ЗАМЕТКА О ЧАРЛИ КРИСЧЕНЕ В ЖАНРЕ

ПРЕСЛЕДОВАНИЯ СОБСТВЕННОГО СМЫСЛА

 

Charlie Christian, “The Genius of the Electric Guitar” , 4CD set, Columbia, 2002

Читать джазовую энциклопедию — занятие не для слабонервных. Джаз — явно не тот тип творческой деятельности, который следует выбирать, имея в виду долгую, здоровую и благостную жизнь. Думаю, если бы кому-нибудь пришло в голову учитывать джазовое музицирование в соответствующей статистике, профессия джазмена попала бы в десятку самых опасных. Наиболее популярны здесь три вида скончевать свой жизненный путь и музыкальную карьеру: наркотики и пьянство, автомобильные катастрофы, а если уж болезни — то такие, чтобы выжало, выело и унизило до конца.

По крайней мере так было, покуда джаз был настоящий.

Американский кинорежиссер Майк Фиггинс, известный главным образом по драматическому фильму “Покидая Лас-Вегас”, уделяющий большое внимание звуку и музыке в своих лентах (для некоторых он даже самостоятельно сочинял звуковую дорожку), а в прошлом джазовый музыкант, сказал однажды:

“От раннего джаза веет счастьем, в основном мелодии тогда писались в мажоре. Но история джаза — это история пристрастия к героину. Чарли Паркер говорил, что, с его точки зрения, героин очень подходит для джаза. Все последователи Чарли Паркера, принимавшие героин, пришли к крайне интровертированному стилю, к грустным, минорным мелодиям вроде „Глаз ангела”. Их тематику можно определить так: „Эй, вы, я наркоман, принимаю героин, мне нравится все мрачное, и я скоро умру”. На что Луи Армстронг отвечает: „Бред, я выкуриваю одну обыкновенную сигаретку в день, я счастлив, я улыбаюсь. Но на самом деле я не улыбаюсь, и я величайший музыкант на свете””.

(Тут я не могу удержаться и не привести, без явной связи, еще одну цитату по поводу джаза — из всех высказываний на джазовую тему эти два нравятся мне более всего. Эксцентричный французский композитор начала двадцатого века Эрик Сати: “Джаз рассказывает нам о своих горестях. А всем на это наплевать. Вот этим-то он и хорош”.)

Довольно резкое мнение американского киношника, как ни крути, а попало в точку. И к нему следует прислушаться именно в силу его отличия от расхожих суждений по поводу джаза и героина в собственно джазовой литературе. Ибо там авторы намеренно или бессознательно стараются припрятать, прикрыть темные стороны музыки, которую любят и пропагандируют.

Линия раздела между двумя джазовыми эпохами, которая тут определена, — не открытие. Переломным моментом считается середина сороковых годов, создание джазового стиля, который никто и никогда иначе как “революционным” не называет, — стиля под абстрактным названием “би-боп” или просто “боп”, со всеми его легендарными историями и фигурами, среди коих главная, конечно, Чарли Паркер. Стандартный взгляд на вещи приблизительно таков: до би-бопа джаз — развлекательная музыка, главным образом для танцев, хотя и являет ряд гениальных открытий, сочинений, исполнений, которые уже на “высоких” правах достойны быть помещены в мировую музыкальную сокровищницу. Начиная с бопа, джаз в наиболее глубоких своих проявлениях порывает с развлекательностью, под Чарли Паркера уже не особо потанцуешь, и понимает себя как отдельное искусство, со своими собственными законами и логикой развития.

Есть еще разделительная черта — не столь очевидная, скорее всего ее следует провести где-то в конце семидесятых, когда весь джаз быстренько опрокидывается в синтетическую музыку “джаз-рок” или “фьюжн” (от английского “сплав”). Повальное увлечение джаз-роком продержалось всего лет семь-восемь, уже к концу семидесятых более традиционный, акустический джаз снова вступает в свои права — однако это уже не тот джаз, который был покинут в прошлом десятилетии. И по сравнению с тем джазом, а уж тем более по сравнению с ранним, наивно-цельным джазом, новый, современный джаз — только форма джаза. Живой нерв, право на музыкальное выражение действительности властно перехвачены рок-музыкой. Отныне джаз либо цепляется за форму, либо ищет себе “подпорок” вовне — сегодня, как правило, в этнической музыке, — спешит отдаться в инобытие.

