Новый Мир ( № 6 2006)

Новый Мир Новый Мир Журнал

Ежемесячный литературно-художественный журнал http://magazines.russ.ru/novyi_mi/

 

Бедные рифмы

Аня Логвинова (Логвинова Анна Петровна) родилась в 1979 году в Виннице. Закончила факультет журналистики МГУ. Публиковалась в периодике и интернет-изданиях. В стихотворной книге “Осенне-зимний разговорник” (издательство “Издатель Степаненко”, 2001), по словам автора, “событельствуют стихи Логвиновой и стихи Мелкина (Дмитрия Филиппова. — Ред. )”. В 2004 году Аня Логвинова стала лауреатом премии “Дебют”, а подборка стихотворений “За пазухой советского пальто” вошла в сборник “Знаки отличия”. Живет в Москве.

Это бедные рифмы, бедные рифмы, на которые нанизываются слова..

И. Кукулин.

Ну а дочь моя поет песни,

Повторяя поворот Пресни,

Обращая каждый шаг в “рихмы”.

Мы смеемся, дескать, как их мы?!

П. Логвинов.

 

 

*    *

 *

А я говорю: это душ родство.

А мне говорят: баловство.

А я говорю: нет, нет, нет, и вправду родство.

А мне говорят: бесовство.

А я говорю: ничего такого, родство.

А мне говорят: по-видимому, воровство.

А я говорю: так как же мне быть с родством?

А мне говорят: потерпи, и пройдет постом.

А я говорю: мне никак нельзя без родства,

А мне говорят: так-так-так, регион Москва,

регион Москва, регион Москва, регион Москва,

регион Москва, двое суток до Рождества.

 

*    *

 *

А се Долиной, Ляосу.

Не просят покоя — дается покой

Тому, кто сидит у горы над рекой.

Мелкин.

Мне с детства было страшно за стихию,

мне было страшно думать, что река

вдруг вырвется из берегов, как рыба,

и задохнется на песке, как рыба.

Чего бояться? Ведь у нас такие

зубные щетки бледно-голубые,

зеленые и розовые с белым,

мы с ними на берег выходим смело

и ненароком реку сторожим,

легко, не нарушая свой режим,

не прерывая жизненного дела.

 

*    *

 *

Потому что в кои-то веки, в кои-то веки

я узнаю своими глазами глаза и веки.

Ты стоишь возле вешалки,

и струятся чужие пальто,

это круглая вешалка,

и она как фонтан для бурлящих пальто.

Все, что ты меня спросишь, будет точно не то.

Все, что я переспрашиваю, будет не то.

И ни первый глоток, ни последний рывок,

и ни павло-посадский платок.

Но зато ты обмолвишься словом про воробья,

и тогда воробьиное море, воробьиный прибой

отделит мои жизни, прошедшие без тебя,

от единственной жизни, которую я проживу не с тобой.

 

*    *

 *

Она уже почти была

в сырое байковое утро,

она не то чтобы плыла,

она еще кормила уток.

И просыпалась в тишине,

и не отыскивала кнопки,

и были капли на окне

как будто катышки на хлопке.

*    *

 *

Это светят яблоки столетние.

Это наше яблочное правило.

Вот и ты меня — последняя —

с наступающим поздравила.

Оба, оба ненормальные.

От шестнадцати и старше.

Федор, Федор, я — Амалия.

Это яблочные баржи.

Федор, Федор, я — Амалия.

Оба, оба ненормальные.

 

 

 

* *

*

Я вышла подышать во двор

в спортивной дедушкиной кофте

и слышу тихий разговор

соседок, положивших локти

на подоконники, одна —

соседка сверху, тетя Рая,

и я не знаю, кто другая,

но между ними дождь идет.

 

 

*    *

 *

Твой друг сказал, что никогда

не возвращался к тем, кто ждут.

И ты сказал: о да, о да,

и я не возвращался к ним.

Поклянчь, поклянчь, поклянчь, поклянчь

у папы деньги на билет.

Скажи: в Москву, в Москву, в Москву,

во ВГИК, во ВГИК, во ВГИК, во ВГИК.

Вернись немедленно ко мне,

ты кипятильник позабыл,

ты серый свитер не забрал,

вернись, вернись, вернись, вернись.

Вернись, ведь я на каблуки

сегодня встала в первый раз,

ведь уж кто-кто, ведь уж кто-кто,

а я совсем тебя не жду.

*    *

 *

Ты приходишь домой,

Где он тебя ждет с обедом.

Но ты сама не своя,

Ты встретила мандельштамоведа.

Ты говоришь: прости,

Мы жили с тобой без бед,

И он отвечает: как не понять,

Если вправду — мандельштамовед.

И

собирает вещи,

И

уезжает в Сибирь.

Ты сидишь на балконе и читаешь Псалтирь.

Что ж, дорогая девочка,

Эта твоя победа:

Ты отстояла право

Любить мандельштамоведа.

 

*    *

 *

...Когда ты приедешь в Москву в феврале или марте,

Я встречу тебя в голубых сапогах, на рассвете.

Ты скажешь — а вот, познакомься, мои соседи,

пятьдесят четыре часа в одном плацкарте.

Когда ты приедешь, мы купим друг другу вещи,

Какие-нибудь современные и дорогие,

Поселимся вместе, и стихи мои станут такие,

Какие бывают у настоящих женщин.

 

*    *

 *

...И не то чтобы жизнь твоя была тяжела,

Но ты жила как жила,

Говорила что говорила.

А теперь утверждаешь,

Что любишь Кирилла.

Как же нам, ласточка, тебя понимать,

Что ты любишь Кирилла?

Если бы ты любила,

Как сейчас утверждаешь, Кирилла,

Ты бы не говорила, что говорила,

И не жила как жила.

 

*    *

 *

Осень, и я иду с бутылкой тархуна

по улице Вальтера Ульбрихта, где холодный ветер

в пластиковой бутылке гудит так громко,

что редкий прохожий не шепчется за моей спиной,

не говорит про меня, что это идет-гудет

зеленый шум.

 

*    *

 *

Самые лучшие стихотворения, ей-богу,

они не про измены мужьям, не про измены женам,

они напоминают списки вещей в дорогу,

необходимых, красивых и разрешенных.

Обычно они про осень, про белые печи,

про то, как строят дома, как взбивают масло.

Они так редко о том, как все могло быть прекрасно,

они скорее о том, что не должно быть и речи.

 

Эльфы в городе

Мальчуженко Евгения Ильинична живет в Санкт-Петербурге. Окончила Ленинградский электротехнический институт, работает в консалтинговой компании. Дебютировала в “Новом мире” повестью “Крупа и Фантик” (2005, № 9).

 

Моим знакомым эльфам (2 шт.).

Часть 1

 

Питание

Сегодня Бука была довольна жизнью. Боба обнял ее за шею, другой рукой погладил по округлому теплому боку, а Бука благодарно моргнула пушистой ресницей. Боба всегда восхищался ее женственностью. За последние годы Бука мало изменилась, только стала чуть дороднее и от этого помягчела. Сейчас бы Боба не стал ее так называть, сейчас бы он назвал ее как-нибудь поласковее — Кудряшкой (у нее была смешная челочка) или просто Солнышком (за доброжелательность и праздничную рыжинку).

Но сделанного не воротишь.

А тогда… Сколько же лет прошло? Да, пожалуй, уже больше ста. Сто тридцать? Боба не очень интересовался точными цифрами. Не видел в том необходимости. Какая, в конце концов, разница — сто двадцать семь или сто сорок один? Существенными были только их с Букой отношения. А они сложились наиприятнейшим для всех троих образом. Троих, потому что Бука была нежной матерью и любила свою Букашку и жизни без нее не представляла.

Но начиналось все довольно мрачно. Когда Боба, в то время почти ребенок, появился в поле зрения Буки, она угрожающе наклонила крупную голову и издала резкий звук, за деревом что-то затрещало и побежало.

Боба в знак мирных намерений протянул к Буке свои еще нежные ладошки, но она сделала шаг вперед, и этот шаг не предвещал дружеских объятий. В тот день Боба так и ушел ни с чем и целый день думал только о еде. Была осень — пора грибов и ягод. Рядом с Букой в траве он приметил пожухший кустик земляники с несколькими чудом сохранившимися ягодками, но приблизиться к нему не решился. Уж больно Бука была воинственно настроена.

На следующий день Боба снова пришел. На этот раз он раздобыл пучок нежного клевера и приветливо помахал им перед Букой. Она потянулась было к букетику, но сразу отвернулась и Бобу близко не подпустила, хотя даже мысли о мясных блюдах в голове Бобы не было. Бука была существом недоверчивым. Все-таки сказывалась порода.

Вопрос породы несколько первых лет интересовал Бобу, но постепенно он пришел к мысли, что это, конечно, симментальская порода. Молочно-мясная. Яркий рыжий бок, белоснежная шея, изящно изогнутые рога, и все это во Франции, совсем недалеко от Швейцарии, а там, разумеется, симментальская, а какая же еще? Впрочем, Боба изучил кое-какую специальную литературу и утвердился в своем мнении. Из книги он многое узнал и занялся делом. В пустующем домике, метрах в двухстах от дерева, под которым паслись Бука и Букашка, он устроил настоящую ферму.

Каждый день Боба надаивал пятнадцать литров молока. Но молоко он пить не любил. От него в животе делалось урчание, а это ведь не очень прилично. Потому-то Боба и занялся хозяйством. Тем не менее все пятнадцать литров Боба расходовал полностью, ведя строгий учет. Пять литров шло Букашке. Ей молоко нужно было парное, согретое мощным нутром родной матери. Три литра Боба оставлял на простоквашу. Из остальных семи он делал творог и сыр. Тем и жил. Вот уже почти сто тридцать лет.

За эти годы руки Бобы огрубели, а лицо от ежедневного пребывания на свежем воздухе потемнело. Но качественные кисломолочные продукты собственного изготовления и радостная атмосфера, которую создавали красавица Бука и бодрая Букашка одним своим присутствием, сделали свое дело. Боба выглядел восхитительно мужественно. Впрочем, влияние породы, к которой принадлежал Боба, тоже следует учитывать. Боба, знакомясь с кем-нибудь, всегда говорил: “Позвольте представиться: Боба. Эльф. Лакторианец. Председатель комитета по соблюдению вмененных обычаев. Основатель Международного движения музейных эльфов”. Те, с кем он таким образом знакомился, понимали, что он имел в виду. Ведь он знакомился только с эльфами. Таков был обычай № 11. А эльфы знали свои обычаи и историю.

История же была вот какая. Большая часть древних лесов, где обитали эльфы с глубокой древности, оказалась вырублена, а оставшаяся покрыта была мусором человеческой цивилизации. Эльфы гибли тысячами. И Лесным Советом было принято кардинальное решение. На кормление каждому из оставшихся в живых эльфов выделялся пейзаж, на котором был изображен кусок экологически чистой природы.

Бобе досталась крошечная картина Камиля Коро “Пейзаж с коровами”. Боба обрадовался — на холсте 22ґ17 под деревом были нарисованы целых две коровы, можно сказать, повезло. К сожалению, рядом с коровами на пеньке сидела пастушка в красном то ли колпачке, то ли платочке. А ведь, по обычаю № 1а, постоянное общение эльфам разрешалось только с нелюдьми. Но Боба, руководствуясь обычаем № 2, знал, что в обязательном порядке следует доверять Лесному Совету. Таков обычай. Боба и доверился. И все получилось. Спасибо Лесному Совету!

Когда Боба оказался в картине, то понял, что пастушка и вторая корова — раскрашенные картонные фигуры. Это Бобу и обрадовало и огорчило одновременно. Обрадовало, потому что пастушка не живая, а огорчило потому, что корова-то оказалась одна. Но Бука не подвела. Тем более что обычай № 3, самый почитаемый эльфами, состоял в том, что из картины-кормилицы можно брать все, что там нарисовано и что можно приготовить из нарисованного, но в заранее согласованных количествах. Каждый день. Таков обычай.

Странным Бобе показалось, что уважаемый мэтр не нашел нужным нарисовать Букашку, которая, конечно, украсила бы полотно. Однако воля художника — тоже непреложный закон. И это обычай № 4. Да и Бука оберегала своего детеныша так трепетно, что только благодарно покивала мэтру Коро за то, что ни одним мазком не намекнул на существование Букашки, мирно посапывавшей в лохматой осенней траве.

Но надо отдать должное Бобе, который, тщательно соблюдая обычаи № 5 (“Эльф должен всемерно защищать художественное полотно , закрепленное за ним в пожизненное пользование. Таков обычай”) и № 5а (Эльф должен всемерно изучать то, что защищает. Таков обычай”), очень внимательно прочел статью о своем пейзаже в толстой книге. Не сразу, конечно, как познакомился с Букой, и не тогда даже, когда его родной пейзаж был куплен для императорского музея в далеком Санкт-Петербурге. Прошло еще много лет, пока, прогуливаясь перед вечерней дойкой по Эрмитажу, Боба заметил книжный киоск, где среди множества разных изданий безошибочно выбрал нужное: “Государственный Эрмитаж. Ленинград” из серии “Музеи мира”. Именно здесь была помещена небольшая статья о мэтре Коро и занимавшем Бобу пейзаже.

С замиранием сердца Боба вчитывался в текст, написанный так странно холодно про то, что украшало его жизнь, что делало его существование осмысленным, за счет чего он вообще оставался живым эльфом. С одним утверждением автора Боба согласился почти сразу. В статье было написано: Художник не стремится передать какое-то мгновение. Все продумано и взвешено . Не мгновение, конечно. И продумано до мелочей. Уж кому, как не Бобе, это было знать. А вот словечко “взвешено” Бобу насторожило до крайности: что там взвешивают? что за неуместные намеки? неужели кто-то узнал про… Боба даже додумать эту мысль не позволил себе, чтобы не нарушить обычая № 5б (“Эльф может обсуждать источник своего питания только с эльфом. Таков обычай”). Поразмыслив, Боба тем не менее пришел к выводу, что вряд ли автору статьи что-нибудь известно об удоях Буки и привесе Букашки. И, успокоившись, продолжил изучение научного описания, которое его в завершении раздосадовало. Серебристость гаммы нарушается одним ярким ударом — платком пастушки . Странное существо — человек! Платок картонной пастушки — для него удар. И ведь ни словом не обмолвился о теплой розово-рыжей Буке, которая не удар даже, а потрясение! Но про “серебристость гаммы” Бобе очень понравилось, и он решил на ближайшем конгрессе Международного движения музейных эльфов блеснуть.

Музейные эльфы проводили свои конгрессы довольно часто — раз в двадцать пять лет, отдавая дань обычаю № 6 — “Эльфы музейные обмениваются впечатлениями об аукционах живописных полотен не менее четырех раз в сто лет. Таков обычай”. Во время конгресса можно было узнать о перемещениях своих соплеменников по мировым коллекциям, о способах питания, о некоторых аспектах вмененных диет (калорийность, насыщенность витаминами и др.) и об условиях хранения картин в различных галереях. А придумал все это Боба.

Вот за эту свою идею Боба был особо расположен к Буке. Ведь только благодаря плодородной своей “симменталочке” Боба стал первым среди эльфов лакторианцем и за последние сто с лишним лет не только принимал активное участие в подборе картин-кормилиц для новых эльфов, но и необычайно отточил свой ум. И это было признано всем, основанным самим Бобой, сообществом — и по справедливости, и по обычаю № 7 (“Эльф безмерно благодарен эльфу, предложившему альтернативный источник питания. Таков обычай”).

