Евса Ирина Александровна — поэт, переводчик. Выпускница Литературного института им. А. М. Горького. Автор десяти поэтических книг. Лауреат нескольких литературных премий, в том числе премии Международного фонда памяти Бориса Чичибабина. За книгу стихотворений “Трофейный пейзаж” награждена Международной литературной премией имени великого князя Юрия Долгорукого. Живет в Харькове.

                 

                  

 

                 Переписка

Пишет Весам Водолей: “Приезжай сюда.

Пусть не развеселю, но скучать не дам.

Хочешь, мы, невзирая на холода,

в Дрезден с тобой смотаемся и в Потсдам?”

Пишут Весы Водолею: “Давай махнём

в Крым! Там в ночи — плюс девять, семнадцать — днем.

И у моих приятелей во дворе

розы цветут, ты вдумайся, в декабре”.

Пишет Весам Водолей: “Не могу. Прости.

Я здесь не на плаву, а на самом дне.

Всех сбережений хватит на треть пути.

Как ни крути, а лучше уж ты — ко мне”.

Пишут Весы Водолею: “Просрочен мой

паспорт, а с новым столько теперь возни!

И вообще: тащиться в Берлин зимой…

Видимо, не получится. Извини”.

Пишет Весам Водолей: “Я пятнадцать лет

не был в отчизне-мачехе. Ты поверь,

если б не пресловутый в шкафу скелет,

я бы давно в твою постучался дверь”.

Пишут Весы Водолею: “А в той, другой,

что, как родная мать, прикормила вас,

быстро ль привык не вздрагивать, дорогой,

от ежедневных „шнеллер” и „аусвайс”?”

Пишет Весам Водолей: “Как я мог забыть?

Вы ведь чуть что — под дых”. —

                                 “Поясню грубей, —

пишут Весы Водолею, — на всё забить

смог ты когда-то? Вот и сейчас забей”.

              *      *

                   *

Но еще ты спал под лепет ависаги,

даже не закрыв

хлипкого окна в нетопленой общаге

с видом на залив.

Спал, пока за мной осенней масти колли

топала туда,

где с пяти утра стояли на приколе

пришлые суда;

где не молодой, но всё-таки повеса

юной визави

тщился втолковать за чашечкой эспрессо

тонкости любви

и, без чаевых очухавшись, в неслабых

выраженьях крыл

жизнь свою и всех, кто к ней причастен, лабух,

прошерстивший Крым.

Истончаясь и дробясь, покуда спал ты

под рассветный бриз,

низкий полз туман вдоль набережной Ялты,

изымая из

бытия — лотки, помпезные фронтоны

и — невдалеке —

пирс, над коим птиц бесшумные фантомы,

заходя в пике,

падали туда, где на ребристом глянце

жидкого свинца

багровел буёк, подрагивая в танце

головой пловца…

Выразив протест витрине магазина,

продолжавшей спать,

тощая, ко мне прибившаяся псина

потрусила вспять —

не к пустым ларькам, но в сторону пригорка,

где, болтаясь на

треснувшей петле, поскрипывала створка

твоего окна.

 

 

              *      *

                   *

 

Трудно жить на свете

октябрёнку Пете:

бьет его по роже

пионер Серёжа.

 

Блеском металлических коронок

встречных ослепляя наугад,

Петя, постаревший октябрёнок,

топает с баклажками в ботсад.

Непонятный сбой в семейной саге,

ласковый, ручной полудебил,

за сирень, цветущую в овраге,

он прогулки эти полюбил.

Наблюдает Петя, как в бювете

убывает чистая вода.

Он уже усвоил, что на свете

есть плохое слово никогда .

Есть больница в трёх шагах от дома,

у подъезда — чёрный пёс Пират.

Мама есть, вахтёрша тётя Тома,

а ещё Серёжа — старший брат.

И когда, условившись о встрече,

брат приходит изредка в семью,

Петя робко втягивает в плечи

голову болезную свою.

То ли взбучки ждет он по привычке,

то ль конфет, обещанных ему,

заплетая в куцые косички

скатерти парадной бахрому.

На родню косит он виновато,

потому что вновь не угодил,

под софу загнав фуражку брата,

чтоб подольше тот не уходил.

Пирожков любимых, с потрохами,

не беря с тарелки, хоть умри,

он сидит в рубахе с петухами

грозового облака внутри.

Миг затишья Петю не обманет, —

он затылком чует, что вот-вот

налетит, сверкнёт, бабахнет, грянет!..

Но до свадьбы точно заживёт.

 

              *      *

                   *

“Погиб, — сказали. — В пьяной драке не уберёгся от ножа.

Его нашли у гаража, ну, там, где мусорные баки”.