Но ведь и от мрачной участи своих предшественников нынешние джазмены избавлены. Современный джаз производит впечатление музыки совершенного душевного здоровья и благополучия — странно, что джазовые пластинки не додумались еще продавать в “лавках жизни”. Один мой приятель, сын которого лет в двенадцать выразил желание учиться играть на саксофоне, очень волновался: насколько это опасное увлечение? Я успокоил его с чистым сердцем: типичный американский джазовый музыкант сегодня не то что к наркотикам не притрагивается, чаще всего он воздерживается и от табака с алкоголем. Это исполнитель-интеллектуал, белая кость, потенциальный профессор высшего учебного заведения (тут, правда, надобно быть негром, поскольку миф о том, что джаз — прежде всего “черная” музыка, необычайно живуч). Ему не знакомы ни страшные урны Чарли Паркера (метафора из кортасаровского “Преследователя”), ни тяжелейшие депрессии Майлса Дэвиса, не позволявшие великому трубачу по три года притрагиваться к трубе (пройдя через такую, выбравшись, Дэвис никогда уже не мог заставить себя повернуться на концерте к публике лицом). Отдавая на словах великий почет трагическим гигантам прошлого, на деле нынешний джазмен в духе психолога из реабилитационного центра пытается развести музыку и трагедию, отделить мух от котлет. Вот я, чистенький, умный, спортивный, я играю здорово, может, и не Чарли Паркер — ну так другой, еще неведомый, я живое доказательство, что для того, чтобы заниматься джазом, отнюдь не обязательно загибаться в мучениях, что наркотики, урны, депрессии — всего лишь признак слабости, заблуждение, неправильный взгляд на мир, и если почувствую нехватку энергии — обращусь не к героину, а к проверенным латиноамериканским ритмам...

Вот оно, ключевое слово, — “проверенным”.

Стоп, стоп... Я уже договорился. Как будто признаю наркотики средством, помогающим музыканту поймать в прицел неведомую заранее цель. Боже упаси. Я просто отмечаю, что в джазе, избавившемся от специфического внутреннего надлома, начисто исчезло само усилие такого рода — и вряд ли оно когда-нибудь сюда вернется.

А что же ранний джаз, достаточно безмятежный в сравнении с будущими бурями? Весь этот роскошный, богатый танцевальный свинг тридцатых, с чудесными аранжировками, с великолепным чистым звуком солистов: здесь-то надлома захочешь — не сыщешь. Вот именно за это я добоповый джаз и люблю. Ибо усилие стать больше себя, не мотивированное прагматическими соображениями, чистое трансцендирование достигало в ранней джазовой музыке такой напряженности, до какой джаз, пожалуй, никогда уже больше не поднимался. И вместе с тем было оно настолько естественно, что с отдаления в полвека уже мало кем воспринималось — адепты джаза развращены истеричной “подачей”, своего рода театрализацией такого усилия (еще, впрочем, подлинного в основе) в сороковые и позже.

Джазовая музыка живет легендами. А главная джазовая легенда — о возникновении стиля би-боп. О том, как группа молодых музыкантов в нью-йоркском клубе “Минтонс” вдруг начала в узком кругу исполнять что-то такое совершенно неведомое, подобного чему никто и никогда раньше не слышал. Но стиль все не обретал своей окончательной формы, покуда к этим новаторам не присоединился саксофонист Чарли Паркер, в голове у которого играл некий его собственный джаз, — разумеется, этой музыки тоже никто не понимал, да и сам Паркер, мыкая горе и ведя бомжеватую жизнь по старым гаражам, не сразу доискался, как ее вообще можно воплотить, привести к реальному звуку. С приходом Паркера революционный би-боп получает как будто недостававшее ему прежде живое сердце — страстное, неровное. И в считанные месяцы буквально завоевывает джазовый мир, коренным образом преобразуя его.