Закончив дойку, Боба напоил парным молочком Букашку и чуть-чуть поиграл с ней, потом отнес дубовые ведра с молоком на ферму, вернулся к Буке, помыл ее и отправился перекусить. К домику, в котором располагалась ферма, ничуть не нарушив художественного замысла мэтра, Боба давно сделал пристроечку. Здесь Боба, устроившись с удобствами, любил откушать сыров благородных из собственных подвалов. Отужинав, Боба на прощание помахал рукой Буке (Букашка уже сладко спала), выбрался из картины, смешался с толпой экскурсантов и спустился на второй этаж.

В этот момент Боба почувствовал приятное теплое покалывание за левым ухом и понял, что его давно дремавшее Радостное Существо просыпается. Оно потянулось, немного поерзало, пробежалось по всему организму Бобы и быстро заполнило весь его объем. Боба слегка, но только слегка, не нарушая обычая № 8, трактующего недопустимость чрезмерных прыжков и прочих полетов в присутствии неэльфов, подпрыгнул, чтобы Радостное Существо расправилось окончательно. Потом подошел к окну, выходящему на Неву. На другом берегу извивался барельефами и чугунными решетками модерн Петроградской стороны, покалывал тучки каменными башенками и шпилями. А три самые заметные — золотой шпиль на колокольне Петропавловского собора, голубого фарфора минарет турецкой мечети и стальной каркас телевизионной вышки — образовывали треугольник времен, на котором прочно держалось громадное облако. Боба полюбовался роскошным видом и, старательно печатая шаг, чтобы ни в коем случае не взлететь, стал прогуливаться по залам музея, при этом перебирая мысленно мотивы давно задуманного трактата “Кучевые облака в архитектурном облике Санкт-Петербурга”.

Боба не знал, что сулит ему пробуждение Этого Существа, но радость переполняла его организм. К тому же стало проявлять признаки активности и другое Существо Бобы — Существо Заботы. Боба, как и всякий нормальный эльф, был очень неоднозначен. Такова анатомия эльфов.

Приятное ожидание грядущей радости Боба решил скрасить, присоединившись к французской группе. Французы были веселые, восхищенно вскрикивали и довольно часто подскакивали к экскурсоводу с вопросами. Боба, легко подпрыгивающий, был совершенно незаметен на таком фоне.

И тут Боба увидел их в первый раз. Ошибиться он не мог. В таких вещах эльфы никогда не ошибались. Такова анатомия эльфов, в силу которой Боба точно знал: перед ним две юные эльфочки, никто из живущих эльфов их никогда не видел, а значит… А значит, по обычаю № 9 Боба стал их родителем.

Существо Заботы довольно заурчало, а Радостное Существо теплой волной обволокло тело Бобы. Он повернулся и почти побежал вниз, в зал, где царила статуя Юпитера. Эльфочки послушно последовали за ним. По обычаю № 10 все новоявленные эльфы были сразу знакомы с обычаями, а потому обычай № 11, о всенепременном сопровождении родителя в его походе за именем, был тоже им известен. Таков обычай — родитель должен придумать имя новому эльфу в его присутствии.

Боба по пути к громовержцу в золотой мантии несколько раз обернулся. Нет, не для того, чтобы узнать, идут ли за ним эльфочки, а просто чтобы еще раз ими полюбоваться, хотя, по-настоящему, Бобе хотелось погладить их по очаровательным головкам, провести пальцем по розовым ободкам крошечных ушек, вообще убедиться в их реальности.

Предстоящая процедура, впрочем, Бобу заботила очень. Он знал, что выбор имени — дело не простое. А ему ведь нужно было подобрать целых два имени. Так хотелось, чтобы девочки остались довольны. Конечно же, обычай № 12 предписывал юным эльфам безропотное приятие предлагаемого имени, но Боба, как и любой родитель, испытывал острое желание побаловать своих девочек, по возможности ничего не нарушая. Все-таки Боба был Председателем комитета по соблюдению вмененных обычаев. Поэтому он решил просто вслух называть имена и смотреть на выражение лиц эльфочек. Он совершенно не сомневался, что они поймут необходимость молчания. А ропот безмолвный не есть нарушение № 12.

Боба чувствовал, что понравился девочкам, а Существо Заботы и Радостное Существо тихонечко запели внутри него на два голоса, как и полагалось по обычаю № 13, веселую вещицу, которая на этот раз почему-то оказалась жизнерадостной каватиной Людмилы из оперы “Руслан и Людмила”. Оказавшись около Зевса, Боба еще раз с удовольствием и трепетом оглядел эльфочек и, перебирая про себя древнегреческие слова (таков был обычай № 14), стал называть вслух самые, на его взгляд, подходящие к его светлым и веселым девочкам. Они же в нетерпеливом ожидании только слегка подпрыгивали на месте. Через тридцать минут легким движением бровей они объяснили ему, что и Альфа с Бетой им тоже не понравились. Боба притомился, а девочки… нет, не разочаровались, но как-то побледнели. Боба знал, что если еще через двенадцать минут имена не будут выбраны, то, по обычаю № 15, эльфочки начнут поиск другого родителя. А Боба этого допустить никак не мог, уж очень ему хотелось обзавестись семьей, как и положено солидному эльфу по обычаю № 16.

Он напрягся, как только мог, и предложил еще одну пару имен — Пульхерия и Гликерия. Девочки трагически приподняли брови и стали совсем прозрачными от огорчения. Такова анатомия эльфов. Боба нервничал, его Радостное Существо слегка похолодело, а Существо Заботы довольно болезненно поскребло его по спине, и от этого на ум стали приходить совсем несуразные имена. Он их и вслух уж не произносил. Понимал, что девочек коробит высокопарность Фелицитат.

Кроме того, Боба прекрасно помнил собственную эпопею с именем. Когда он встретил своего родителя Роберта-эльфа, тот уже был весьма многодетен. Роберт-эльф — существо более чем легкомысленное — совсем не мучился, нарекая своих отпрысков. Если видел кого из новоявленных, сразу говорил: “Эпиктет”. И только добавлял порядковый номер. (“Эпиктет” на древнегреческом означает “приобретенный”.) Так Боба стал Эпиктетом IV. Оказавшись вместе с пейзажем мэтра Коро в России, где господствовал русский язык, он, по обычаю № 17, принял для наименования русский сокращенный вариант Эпиктета — Тетка. Поняв же, что слово “тетка” означает на сразу полюбившемся ему языке, Боба затеял многолетнюю переписку с Лесным Советом. В конце концов ему было разрешено, учитывая все обстоятельства, принять к использованию имя родителя в русском варианте. Так “Роберт Эпиктет-Тетка IV” трансформировался в “Бобу”, чему Роберт-эльф не противился. Тем все и закончилось. Спасибо Лесному Совету!

Пока Боба вспоминал эту старую историю, он кое-что придумал. Для того-то воспоминания и даны эльфам в обладание по обычаю № 18.

И тогда Боба предложил своим эльфочкам имена в ласково-нежной форме с легкими пушистыми суффиксами. Боба, как настоящий эльф, был эстетом (такова анатомия эльфов) и ценил все прекрасное. А суффиксы уже лет пятьдесят занимали не последнее место в десятке “Лучшие элементы жизненного декора эльфов”.

Боба еще не произнес этих рожденных в муках слов, а уже знал, что все уладилось. Такова анатомия эльфов. Радостное Существо встряхнулось и запело “Застольную” Людвига ван, а Существо Заботы, свернувшись клубочком, затянуло “Маленькую ночную серенаду” Вольфганга Амадея. Очевидная дисгармония этого дуэта ощущалась Бобой как весьма бодрящая щекотка.

Итак, они отныне и присно должны были зваться Фенюшка и Никуша. Торжественно произнесенные Бобой имена бархатным эхом еще поглаживали мраморные стены зала, а к этому звуку уже присоединился другой — довольный смех эльфочек. У девочек оказались голоса удивительно приятного тембра. А эхо их голосов веселым рикошетом несколько раз ловко отпрыгнуло от колонн и рассыпалось мелкими бусинками у его ног. Он нагнулся и поднял с пола несколько мерцающих жемчужин. Такова анатомия эльфочек — их радость конкретно выражена.

Бобу жемчужный смех новоявленных его девочек безумно обрадовал, но на всякий случай он не стал их сразу знакомить с этимологией имен. А сам-то, конечно, ее знал. Фенюшка и Никуша образованы были в соответствии со словарем русских личных имен от Каллисфении и Каллиникии. Так древние греки называли Силу красоты и ее же Победу.

Тут Боба понял, что уже довольно поздно, музей скоро закроется, а потому отправил эльфочек погулять по набережной Невы. Сам же молнией метнулся на третий этаж, на цыпочках, чтобы не побеспокоить Буку и Букашку, проскользнул на ферму, достал из кладовой горшочек с кефиром, отрезал пару ломтей нежнейшего темно-желтого сыра и понесся к девочкам. Ответственное первое кормление родитель, по обычаю № 19, должен был осуществлять из собственных средств. Таков обычай.

Эльфочки остались довольны высококалорийным ужином и благодарно улыбались Бобе, а он мысленно благодарил Лесной Совет и другие высшие силы за счастливую родительскую долю, которая его наконец-то постигла. Спасибо, спасибо Лесному Совету!

После ужина Фенюшка и Никуша некоторое время спорили, кто из них кем будет, Боба тоже принял участие в дискуссии. Постепенно в оживленном разговоре стали появляться паузы, и Боба понял, что пора отпустить своих недавно приобретенных на ночевку, о месте которой Боба, как родитель, ничего не должен был знать. Именно в этом состояла суть обычая № 20: “Эльфы-дети безмерно уважают своих родителей, но всегда сохраняют свободу перемещений. Таков обычай”. Договорившись об утреннем свидании, они расстались. Правильнее было бы сказать “они растаяли”, именно так это выглядело бы для стороннего наблюдателя, если бы таковой нашелся. Но набережная в это время суток была пустынна, и вся компания, таким образом, совершенно не нарушила обычая № 21.

Благостный сон не снизошел на усталого Бобу этой ночью. Слишком многое надо было обдумать. Собственно, срочного решения требовал всего один вопрос — кормление Фенюшки и Никуши. Но эта проблема была кардинальной для любого эльфа. Ведь от выбора художественного полотна зависело их здоровье во веки веков.

Ему была известна судьба американских друзей, которым достались пейзажи с несущимися бизонами. Не каждый день удавалось догнать напуганных животных, а рассчитывать на съедобные травки и ягоды не стоило — разъяренные охотниками стада оставляли после себя только пространства, заполненные пылью. Боба общался с этими эльфами — изможденные, с покрасневшими глазами и другими явными признаками авитаминоза, они выглядели довольно жалко и, конечно, не в состоянии были радоваться жизни в свободное от добычи пищи время, следуя обычаю № 22. А требовать, чтобы эти замученные создания следовали обычаю № 22а (“Эльф, свободный от добычи и приготовления пищи, думает о прекрасном, расположившись в живописном уголке ландшафтного парка, при этом радуясь жизни. Таков обычай”), было бы просто жестокостью. Впрочем, никто из эльфов жестоким не был. Такова анатомия эльфов.

А эльфы, получившие в пользование пейзажи с ослами! Их судьба тоже была незавидна. Молоко ослиц — довольно питательный продукт, но упрямство этих животных стало притчей во языцех среди эльфов.

Боба давно уже подумывал о некоем нововведении, а вчера вечером, рассмотрев внимательно Фенюшку и Никушу, их гибкие, как тростинки, фигурки, тоненькие пальчики, понял, что настала пора действовать. Мысль о том, что эти эфирные создания вынуждены будут в поте лица добывать себе хлеб насущный, так мощно ворочалась, что у Бобы заболела голова в области левой височной доли. Такова анатомия эльфов. Но головная боль в указанной зоне — явление само по себе мало приятное — у эльфов являлась объективным признаком высокого интеллекта, и Боба не мог не радоваться ему. Следует отметить, что у членов Лесного Совета головные боли имеют другую локализацию — у них болит голова в области затылка. Это от чувства ответственности.

На рассвете он решился. Боба, как Основатель и Председатель, уже связывался с Лесным Советом по этому поводу. Совет, напомнив об особой осмотрительности, разрешил Бобе образовать в среде музейных эльфов Группу Натюрмортов. Спасибо Лесному Совету! Как раз сейчас Боба и решил воспользоваться этой идеей.

Перед утренней встречей с эльфочками Боба внимательно пролистал свой каталог по разделу “Западноевропейский натюрморт в коллекциях Государственного Эрмитажа” и пометил аккуратными галочками картины-претенденты. Чего, конечно, делать не полагалось, что являлось прямым нарушением обычая № 23 о назначении соответствующими Советами картины на кормление. Но Боба, как Основатель движения музейных эльфов, имел право на кое-какие новации в выборе источника питания, а как Председатель комитета по соблюдению вмененных обычаев мог предлагать к использованию новшества, которые, пройдя успешную проверку Лесного Совета, становились обязательными правилами жизни для всего сообщества эльфов.

План экскурсии был готов. Но начать он хотел со Снейдерса. Уж больно изобильны были его лавки — рыбная и мясная, овощная и фруктовая. Они просто ломились от указанных в названиях продуктов. Боба неоднократно отмечал, что у его собратьев-вегетарианцев мышечный корсет сформирован хуже, чем у тех, кому выпала возможность получать пищу мясную. С другой стороны, мускулатуре Бобы можно было позавидовать, но она была плодом многолетних физических нагрузок. А вот девочки, Боба знал это абсолютно, созданы для радостных столетий.

Боба открыл каталог на репродукциях Снейдерса. Все там радовало взгляд лакторианца, тем более что множество съедобных предметов оставалось за рамами полотен. Бобу немного настораживала легкая авантюрность его затеи. Никто из живущих ныне эльфов не имел таких однообразных систем питания, хоть и богатых витаминами. Свое питание Боба считал амбивалентным — ведь кроме кисломолочных продуктов от Буки был еще кустик земляники, а за углом пристройки каждый день он находил один запоздалый белый гриб. Боба его сушил. Много накопилось за столько-то лет.

Ставить эксперименты на своих эльфочках Боба побаивался. Кто знает, как скажутся на девочках такие однобокие диеты. Скорее всего, на строении организмов это не отразится, такова анатомия эльфочек. Но могут испортиться характеры, или жемчуг покроется мутноватой пленкой. От этого страшного предположения Существо Заботы застенало “Сурка” Людвига ван, а Радостное Существо взвыло “Турецким маршем” Вольфганга Амадея, но оба нещадно фальшивили. Эта какофония, однако, подстегнула Бобу к очередному этапу размышлений, и он решил слукавить. Просто вести Фенюшку и Никушу по залам музея, а время от времени как бы невзначай, по ходу экскурсии, оказываться около намеченных ночью натюрмортов. Снейдерс при этом не исключался, но и акцент на его полотнах не ставился. Эта мысль Бобу утешила, и его Существа перестали фальшивить.

Между тем наступило время встречи. В Эрмитаж влилась первая волна самых любопытных посетителей, и среди них Боба с удовольствием увидел своих эльфочек — свеженьких, отдохнувших, с горящими в радостном ожидании глазами. Они о чем-то разговаривали (Боба понял, что о нем), потом засмеялись, и кто-то из экскурсантов чуть не упал, когда у него под ногами раскатилась горсть жемчужин. Счастливчик поднял их, оторопело рассмотрел, оглянулся по сторонам и сунул перлы в карман. Боба улыбнулся. Ведь, по обычаю № 24, эльфочки могли делать непреднамеренные подарки людям.

Боба взял девочек за руки (как хрупки, прохладны и нежны оказались их ладони), и экскурсия, конечная цель которой была абсолютно ясна эльфочкам, началась.

