и непьющий странник, попавший в чужой город? Делает дела, а когда командировка исчерпывается, встречается с друзьями.

В прошлый раз я оказался в Питере на большом корпоративном мероприятии, проходившем в “Астории”. Конец мая, духота, пузырьки шампанского. Отстрелялись быстро, а дальше по плану — Рембрандт, “Даная”, восстановленная после покушения, все эти старики и старухи с надменными и страдальческими глазами, словно бы выходящие из темного угла на свет.

Не стоило увлекаться банкетными пузырьками (да на пустой желудок), а что делать, если никого не знаешь? Ходишь с задумчивым видом и потягиваешь из бокала, только это и спасает. А потом бросаешься к полузнакомым коллегам из питерского филиала как к самым родным и любимым. Пустые разговоры, но выбраться уже невозможно: пластилиновый, ты влип.

И вот вы уже гуляете нестройными рядами возле Исаакия, открыто курите в скверике и идете дальше. Ты снова “на чужом пиру похмелье”: у местных свои связи, отталкивания и притяжения. Юля задирает Иванова, Миша спорит со Славой, улыбаешься, точно понимая, о чем они говорят, перемещаясь из одной рюмочной в другую, улыбаешься, делаешь вид, что тебе интересно, потом с облегчением видишь на часах: пора собираться в дорогу, мчаться на Московский вокзал — в самую последнюю минуту, запыхавшись, едва не опоздав, вваливаешься в купе: вот сколько дел, оказывается, но Рембрандт снова мимо, мимо!

В другой раз мы приехали сюда с Аркой, в самый что ни на есть романтический, конфетно-букетный период. Сорвались на выходные. Остановились на выселках, у старого бородатого финна, давно осевшего в России. Финн правильно и хорошо говорил по-русски. До тех пор, пока дело не доходило до мата, который он употреблял не к месту. И тогда становилось очевидным, что русского он, шпион, не понимает, берет от слов одну оболочку и делает вид, будто бы так и надо.

Всю ночь в “Красной стреле” я пел Арке про Рембрандта и его портреты, на которых схвачена суть человека. Удивительно, но посмотришь на такое лицо — и сразу все понятно. Знание это сложно выразить в словах и формулах, но остается ощущение, что если бы довелось встретиться, вы могли бы понять друг друга. По крайней мере ты его…

Стоял февраль, с Финского залива дули злые ветры. Мы забрались на смотровую площадку Исаакиевского собора. Из динамиков транслировали в непрерывном режиме Первый концерт Чайковского, первую его часть. Рябые ангелы всматривались в город пустыми глазницами.

Мы так продрогли на этом верху, пока фотографировались, пока разглядывали дворцы и заводские трубы, что, спустившись, немедленно вдарили по горячему глинтвейну, а потом вдарили еще и еще. Ночь растянулась, вместив массу событий — поход в клуб, танцы, водку с лимоном, возвращение под утро обратно на выселки.

Пока я спал, Арка и старый финн разговаривали на кухне, готовили завтрак. Пока я приходил в себя, собирался, настраиваясь на встречу с прекрасным, у Арки начались месячные. Она держалась за низ живота, прекрасное лицо ее побледнело. У нас всегда так: только соберемся на охоту…

Эрмитаж отменился. Вместо этого мы стали смотреть фильм, купленный накануне в метро. На мониторе этого самого лептопа, который я использую и сейчас.

Видимо, тамада организаторскими усилиями сдерживал гостей гуровской церемонии, поступая с нами как с детьми — чем бы дитя ни тешилось, главное, чтобы выпивало и закусывало, не отвлекаясь на шутки и прибаутки. Уже и Эдуард Хиль отпел репертуар, а все не темнело и не темнело: белые ночи, однако. Уже и цыгане, облюбовавшие столик у входа в Розовый павильон, напились горькой в компании с отпевшим Хилем, а гости все никак не угомонятся.

По краям дорожек расставляют подсвечники, служки ходят с лучинами, разжигают огонь. Еще не стемнело, а уже разжигают. Становится прохладнее, или это температура моя поднимается?

Я вернусь в гостиницу в лихорадке. Укутаюсь с головой в одеяло из слоеного теста — завтра встречать отца на вокзале. С его докторской, потянувшей на полтора десятка кг. Мгновенно засыпаю и мгновенно просыпаюсь утром, разбитый, солнце светит вовсю, температура воздуха за окном и моя собственная температура играют в догонялки. Никто из водителей не знает, где находится Ладожский вокзал, новый для Питера пункт приема приезжих. Повезло только с третьей-четвертой машиной.

