Александр Радашкевич — поэт, переводчик, эссеист, критик. Родился в 1950 году в Оренбурге, жил в Уфе и в Ленинграде. Эмигрировал в 1978 году. Работал в библиотеке Йельского университета; с начала 80-х — в Париже, в газете “Русская мысль”. В 1991 — 1997 годах был личным секретарем великого князя Владимира Кирилловича. Автор трех стихотворных сборников. Живет в Париже.

 

 

Спасибо, спасибо тешившим нас в нашей молодости, вспомним их в их старости и, часто бывав у них во дни веселий, теперь хотя изредка посетим их во время престарения, одиночества и прискорбий сердечных.

Внук 1.

 

I. О-де-колон

О-де-колон, о-де-лаванд, о-де-ла-рен-д’Онгри (то бишь

“венгерской водкой”) душилась я, а цвет любила

“горлышко пижона”, но более еще — grenouille бevanouie

(“лягушка в обмороке”, значит). Ты бабушку сбиваешь!..

То, может, притчилось иль возводили несодеянность

такую: Герардова племянника постами заморила, и он

зачах. А на балах являлась очень даже авантажной. Князь

Сергей, внучатый брат по бабушке Евпраксии, был не

последней руки любезник и шаркун, хоть мотишка

изрядный, но не бывал в чинах, ни в случае особом.

Он нашивал рисованные всё жилеты с сюжетами

по белому атласу и пуговицы сплошь с изображеньем

на кости, эмали и по перламутру, предорогие, величиной

с пятак; а как пошло сукно, теперь ни пудры, ни белья,

ни кружев не ищи! Тогда в большом употреблении

по бархату бывало рисованье: экраны для каминов,

ридикюли, ширмы, мебель — все размалевано, мон шер,

и в лучшем виде. Теперь все это в кладных, в рухлядных

палатах. Все пудрились, румянились, и не видали ни

желтых, ни зеленых лиц, как ныне. В мои года младыя

прелестниц писаных не счесть бывало, но Настя, Настя

Каковинская! Мала, худа, но ни вокруг кого на всех

балах не вилось столько мотыльков, как возле этого

розанчика, поверь. В больших веселостях живали!

Для барышень своих держала я по два белых платья,

мелкой мушкой да горошком, серебряною, значит, битью

по шелковому тюлю, и дымковые два — уж ежли вдруг

и царская фамилия который осчастливит бал... Вот

вспомнился Барыков, наш сосед по Веневу, жена его,

покойница Телегина Настасья. Когда женился, ей

не было одиннадцати лет... В приданое, подумай-ка,

ей отпустили кукол! Три сына, девять дочерей из

осемнадцати детей-то их достигли совершенных

лет. Да, внучек, жили-жили — не тужили, что имели —

берегли. И жизнью во всю жизнь не смели тяготиться.

Гнушались лицедейств, позорищ театральных. Никто б

не смел внушать понятий скотских о Боге, о Царе!

И кушали во славу Божью всё, что ни подадут, и этим

очень сами утешались и тешили весь век других...

Теперь и яблок этих нет, поди: ни длинной “мордочки”

моей любимой, ни круглого и плоского “звонка”...

Мельчает скоро век, и знаю: благое время моего исхода

уж теплит светоч на излете былых ореховых аллей.

 

II. Татищев

Как дедушка Василий Никитич учуял, верно,

свой час, велел позвать невестку, сына, внука,

домашних и дворовых всех людей. Спросив

прощения у всех и отпустив, велел соборовать

начать и отошел — с Евангельем последним.

За столяром послали мерку снять. А гроб-то уж

готов по воле деда! И ножки сам точить изволил.

За день он повару-французу сказал: “Я гость

теперь. Обедать более не буду”. А государыне

вернул из Болдина звезду с курьером, что ее

привез, хоть оправдали уж и сняли караул с него.

Так дед и дописал историю российскую свою.

 

III. Матрешка

Покойный ангел наш государь Александр Павлович,

когда его женили, шестнадцати был лет, а молодая —

на полтора моложе года. Амур и Псиша прозвали их.

А на балах был краше всех мужчин, и бабушка

налюбоваться, бывало, им не могла. Но как-то голову

тянул вперед престранно и туг был на которое-то ухо.