Два бака. Я их помню. Да. Ещё — беседку в брызгах света,

где мы играли в города, а повзрослев, совсем не в это.

Кусты, скрывающие лаз в заборе. Запахи столовки.

За тридцать лет хотя бы раз могла сойти на остановке.

Так нет же. Пальцем по стеклу водила, злясь на жизнь иную,

где старый хлебный на углу перелицован был в пивную.

Но если б знать, что ты уже — от встреч случайных независим —

в тот край, куда не пишут писем, успел отбыть на ПМЖ,

чтоб, как тогда, — из темноты, многоочитой и хрипатой, —

кричать мне с первого на пятый: “Я не люблю тебя! А ты?”

 

              *      *

                   *

И седую Машу в грязном платочке в клетку,

и её срамную дочку-алкоголичку,

и жадюгу Пашу, склочную их соседку,

подбери, Господь, в свою золотую бричку.

Видишь, как плетутся, глядя себе под ноги,

за кусты цепляясь и тормозя позорно

на крутых подъёмах? Куры так на дороге

загребают пыль, надеясь нашарить зерна.

Тут одно словцо — и дурость пойдёт на дурость,

и степное эхо бодро подхватит: “Бей их!”

…Отстаёт одна. Другая, как мышь, надулась.

У неё сушняк. А третья костит обеих:

“Не сыскать у вас и корки сухой на полке!

Полведра картошки не накопать за лето!

Вечно двери настежь. Каждый кобель в посёлке

знает, чем за водку платит давалка эта!”

Посади их, Боже, в бричку свою, в повозку.

Брось попонку в ноги, ибо одеты плохо.

И, стерев заката яростную полоску,

засвети над ними звёзды чертополоха.

Подмигни им вслед пруда маслянистой ряской,

прошурши сухими листьями наперстянки.

Склей дремотой веки и убаюкай тряской,

чтоб друг с другом слиплись, как леденцы в жестянке.

И приснятся им за главной Твоей развилкой,

за холмом, горящим, словно живой апокриф:

тёте Маше — внук, Маринке — моряк с бутылкой,

а сквалыге Паше — полный солений погреб

да ещё пампушки и сковородка с карпом.

…Кто-то всхлипнет жалко, кто-то заплачет тонко.

А куда везут их с этим бесценным скарбом —

ни одна не спросит, — не отобрали б только.

                  

                 День Военно-морского флота

Отбрив жену, сосед нырнул в кусты

с бутылкою “Метаксы”.

За флигелем драчливые коты

бранятся по-китайски.

Бесшумный нетопырь – то вниз, то вверх.

Жужжит ночная трасса.

У школы запускают фейерверк

два местных лоботряса.

Курортники сражаются в деберц;

сквозь праздничные залпы

доносится: минелла, белла, терц.

“Цыганщина!” – cказал бы

один поэт. Не зря же из райка,

грозящего попойкой,

ты вырван, как страница дневника

с большой и жирной двойкой.

Но размышляешь, прячась меж ветвей

живучей ежевики,

что было бы верней зайти с червей

тому, кто ходит с пики;

что ты ловил удачу, как юнец,

рванувший в самоволку,

а мир ловил тебя и наконец

зубами взял за холку.

И вот висишь над грудой кирпича,

над пыльным базиликом,

ножонками беспомощно суча,

давясь беззвучным криком.

                 

                 Когда-то…

 

Но были там они, ведя игру

Миров…

В. Набоков

Стол со скамьёй во дворе

и дыханье подвальных глубин

затхлое в том сентябре,

что к тебе нас бездумно прибил.

С пятого (бьюсь об заклад)

этажа увертюра Массне

льётся, впадая в закат,

беспородный, как “Бiле мiцне”.

…Так хорошо мы сидим,

вчетвером, как ни разу потом.

Банка дешёвых сардин

и нарезанный крупно батон.

Блещет щербатость двора

озерцами бензиновых луж.

“Жизнь, — говоришь ты, — игра

в дурака, и на вылет к тому ж.

Кстати, а как про игру

у Набокова в „Бледном огне”,

помнишь?” Скорее умру,

чем признаюсь, что нечего мне

вспомнить. И мямлю: “Ну да.

На английском? А что за строка?”

Лучше б сгореть от стыда

мне в огне этом! “Ладно, пока,

други”. И смотрим втроём,

как в плаще ты идешь через двор.

…Всех нас в отчёте своем

упомянет настырный филёр,

тот, что с обувки сырой

соскоблив непросохшую грязь,

вражий припишет настрой,

а еще — с диссидентами связь

мне, размышляющей лишь

об одном (кто бы в чём ни винил):

всё же — в четверг позвонишь

или в пятницу? Не позвонил.