Исторически, видимо, все почти так и было. Изложение портит только обилие придыханий и восклицательных знаков. Демонстративный, куда более экстравертивный, нежели даже прежний развлекательный джаз, би-боп яростно отпихивается от любого соседства с какой-либо прежней манерой исполнения, практически замыкается в себе (пресловутые сверхбыстрые по тем временам темпы боперов нужны были лишь затем, чтобы не позволять музыкантам не их круга даже на джем-сейшн выйти на сцену и поимпровизировать с ними). Спору нет, звучали боперы очень свежо и не похоже на то, что было раньше. Но объявить би-боп явлением совершенно новаторским по всем параметрам потому и стремились так рьяно, что на самом деле принадлежность именно боперам многих как будто неотъемлемо их концептуальных находок при спокойном взгляде можно без труда оспорить. Скажем, знаменитый, и тоже вошедший в легенду, открытый Чарли Паркером способ построения импровизационных линий путем разворачивания “в горизонталь” интервалов аккордов темы — способ, который, по собственному признанию Паркера, явился ему как озарение, после долгих и мучительных поисков; на самом деле подобная метода давным-давно уже тогда не представляла собой ничего нового: то же самое делало множество импровизаторов во второй половине тридцатых, в расцвете эры свинга, и самым крупным из музыкантов, разрабатывавших эту манеру, был великий тенор-саксофонист Коулмен Хокинс, тоже, конечно, пользующийся у джазовых историков уважением, однако лавров харизматического первооткрывателя и потрясателя основ ему не досталось, не в последнюю очередь потому, что он не был героиновым наркоманом, не бузил, не уходил со сцены посреди выступления, не оставлял где ни попадя свой инструмент — словом, не хватило эксцентричности и видимого надлома. (Разумеется, Паркер не был плагиатором, присваивавшим себе чужие достижения; о том, что и как играет тот же Хокинс, он мог до какого-то момента вообще не знать, ибо формировался как музыкант в достаточно замкнутой среде джаза Канзас-Сити, где ориентировались главным образом на вечно молодой и довольно прямолинейный блюз, многие модные нью-йоркские вещи были ему попросту неизвестны; но факт остается фактом: концептуально Паркер изобретал велосипед, хотя и весьма оригинальной конструкции.)

Может быть, самые радикальные нововведения боперов, во многом и определившие оригинальность их звучания, были сделаны в области фразировки. Очень приблизительно суть их можно изложить следующим образом. Представим себе нотный стан, на котором нотными знаками записана мелодия — тема импровизации, скажем, какая-нибудь баллада вроде “Lover Man”. В песне мелодия повторится на различный текст куплетов несколько раз, то есть композиция будет состоять из ряда повторяющихся фрагментов, содержащих определенное количество тактов, и начало мелодии, кульминация, конец, акценты, “точки дыхания” в каждом таком фрагменте останутся на одних и тех же тактовых позициях. Импровизационная линия, которую построит тем или иным способом на основании данной темы солист, может с “первозданной” песенной мелодией вообще не иметь ничего общего. Но, если мы возьмем какую-нибудь импровизацию добопового периода и также запишем ее на нотном стане, как бы над оригинальной мелодией, мы заметим, что импровизационная линия начинается, кульминирует, “дышит” и т. д. в тех же самых позициях, что и ее прообраз. Традиционному джазмену или музыканту эры свинга даже не то чтобы трудно было отвергнуть это правило — он просто не понял бы, зачем это нужно. А первым человеком, который решил все-таки попробовать по-другому — и попробовал он сразу в полный рост, — был гитарист Чарли Крисчен, чье почти полное собрание записей издала фирма “Columbia”.

