ГОЛОСА И ЭХО. ОБУЧЕНИЕ ПОЛЕТУ

“Echoes” — The Best of PINK FLOYD EMI 2001

Впервые в жизни я услышал “Пинк Флойд” году в семьдесят шестом по телефону. Я был мальчик, даже не подросток, учился в обыкновенной районной школе. Здесь ценились дружба с махровой шпаной, умение ловко и неожиданно ударить ногой в пах — и вообще возможно более полное пренебрежение всякими понятиями из области чужого достоинства и человечности. Дабы менять на время систему ценностей, я посещал астрономический кружок во Дворце пионеров на Воробьевых горах. Сами астрономические занятия слабо отпечатались у меня в памяти. Важно, что в кружок ходили дети одушевленные и способные к мыслительному процессу, с ними интересно было говорить о том, что меня волнует. И мы часами, даже зимой, простаивали и болтали после занятий где-нибудь возле закрытого ныне, застекленного подъемника-эскалатора или прямо на пешеходной дорожке метромоста. К тому моменту мои познания в области современной музыки ограничивались твистами Чабби Чаккера, советскими миньончиками битлов и разной мути вроде ансамбля “Середина дороги”, а также подборкой на очень неплохой болгарской пластинке “Световна эстрада”. Там обретались “Странная женщина” “Дип перпл”, все четыре битла поодиночке, “Криденс” и развеселая группа “Манго Джерри”. Правда, по соображениям, наверное, идеологической бдительности имена исполнителей на конверте не стояли, и я уже потом, неуклонно повышая свою музыкальную грамотность, с радостным узнаванием атрибутировал заученные наизусть песни вроде “My Sweet Lord” или “Have you ever seen the rain” тем или иным из моих героев. Болгарскую пластинку я, конечно, любил более всех других — попадись она теперь мне в руки, убрал бы в рамку и повесил на стену.

Полузабытый Чабби Чаккер стал мне известен благодаря старому магнитофону “Днепр”, подаренному или скорее отданному за ненадобностью, вместо того чтобы выбрасывать на помойку, теткой. “Днепр” ничего не записывал, а проигрывать умел только двухдорожечные монофонические пленки на девятнадцатой скорости — ничего, кроме прилагавшегося к нему Чаккера, мне в таком формате ни разу не попалось. Здоровенный, как полтора телевизора, в полированном деревянном корпусе, с тяжелой подъемной крышкой, с мигающим зеленым глазом лампового индикатора (анод темнел посередине совсем как зрачок), магнитофон “Днепр” имел склонность то и дело впадать в кому, мощный с виду электромотор прекращал вращение, и музыке наступал конец после быстрого ниспадающего взвыва. Эмпирическим путем я определил клеммы, на мгновение перемкнув которые, вызвав разряд, искру, можно было вернуть музыку к жизни: восходящее завывание — и пошло-поехало как ни в чем не бывало. Чтобы замкнуть, использовал большие хозяйственные ножницы. Однажды я не заметил, что покрытие на их кольцах где-то откололось, повреждено, — и ток потек через мои пальцы. Сильного ожога вроде и не случилось, но пальцы и половина ладони мигом почернели. Потом еще неделю я, словно Фредди Крюгер (тогда еще не явившийся на свет), пугал одноклассниц черной рукой.

Мой приятель из кружка, по фамилии Елесин, владел магнитофоном тоже отнюдь не новым и даже на тот момент достаточно устаревшим, но все-таки помоложе и поработоспособнее моего “Днепра”. Елесин был старше меня и лучше ориентировался в актуальном культурном пространстве. А его четырехдорожечная монофоническая “Комета” была уже технически соразмерна таким сокровищам духа, о каких я пока и не слыхивал. Сначала названия в разговорах, вполне завораживающие, и версии их перевода, одна фантастичнее другой. Елесин особенно любил и чаще всего поминал “Пинк Флойд” и “Блэк Сэббэт” — вероятно, чувствовал и ценил именно этим командам в высшей степени присущую (по крайней мере в определенный период их существования) странную одинокость, отдельность, мощную, уверенную самость, происходящую не от ума или изобретательности, не от доведения элементов, черт какого-либо стиля до пределов развития — и потому совершенно не поддающуюся имитации, повторению. Другие группы могли звучать забойно, или очень сложно, серьезно, или надрывно, выматывая душу, или проникновенно, или как угодно еще — “Флойд” и “Сэббэт” звучали интересно. От Елесина я впервые узнал и о том, что на свете есть “подпольная”, “запрещенная” наша, домашняя рок-группа “Машина времени”. Разумеется, от “подпольного” и “запрещенного” я в первую очередь с трепетом ожидал себе откровения.