Потом, когда все было уже позади, Боба никак не мог вспомнить, почему так настойчиво хотел, чтобы Фенюшка и Никуша непременно выбрали натюрморты Франса Снейдерса. Может быть, из-за необычайно крупных размеров его полотен? Ведь и рыбная и мясная лавки были нарисованы почти в натуральную величину — больше, чем по семь квадратных метров. Но ни изобилие морепродуктов, ни горы мяса различных сортов не вызвали у девочек интереса, на который уповал Боба. Наоборот, они брезгливо поморщились на извивающихся в плоской корзине угрей, равнодушным взглядом пробежали по “Фруктам в чаше на красной скатерти” (размер был более приличным, по мнению Бобы, — 59,5ґ90,5) и побежали (или все-таки полетели?) в следующий зал.

Боба внимательно следил, чтобы девочки не нарушали упомянутого уже обычая № 8. Конечно, были в их перемещениях элементы полета, и опытный глаз Бобы их, разумеется, отметил, но славные его эльфочки очень умело маскировали свои взлеты заинтересованностью.

А Боба заинтересовался текстом, который в его каталоге сопровождал отвергнутые произведения Снейдерса. … Изображал предметы, на первый взгляд лишенные какой бы то ни было эстетической ценности. Он любил писать мясные туши, с которых только что снята шкура, разрубленное мясо, бесконечные красные тона… рыбу, только что вытащенную из воды или уже разделанную… Эти слова стали для Бобы откровением — ах, как разумны его эльфочки, какое замечательное чувство прекрасного! Вот, оказывается, почему не привлек их Снейдерс, — предметы… лишенные какой бы то ни было эстетической ценности ... Боба даже на миг расстроился, что сам не подумал об этой стороне проблемы, но чувство законной родительской гордости возобладало, и его Существа в унисон довольно заурчали сонату “Facile” Вольфганга Амадея. Единодушие Радостного Существа и Существа Заботы соответствовало обычаю № 25: “Все русскоязычные эльфы всенепременно высоко ценят слова, начинающиеся на букву „Э”, и среди них — „эльф”, „этика” и „эстетика”. Таков обычай”.

Между тем эльфочки даже не взглянули на полотно кисти Франсуа Рейкгальса “Плоды и омар на столе” (70ґ118 см). Боба решил свериться с каталогом. Опять, опять девочки оказались на высоте. … Битва омаров с фруктами и виноградом. Один из омаров, кирпично-красный, торжественно и хищно попирает разбросанные гроздья винограда. Другой беспомощно лежит брюшком вверх… Острые, зазубренные, торчащие во все стороны листья, стебли винограда, усики омаров … Конечно, нельзя было выбирать этот натюрморт. С одной стороны, по обычаю № 26 (который отражает всенепременное миролюбие эльфов) невозможно драться каждый день с явно боевым омаром из-за нескольких виноградин. С другой стороны, чувство самосохранения было присуще эльфам в полной мере. Такова анатомия эльфов.

Потом компания миновала группу голландских натюрмортов, наполненных совершенно несъедобными, но приятными для глаза предметами (подзорные трубы в чеканных корпусах, жаровни с раскаленными углями, географические карты с чуть потрепанными уголками и маленькими черными крапинками над зарытыми пиратскими кладами, расшитые кисеты с табаком, тонкие длинные курительные трубки из белой глины, глобусы на подставках темного дерева). А Боба решил твердо настаивать только на одном: выбранный натюрморт должен быть написан не позднее XVII века. Боба полагал, что картины начиная с века XVIII отражают продукты уже не очень чистые с точки зрения экологии. Его “Пейзаж с коровами” был написан позже, но за долгие годы с честью прошел все возможные проверки. Ведь там качество обеспечивала бесценная его Бука, которая ни при каких обстоятельствах не съела бы сомнительную травинку.

Боба еще думал, как без слов объяснить девочкам свои представления о связи экологии со временем, а все уже устроилось само по себе. Потому что у простецкого полотна Карло Маджини “Натюрморт с куском сырого мяса”, написанного в самом конце XVII века, эльфочки даже не остановились, только одна (Фенюшка?) сморщила хорошенький свой носик, а другая (Никуша?) смешно фыркнула. И хорошо. И правильно сделали.

Между тем экскурсия продолжалась. Эльфочки, время от времени переговариваясь, неслись вперед, а Боба от них отставал, потому что на ходу еще пытался читать каталожные тексты. При этом он несказанно жалел, что не изучил их заранее, — ведь девочки могли бы уже и позавтракать, если бы не его легкомыслие. Впрочем, эльф и некоторая доля здорового легкомыслия — почти синонимы. Такова анатомия эльфов.

Боба как раз читал описание “Натюрморта” Виллема Кальфа (105ґ87,5 см) и наткнулся на замечательное рассуждение, которое позволил себе автор текста. В жанре натюрморта нет прямого изображения человека, но его присутствие как бы подразумевается. Ведь хозяином изображенных вещей, потребителем представленных в картине блюд является человек, его вкус и потребность определяют подбор изображенных в ней предметов… Этот пассаж, особенно кусок о “хозяине” блюд, при замене в нем слова “человек” на “эльф” — хозяином изображенных вещей, потребителем… блюд является ЭЛЬФ, его вкус и потребность определяют подбор изображенных в ней предметов, — Бобе очень понравился. Он даже заподозрил, не написано ли это кем-то из его сотоварищей. Но подозрение Бобой было немедленно отвергнуто, во-первых, потому, что, по обычаю № 27, эльфы не занимались никакими работами, которые могли выполнить люди. А во-вторых, эльфы не нарушали этот обычай вообще. Такова анатомия эльфов. Продолжая размышлять на эту тему (о возможном в будущем союзе эльфов с художниками, естественно, при тщательном соблюдении экологических требований), Боба долистал книгу до описания “Завтрака” Виллема Класа Хеды (118ґ118 см). Этот отрывок покорил Бобу. Оказалось, что многие художники писали так называемые “Завтраки”. И существовали каноны, которым необходимо было следовать — на то они и каноны. Обычно изображалось какое-нибудь блюдо, чаще всего окорок, несколько дополняющих его фруктов, бокал или кружка с вином. Почти обязательны аппетитные булочки с хрустящей надломленной коркой .

И Боба стал думать о булочках.

Так сложилась его жизнь, что никогда, ни единого раза, не удалось ему попробовать этот продукт. Около Буки стараниями мэтра Коро не колыхались тяжелевшие по осени колосья пшеницы. Но запах... нет-нет, грубоватый и сладостный аромат, который распространяли хлебобулочные изделия, Бобе был хорошо знаком. Он много раз замирал около эрмитажного буфета, когда туда доставляли ящики со свежей выпечкой. Там у дверей буфета Боба заметил, что флюиды от булочек с упомянутой в каталоге хрустящей корочкой волшебным образом действуют не только на него, но и на всех без исключения посетителей Эрмитажа. Боба некоторое время назад додумался, что люди произошли от эльфов. Ведь у экскурсантов точно так же, как у Бобы, подрагивали ноздри, стоило им оказаться рядом с аппетитными теплыми булочками. Но даже если предположение Бобы о происхождении видов было правильно (он-то в этом не сомневался), то в завершение тысячелетий эволюции обнаружилась некоторая разница. Люди стали разделять пищу на телесную и духовную, у эльфов же сохранилось пищевое единство, благодаря которому в последние лет сто пятьдесят они насыщались, и очень успешно, не плодами Земли, а плодами усилий сонма живописцев. Такова анатомия эльфов. Но требования к изображенным пищевым продуктам предъявлялись высочайшие. Это было всенепременное условие Лесного Совета. И только благодаря тщательному отбору картин-кормилиц удалось в последние, неблагополучные с точки зрения экологии века умножить численность эльфов. Спасибо Лесному Совету!

И тут налетели, зацеловали, защекотали, потащили за собой, приплясывая и Бобу втягивая в этот вихрь торжества.

— Боба!

— Боба, Бобочка же, быстрее!

— Побежали, мы тебе такое покажем!

— Это я первая нашла…

— И я первая увидела.

— Там такие тарелочки и стакан…

— Не стакан, а бокал.

— Ну, бокал…

— А вилочки — и ручки у них из перегородчатой эмали.

— И кувшинчики!

— А какое все вкусное!

— Я проголодалась.

— И я, и я…

— А чье это будет — ее или мое?

— Пусть Боба скажет.

— Пусть скажет, а то мы еще не завтракали.

— Бобочка, ну говори же!

Все это эльфочки выпалили почти одновременно и замерли в ожидании Высокого Решения. Боба и без того еще не знал, кто из них кто — ведь вечером они так и не договорились, кто будет Фенюшкой, а кто Никушей. Но сейчас уж было не до этого. И он поспешил за нетерпеливыми своими девочками, решив, что сразу после их завтрака займется закреплением имен.

Они мчались по анфиладе залов, и вдруг Боба понял, что бегут они к “Завтраку” Виллема Класа Хеды, и на бегу стал дочитывать текст из любимого каталога. Так-так, очень интересно: … картина довольно большого, редкого для голландского натюрморта размера (это хорошо) … строгость и сдержанность колорита не делают ее скучной — это замечательно, эльфочки не должны скучать. Просто не имеют такой возможности. Такова анатомия эльфов. Что там дальше: хорошо отглаженная скатерть (это, допустим, мелочи). Ага, вот оно, самое существенное. На блюде лежит серовато-розовый лангуст, рядом желтеет лимон, зеленоватые оливки (в глубокой тарелке… и есть еще пустая плоская, что ж, это удобно), булочка с золотистой корочкой, несколько сосудов — металлические кувшины, бокал.

В оставшиеся до лицезрения полотна секунды Боба подумал о радостях, которые сулит тонкому гурману изысканная сервировка. Он-то всю жизнь обходился грубой глиняной и деревянной посудой, которую нашел в дальнем домике на заднем плане своего пейзажа.

Вот уж они на месте. Все совпадало с описанием — Боба проверил. Даже лучше, чем в каталоге, потому что лимон был почти очищен от кожуры, которая влажной спиралью свешивалась с края стола. Он оглянулся в поисках второго натюрморта, но они уже мчались дальше.

— Мы еще нашли…

— Нам же два нужны…

— Побежали, Бобочка!

И, увлекаемый своими девочками, мчится Боба мимо недоуменно оборачивающихся им вслед посетителей и старушек-дежурных. Прибыли. Перед ними предстал “Натюрморт с цветами и закуской” Георга Флегеля (52,5ґ41). Боба сразу открыл каталог на нужной странице, чтобы тщательно сверить нарисованное с описанным, но Фенюшка и Никуша стали чуть-чуть подпрыгивать на месте от голода. Еще немного — и, пожалуй, взлетят. Тут уж Бобе придется нести ответственность за нарушение вышеназванного обычая № 8. Поэтому через строчку, пропуская несущественные детали, Боба стал “заглатывать” текст. …Все, кроме песочных часов (это не надо, дальше)… предназначено для чувственного удовлетворения (мило, но дальше, дальше!)… Вот оно: Тут и подрумяненный жареный цыпленок (вот чудо), и аппетитный гарнир (что это там, капуста, что ли?), и закуски. На этом месте Боба понял, что каталог нуждается в дополнениях. Там не были упомянуты: зеленые оливки, белое что-то (морковка? в то время вроде выращивали разноцветную), наиприятнейшая булочка. А вот что в описании было и на картине присутствовало, так это небольшая, но весьма вместительная ваза со спелыми вишнями.

Пока он занимался инвентаризацией — это дело для музейных эльфов было не внове, — эльфочки пытались “считаться” на “стакан-лимон-выйди-вон” и “стакан-воды-выйди-ты”, но никак не могли договориться, с кого начать. То есть они с момента, когда были обнаружены Бобой в зале Эрмитажа, знали русский алфавит, незыблемую очередность букв в нем, в силу которой “Н” всегда предвосхищает “Ф”, но неопределенность с именами все еще существовала. Эльфочки в ожидании окончательного выбора, который, разумеется, должен был сделать Боба, раскраснелись, расшумелись, но стоило ему посмотреть на них… Нет-нет, не строго, не укоризненно, да и мог ли он, любящий, укорять их за мелодичный шум, за едва скрываемый полет, так вот, стоило Бобе посмотреть на них, как они затрепетали и стихли. И в наступившей тишине Боба смог разобраться в их мыслях и впечатлениях. Такова анатомия эльфов.

То, что Боба усвоил из счастливого сумбура ожидания Фенюшки и Никуши, однако, заставило его срочно искать еще одно решение, а после этого мысленно связываться с Лесным Советом. Дело в том, что эльфочки, его драгоценные жемчужные девочки, которых Боба даже не мог заставить выбрать себе имена из двух понравившихся обеим, и из этих двух, на взгляд Бобы, весьма удачных натюрмортов с необходимым и достаточным содержанием всего — и белков, и витаминов, и углеводов — тоже не могли выбрать. И Фенюшке и Никуше нравились в равной мере как основные блюда — курица и лангуст, так и дополнительные — оливки, булки, вишни, лимоны — словом, все, включая сервировку. И одновременно.

Выход из положения Боба нашел сразу, но понимал, что его предложение вызовет у Лесного Совета замешательство. Следовало придумать безукоризненное обоснование, которое удовлетворило бы и Лесной Совет, и самого Бобу как Председателя комитета по соблюдению вмененных обычаев.

Но тут к процессу подключились Существа Бобы, правда, слишком активно. Радостное Существо стало подпрыгивать внутри Бобы, отчего и Боба чуть не взвился в воздух — ему даже пришлось ухватиться за подоконник, — а Существо Заботы стало перекатываться с боку на бок в такт с бодрым скоком своего приятеля. При этом они умудрились исполнить в унисон и очень медленно русскую народную песню “Василек”. Слова этой песни, исполняемые двумя одинаково звучащими голосами, — “ василек-василек, МОЙ любимый цветок ” — и подсказали Бобе искомое обоснование.

Боба решил настаивать на уникальности явления Фенюшки и Никуши — до сих пор феномен близнецов среди эльфов не наблюдался. А девочки не только были увидены Бобой в одно сладостное мгновенье, но манерами, обличьем и окраской жемчуга были удивительно похожи. Кроме того, повторное прочтение ценного каталога добавило Бобе уверенности в правильности задуманного обычая.

Оказалось, “Натюрморт с цветами и закуской” Георга Флегеля пользовался таким успехом, что художник создал еще один точно такой же. Только по прихоти судьбы и искусствоведов, формировавших художественные коллекции музеев, он оказался не в Эрмитаже, а в галерее славного города Штутгарта. Если бы не это прискорбное обстоятельство, не было бы нужды и в новом обычае. Но все случилось как случилось, и обычай № 28, сразу же утвержденный Лесным Советом как вмененный, был сформулирован Бобой следующим образом: “Эльфы-близнецы могут производить натуральный обмен продуктами, не нарушая при этом обычая № 3, если выделенные на кормление картины имеют хотя бы одну точку пересечения. Таков обычай”. В данном случае такой точкой были крупные зеленые оливки, тугие и сочные.

Боба никогда не пробовал оливок, но сердце родителя подсказывало ему, что его эльфочки без этого продукта свое существование не мыслят. Боба затруднился с определением содержащихся в зеленых плодах веществ, но понимал, что, во всяком случае, растительного масла там с избытком. А это весьма полезно, Боба это знал со всей определенностью.

Только Боба ознакомил Фенюшку и Никушу с новым вмененным обычаем, только вздохнул с облегчением, глядя на их довольные личики, как понял, что процесс законотворчества на сегодня еще не закончен. Проанализировав веселое подпрыгивание эльфочек в сочетании с цветом раскатившегося по залу бледно-розового жемчуга, Боба обнаружил, что они обуяны одним желанием — угостить его, родителя Бобу, чем-нибудь из того, что отныне будет их вечной пищей, спасибо Лесному Совету.