Чарли Крисчен вообще фигура весьма занимательная, поскольку именно он, а не признанные супервеликие вроде Паркера или Диззи Гиллеспи стоит — во всех отношениях — точно на линии раздела двух эпох: добоповой, донадломной, и боповой и постбоповой, уже надломленной, назад не починишь. Крисчен был, конечно, великолепным гитаристом, но вдобавок сфокусированность на нем практически всех силовых линий джазового “поля” тех времен сильно выделяет его даже из ряда лучших тогда музыкантов. Начнем с того, что Крисчен первым из джазовых гитаристов приобрел и освоил гитару с электрическими съемниками звука. И еще неизвестно, кто для кого сделал больше: Крисчен для электрогитары или электрогитара для Крисчена. Новый инструмент сделал Крисчена первым в истории джаза оркестровым соло-гитаристом. Музыкант, играющий на обыкновенной акустической гитаре, даже усиленной микрофоном, мог убедительно солировать в небольшом ансамбле, но и то остальным музыкантам группы приходилось тушеваться во время его соло, чтобы позволить слабому гитарному звуку выйти на первый план. В большом джазовом оркестре — а мало что в мире звучит так же мощно и плотно, как полновесный джазовый биг-бэнд, — при несовершенных еще методах и аппаратуре звукоусиления акустической гитаре ловить было нечего. Электрический же инструмент, звучание которого уже не снималось через микрофон, усиливать можно было практически безгранично — и сольные фразы Крисчена, ритмически и позиционно раскрепощенные новым принципом фразировки, возникающие, пропадающие в самых неожиданных местах, прихотливо, по-новому контрапунктирующие и с основным ритмом, и со “сдвинутыми” относительно его ритмическими рисунками инструментов, теперь свободно, не теряясь в общей звуковой массе, летели над упругими оркестровыми риффами. Но следует помнить, что купил себе Крисчен один из самых первых экземпляров первой “доведенной до ума” электрической гитары “Gibson ES-150” (ES — означало “electric spanish”, то есть “электрическая испанская”, шестиструнная; а 150 — цену гитары в долларах, в 1936 году, надо полагать, немалая сумма). Этот вполне еще экспериментальный инструмент продавался только в одном магазине одного города штата Мичиган — города Каламазу, где и располагалась начинающая фирма “Gibson”, и покупка произошла всего несколько недель спустя после того, как гитара поступила в продажу. О том, была ли встреча музыканта со своим инструментом чистой случайностью, или Крисчен целенаправленно искал что-то подобное, сведений не сохранилось. Так или иначе, со своим невиданным “Gibson” уже через год двадцатилетний Крисчен становится одним из самых заметных джазовых исполнителей на Юго-Западе Америки, а в 1939-м его берет в свой свинговый оркестр — самый популярный свинговый оркестр всех времен и народов — сам Бенни Гудмен, имеющий уже мировую славу. Лучшую рекламу инструменту нового типа и лучший способ продемонстрировать его возможности трудно и придумать — именно Крисчен буквально “вбрасывает” электрогитару в мир современной музыки.

Крисчен умер от туберкулеза, осложненного развеселой жизнью, в двадцать пять лет. Он был очень востребованным музыкантом, в нищете отнюдь не перебивался, вполне мог бы позволить себе систематическое лечение и, вероятно, продлить свое пребывание на белом свете на достаточный еще срок — но предпочел другую стезю. Проживший очень короткую и очень яркую жизнь в джазе, Крисчен становится первым “героем” эпохи надлома — в смысле “сделать бы жизнь с кого” (однако его положение на “разломе” заметно и здесь: в Крисчене совершенно не ощущается мрачной трагичности, какой зачастую не прочь будут щегольнуть музыканты, уже принадлежащие этой эпохе всецело). И в раннем джазе имелись персонажи — причем из самых талантливых, — довольно быстро сгоревшие от алкоголя или наркотиков: скажем, один из величайших трубачей двадцатых годов, да и джаза вообще, Бикс Бейдербек. Но судьба их рассматривалась и другими музыкантами, и публикой как неудавшаяся — потому что система ценностей в музыкальном мире оставалась незатейливой: стремиться нужно не к единичным проявлениям гениальности любой ценой, а к продолжительному, устойчивому успеху, к деньгам, к американской мечте. Начиная же с Крисчена, обозначившего в джазе новое поколение, на такой вариант судьбы смотрят иначе: чуть ли не как на знак отмеченности богами, избранничества. Романтическое представление о неприкаянном, не вписывающемся в окружающий мир художнике, которому только и остается, что быстро выплеснуться и умереть, в других искусствах, разумеется, поселившееся уже давно — со времен Рембо, Модильяни и проч., а то и с Байрона, — наконец добралось и до вечно запаздывающего в культурологическом отношении джаза. Джазовые музыканты нового поколения видят себя не развлекателями на потребу, но свободными творцами и радостно принимают миф, согласно которому такому творцу вроде как положено и пренебрежение к буржуазным жизненным ценностям и правилам, и маниакальное стремление гробить себя любыми возможными способами. Джазу потребуется несколько десятилетий, чтобы выбраться — и едва ли не ценою потери себя — из этого гибельного мифа. Зато его радостно подхватит рок-культура: на высшую степень крутости рок-н-ролльных героев возводит только ранняя смерть. И как ни далеко разведены во времени Чарли Крисчен и Курт Кобейн — наследование здесь по прямой.