Я не был особенно ограничен в своих передвижениях по городу и редко давал родителям отчет, куда и зачем направляюсь. Так что я вполне мог поехать после уроков к Елесину в гости и слушать магнитофон как нормальный человек, сидя на диванчике и перелистывая журнал “Квант” или “Вокруг света”. Трудно сказать, отчего не осуществился этот простой и цивилизованный вариант — вероятно, какие-то препятствия существовали со стороны Елесина. Однако мы часто перезванивались. Идея непосредственно продемонстрировать что-то, о чем идет разговор, возникла как раз в связи с “Машиной времени”. Елесин довольно долго перетаскивал сначала магнитофон поближе к телефону, потом телефон поближе к магнитофону, но в итоге все, что я успел расслышать, — какие-то гулы и буханья (слушатели моего поколения, без сомнения, представляют себе качество первых самодельных записей отечественных рок-групп, к тому же по десять раз переписанных потом с пленки на пленку). Откровение не состоялось.

— Ну хорошо, — сказал Елесин. — Хочешь “Пинк Флойд”?

Я расстроился, и мне было все равно.

— Длинная штука, — сказал Елесин. — Давай — ты слушай, а мне надо порешать кое-что. У меня завтра контрольный опрос.

Оставил трубку возле динамика и пропал.

Вспомнил — Елесин учился в знаменитой 2-й математической школе.

Через полчаса некстати возвращается домой мой отчим. Отчим непоколебимо уверен, что ценным и важным является исключительно то, что ему представляется таковым; а все, что ему таковым не представляется, гарантированно бессмысленно, ничего не значит и не стоит, и обращаться с этим можно как угодно: это все равно, что пыль под ногами или мусор — кто на них оглядывается? Он застает меня возле телефона, и мое продолжительное молчание кажется ему подозрительным. В конце концов он забирает трубку, чтобы проверить, что же меня там так заворожило, а проверив, с матом и пинками, содрогаясь от ненависти, гонит меня из квартиры вон.

Но я уже успел по стандартному телефонному каналу (с полосой пропускания от 100 до 3100 Гц) услышать, и довольно разборчиво, полторы стороны “Wish you were here” — возможно, самого лучшего и для меня по сей день самого загадочного в истории рок-музыки альбома. И пароксизмы отчимовой злобы мне теперь скорее забавны, чем страшны. Я уже знаю, что до меня отныне так просто не доберешься.

Двадцать пять лет спустя, в целом склонный оглядываться назад скорее с издевкой, с иронией по поводу упущенных возможностей и ложных самооценок, но уж точно не со слащавой ностальгией, я испытываю удивляющее меня уважение к мальчику, прижавшемуся с телефонной трубкой к стене коридора тесной, унылой и темной хрущобы. Вчуже, но я все еще помню, что с ним там происходит — в полчаса, пока “музыка ровного отчаяния” (пользуясь выражением одного биографа группы) восстанавливает его первозданную неоскорбленность, разъедает кору глухой и бессильной, бесполезной внутренней обороны и позволяет почувствовать, чем он сможет противостоять субстанции страны и времени — унижению.

В ментальный конверт с изображением этой сцены — а на конверты своих пластинок “Пинк Флойд”, конечно, большие мастера и выдумщики — я убираю первый за три с половиной десятилетия существования великой рок-группы настоящий сборник лучших флойдовских вещей.

Между помещенными на сборнике композициями с последних альбомов, сделанных, в сущности, одним лишь гитаристом “Флойд” Дэвидом Гилмором, наприглашавшим сессионных музыкантов (участие двух других членов классического состава тут ноуменально, они скорее представительствуют, чем влияют на музыку), и самыми ранними песнями, записанными, когда никакого Дэйва Гилмора в группе не было и в помине, — по определению не должно, не может быть ничего общего. Но разрыва не чувствуется. Заметно течение времени, неизбежное накопление травм, неизбежные потери душевной энергии и остроты ощущения, которые в искусстве принято подавать под маской благородного умиротворения, — подо всем этим неповторимая флойдовская музыкальная материя остается равной себе и непрерывной. И возвращается ощущение какой-то непрочности бытия, мерцания “Пинк Флойд” в их “человеческой ипостаси”. В детстве я не вполне верил, что “Пинк Флойд” действительно существуют. То есть что они настолько же реальны, как мои родители, соседи или учительница. Не оттого, что они представлялись мне какими-то полубогами, напротив — за музыкой они как-то терялись, были неразличимы. Недаром на протяжении большей части карьеры “Пинк Флойд” словно намеренно создавали себе антирекламу, держались совсем не так, как подобает рок-звездам: не подавали себя, оберегали от огласки свою частную жизнь, долгое время прятали лица, прятались в звуке, в свете, в грандиозных постановках. Как будто пытались выдвинуть вперед что-то большее, чем они сами. Им удалось. Ничья музыка (по крайней мере рок-музыка) не оставляет более убедительного впечатления существовавшей помимо, вне своих создателей — и всего лишь подыскавшей их для себя в настойчивом стремлении воплотиться.