Это было вполне объяснимо, ведь эльф соткан из чувства благодарности. Такова анатомия эльфов. Обычая же, поощряющего к данному действию, не существовало. Пока не существовало. Боба понял, что эту несправедливость необходимо устранить немедленно. Ибо вмененные обычаи потому и соблюдались всенепременно, что основаны были на естественных потребностях и анатомических особенностях эльфов.

Упущенный до сей поры обычай № 29 (приложение к № 19) был утвержден Лесным Советом в следующей формулировке: “Эльфы-дети из Группы Натюрмортов, получив картину на кормление, всенепременно угощают своего родителя, если у него не выявлена аллергическая реакция на предлагаемые продукты. Таков обычай”.

Честно говоря, Боба гордился тем, что № 29 был так изящно и ясно им изложен. Ведь попадались среди вмененных обычаев, созданных на заре существования Международного движения музейных эльфов, и такие, которые требовали специальных и весьма многословных разъяснений и оговорок. Чего, например, стоил обычай № 30: “Эльф довольствуется малым и не претендует на продукты из картины другого эльфа. Таков обычай”. Не может эльф довольствоваться малым количеством экологически чистых продуктов питания! Ему нужно ровно столько пищи и такой, сколько и какой требуется для благополучного существования. Кроме того, имелся вполне сообразующийся с обстоятельствами жизни эльфов обычай № 3 о фиксированных количествах еды, добываемой из картин-кормилиц. А уж претендовать на продукты из картины другого эльфа… Это было и вовсе из области черных фантазий — все эльфы в мыслях скромны, а в поступках справедливы. Такова анатомия эльфов.

Так или иначе после улаживания формальностей девочки устроили Бобе банкет. Ах, это был настоящий пир! Жареный цыпленок, чуть влажные и теплые от солнца вишни, серебряный кувшин с божоле, ароматнейшие булочки, блюдо с вареными, завитыми по краям листьями капусты, толстоногий, коричневатого стекла бокал и даже каменная ваза с цветами — все это было перенесено на натюрморт Виллема Хеды “Завтрак” — там было просторней. Боба краем глаза заметил реакцию экскурсовода, когда он, повествуя очередной группе о лаконичности блюда с лангустом, нечаянно взглянул на описываемое полотно. Не заметить жареного цыпленка с подогнутыми лапками, манящего и румяного, было невозможно, но и говорить о нем надо было вроде у другой картины… Группы экскурсантов сменяли друг друга, но взгляды всех гидов при виде блюда из мяса птицы свидетельствовали как минимум о недоумении. Примерно так же удивлен был бы и сам Боба, наткнись он в своем пейзаже на пальму с одной из картин господина Гогена или вазу с условными треугольными грушами месье Сезанна.

Именно по этой причине, в нарушение всех обычаев — и человеческих, и принятых к исполнению эльфами, — они начали пир не с морепродуктов, а с “проникновенной птички”, как сразу назвали цыпленка Фенюшка и Никуша.

После первой перемены, когда голодный блеск померк и сменился в глазах эльфочек мягкой заинтересованностью в продолжении банкета, Боба затеял разговор об именах. Собственно, он произнес тост, в котором выразил радость от встречи, отметил удачный выбор картин, новые вмененные обычаи, особенно № 29, в результате которого банкет и состоялся, а также сообщил собравшимся, что сидящая по правую руку от него имеет честь называться Никушей, а другая, следовательно, Фенюшкой. Существа Бобы взревели туш, да так громко, что у Бобы уши заложило, а девочки, кивая в знак согласия головками, быстро поменялись местами.

Да, такого Боба не ожидал. Ему казалось, что он поступил весьма разумно, предоставив все случаю, да и особая значимость, которая придается правой руке людьми, у эльфов отсутствовала. Они владели обеими руками во всех отношениях одинаково. Такова анатомия эльфов.

Существа Бобы в это время закончили девятое подряд исполнение последнего музыкального фрагмента, и за столом установилась было тишина. Тут оказалось, что девочки давно говорят с ним.

— …Разница, правда же, Бобочка?

— Да! Ведь и я могла оказаться слева, и что тогда, Бобочка?

— А я придумала, придумала: называй нас Нифенюшкой, хорошо?

— И мне нравится, и мне. Тебе же так удобнее — быстрее — всего одно имя произнесешь, а мы уже тут, рядом с тобой, Бобочка!

— Мы ведь всегда будем вместе. А суффикс такой распушистый…

Неожиданно упомянутая Нифенюшкой пушистость суффикса окончательно примирила Бобу с неординарной ситуацией. Он еще раз поразился столь развитому у его совсем юных эльфочек чувству прекрасного и приступил к составлению отчета Лесному Совету по обычаю № 31: достал заранее приготовленный лист тончайшей рисовой бумаги, баночку с тушью и заостренную на конце палочку из грушевого дерева. Чуть высунув от старания кончик языка, Боба-родитель вывел древние знаки письменности эльфов с характерным готическим отливом. Документ удался во всех отношениях: красивый и содержательный.

Во исполнение древних обычаев

Всем, всем, всем членам Высокого Лесного Совета

от Бобы, музейного эльфа,

картина-кормилица “Пейзаж с коровами” (22ґ 17) мэтра Камиля Коро,

проходит по описи в коллекции

Государственного Эрмитажа, что в Санкт-Петербурге

ОТЧЕТ

О том, что он стал родителем.

Настоящим сообщаю, что отведенное для составления отчета время назад мною в залах Государственного Эрмитажа были встречены 2 (две) новоявленные эльфочки, для которых я стал обретенным родителем.

Спасибо Совету!

Новоявленные наречены:

КАЛЛИНИКИЯ И КАЛЛИСФЕНИЯ.

Русскоязычный вариант:

НИКУША И ФЕНЮШКА,

с чем нареченные согласны.

Вышеупомянутые отнесены по источнику кормления к Группе Натюрмортов.

На совместное кормление на основе натурального обмена нареченным (о чем имеется специальное решение Лесного Совета) определены:

1. “Завтрак” (В.-К. Хеда, 118ґ 118).

2. “Натюрморт с цветами и закусками” (Г. Флегель, 52,5ґ 41).

Клянусь,

что все проведенные процедуры всенепременно соответствуют обычаям:

1, 3, 9, 11, 12, 14, 16, 17, 19, 20, 23 и 28.

Таковы обычаи — 12 раз!

Спасибо Совету!

Боба-родитель.

После отправки отчета они выпили еще по бокалу рубинового божоле, с удовольствием поплевали вишневые косточки “на дальность попадания” (победили Нифенюшки) и договорились о днях, по которым девочки будут посещать Бобу. Отдельно обсудили понедельник. По понедельникам в Эрмитаже был выходной день, и, соблюдая обычай № 32, музейные эльфы ничего не ели. Таков обычай. С диетической точки зрения Лесного Совета такое еженедельное оздоровительное голодание было весьма и весьма полезно. В этот день эльфам были предписаны прогулки и размышления на свежем воздухе, желательно в пригородных парках. В дождливую и холодную погоду не возбранялись и посещения предприятий общественного питания людей. Не для еды, конечно, а с целью познавательной и в какой-то мере развлекательной, поскольку не пищей единой живы эти волшебные существа. Такова анатомия эльфов.

Прошло несколько месяцев, жизнь шла своим чередом: девочки выглядели замечательно и всегда вовремя навещали Бобу, Бука с Букашкой были здоровы, а Боба счастлив — и как лакторианец, и как родитель. Пришла пора готовиться к очередному конгрессу музейных эльфов. По обычаю № 33, новоявленные эльфочки должны были выступить на заседании с докладом. Тему они выбирали сами, но имели право обсудить отдельные повороты мысли с родителем.

После завтрака все семейство собралось в зале древнеримской скульптуры — там было тихо и просторно. Поняв, что девочки назвали свое детище “Радуга и триумфальные арки Санкт-Петербурга. Корреляция природных явлений и некоторых архитектурных решений”, Боба высоко подпрыгнул от радости и поделился идеей своего еще не написанного трактата о кучевых облаках в архитектурном облике Санкт-Петербурга.

— А мы знали!

— Да-да, сразу знали!

— Мы потому тебе и явились, Бобочка…

— Разве ты не понял?

Как же так? — думал Боба, как могло случиться, что сам Председатель комитета по соблюдению вмененных обычаев забыл о существовании № 34 — “Эльфы-дети сами выбирают себе родителей. Таков обычай”.

Вот оно что, думал Боба, вот оно что, вот почему так голосили Существа! Нифенюшки явились моему взору, избрав меня из многих. Какая честь! Да я всю вечность теперь буду потакать любому их капризу. А если нет таких обычаев, то уговорю Лесной Совет вменить.

Потакать Боба решил немедленно. Поэтому он спросил, полностью ли Нифенюшки удовлетворены экологической чистотой и ассортиментом потребляемых продуктов.

— Ой, такая вкуснота!!!

— И посмотри, Бобочка, какие у нас зубы стали от вишен!

— А только хочется помидорчиков и перчиков…

— Ага, помидорчиков, перчиков и базилика!

— Мы будем сами готовить салатик. Мы умеем, Бобочка. Правда же, мы умеем?

— Еще бы! Зато огурцов, Бобочка, совсем не надо, ну их!

— У нас, Бобочка, на них аллергия может случиться.

Боба задумался о возможных источниках названных продуктов. Он мысленно перебирал все известные натюрморты из коллекции Эрмитажа, еще раз пробежался по запасникам, но ничего из заявленного списка не обнаружил. Не рисовали европейские художники в давние времена эти овощи, да и не ели, пожалуй. Боба хотел по-родительски, очень тактично объяснить Нифенюшкам, почему не сбываются все вообще желания, но его любимые девочки уже вспорхнули и, взявшись за руки, кружились вместе с мраморными богинями. Даже Венера Таврическая, хоть и без рук, была подхвачена эльфочками за талию и веселилась как могла. Боба и не заметил, как сам оказался в центре хоровода. Девочки с гордостью следили за воздушными пируэтами своего родителя. Да и богини более чем дружелюбно улыбались красавцу лакторианцу. Венера, как самая опытная из дам в вопросах жизненных, с интересом выслушала небольшое сообщение о радостях молочной диеты и уверила всех танцующих, что и наружное применение молочных продуктов очень и очень небесполезно. Богини этой темой увлеклись и принялись обсуждать пропорции отдельных составляющих комплексных молочных ванн, а семейство эльфов переместилось в зал легчайших мраморов маэстро Кановы. Там и продолжилась беседа об овощах. Оказалось, что эльфочки кое-что придумали, дело было только за разрешением родителя. А Боба, решивший непреклонно потакать им всегда и во всем, постарался на славу.

Нифенюшки поведали ему, что как-то в понедельник ливень застал их около кафе, в которое они и нырнули, — там было сухо, красиво и играла волшебная музыка, подходящая для танцев юных эльфочек. В этой музыке был полет и несколько легких прыжков, чем девочки и воспользовались. А потом присели за столик, конечно, не для приема пищи…

— Не волнуйся, Бобочка, мы же знаем № 32.

— И не нарушаем. Никогда.

— И не будем нарушать. Таков обычай.

— Мы хотели посидеть, просто посидеть.

— А там на столике лежали такие хорошенькие салфеточки.

— Не салфеточки, а подставочки.

— Да, подставочки, но крупные, и на них нарисованы картинки.

— С овощами.

— И мы знаем, что они вкусные, эти овощи.

— И чистые, экологически.

— У меня были помидорчики и базилик, а у…

— А у меня — перчики разноцветные и… и тоже базилик.

— Очень красиво и полезно.

— Бобочка, а?

Все это прозвучало так трогательно! И Боба, эльф, облеченный высоким доверием Лесного Совета и безостановочно любящий своих Нифенюшек, сказал только, что немедленно отправит интересующее девочек изображение на экологическую экспертизу в Лесной Совет. Почти сразу они получили несколько витиевато изложенное, но положительное решение. Спасибо Лесному Совету!

Во исполнение древних законов

Председателю комитета по соблюдению вмененных обычаев, Основателю Международного движения музейных эльфов Бобе — от Лесного Совета

 

РАЗРЕШЕНИЕ

Настоящее выдано на использование овощных культур, предложенных к рассмотрению (список прилагается) и успешно прошедших экологическую экспертизу, в качестве Витаминных Добавок к содержимому назначенных картин-кормилиц нареченным Каллиникии и Каллисфении.

Прочитав этот документ, девочки расцеловали Бобу и побежали готовиться к докладу, а Боба — на вечернюю дойку. Буку задерживать было никак нельзя. Пока Боба разливал молоко по горшочкам, он думал о своих девочках. О том, как хорошо все устроилось, о повышенном содержании витаминов в пожизненной диете Нифенюшек, о том, какое замечательное сообщение они теперь сделают на конгрессе и что из этого может получиться…

Боба-то знал, что полноценное питание — залог существования эльфов. А когда эльфы существуют, они мыслят о прекрасном. Мысли же эти, будучи порождены могучим мозгом и сиянием светлой души, имеют свойство становиться реальностью. Такова анатомия эльфов.

Часть 2

 

Развлечения

(“Купание красного пупса”)

Автобус с туристами остановился около огромного, во весь первый этаж, магазина. Магазин назывался “Мир кафеля”. Первым из автобуса показался гид, за ним сползли человек тридцать туристов, которые закрутили головами, пытаясь обнаружить очередную достопримечательность. Ничего примечательного, кроме еще двух таких же автобусов и упомянутого уже магазина, поблизости не было, и туристы недоуменно уставились на своего гида. А тот, сложив руки рупором, загрохотал: “Группа номер три, заходим в магазин, не отставайте, в боковые проходы не сворачивайте — потеряетесь. Мы направляемся в отдел „Кафель для вашей кухни””. — “Да что мы, кафеля не видели!” — загомонили туристы. Но предводитель их был непреклонен, поблизости не было даже пивного киоска для культурного досуга, мерзостность погоды не поддавалась описанию, и вереница обреченно втянулась в магазин.

У Питера ван Бейлиса, стюарда одного из самолетов компании KLM, только что приземлившегося в аэропорту Пулково, было шесть часов свободного времени до отлета в Амстердам. И Питер ван Бейлис очень хорошо знал, как провести это время с пользой и удовольствием в милом его сердцу городе. Питер был человеком целеустремленным. Да и цели он менял не очень часто, разве что совсем невмоготу становилось.

Последний раз он поменял цель пару лет тому назад, когда слегка видоизменил род своих занятий, что очень не одобрил его дедушка Питер ван Бейлис-старший. “Ах, Питер, малыш Питер, — ворчал дедушка, — для этого ли существует наша семья? За последний месяц ты не нарисовал ни одного орнамента. А ведь уже триста лет все мужчины в нашей семье рисовали только кобальтовые завитки. Что же теперь будет? Ведь ты подавал такие надежды!” А Питер ван Бейлис-средний, соответственно отец Питера-младшего, потрясая кипой его детских рисунков, добавлял с укоризною: “Как мог ты поступить так с нами, Пити-поросенок! Всего один год до окончания… Ты же был лучшим студентом. Я уже приготовил рамку для твоего портрета на стене изразцов, ты был бы десятым Питером ван Бейлисом в этой галерее!” Причитания ван Бейлисов-старших связаны были с тем, что Питер неожиданно для семьи перестал посещать занятия в Амстердамской школе изразцов. Прекратил покрывать квадратные метры картона и изразцовых плиток разветвленными узорами, увлекся рисованием портретов, а в последнее время вообще переключился на жанровые сценки. Ах, как многообразна была жизнь за границей канона! И ах как страшно было оказаться на свободе. И Питер, отказавшись от эстетики тюльпана, составлявшей основу семейной темы, сам наложил некоторые ограничения на свое творчество. Постепенно он даже сформулировал Канон Питера: “Единство места, материала и размера”. Это означало, что он рисовал только сценки в интерьере (на фоне непременной изразцовой печки), только на керамических плитках, а все плитки были одного размера, 33ґ33.