Роль Чарли Крисчена в создании би-бопа, перевернувшего джаз в сороковые, переоценить невозможно. Достаточно очевиден вклад в новый стиль каждого из небольшой группки музыкантов, собиравшихся в “Минтонс”: от барабанщика Кенни Кларка — новая манера игры на ударных; от пианиста Телониуса Монка — концепция мелодико-гармонического единства (как раз почти не игравшая в последующем, расцветшем би-бопе существенной роли), но и вообще расширение гармонических представлений; от Крисчена — фразировка; наконец, от трубача Диззи Гиллеспи — темп, энергия, продуманность и эксцентричность. Потом пришел Паркер и, как принято считать, сообщил остававшейся до него чем-то достаточно лабораторным, экспериментальным музыке душу, сразу сделал ее общезначимой, послание ее нужным. Как бы там ни было, в принципе, наиболее важны для звучания бопа, для его отличия от предшествующего джаза, вклады Крисчена и Гиллеспи. Но вот как любопытно получилось. Все прочие отцы основатели нового стиля тоже, конечно, играли в свинговых ансамблях и оркестрах — где им, собственно, было еще играть и набираться опыта? Однако приживались они в этих коллективах плохо, со скандалами, поскольку играть желали по-своему, а никого это не устраивало, и записи их со свинговыми оркестрами немногочисленны, иногда вообще единичны, зато дискография в период расцвета би-бопа порой необозрима. Крисчен же, напротив, в новом стиле вообще ни одной записи сделать не сумел: он умер в сорок втором, а боперы начинают записываться с сорок четвертого. А вот его работ со свинговым оркестром Бенни Гудмена набирается на четыре полных компакт-диска — при том, что так “по-своему”, как Крисчен, тогда вообще никто не играл. И вот тут хочется привести еще одну джазовую легенду, мою любимую. Она особо настоятельно требует задуматься о смысле джазовой музыки и подлинных ее ценностях.

Это история о том, как Крисчен попал в оркестр Бенни Гудмена. Я уже говорил, что во второй половине тридцатых Чарли Крисчен со своей экстравагантной и громкой электрогитарой и нарастающей странностью фразировки делается довольно известным на американском Юго-Западе. Но те края, хотя и важные для джаза как поставщики блюзового “первичного материала”, все же и культурно и географически были весьма удалены от джазовых столиц, где имелась развитая развлекательная индустрия и кроилась, с использованием этого материала, модная музыка, рассчитанная на большой успех. Крисчена, однако, заметил джазовый критик и менеджер Джон Хэммонд. И, зная, что Гудмен был бы не прочь ввести в свои малые составы гитару, предложил ему молодого гитариста прослушать. Как пишет, ссылаясь на очевидцев, историк джаза Джеймс Коллиер, Крисчен приехал на прослушивание “в шляпе невероятных размеров, в остроносых желтых ботинках, ярко-зеленой куртке поверх пурпурной сорочки и в довершение всего — элегантный штрих — в галстуке из бечевки. Серьезный и консервативный Гудмен был до того шокирован попугайской внешностью Крисчена, что не мог слушать его внимательно. Хэммонд и другие музыканты чувствовали, что Гудмен не уделил Крисчену должного внимания. В тот же вечер они тайком провели Крисчена с его инструментом на эстраду, где уже находились музыканты из квартета Гудмена. Когда на сцену вышел сам Гудмен, он был поражен, увидев рядом с собой настырного молодого гитариста. Раздосадованный Гудмен решил не устраивать скандала и велел начинать пьесу „Rose Room”. А дальше — если верить легенде — он так пленился игрой Крисчена, что заставил ансамбль исполнять „Rose Room” в течение 48 минут!.. Прошло всего несколько недель, и Крисчен уже считался корифеем в мире джаза”1.