Был суеверен и приметы чтил. Так, утром вперед он

левую обует ногу и на нее всегда встает. А после

у окна, хотя бы и мороз, брал ванну он воздушную

так с четверть часа... Однажды ехал по Пречистенке

верхом на Воробьевы горы. Из-за забора, у Орловой

дома, голос: “Bonjour, mon cher!” Глядит. А там

сидит разряженное чудо в цветах и перьях, румянах

и белилах, вихляется и шлет ему воздушный поцелуй!

Шлет адъютанта: что, мол, за фигура? “Орловская я

дура Матрешка”, — фигура важно отвечает. Преумная,

претонкая была то штучка! Смеется государь и шлет

ей сто рублёв на ленты и румяна. А так, уж коли кто

ей приглянется, тянула за рукав иль платье: изволь с ней

чрез решетку целоваться, не то ударит аль щипнет.

 

IV. Экипажи

От времени, когда могли, умели и любили

жить весело и широко, в Москве лишь два

вельможных оставалось дома — Апраксина и

Долгорукова. Теперь и тени нет того.

Поднять бы наших стариков, они бы ахнули:

и обмелела, и измельчала москвичами, хоть

много их теперь... Есть имена, но токмо нет

людей. Красна Москва домами, а жизнию

скудна. Что срам и стыд по-нашему — теперь

и нипочем. А экипажи? Тьфу! У князя ли,

купца — ни герба, ни коронки. Что ж прятать?

Ведь не краденый: от дедушек достался! И у

меня их два: и свой, и мужнин. Статочное ль

дело — тащиться в колымаге одноцветной, как

Простопятова какая! Не говорю, что четверней

по всей Москве не боле двух десятков сыщешь.

А то и просто катят на ямских! Средь бела дня!

То был великий стыд, опричь когда своих

жалеешь иль по торговым по рядам. А ныне —

хуже и того: уж на извозчиках все рыскают

по матушке Москве. И год от года пуще: глаза

бы не глядели и слушать то не приведи Господь.

Мы письма, помни, гербовой печатали печатью,

а не облаткою какой, не незабудкою паршивой.

 

V. Бал

В собрание пускали по билетам да

самых лучших, но было что-то много.

Девицы, дамы — все в платьях золотых,

серебряных, с каменьями, а кавалеры —

в кафтанах шитых, с кружевами, при

звездах и в перстнях. И государыня сама

в серебряном наряде, невелика и ростом,

но величава и вместе ласкова, проста.

Играли: Гром победы раздавайся,

веселися, храбрый Росс. И всякий раз

куплет кончался: Славься сим, Екатерина,

славься, нежная к нам Мать! И, кланяясь

во время менуэта, все разом обращались

к ней... Мне было девятнадцать зим, и

близко от императрицы тогда случилось

танцовать, и вдоволь на нее я нагляделась;

не видела ни штучные полы, ни штофные

шпалеры. Опомнилась уже спустя гораздо.

Таких балов уж вам и не приснится, а мне

его не застят беды, ни долгоденствия лета.

 

VI. Саша

Москва узнала в феврале печальную ту весть.

А Саша их премилый был, престранный,

не так пригляден, может статься, но искры

снопами сыпались из глаз. Дикарь и увалень

чумазый, лет десяти невступно. Неловко

в плясы пустится с другими, потом еще

обидится на смех: губу надует, весь инда

покраснеет и сядет одинешенек в углу, и даже

бабка Марья Алексевна, бывало, и та не

вытащит любимца своего. Говаривала, что умен,

до книжек-то большой охотник, да порядком

урока не сдает. То не прогонишь играть

с детьми, то разойдется так, что не унять

ничем. Из крайности в другую бросается. Нет

середины. “Бог знает, как случится, но не

сносить (ты слово, Саша, помяни мое!) тебе

своей курчавой головы”. А рохля был какой и

замарашка! Не то что мальчик Грибоедов —

тот чистенький ходил, опрятный... Мамзелей

брали к ним, мусье, а жили весело, открыто

они за Разгуляем где-то. Там, у Елохова моста.

Весь дом вела безбедно сама старуха Ганнибал.

Как перебрались в Петербург, так года до

француза за полтора, я Марью Алексевну и

Пушкиных из виду уж потеряла навсегда.

 

1 Д. Благово.