Как автор и единственный “исполнитель” этого канона, он иногда сталкивался с некоторыми трудностями, но не останавливался ни перед чем. Даже когда он захотел нарисовать рыжекудрую велосипедистку, которая промчалась однажды мимо него, как прекрасный сон, он умудрился поместить ее в интерьер. На картине была нарисована им небольшая комната, дверь которой выходила в цветущий сад. В комнате в кресле-качалке сидела миловидная женщина с раскрытой книгой на коленях. В углу комнаты, куда почти не попадал свет, виднелся кусочек изразцовой облицовки. Женщина повернула голову в сторону двери, а там, в проеме, пронизанная солнечными лучами и от этого полупрозрачная, стояла, держась за руль, велосипедистка. Картина называлась “Прелести спортивной жизни” и предназначалась Питером для спортивно-оздоровительного центра. Впрочем, все свои картины Питер — и это соответствовало истине — скромно называл плитками.

Все было бы хорошо, но, отказавшись закончить образование в школе изразцов, он утратил возможность получения гарантированного и очень достойного заработка. А его жанровые плитки пока не продавались. Заказчики, даже если они появлялись на творческом горизонте Питера ван Бейлиса, видимо, чего-то пока не понимали, и Питер занялся поисками работы. Как-то, перелистывая газету, он обнаружил объявление компании KLM о наборе стюардов на европейские рейсы, прошел собеседование и вот уже целый год наслаждался полетами, посадками, а главное, вот такими небольшими, но весьма ощутимыми перерывами между рейсами. Эти часы он всегда проводил с толком. Можно было пойти послоняться по незнакомому городу, а через какое-то время попасть в него еще раз, уже узнавая понравившиеся улицы, дома, маленькие ресторанчики и даже лица людей. К таким прогулкам Питер готовился тщательно — всегда брал с собой дорожный набор специальных красок и пару керамических плиток любимого размера. Он поставил себе за правило обязательно в каждом городе посещать местные картинные галереи, а после выпивать чашечку кофе в каком-нибудь маленьком (непременно маленьком) кафе. Сидя за чашечкой кофе, Питер что-нибудь рисовал на своей плитке, уж такой он был человек.

Во время предыдущего прилета в Санкт-Петербург Питер, следуя своей программе, посетил Русский музей, но успел осмотреть только работы старых мастеров. В этот раз он собирался побывать в Корпусе Бенуа, где располагалась коллекция картин художников начала XX века. Питер считал, что все старые мастера, например, в XIX веке рисовали примерно одинаково во всех европейских странах. Такое было время. Слишком много канонов. Но к концу века XIX и началу XX накопилась разница, и ею с лихвой воспользовались многочисленные художественные течения, школы и отдельные независимые мастера. Вот эту “российскую разницу” и мечтал увидеть сегодня Питер ван Бейлис, бывший студент Амстердамской школы изразцов, а ныне — стюард компании KLM.

Покинув аэропорт, Питер добрался до центра города. Он вышел из метро на углу Невского проспекта и канала Грибоедова и, повернув направо, зашагал в сторону сверкавшего пряничной красотой многоглавого собора. Слева трепетали воды канала. Он подумал: “Как перед наводнением”. Он всегда чувствовал желание воды выплеснуться за разрешенный уровень, за ординар. “Вода, как я, — улыбнулся про себя Питер, — хочет освободиться от канонов. Хочет быть неординарной”. С каждым шагом он приближался к светло-желтому зданию с белыми колоннами по фасаду — цели его похода. Уже стала видна остекленная крыша, и Питер порадовался, что в музее хорошее, правильное освещение.

Поднявшись на второй этаж, он оказался в анфиладе залов, уходящих, казалось, за горизонт. Питер шел медленно, ускоряясь только на пейзажах, которые не нравились ему с детства, так же как и чувствительные описания природы в романах. Если бы его спросили, то он легко эту свою нелюбовь к пейзажам мог бы объяснить. Все-таки Питер представлял семью, где все мужчины были изразцовых дел мастерами. А у таких людей ценились орнаменты и симметрия. Каждый отдельный листок-лепесток был, с этой точки зрения, верхом совершенства, но вот в совокупности… “Возьмем для примера дуб, — размышлял Питер, пропуская очередной пейзаж. — Старый, искореженный жизнью. Нет в нем симметрии. А любой его лист — пособие по рисованию узоров”.

Основное внимание Питера привлекали портреты в интерьерах. Было, было на что посмотреть у этих русских! На обороте входного билетика он записал фамилии понравившихся ему художников (“для углубленного изучения”):

СЕРОВ

ВРУБЕЛЬ!!! Бакст

КУСТОДИЕВ

u/

Филонов?!

Уже двигаясь к выходу, он вдруг почувствовал некоторое раздражение, которое вызвало неприятное ему сочетание чего-то голубоватого и красного. Слишком много красного. Он подошел поближе и, не глядя на картину, стал читать фамилию художника. “Кузьма Петров-Водкин” — вот что он прочел. Питер ухмыльнулся: “Почти тезка”. Его знаний русского языка (привьет, спасьибо, воудка, тсар Пьетр, Питерсбург) хватило на этот нехитрый вывод. Петров — почти Питер. А Водкин или Бейлис — не очень большая разница, все равно алкоголь. Столь любопытное умозаключение привело к тому, что Питер, преодолевая врожденное отвращение к красно-голубому, все-таки посмотрел на полотно. Там был берег реки, несколько почти нереальных мальчиков, как будто выструганных из деревянных чурочек, что-то еще и гигантский — Питеру показалось, что он вырезан из бумаги, — кроваво-красный конь, перечеркивающий собой все перечисленное. Теперь Питер прочел и название картины: “Купание красного коня”. Кто кого купал, Питеру было совершенно неясно. Скорее конь мог не только выкупать, но и утопить всю компанию.

Все это Питеру категорически не понравилось, хотя название заворожило — в нем была сказка. Еще в детстве он придумал одну игру. Разглядывал какую-нибудь картину, а потом в нее мысленно пристраивал сюжет из другого художника, из другого времени. Получалось занятно. Он отошел подальше — картина была довольно крупной — и, чуть прикрыв глаза, попытался вместо коня представить себе “Девочку на шаре”. Вышло чуть лучше, девочка была занята делом — она удерживала равновесие, стоя на синеватой сфере, — и не таращилась на Питера, в отличие от одного из мальчишек. Но девочка была такая хрупкая, а конь такой мощный, он выталкивал девочку из сюжета, она могла упасть… Питер открыл глаза — красный конь рвался к реке. А Питер направился к выходу.

Оказавшись на улице, он пошел было в сторону метро, но свернул налево и очень быстро вышел на площадь перед Русским музеем. Тут его внимание привлекла вывеска над входом в угловой подвальчик. На двух языках было написано — “„ДЕНЬ ‘БЕЙЛИСА‘”. Только у нас. Почти бесплатно”. И чуть ниже: “Мы варим кофе лучше всех”. Первая надпись приятно удивила Питера ван Бейлиса-младшего. А вторая увлекла в недра гостеприимного заведения.

Место, где оказался Питер, нельзя было назвать маленьким кафе, но один из залов — сводчатые потолки из старого некрашеного кирпича, стены с изразцовыми нишами — понравился Питеру. Там было всего четыре крошечных столика со столешницами из толстого черного стекла. В ожидании официанта он стал рассматривать зал. Из соседнего помещения раздавался смех и доносились звуки какой-то знакомой мелодии в ритме самбы. Питер даже захотел потанцевать, но в зале, кроме него, никого не было, и он занялся делом.

Он достал краски, одну из приготовленных плиток и стал набрасывать фон, тем более что и канонический изразец в интерьере, как уже было сказано, присутствовал. А стоило слегка вывернуть изразцовое пространство ниши — и получалась замечательная печка. Или камин. Еще раз цепким профессиональным взглядом он охватил небольшое помещение и заметил, что один из столиков хранит следы чьего-то присутствия. В центре стола стоял большой, сиреневого стекла толстостенный бокал на низкой ножке. В бокал на треть была налита кремовая непрозрачная жидкость, которая туманила его стенки, отчего они мягко светились в лучах старинного фонарика.

Вообще соседний столик был очень удачно, с точки зрения Питера, освещен — как маленькая сцена. Оставалось дождаться появления действующих лиц. Времени у Питера было предостаточно, кофе уже принесли, и восхитительный к тому же. Пьеса должна была начаться с минуты на минуту. “Интересно, какая она будет”, — подумал Питер. Послышался звук открывающейся где-то двери, по залу пронеслась прохладная волна, и Питер уловил знакомый аромат. Запах явно шел из сиреневого бокала. “Так это „Бейлис”, — сообразил Питер, — как же я раньше не подумал. Но тем лучше, тем лучше”. Питер обожал знаки, которые подкидывала иногда жизнь. Сегодняшний день был щедр на них. Сначала его тезка — Петров-Водкин, а теперь еще и одноименный с ним, Питером, ликер.

Питер мазок за мазком наносил краску, и ему удалось, несомненно удалось, передать волшебную полупрозрачность сиреневого стекла, омытого волнами сливочного ликера “Бейлис”.

Завибрировала и растаяла самба. Смех приблизился и замер где-то за поворотом, а в зал, продолжая еще танцевать, вошли, вплыли, нет — плавно влетели две девушки. “Так могут двигаться только эльфы”. Эльфы аккуратно приземлились за столиком, который уже был частично изображен Питером на плитке. Ах, как хороши были вновь прибывшие! Их походка, которая показалась Питеру полетом, была легка и весела. Питер даже перестал рисовать и замер, чтобы не помешать неловким движением играм эльфов. Он судорожно стал придумывать название для рождающегося шедевра (“никак не меньше”) — “Самба эльфов” или “Эльфы с бокалом „Бейлиса””…

Не только глаза его, но и фибры души широко раскрылись при виде этих созданий. Оторвать взгляд от происходящего за соседним столиком, несмотря на хорошее воспитание, полученное в детстве (“не показывай пальцем, Пити, для этого есть слова”, “не рассматривай в упор людей без предварительной договоренности, малыш”), Питер при всем своем желании не мог.

Если человек, а тем более эльф совершенен, то уж во всем. Теперь, когда эльфы уселись, продолжая смеяться (“Боже, как звучат их голоса”) и быстро переговариваясь на чужом для Питера, но очень мелодичном языке, оказалось, что они точно вписались в композицию, образовав симметричную группу. Центром симметрии был бокал с “Бейлисом”, по бокам от него — в профиль к Питеру и лицом друг к другу — сидели юные волшебницы.

Были ли они похожи? Пожалуй, нет. Одна была черноволоса и кудрява, с глазами как самый темный гречишный мед. Ее щеки были нежно румяны. Волосы другой цветом напоминали осенние дубовые листья и тяжелой волной накатывались на плечи. Глаза же у нее… “Господи, — подумал Питер, — как описать цвет ее глаз? Думай, Пити, думай! Ты же художник. Ах да! Я видел этот удивительный оттенок — зеленовато-золотистый — крыжовник в конце июля”. Она была чуть бледнее своей подруги, но кожа ее, казалось, излучала свет. Да, они были разными, но невесомостью и нежностью черт походили на родных сестер.

Питер разволновался, потому что в голове его колотились три желания — одно главное и два сопутствующих:

ТОЛЬКО БЫ УСПЕТЬ ВСЕ ПЕРЕНЕСТИ НА ПЛИТКУ (это было главное желание),

а два сопутствующих были такими:

1) ТОЛЬКО БЫ ОНИ НЕ УШЛИ;

2) ТОЛЬКО БЫ ОНИ МЕНЯ НЕ ЗАМЕТИЛИ.

Впрочем, эльфы уходить, судя по всему, не собирались и в сторону Питера не смотрели.

А Питер ван Бейлис, художник, стюард и совсем не мистик, вроде как услышал обращение верховного божества всех художников, которое почему-то голосом его отца произнесло: “Ну что ты дергаешься, Пити-поросенок! Дали тебе возможность увидеть, как живут и развлекаются эльфы в центре большого города, так воспользуйся ею! Второго такого раза не будет. Смотри и рисуй. Они здесь живут. Здесь и сейчас. Сегодня так построились звезды — судьба подкинула тебе белый шар в урну для голосования. И не волнуйся, у тебя масса времени. Рейс будет задержан из-за густого тумана в районе взлетной полосы. Удачи тебе, малыш. С надеждой на взаимовыгодное сотрудничество”. Последнюю фразу Питер не очень-то понял или не дослушал, потому что быстро и точно бросал кусочки света и тени на поверхность плитки, где все явственней проступали черты эльфов. Он не заботился о том, чтобы попасть кисточкой в нужную точку. В эти минуты он находился под высоким патронажем — боги водили его рукой. От чего он не отрывал взгляд, так это от парочки живых эльфов, склонившихся к бокалу со сливочным ликером “Бейлис”, стоящему в центре маленького круглого столика.

Между тем на крошечной сцене готовилось некое действо. Эльфы обменялись короткими фразами, после чего темноволосая достала сумочку и запустила в нее руку, пытаясь выудить что-то. А другая, с глазами цвета золотистого крыжовника, вспорхнула со своего места и несколько раз облетела вокруг столика. Обе засмеялись, а Питер вдруг понял, что давно улыбается, пожалуй, с тех пор, как эльфы явили ему себя. И тут из недр сумочки — ах, как глубоки и богаты бывают эти недра — был извлечен пупс. Обыкновенный пластмассовый — он слегка блестел — пупс-голыш. Стройная его фигурка была высотой примерно в два дюйма. “Какой день, — пронеслось в голове у Питера, — эльфы, дюймовочка-переросток…”

Из соседнего зала опять донеслись звуки самбы. Эльфы оживились, взяли пупса за ручки, и он затанцевал, покачиваясь и кружась вокруг бокала. Потом они решили, что пупс устал, положили его на стол и прикрыли бумажной салфеткой, как маленьким одеяльцем. Минут через пять, которые эльфы провели в разговорах, пупс был выхвачен из постели и погружен в бокал с “Бейлисом”. “Значит, настало время водных процедур”, — отметил Питер. Но пупс был легким и все время выскакивал из густой жидкости. Эльфы придерживали его за плечи своими тоненькими пальчиками, пупс вырывался и производил брызги. Какое было веселье! Питер, увлеченный сюжетом, развивающимся вокруг и внутри бокала, начал рисовать пупса. То, что получилось, Питера вполне устроило, вот только цвет пупса вызывал некоторые сомнения. Он слой за слоем накладывал краску на изображение, цвет становился все более насыщенным. Неожиданно для себя Питер обнаружил, что пупс стал красным, такого точно оттенка, что и конь на увиденной сегодня картине. Тут же появилось и название новой жанровой плитки — “Купание красного пупса”. Последней точкой в картине была белесая капелька “Бейлиса” на черной блестящей поверхности столика — след энергичного купания.