Ехали окольно, по промзоне — как в Челябе побывал, ну и город, “перепады давления” разительные, вот уж точно Питер — город контрастов. Приезжаем к самому прибытию. Странное место, вокзал, встроенный в какую-то теснину, загороженный ларьками, а внутри — хай-тек, бессмысленный и беспощадный.

Отца встречает Владимир Ильич, большой, смешливый дядька, с которым отец учился в мединституте. С тех пор они не виделись. В машине у тезки Ленина жарко. Отец тревожно щупает мне лоб. Ему не привыкать меня лечить: я рос студенческим, болезненным ребенком. К тому же плохо ел. Когда меня привозили к бабушке на Украину, та поражалась моей прозрачности и начинала срочно откармливать. Я этого не помню, слишком мал был. Помню только нашу последнюю поездку в Тульчин, когда бабушка уже умерла и мы ехали продавать дом.

С этой поездки в Тульчин, собственно говоря, и началась моя любовь к изобразительному искусству. Когда мы приехали в опустевший дом, отцу было явно не до меня.

Мы вошли в его комнату, он протянул мне деревянную коробку с открытками. Длинную такую, похожую на ящичек для каталожных карточек в библиотеке. Только вместо карточек в нем стояли открытки с репродукциями картин. Вот я с ними и заигрался, захватив потом с собой на Урал.

Бабушкин дом стоял во дворе с множеством фруктовых деревьев. Яблони и груши-переростки, возле нашего дома осыпалась шелковица. Двор был автономным — заходишь с улицы и попадаешь на отдельную небольшую площадку с домами, окруженными заборами и садами.

Меня очень волновал пространственный парадокс — почему наши соседи уходят через одни ворота, а возвращаются через другие? Видимо, где-то была еще одна, невидимая глазу, калитка, лаз в частоколе, но я про него не знал. Не знал и удивлялся.

Однажды отец поднял меня рано. Солнце только-только всходило, но уже слепило и жарило. Мы долго шли в гору, я молчал, так как не выспался, отец — потому что думал о своем. Высоко на холме начиналось старинное еврейское кладбище — сотни странных, вставших на дыбы камней, испещренных надписями, точно оспой, покосившихся оградок. Где-то тут лежала моя бабушка…

Я помню, как она умерла. Точнее, как мы получили телеграмму о смерти. Как папа заплакал и ушел в комнату, которую сам построил и в которой я был зачат. Единственный раз в жизни я видел его слезы. Следом за почтальоном зашла двоюродная сестра Люба, с пачкой фотографий — недавно родилась моя младшая сестра Лена, и родители торопились отправить на Украину фотографии новорожденной, порадовать стариков.

— Понимаешь, Люба, — сказала тогда мама, — фотографии больше не понадобятся…

Видимо, уже тогда родители решили продать дом и перевезти деда в Челябу.

Почему-то в памяти еврейское кладбище осталось увиденным как бы со стороны дороги, когда мы еще только-только начинали восхождение. Картинка, которую потом я узнаю на одной из гравюр Рембрандта, — скученные могилы, похожие на разоренные гнезда, и все эти медные кованые решетки, тускло отсвечивающие на солнце…

Отец с гордостью говорил, что в Тульчине находилось Южное общество декабристов и Пушкин писал: “И над холмами Тульчина стояла ясная луна…” Меня особенно завораживал полуразрушенный дворец графа Потоцкого — запущенная классицистическая громада с зияющими окнами и проваленными потолками.

Похожие разоренные дворцы я видел на черно-белых картинках в книгах про Великую Отечественную. Где говорилось о злодеяниях фашистов в пригородах Ленинграда. И Петродворец, и Царское Село, и Павловск, и даже никому не нужная Гатчина лежали в руинах. Из-за низкого качества фотографий руины казались весьма живописными.

В Ленинграде я начал вести “Дневник путешествий”, куда первым делом записал: особенность Невского проспекта заключается в том, что в каждом доме здесь на первом этаже обязательно находится какой-нибудь магазин. Очень удобно. В Эрмитаж мы пришли ранним утром и ходили по нему до самого закрытия, без перерыва на обед.