На мой взгляд, здесь происходит довольно загадочная вещь, ее трудно описать в сегодняшних культурных координатах. Причем главный таинственный персонаж в данном случае отнюдь не Крисчен; фигура новатора всегда достаточно ясна — в любом виде искусства до определенного момента развертывается пружина, заставляющая искать и разрабатывать новые языки, новые способы выражения, это в природе вещей, и новаторы появляются вполне закономерно, а джаз в период становления Крисчена еще очень молод. Другое дело — Бенни Гудмен. Великолепный музыкант, истинный джазмен, весьма творческий человек — но и last but not least весьма удачливый деятель шоу-бизнеса, капиталист от джаза, уже добившийся огромного успеха и, казалось бы, не нуждающийся в каком-либо движении к новому, напротив, ему положено нового чураться, задача — оставаться как можно более узнаваемым, сохранять статус-кво, по крайней мере покуда ты еще в моде и люди готовы платить за тебя такого, какой ты есть. Собственно, непонятно даже, зачем было постоянно поддерживать в своем оркестре Гудмену (да и многим другим бэнд-лидерам) высокий импровизационный “градус” и держать отличных солистов-импровизаторов — это часто выглядит как столь не свойственная вроде бы всему американскому работа для неведомого будущего, для Бога, как проработанные детали одежды на спинах скульптур в нишах готических соборов, детали, которые никто и не увидит никогда. Широкая публика ценила в свинговых оркестрах прежде всего мощный, зажигательный звук да более-менее сладкие голоса певцов, и Гудмен вполне мог без потери популярности пойти по стопам другого известного музыканта той поры — Глена Миллера, чей оркестр здорово звучал, но к подлинному импровизационному джазу не имел вообще никакого касательства. И уж тем более непонятно, зачем Гудмену понадобился Крисчен. Конечно, сразу просятся на язык слова: “для обновления крови”, для расширения аудитории — разве плохо взять в ансамбль молодого модерниста? — так и станут делать руководители оркестров очень скоро, в половине сороковых. Но тогда будет уже иная ситуация. В джазе уже “застолбится” место для модернизма, и всякий менеджер или руководитель коллектива теперь будет иметь в голове: модернисты существуют и, может быть, с каким-то из них, модным в узком кругу, есть смысл и стакнуться, чтобы привлечь к себе новую публику. А во времена Гудмена никакого модернизма в джазе нет и в помине, нет даже в проекте: джаз — это развлекательная музыка, обязанная обеспечивать потребителя песнями, танцами или, на худой конец, — приятными звуками для клубного времяпрепровождения. И все, что в джазе происходит, — происходит так или иначе внутри такого представления. Чарли Крисчен — первый джазовый модернист — взялся буквально из ниоткуда. Но так каким же образом могли что Гудмен, что представивший ему Крисчена Хэммонд вообще разобрать крисченовскую игру, совместить со своими представлениями, почувствовать ее потенциал, понять — вот то, что надо? Собственно, в этом вопросе и сконцентрирована, как мне представляется, сущность настоящего джаза, отсюда разворачивается все, чем джазовая музыка подлинно очаровывает и завораживает...

Джазмена однажды спросили: куда идет джаз? “Если бы я знал, — ответил он, — я был бы уже там”.

1 Коллиер Джеймс Линкольн. Становление джаза. М., «Радуга», 1984, стр. 242.