Питер удовлетворенно осмотрел то, что получилось. У него было ощущение, что вместе с ним на плитку смотрят все Питеры ван Бейлисы, изразцовых дел мастера, и смотрят с одобрением и гордостью за представителя своей славной фамилии. Тихий восторг Питера был прерван неожиданно образовавшейся около него пустотой. Он посмотрел вокруг — ни пупса, ни эльфов, ни бокала с “Бейлисом”. Питер был один в зале. “Так и не поговорили”, — огорчился Питер, в глубине души понимая, что волшебство не может продолжаться вечно. К тому же эльфы исполнили его желание № 2 (сопутствующее) ТОЛЬКО БЫ ОНИ МЕНЯ НЕ ЗАМЕТИЛИ.

Когда Питер приехал в аэропорт, оказалось, что рейс на Амстердам задерживается на три часа. “Так меня же предупредили об этом, тот Голос… Что еще он говорил? … из-за тумана в районе взлетной полосы. Удачи тебе, малыш. С надеждой на взаимовыгодное сотрудничество… Вроде так. Туман на взлетной полосе уже есть. Взаимовыгодное сотрудничество — это про что?” В размышлениях на эту загадочную, но приятную тему прошло время до отлета.

Ровно через две недели, снова оказавшись в Петербурге, Питер стоял перед администратором Русского музея. Разговор получался какой-то бесперспективный. Питер хотел увидеться с директором музея для вручения своей жанровой плитки “Купание красного пупса”.

— Хочу подарить, — настаивал Питер, — и чтобы висела около картины Петрова-Водкина про красного коня.

— Ничем не могу вам помочь. Во-первых, сегодня воскресенье, и директор отсутствует. Во-вторых, план экспозиции утвержден художественным советом. В-третьих, кафель не принимаем. И главное — вы же пока живой.

Участники диалога уже в третий раз привели свои аргументы (“но это же подарок” — “никакого кафеля” — “а если бы я уже умер?” — “вот тогда бы и поговорили”), когда Питер обратил внимание, что к разговору внимательно прислушивается средних лет симпатичный господин. Заметив растерянный взгляд Питера, он спросил:

— Я могу чем-нибудь помочь?

— А вы директор?

— Да. — И он протянул Питеру визитную карточку.

На карточке по-английски было написано: Петр Кузьмин, директор сети магазинов “Мир кафеля”.

Последовательность мыслей, которые посетили Питера в эту судьбоносную минуту, была такая: “Опять совпадения — Петр-Питер-Петров-Петербург; Кузьма-Кузьмин. Директор. Странный город — все время замкнутые, как венки, сюжеты. Какие-то намеки. Я думал, у него музей под началом. Так нет же, магазин! С другой стороны, снова кафель… Фатум? Как там было сказано — взаимовыгодное сотрудничество? Как знать, как знать, может быть, и выгодное… взаимно… Поговорить с ним, что ли?”

Через десять минут они входили в знакомый Питеру подвальчик на площади Искусств. На этот раз над входом в кафе под напором северо-восточного ветра колыхалось полотнище с надписью: “ДЕНЬ ВОДКИ „ПЕТРОВСКАЯ”. Только у нас. Почти бесплатно”. “О господи! Что же это творится! Опять, опять все сошлось!” — поразился Питер. И уже не удивился, когда, ведомый своим новым знакомым, оказался в том самом зале, где не так давно лицезрел эльфов.

Когда Питер между стопочками с водкой “Петровская” и чашечками с кофе пристроил свою плитку, настала очередь удивляться господину директору:

— Неужели это было здесь?

— Ты заметил?

— Потрясающе! Знаешь, Питер, я хочу сделать тебе деловое предложение. — Он помолчал, собираясь с мыслями. — Я уже четыре года директорствую. Все замечательно, но так скучно. Служащие, как дрессированные болонки, не ошибаются. Кафеля разного — даже в глазах рябит. И попроще, и с излишествами. Но нет изюминки.

— Не понял.

— Изюминка — маленькая сушеная виноградина.

— Хочешь узор из виноградных листьев? — Питер поморщился. — Рутина, я с этим покончил.

— Нет-нет. “Изюминка” — это такая идиома, ну, что-то завлекательное. Шарм!

— Русский язык очень сложный.

— Это у меня с английским сложности. Ну, ты, в общем, понял? Я хочу продавать твою плитку. Вот эту, конкретную. Чтобы она всегда была в магазине. Одна. Мы будем принимать на нее заказы, а ты их время от времени будешь исполнять.

— Я не делаю серийную продукцию. Я больше не изразцовый мастер — просто художник.

— Понимаю. Я не про грандиозные тиражи. Послушай меня внимательно. С дизайнерами я договорюсь, тиснем пару статей в красивых журналах, с роскошными фотографиями. Создадим моду. Ну, делает какой-нибудь богатый идиот ремонт на своей кухне, которая отличается от другой только производителем техники, а в качестве завершающего штриха, придающего уникальность интерьеру, — одна, всего одна оригинальная плитка с твоими милыми девахами.

— Это не девахи, а настоящие эльфы.

— Конечно, эльфы. Так даже лучше. “Эльфы за вашим столом” — концептуально.

— Я хочу рисовать разные плитки, — продолжал упрямиться Питер.

— И хорошо, и рисуй. Обязательно разные, главное — из концепции не выходить. А концепция такая: чтобы всегда были твои эльфы и ликер “Бейлис”.

— Почему ты говоришь “на кухне”? Пупса ведь купают — может быть, для ванной?

— Балда ты, Питер. Купают-то в “Бейлисе”, а не в шампанском. Это ж понимать надо!

Группа № 3 наконец-то дотянулась до отдела “Кафель для вашей кухни”. На одной из стен надпись, выложенная маленькими кафельными плитками, гласила: “Музей одной плитки Питера ван Бейлиса-младшего”. А под ней укреплен был керамический квадрат, 33ґ33, с волшебной композицией: “Купание красного пупса”, версия 6/2003”. Рядом на кнопочке висело объявление: “Извините, данный образец в продаже отсутствует. Заказы принимает администратор торгового зала”. Еще ниже шел ряд фотографий на тему: “ВАРИАНТЫ ИСПОЛЬЗОВАНИЯ ЖАНРОВОЙ ПЛИТКИ”.

Сотрудничество Петра и Питера оказалось очень взаимовыгодным, как и обещал Голос. Спрос на плитку с пупсом превзошел все ожидания. К администратору всегда стояла очередь. Да и экскурсионное обслуживание приносило изрядный доход. Меньше трехсот туристов в день, даже не в пик туристского сезона, пожалуй, и не бывало.

Семья приняла некогда заблудшего сына в свое лоно. “Ах, Питер, малыш Питер, заставил ты нас поволноваться. Но теперь… Теперь я горжусь тобой, маленький Бейлис”, — растроганно пробурчал дедушка Бейлис после посещения выставки. А Бейлис-папаша лукаво посмотрел на Питера и добавил: “Теперь-то ты понял, что надо прислушиваться к советам стариков, даже если речи их полны тумана, Пити-поросенок”.

Самым приятным для Питера ван Бейлиса было даже не получение столь приятных похвал и гонораров, а то, что в пределах концепции он оставался свободным художником. “Но без канона никуда”, — подводил Питер итоги своей борьбы с железными законами изразцовых композиций. И тщательно рисовал все тот же набор: столик, тонкие профили эльфов, бокал “Бейлиса” и, конечно, купаемого красного пупса.

Но Питер, непокорный Питер, увлекающийся Питер, Питер-художник каждую плитку все-таки рисовал по-разному. Иногда эльфы были чуть более оживленными, а иногда пупс сильнее выпрыгивал из “Бейлиса”, и его голова показывалась над краем бокала. Как-то Питер ищущий решил “сводить” эльфов в парикмахерскую для радикальной перемены цвета волос. Эльфам это явно понравилось, и они обворожительно заулыбались Питеру. А потом Питер изобретательный… эльфов постриг. Очень коротко. Стрижка под названием “пупс” мгновенно вошла в моду.

Да, еще один нюанс. На кухнях, украшенных известной жанровой плиткой, считалось признаком хорошего тона держать бутылочку сливочного ликера “Бейлис” производства Ирландии.

 

Часть 3

 

Размышления

Допрыгались, добегались, долетались… Как же так? Как, как это могло случиться? Я же уверен, что они были беспредельно осторожны и ни словом, ни жестом… Но если так, то откуда он узнал? А может быть, мы не учли, что проникающая способность взгляда художника так велика? Вполне вероятно. Но почему раньше никто из живописцев не почувствовал Тайны? Ведь рисовали и богов, и былинных героев, и сходства портретного добивались, уж я-то знаю. А нас ведь никто и никогда, никогда не рисовал. Или этот — особенный? Да кто он вообще? Откуда взялся на мою голову? Наверное, придется вступить в контакт, хоть это и не по правилам, посмотреть в глаза. Я сразу пойму. До этой встречи мне все равно нечего сказать Там, а они, уж верно, волнуются. Поговаривают, что назначен внеочередной конгресс, как бы должности не лишиться. Ах, о чем это я, какая-то ерунда в голову лезет, главное ведь — безопасность девочек.

У них пока все в порядке — веселые, здоровенькие и красотки… Да уж, красотки. Правда, пару месяцев назад вдруг покрасили волосы. Одна стала цвета шоколада с рыжими искрами, а другая… нет, это даже описать трудно: крошечными прядками в десять цветов. Не парикмахер работал, а ювелир! Я тогда, помнится, вздрогнул, но пригляделся — и понравилось. Я быстро ко всему привыкаю.

Они это поняли и вчера пришли с новыми стрижками. Еще не видно их было, а уж слышен стал счастливый смех, и вся набережная оказалась усыпана жемчугами, да какими! Народ из Эрмитажа сразу набежал, машины остановились, а девочки только подпрыгивали и приговаривали: “Веселье, веселье!” Мне, конечно, не очень-то до “веселья” было — от волос короткие ворсинки остались, густые, но не больше сантиметра длиной. Однако через несколько минут все стало на свои места: я же их люблю безмерно. И не в одной любви дело — перед собой я никогда не лукавлю, — они действительно еще краше стали.

Что же все-таки делать? С художником встретиться. Это обязательно, но сначала… Да, пожалуй, сначала надо с девочками поговорить. Сегодня у нас понедельник, и мы не увидимся. Значит, завтра.

Так думал Боба.

Так думал Боба после того, как по долгу службы ознакомился с появившимся в Санкт-Петербурге Музеем одной плитки Питера ван Бейлиса-младшего. Ознакомился и ужаснулся. Потому что безошибочно узнал на кафельной плитке своих Нифенюшек. И это бы еще ничего, но название… Название выбило почву из-под сразу ослабевших ног Бобы. Он даже чуть не взлетел. Ведь открытым текстом, без всяких намеков и экивоков, в названии значилось: “Эльфы за вашим столом”.

Будь в изображении какая-нибудь условность — ну, к примеру, крылышки, приписываемые досужими литераторами Лесному Народу, и все бы на фоне экзотических цветочков, которые, возможно, и растут, но где-то там, в дальней дали, — Боба преспокойненько оценил бы произведение Питера ван Бейлиса-младшего. Стандартным образом оценил бы. Вынес бы вердикт тонкого знатока живописи и оформил должным образом в специальном письме Лесному Совету. Ну, как-нибудь так:

“Размер 33ґ33, кафель, масло, восковой карандаш. Изображения эльфов воздушны, нереальны, выдержаны в серебристо-бежевой гамме. Фоном служит буйная тропическая, но условная растительность.

Безопасность по десятибалльной шкале Лесного Совета — 10 баллов.

Прагматичность по двадцатибалльной шкале Бобы-лакторианца — 1 балл.

Выводы:

1. Тайна Лесного Народа не нарушена.

2. Картина не представляет интереса с точки зрения изображенного на ней потенциального продукта питания, коим является нектар условных цветов”.

Но ведь никакой условности в изображении не было. Наоборот, и Нифенюшки как живые, и несколько жемчужин на блестящей черной поверхности столика, не говоря уже о бокале вполне конкретного ликера “Бейлис”. Ну что тут можно написать?

Ну что тут можно написать?

“Размер 33ґ 33, кафель, масло, восковой карандаш. Изображены Каллиникия и Каллисфения (музейные эльфы, Группа натюрмортов), резвящиеся в одном из ресторанов г. Санкт-Петербурга.

Объектом игры служит маленький красный резиновый пупс, которого эльфочки увлеченно купают в сливочном ликере „Бейлис” производства Ирландии.

Безопасность по десятибалльной шкале Лесного Совета — 0 баллов.

Прагматичность по двадцатибалльной шкале Бобы-лакторианца — минус 1 балл.

Выводы:

1. Тайна Лесного Народа нарушена. Изображения эльфов имеют безусловное портретное сходство с оригиналами, а принадлежность юных особ к Лесному Народу отражена в названии произведения.

2. Картина содержит изображение полезного, но дуального продукта питания. Сливочная составляющая, бесспорно, полезна, но наличие второй составляющей (алкоголь) и невозможность употребления первой составляющей продукта без второй могут нанести непоправимый ущерб здоровью, что в конечном итоге приведет к спаиванию Лесного Народа.

3. В силу всего вышеизложенного запретить использование данного художественного изображения в качестве картины-кормилицы”.

Ничего себе отзыв! Могут ведь и гонения последовать. И ладно бы по отношению ко мне, но может и Нифенюшкам достаться. Нет, этого я допустить не могу, не должен.

Времени у меня в обрез. Пожалуй, не буду ждать вторника. Побеседую-ка я с этим негодником Питером сегодня. Где он нынче? Ага, нашелся, голубчик. Смотри-ка, стюардом работает и сейчас как раз собирается в рейс Амстердам — Санкт-Петербург. Странно все-таки: хоть и в рабочее время, а летает. Может, не все так плохо? Что-то ведь за всем этим стоит.

А не явиться ли мне ему в самолете? Как бы я — один из пассажиров. Почему бы и нет? Так, до вылета еще два часа. Надо подготовить вопросы, которые я ему должен всенепременно задать. Их так много, а надо выбрать главные. Надо выбрать… Как болит голова! И сразу в двух местах: от ума и от чувства ответственности. Действительно, затылок ломит. К чему бы это, неужто стану членом Лесного Совета? Угу, размечтался… как бы вообще от дел не отстранили. А жаль будет. Могут ведь и родительской доли лишить. Как же Нифенюшки без меня?

Эй, что там заворочалось? Неужели мои лентяи за дело взялись? Точно, они. Сейчас, пожалуй, вокалом порадуют. Ну вот, завелись. Что они поют? Дикция никудышная. Педагога им нанять, что ли, а то каждый раз гадаю.

“Не надо печалиться, вся жизнь впереди, трам-там та-ра-рам, надейся и жди”. Существо Заботы называется, никогда слов не знает. Если еще раз услышу “та-ра-рам”, переименую во что-нибудь, Лесным Советом клянусь. А сотоварищ его чего-то запаздывает, репертуар свой богатый перебирает... Наконец-то! Ну что там у него наболело? Яcное дело — “Don’t worry, be happy”. И ведь кроме этих слов только “ля-ля-ля”. Да что с него взять, с легкомысленного!

А все-таки со словами или без слов — очень миленько получилось. Оптимизмом повеяло. Может, выкручусь? Пожалуй, буду думать о приятном.

Так думал Боба.

Так думал Боба, а сам уж занимал свободное место в длиннокрылом лайнере компании KLM. Рядом с Бобой кресло пустовало, а потом был проход, по которому метались заботливые стюарды. Питера пока не было видно, но Боба точно знал, что он скоро появится в салоне.

А пока… пока благостное настроение снизошло на Бобу — это ведь был его первый искусственный полет. Собственно, никто из эльфов до сего момента не пользовался приспособлениями для полетов. Их фантастического легкомыслия вполне хватало для перемещений в любых направлениях. Боба был первым, и ему очень хотелось полетать внутри мчащегося самолета, ощутить это двойное движение… Или, к примеру, почувствовать относительность всего сущего и пролететь от кабины к хвосту.