Меня очень интересовала одна картина Франсиско Гойи, незадолго до этого подаренная советскому правительству американским филантропом Армандом Хаммером. Это теперь известно, что женский портрет кисти Гойи оказался подделкой, а тогда кружил голову сам факт появления картины Гойи в советском музее. Дело в том, что в отечественных собраниях нет его картин, и именно это волновало само по себе.

Мы пошли разыскивать ее и нашли. Я громко объяснял отцу значение американского подарка, и он был горд моими познаниями. Да и тетки-служительницы каменели от умного лопоухого мальчика, тот еще аттракцион. Я знал, что еще в Эрмитаже есть единственная в СССР картина Эль Греко и единственная (правда, незаконченная) скульптура Микеланджело. Мы нашли и их.

Дело в том, что за искусством нужно все время куда-то ехать. Искусство не есть жизнь, это же что-то отвлеченное. Раньше искусство хранилось в замках знати, а в “эпоху фотографической воспроизводимости” оказалось заточенным в музеях, главные из них (Лувр, Прадо, Метрополитен) казались тогда советскому человеку недоступнее обратной стороны Луны.

Видимо, подсознательно я понимал это, вот и увлекался “эксклюзивностями”. Никто ж тогда не знал, что Советский Союз скоро рухнет и я, мотаясь по Европам, начну коллекционировать “Руанские соборы” Моне (сейчас у меня уже есть шесть или восемь) и своих собственных Вермееров.

А Рембрандта в Эрмитаже очень много, вагон и маленькая тележка, целый зал. Но почему-то папа, пробежавший все эти избыточно-изобильные фламандские натюрморты, застрял именно тут, среди словно бы прокопченных, запачканных (“при свете оплывающих свечей”) временем картин. Я тянул его за руку, а он созерцал… ту самую грязную пятку, которую показывали в кино. И не хотел уходить.

Вскоре после окончания института Владимир Ильич, у которого мы остановились, уехал в Ленинград. Двум мужикам было что вспомнить и обсудить. Соседей по общежитию, коллег, умерших, эмигрировавших или ушедших на повышение в областную больницу. Чтобы не мешать им, я лег в детской. Папа достал бутылку коньяка, Владимир Ильич, вытирая пот со лба, — свою. Мне они выдали целую горсть лекарств. Температура спала, когда они открыли бутылку водки.

— Хороший антибиотик, — сказал отец, — третьего поколения. Гонорею лечим с одной таблетки…

Я потел и терялся во времени. До поезда на Москву оставалось несколько часов. Позвонила Арка. Мужики на кухне начали петь по-украински. Папа сдал в последнее время. Облысел, растолстел, но не это главное. Словно свет лица стерся, став блеклым, а глаза выцвели. Когда я собирал сумку, медики, утомленные солнцем, спали.

— Так и не поговорили, — сказал я отцу, трогая за плечо, — не сходили в Эрмитаж, а ведь договаривались…

У меня с ним сдержанные отношения. Когда я звоню из Москвы домой, он торопится передать трубку маме. Мама жалуется на него, мол, стал совсем молчаливым. “Нашел — молчит, потерял — молчит”, — говорит она мне. Я успокаиваю, мол, столько лет вместе, столько уже переговорено, о чем говорить, и так все ясно. Даже нам с Аркой.

— Ну ты же заболел, — ответил отец (как показалось, сконфуженно), — у тебя температура, какой теперь Эрмитаж?

— Ты знаешь, говорят, картины Рембрандта стали еще темнее. Они темнеют с каждым годом.

Посидели на дорожку. Прошлись до метро. Папа почти протрезвел, я почти выздоровел, отоспавшись в поезде. Москва казалась пустой. Вымершей. Гурыч позвонил отчитаться, как прошел второй день. Хорошо прошел. Уху ели в недавно открытом ресторане при Эрмитаже. В окружении первоклассных копий классических шедевров. Ну там Рубенс, Рембрандт... А у нас в квартире газ, горячей воды так и не дали (лето!), поэтому Арка нагрела тазик, грациозно опустилась на пол и по-библейски стала мыть мне ноги.

— Бедненький, — говорила она, натирая пятку мылом, — умотали сивку крутые горки… Нет, ну ты скажи, оно тебе надо — вот так мотаться где ни попадя?

После нашей школьной поездки в Ленинград папа так проникся красотами родины трех революций и их благотворным влиянием на неокрепшую детскую душу, что торжественно пообещал привезти меня сюда еще раз.

Да только вот никогда больше я не заканчивал учебный год круглым отличником.