Но исследования эти Боба решил провести чуть позже, когда пассажиры прикорнут в своих удобных креслах, сморенные послеобеденным сном. Вот тогда они будут парить втроем — солнце, самолет и Боба. Но Боба, конечно, внутри самолета. Так что Тайна Лесного Народа всенепременно будет соблюдена — радаром ведь этот полет Бобы будет не засечь.

Боба с удовольствием вытянул ноги и понажимал кнопочки над собой. Несмотря на то что он был пассажиром-новичком, Боба первым в салоне оказался пристегнутым — еще и предупреждающая надпись на табло не появилась.

А вот когда она появилась, в салон вошел Питер ван Бейлис-младший. Произнеся стандартный текст на трех языках, Питер пошел по проходу. Неаккуратность и бесшабашность пассажиров Питер пресекал на корню, некоторым даже вежливо грозил пальцем.

Дойдя до Бобы, Питер благожелательно улыбнулся, поправил конец ремня, который свешивался с ручки кресла, и понял, что не может сделать ни одного шага. Чугунная тяжесть заполнила его тело, и Питеру захотелось немедленно сесть. И место свободное имелось. Но Питер был на работе. Его внимания и забот ожидала вторая половина салона, и он не мог так вдруг, ни с того ни с сего, плюхнуться в кресло, сообразуясь только со своими желаниями, — в инструкции для стюардов компании KLM такой пункт отсутствовал.

Тем не менее, предусмотрен неожиданный ступор стюарда инструкцией или нет, идти Питер все равно не мог, и тогда он сделал вид, что на данном участке салона его задерживает служебная надобность. Он еще раз поправил ремень пассажира, нагнулся, чтобы поднять с пола незаметную пылинку… Слабая мысль о связи внезапной неподвижности с исполнительным пассажиром посетила стюарда, но сразу и улетучилась.

Связь же всенепременно существовала. Ведь Боба решил сыграть с Питером в популярную среди эльфов игру “Замри, мгновение”. А Существо, в адрес которого произнесена команда “Замри” (эльф это, человек или другое животное), могло думать только основательные мысли, все легкое и невесомое отлетало на некоторое время в сторону.

Лицо пассажира и особенно его глаза заворожили Питера. Ему захотелось срочно запечатлеть его на своей нетленной плитке, но изразцовая компонента в интерьере самолета начисто отсутствовала, Канон же Питера не позволял никаких отступлений.

И Питер это свое желание подавил на корню. Но поскольку разглядывание пассажира затянулось уже до неприличия, для разрядки ситуации Питер задал вполне стандартный вопрос:

— Кофе, чай, вино?

— Мне бы ликера “Бейлис”, если вас это, конечно, не затруднит.

Как всегда при упоминании ликера-тезки, Питер вздрогнул.

Смотри-ка, он вздрогнул, стоило только назвать этот вредоносный напиток. Видно, совесть нечиста.

Нет, я свихнулся от подозрительности, при чем тут совесть, у него же фамилия Бейлис — любой на его месте вздрогнул бы. Так что ликер “Бейлис”, конечно, не улика.

А вот я его, голубчика, с другой стороны достану. Только чуть-чуть усугублю свою просьбу. Если он такой проницательный, то намек поймет и поговорит со мной откровенно. А если Тайну ему кто-то открыл, то… Ох, об этом не хочу даже думать, потому что только Нифенюшки могли это сделать. Но они не могли, Лесным Советом клянусь.

А раз так, то следует принять как должное факт его прозорливости и тонкости душевной. И что же из этого следует? Он — эльф? Нет, конечно. А кто же, кто он, этот простой стюард и художник в одном лице? К слову, лицо у него очень приятное. И с каждой секундой интереснее становится на него смотреть, вот и взгляд потеплел. Это хорошо. Сейчас дождусь искры заинтересованности, и, пожалуй, можно будет намек сделать. Я-то ему обязательно понравлюсь — мы, эльфы, людям всегда беспричинно нравимся. Ну, не то чтобы совсем беспричинно… Как там в “Словаре иностранных слов” написано? Ах да, вот: “Эльфы — духи природы, легкие, воздушные существа в человеческом облике, обычно благожелательные к людям”. А люди благожелательность всенепременно чувствуют.

…Время идет. Сейчас бы словари полистать, жаль, с собой не взял. Но память у нас, лакторианцев, хваткая — могу кое-что и вспомнить. Дивные, дивные слова на букву “Э”: Эль, Эльдорадо, Эмпиреи, Эол. Душу согревают.

Ну что же эта искра не появляется, я уже из сил выбился его на месте чугунной тяжестью удерживать. Вон он какой здоровенный, пожалуй, с меня ростом будет, и тренированный…

Ага-а-а-а, вот она! Пошла искра! Ну, Питер, держись! Сейчас усугублю.

Только бы он отреагировал достойно. Я в этом так остро нуждаюсь. “Отомри, мгновение!”

Так думал Боба.

Так еще думал Боба, а уже произносил “усугубление”:

— И, если можно, в сиреневом бокале на черном блестящем подносе. А уж если подносик круглым окажется, то буду безмерно вам благодарен.

— Что-нибудь придумаем. — Питер широко улыбнулся, отчего на щеке появилась симпатичнейшая ямочка.

Необычная и такая обстоятельная просьба порадовала Питера. Тем более что давала ему возможность на законных основаниях устроиться рядом с этим удивительным пассажиром и побеседовать, никуда не торопясь.

Потому что инструкция однозначно определяла поведение стюардов: “При обнаружении в салоне самолета пассажира с неустойчивой психикой, что может быть выражено в том числе и нетрадиционными пожеланиями, стюард должен предпринять все возможные меры, приходящие в голову разумному человеку, вплоть до организации индивидуального поста около заявившего о себе пассажира”.

Ответив “что-нибудь придумаем”, Питер почувствовал, что чугунная тяжесть его покинула, а ее место в организме заняла воздушная легкость. Он быстро закончил инспекцию салона, подскочил к старшему стюарду, изложил ему свои наблюдения и сразу получил указание: просьбу выполнить как можно тщательней и занять свободное место рядом с подозрительным пассажиром, пост не покидать до окончания полета.

Питер возликовал — и потому, что состоится беседа, которая по непонятной причине так его интересовала, и потому, что штудирование инструкций и педантичное их исполнение принесло в конце концов реальную пользу.

Питер летал по служебному отсеку как на крыльях. С ликером “Бейлис” проблем не было. Сиреневый бокал он взял из шкафчика с посудой для VIP-салона. А черный круглый поднос… надо было что-нибудь срочно придумать. Питер открыл свою дорожную сумку, потрогал прохладные, гладкие, но такие угловатые кафельные плитки, погоревал, что они не круглые, и вдруг… Он не поверил своим рукам, но вытащил на свет божий то, что так усердно искал, — фарфоровый кружок для сыра, купленный когда-то и забытый в громадном бауле.

Покрасить кружок специальной быстросохнущей краской было минутным делом для художника, работающего с кафелем.

Пока краска подсыхала, Питер обдумал слова незнакомца и вдруг со всей очевидностью понял, о чем пойдет разговор. Давно, давно ждал он этого — примерно с того дня, как его любимая плитка “Купание красного пупса” заняла свое место в одноименном с Питером музее. Чувствовал Питер, что в том маленьком ресторанчике на площади Искусств стал он свидетелем весьма странной “игры”. Да и игроки (или игруньи?)… что-то в них было… Питер затруднился бы определить эту странность. Но после всех разговоров со своим деловым партнером Питер абсолютно уверился в том, что нарисовал именно эльфов.

Наконец сушка благополучно закончилась. Поверхность получилась гладкой и блестящей. Питер довольно потер руки, поставил наполненный “Бейлисом” бокал на самодельный подносик и поспешил к пассажиру. Он так торопился, что споткнулся, густая жидкость чуть выплеснулась на черную поверхность и замерла жемчужными капельками. Питер огорчился, но возвращаться не стал…

Теперь вздрогнул Боба. Его была очередь. При виде жемчужин на черном лакированном подносе с бокалом “Бейлиса” да учитывая все тревожащие обстоятельства, эльф и должен был вздрогнуть. Боба дотронулся дрожащим пальцем до перла и с облегчением вздохнул — это была всего лишь капелька ликера. Таким образом, самый главный вопрос отпал сам собой — на плитке, увиденной Бобой в музее, не жемчуга были, а брызги. А значит, мог иметь место душевный разговор, который и состоялся к обоюдному удовольствию участников.

— Присаживайтесь, голубчик, у вас ведь есть немного времени?

— Для вас — сколько угодно.

— Позвольте представиться: Боба… лакторианец. — Боба чуть не сказал “эльф”, но вовремя остановился и прокашлялся, после чего слово “лакторианец” прозвучало слишком тихо.

— Какая красивая фамилия — Лакториан.

Боба не стал поправлять Питера, Лакториан так Лакториан, не в окончании счастье.

— А вы, как я понимаю, Питер ван Бейлис-младший?

— Да, в общем-то, да, но откуда…

— Ничему не удивляйтесь, мой дорогой. Ведь мы оба жаждем откровенности. Расскажите мне о себе.

— Я? Что же сказать, вам и так все известно обо мне, да?

— Известно, и многое, но, конечно, не все. Это не кокетство. Вы мне верите?

— Как же можно не верить! Вам… Вы… Вы такой…

— Такой загадочный? необычный? искренний?

— Да, да, и, честное слово, я давно хотел с вами встретиться… Хотя… я никогда об этом не думал раньше, не предполагал, что представится возможность вот так… Я не понимаю, почему я все это говорю...

— Не смущайтесь, Питер, голубчик. И еще раз повторяю: ничему не удивляйтесь. Ну вот, успокоились? Хорошо. А произносите вы эти слова по одной простой причине — мы играем в “Что-хотите-говорите”. Поверьте, Питер, без этой Игры беседа на равных у нас не получится. У меня ведь тоже начальство есть. И оно не дремлет. Так что я вынужден играть с вами. Ничего дурного в этом нет, тем более что и вы будете играть со мной.

— Боба, я могу вас так называть? Боба, я счастлив и надеюсь, что… что я окажусь хорошим игроком и буду играть только по правилам. И… а какие правила?

— Ах, Питер, в том-то и прелесть “Что-хотите-говорите”, что правил никаких нет. Ну, почти нет. Просто если два Существа начинают Игру, то они уже ничего не могут нарушить, даже если будут молчать. Вы понимаете меня? Ну и славно.

— Боба, а можно задать вопрос?

— Друг мой, конечно, конечно, можно. И в другой раз сразу спрашивайте все, что придет вам в голову. Договорились? Такая уж это Игра.

— Тогда, если позволите… вы только не обижайтесь, вы — эльф?

— Что же тут обидного, так уж вышло. Каждое существо наречено от века — есть животные, минералы, а мы — эльфы. А что, очень заметно?

— Очень. Только не сразу ясно, что заметно. И… и я так понял, что вас много, да? Вы ведь сказали — “а мы — эльфы”.

— Ну, скажем так: нас некоторое количество. И еще. Должен заметить, что меня покорило ваше внимание к словам, это редкость среди людей.

— Спасибо за комплимент. Как странно, однако, что в наше время существуют эльфы — для меня, конечно. Странно и другое — что они вообще существуют, я думал — это прекрасный вымысел.

— Питер, но что же нового вы сейчас узнали? Ведь название вашей работы — “Эльфы за вашим столом”. Вы не противоречите себе?

— Ничуть. И работа моя… простите, кафельная плитка, называется “Купание красного пупса”.

— А откуда же взялась фраза про эльфов?

— Это случайность, то есть название выставки — такой рекламный ход, чтобы товар лучше продавался. Мне неловко об этом говорить, но вы же знаете, где мой музей устроен.

— Питер, дорогой, что же вы так смущаетесь! Произведение искусства даже свалку может облагородить, а там, в “кафельном” магазине, — чисто и красиво. И все-таки откуда взялось слово “эльфы” и какое оно имеет отношение к изображенным вами… девицам?

— Ох, это само получилось. Я, как только увидел их, даже еще и не увидел, а уж знал, кто они. Вы-то должны это понимать. И потом, мне Голос сказал.

— Ну, если Голос, то конечно. Это серьезный аргумент. А что, хороши они…

— …были? Если бы вы только их видели, Боба! Сказочно хороши! И дело даже не во внешности. Все — и легкая походка, и мелодичные голоса, и сияние в глазах совершенно легкомысленное… У меня такое впечатление, что вы с ними знакомы… Да?

Надо же, какой догадливый… Это что же получается: и про меня, и про эльфочек он, выходит, сам, своим умом дошел! С другой стороны, я с ним сыграл в “Замри, мгновение”, а испытав удержание чугунной тяжестью, только полный идиот совсем ни о чем не догадается, про эльфочек же ему какой-то Голос нашептал. Какой такой Голос? Но раз он сказал про него, значит, так и было. Не мог этот стюард ничего придумать во время “Что-хотите-говорите”, возможности такой у него не было. И ведь мало того что Тайна Лесного Народа открылась практически первому встречному, так он еще и про наше семейство через какую-то секунду узнает. Я ведь тоже в Игре нахожусь и слукавить не могу.

Лесной Совет, конечно, уже в курсе, что идет Игра, и мнение свое сформирует. Я потом в Заключении только свое личное объективное ощущение изложу — как он смотрел, как говорил, ну, интонации, паузы, выражение лица — как оно меняется, пока я говорю. Про искру заинтересованности обязательно напишу. Весьма, кстати, интересный аспект исследования человеческой реакции.

А вообще-то миляга этот Питер. Умница. И к престарелому эльфу, о-хо-хо, с уважением отнесся. И еще улыбка у него замечательная — открытая и добрая. Надо отметить и находчивость безмерную. Ловко он своему начальству про мое “сумасшествие” ввернул. Теперь стесняется ужасно. И зря, цели он достиг играючи, а мы, эльфы, это ценим, и даже очень.

Как он этот подносик притащил! Любо-дорого вспомнить. Ведь почти летел по проходу, эльф самопальный. А, право, был бы он эльфом, я бы ему любящим родителем стал. Он бы с Нифенюшками подружился всенепременно, никаких сомнений в том нет. И девочкам моим он тоже по душе пришелся бы… А может быть, он им и так уже понравился? Иначе как они могли так долго позировать — они же нечеловечески подвижные, легкие.

Соскучился я по Нифенюшкам. Всего день не виделись, а мне уже так не хватает их улыбок, и бесконечных “правда, Бобочка?”, и просто разговоров, например об архитектурных и атмосферных феноменах!

Молчание мое затянулось. Паузу, конечно, во время Игры исполнять не возбраняется, но в разумных пределах. Пора отвечать. И отвечать придется правду.

Однако Лесной Совет попадает в преглупое положение. Вроде Игру я затеял, не нарушив обычаев и предписаний. Играть я могу только по правилам. Следовательно, сейчас, через несколько секунд, я открою неэльфу самое сокровенное — Тайну Семьи, а по законам это совершенно недопустимо. Случилось все так только из-за непредусмотренной проницательности миляги Питера. Такой выдающийся ум должен быть членами Лесного Совета поощрен всенепременно, но последствия мозговой деятельности нашего миляги привели к нарушению Тайны… Да, не позавидуешь членам Лесного Совета, недаром у них все время затылки ломит. И у меня опять головная боль той же “членской” локализации. Как бы не загреметь под фанфары в дамки. Работы там невпроворот…

Все, все, все. Надо уже что-то говорить — у моего визави вид утомленный стал, он даже икнул, кажется, от напряжения. Хорошо, что он хотя бы не может в мои мысли проникнуть.

Так думал Боба.

Так думал Боба. А говорил только то, что и мог сказать беззастенчиво честный эльф-лакторианец во время Игры “Что-хотите-говорите”:

— Еще бы не знаком. Я ведь для них — обретенный родитель.

— Не может быть! Ох, нет, конечно, может быть… Ужас, что я говорю. Я хотел сказать… я просто счастлив.

— Что так?

— Ах, Бобочка, как же вы не понимаете? Раз вы их родитель, у меня появляется шанс снова их увидеть. Если позволите, конечно. Поверьте, для художника очень важно иногда лицезреть эльфов. Я ведь каждый раз, оказавшись в Петербурге, захожу в тот ресторанчик, где они мне себя явили. Но напрасно. А так…

— Вот оно что! Не скрою, вы мне очень симпатичны, и я, как родитель девочек, препятствовать этой встрече не стану.

— А как их зовут? У них, должно быть, волшебные имена.

— Да уж. Что есть, то есть. Каллиникией и Каллисфенией наречены, но…

— Ух ты, ничего себе!

— …Но в обиходе мы без высокопарностей привыкли, однако не без сложностей. Так случилось, что у них одно имя на двоих образовалось.

— Как же это?

— Ну, они не могли выбрать, и потом… у нас разные обычаи нерушимо существуют. В общем, их зовут Нифенюшки.

— Никуша и Фенюшка?

— Ах, Питер, вы неприлично догадливы. Это безмерно приятно. Для меня и для всех нас.

— В чем же приятность?

— А не знаю, в чем.

— Вы не знаете?

— Не знаю. Но чувствую. Догадываюсь. Подозреваю, если хотите, что из-за вашей… Я, к сожалению, не могу подобрать подобающий случаю эпитет, но, пожалуй, можно сказать — из-за вашей нетрадиционной для людей догадливости много чего хорошего и даже волшебного может произойти.

— Ну что, например? Простите, Бобочка, наверно, я неуемно любопытен и замучил вас вопросами.

— Не забывайте, Питер, что мы в Игре и все вопросы разрешены. А чтобы вам было поуютней, я тоже задам накопившийся вопрос. Вы хотели бы быть… эльфом?

— Я? Эльфом? Быть-то хотел. Но как им стать? Это же очень сложно, а я просто стюард.

— Какой же вы “простостюард”? Вы — стюард. И это обстоятельство может как раз сыграть решающую роль в вашем перевоплощении. А небольшая предварительная, но вполне бюрократическая процедура вряд ли вас смутит.

— Бюрократия? У эльфов?

— Ох, Питер, и еще какая! Бесконечные Отчеты, Запросы, Разрешения, Обычаи… Вы увидите сами, что у эльфов и людей очень много общего.

— И… и когда же это может произойти? Если может вообще.

— Не сомневайтесь, Питер. Я отвечаю за свои слова. Кроме того, я, занимая некое место в иерархии, могу этот процесс организовать. Но мне нужно время. Кстати, мы ведь уже скоро будем на месте?

— Минут через двадцать. А…

— …когда вас примут? Ну, считайте сами. До завтрашнего утра я буду думать над оптимизацией процесса. Утром я увижусь с Нифенюшками и проведу с ними весь день. Мы поговорим о вашей проблеме — у них светлые головки, и кое-что они смогут подсказать. Потом надо будет устроить встречу — вы, Нифенюшки и я. По совокупности всех обстоятельств я наваяю Заключение. Нифенюшки напишут Post Scriptum — к их мнению всенепременно прислушаются. Отправлю эту бумагу куда следует. С ответом Там не медлят. Я узнаю о Решении сразу. Вот, собственно, и вся процедура. Что скажете?

— Что же я могу сказать? Я не просто счастлив. Я безмерно счастлив. Ведь даже если Решение будет малоприятным для меня, я все равно увижу Нифенюшек. А после этого и умереть не страшно!

— Еще чего! Какое “умереть”? Нет уж, мой дорогой, эльфы живут вечно. Так что приготовьтесь.

— Я-то готов, Бобочка. А полет наш пришел к концу. Вон уж трап подкатили. Значит, и разговор наш заканчивается, увы.

— Ну почему же “увы”. По-моему, мы славно провели время. Да и продолжение беседы всенепременно воспоследует. Когда вы в следующий раз будете в нашем городочке?

— В четверг вечером. А улечу только в пятницу днем.

— И отлично, значит, у нас вполне достаточно времени окажется. Для всего — и для дел, и для “просто поговорить-развлечься”. Что ж, давайте прощаться. Мне пора. До встречи. До не последней, надеюсь.

— Бобочка, дорогой, до свида... где же он?

Эк меня развезло! Просто удержу не было. Наобещал с три короба хорошему существу, да по-другому и поступить не мог — Игра! А теперь… недопустимы разочарования в таком деле, и за слова надо отвечать. А как отвечать, вернее, что Лесному Совету такого убедительного написать, чтобы проблему решить?

За всю историю Лесного Народа такого прецедента не было — в эльфы принимать! Но ведь, правду сказать, и лакторианцев среди эльфов не очень много. Эх, чего перед собой-то скромничать — только я, дорогой Бобочка, и есть. Ну же, Боба, не отвлекайся от темы, думай-думай. Неспроста я сделал такое предложение нашему сверх меры проницательному стюарду, что-то же за этим стояло.

Так, что мы имеем? Человек-стюард-художник. К эльфам относится более чем благожелательно, меня сразу стал Бобочкой называть, и это было очень приятно. В силу служебной необходимости летает. Как художник, видит невидимое и легко мыслит. Уже хорошо.

Хорошо, но мало. Что-то еще должно быть…

Ага, вот оно: музейные эльфы зависят от художников. Правда, все мэтры, авторы картин-кормилиц, уже покинули бренную землю, но ведь не исключено, что кто-то из ныне еще живых художников когда-нибудь будет признан мэтром, и, значит, следующие поколения эльфов будут ему безмерно благодарны. А при таком раскладе заблаговременное общение с таким потенциальным мэтром может принести всенепременную пользу Лесному Народу. Чересчур практичная мысль для эльфов, но как там по определению? “Эльфы… существа в человеческом облике…” Ну, значит, не только обликом схожи, бывают и в словарях неточности.

Молодец, Бобочка, осталось еще чуть-чуть. Был ведь еще какой-то очень полезный поворот мысли. Поворот! Попробуй вспомни! Столько мыслей разных в голове клубится, некоторые, естественно, поворачиваются, от этого как раз головные боли и происходят.

О чем я думал-то всю свою жизнь? Само собой — о Нифенюшках. Ну, про Буку с Букашкой — хороша ли травка. Про мэтра Камиля Коро… с благодарностью извечной. Еще про коллекцию натюрмортов в собрании Государственного Эрмитажа — о способах учета и системе хранения. Да, конечно, про диаспору музейных эльфов размышления имел, как им лучше питание наладить. Про посетителей музеев, с которыми нашему брату приходится сталкиваться ежедневно, кроме выходных дней, конечно. Чем эльфы от людей отличаются, ну и так дале… Yes-s-s-s, yes-s-s-s, yes-s-s-s!

Yes-s-s-s, вот она, жила умственная! Я ведь давно догадывался, что люди от эльфов произошли. Дарвинизму эта теория противоречит, но Дарвин мог и ошибаться. А вот логика его рассуждений хороша — про всякие атавизмы и другие следы происхождения в развивающихся организмах. Я раньше так подробно об этом не думал, но вот приспело.

Значит, так. Допустим, что я прав. Могу я это предположить? Ясное дело, могу. А раз так, то в человеческом организме, хоть и в виде совершенно зачаточном, многое от эльфов могло сохраниться — легкомыслие, например, или искра заинтересованности. У одних людей этих признаков больше, у других меньше. Логично? Вполне. Тогда можно рассуждать дальше: раз так, то, значит, есть люди, у которых таких атавизмов очень много. Быть может, они и становятся художниками.

Каково? Мне нравится. Мраморные мысли, с ними и к Лесному Совету уже можно обращаться. К тому же и Нифенюшки меня всенепременно поддержат.

Так думал Боба.

Так думал Боба утром следующего дня во время завтрака. Настроение у него было сказочно хорошее. Такое бывает у эльфов, когда они напряженные свои размышления доведут до красивого и логического конца. Да и погода стояла замечательная. Солнца, правда, не было видно, но оно, по ощущениям Бобы, должно было вот-вот показаться из-за тучки. Воздух переполнен был запахом прелых листьев с небольшим грибным акцентом, Бука с Букашкой играли на полянке в “Хвост-да-мочало-начинай-сначала”. Боба разомлел было, но наступило время общения с Нифенюшками, и он стал выстраивать план беседы. Сначала он решил быть с ними суровым, но эта мысль сразу же была им отброшена. Все равно не мог он разговаривать с ними строгим голосом. А в такой ситуации любой, даже самый тяжелый вопрос его славные умненькие эльфочки воспримут как игру “Кто-на-свете-всех-добрей-адекватней-и-милей”.

На подходе к залу древнеримской скульптуры Боба чуть задержался, услышав родные голоса. Его энергичные крошки обучали Венеру Таврическую танцевать самбу. Веселились они, видно, уже довольно долго, потому что пол усеян был жемчугами. Заприметив Бобу, девочки помахали Венере и подлетели к родителю:

— Боба, Бобочка, наконец-то ты появился!

— Я соскучилась…

— И я, мы обе соскучились!

— Мы вчера в Петергофе были, а ты с нами не переместился.

— Мы на экскурсию ходили...

— Интересно!

— А вели себя исключительно хорошо, почти не летали.

— Только самую малость, когда на берег залива вышли.

— Но там не летать было нельзя, Бобочка, сам понимаешь, там же камни крупные, и…

— …и совершенно невозможно было удержаться. А людей на берегу совсем не было.

— Так что с обычаями полный порядок. Мы их всенепременно соблюдаем, не переживай.

— А вечером над заливом повисло облако золотое с серыми подпалинами, пронзенное самолетом, и в нем был ты, Бобочка.

— Мы тебе махали-махали, думали, ты к нам примкнешь, а потом…

— Потом поняли, что ты в Игре, и не стали мешать.

— Родители имеют право на Игры, и желания детей в это время в расчет не принимаются. Вроде бы именно таков обычай № 35, да?

— Скажи, Бобочка, тебе понравилось в самолете лететь, это не страшно?

— Если не страшно, то мы тоже хотим в приспособлении полетать.

— А мы знаем, с кем ты вчера играл в “Что-хотите-говорите”!

— Мы тоже хотим с ним сыграть.

— Он такой миленький, этот Питер!

— Он ведь тебе понравился, Бобочка, правда?

— Мы знаем, что понравился, и еще мы знаем, что ты его хочешь в эльфы принять.

— Это возможно, Бобочка?

— А если Лесной Совет не согласится, мы ведь тоже можем твое Заключение подписать. Мы — почтенные лица. Помнишь вердикт Лесного Совета: “Всеми музейными эльфами признано, что Каллиникия и Каллисфения получают звание ПОЧТЕННЫЕ ЛИЦА Лесного Народа honoris causa”.

— Бобочка, а если Питер станет эльфом, ну если его примут, то кто у него обретенным родителем станет?

— Ты, Бобочка, да?

— Тогда у нас братец будет, спасибо Лесному Совету!

— А когда мы с ним встретимся? Послезавтра?

— Вот славно. А где?

— Давайте там, где он нас рисовал. Ему приятно будет.

— Там и танцевать можно, и играть, и разговаривать.

— И тебе, Бобочка, там всенепременно понравится. Уж мы-то знаем.

Уж они-то знают! Все знают! Как они быстро выросли! Пожалуй, можно основную часть Заключения на Нифенюшек возложить. Они достойно формулируют.

С тех пор как на конгрессе они свою работу про радугу и триумфальные арки прочитали и сорвали всемерные овации, они по заслугам почтенными лицами числятся. Не так уж много тонких мыслителей среди эльфов, а уж среди эльфов-детей… Такого просто раньше не было. Легкомыслие раннего возраста зафиксировано во всех учебниках анатомии. А мои эльфочки мало того что гармонично от избыточного легкомыслия довольно рано избавились, так еще добились компенсаторного явления. Избыток их легкомыслия детского заменился на избыток проницательности.

Жаль, что я не анатом. На примере Нифенюшек можно ряд полезных рекомендаций внедрить. Ведь если своевременно заняться процедурами замены, то можно повысить и без того неописуемую пронзительность эльфийской мысли. А может быть, это просто первичные половые признаки эльфочек? Да-да, конечно, именно такова анатомия эльфочек. А я хоть и не молоденький уже, но с эльфами-дамами почти не общался. К сожалению. Среди эльфов Эрмитажа таковых нет.

А богини древнеримские — не в счет. Весельем Юпитер Всемогущий их не обидел, а с умом как-то просчитался. Недодал. Хотя, конечно, коварства в них — с лихвой. Но по-настоящему с ними и поговорить не о чем. Так, разве что об их доисторических ухажерах или, к примеру, о косметических примочках для поддержания неистребимой красоты. Так обо всем этом за последние сто лет наговорился с интриганками божественными!

Опять, опять я отвлекся от главного. А главное сейчас — провести встречу с Питером и Нифенюшками, проследить, чтобы при этом обычаи всенепременно соблюдались, а после…

А после того — самое важное — ЗАКЛЮЧЕНИЕ состряпать. Ох, как бы не опростоволоситься! Девочки, конечно, мне все простят, но судьба Питера слишком уж от этого зависит. Тут сбоя допустить нельзя. Раз обещал его в эльфы произвести, значит, так и должно случиться. Никакое существо подвести нельзя, а тем более — человека. Как там эльфочки про него сказали? “Он такой миленький, этот Питер”? Ишь какие нежности! Подумаешь, нарисовал он их, пока они пупса своего макали в ликер, — и уже сразу “миленький”!

Но правы они, ох как правы. Он ведь и мне, многоопытному, сразу приглянулся. Что уж с них взять — дети восторженные. Но умные…

Так думал Боба.

Так думал Боба обо всем подряд — о Нифенюшках и анатомических особенностях эльфов, о Питере ван Бейлисе и процедуре его принятия в дружную семью Лесного Народа, о формулировках, которые надо употребить в ЗАКЛЮЧЕНИИ для достижения этой светлой цели, а еще о других будущих мэтрах и налаживании с ними договорных отношений на предмет прокорма растущего поголовья музейных эльфов, о том, что в связи с этим надо будет сразу составить перечень необходимых к изображению продуктов питания, гармонично сочетающихся и по цвету, и по содержащимся в них полезным веществам, о художественных качествах таких натюрмортов, чтобы они всенепременно попали в различные картинные галереи мира, потому что эльфы-то, даже если их будет много, все равно останутся только музейными, о том, нет ли все-таки где-нибудь на Земле экологически чистого и насыщенного пищевыми продуктами лесного уголка, где можно было бы сначала в порядке эксперимента разместить на жительство группу эльфов-“натуралов” и откуда бы они могли взяться, эти “натуралы”, если даже члены Лесного Совета давно в Лесу не живут, а также о растущем у людей интересе к эльфам, в чем Боба лично убедился, перелистывая как-то телефонный справочник “Желтые страницы Санкт-Петербурга” на букву “Э” и обнаружив пятнадцать фирм с названием “Эльф”.

Размышления Бобы заняли так много времени, что настала пора собираться на свидание в уютный кабачок на углу Итальянской улицы и площади Искусств. Он и засобирался. Тщательно. Продуманно. Энергично.

Был извлечен из дальнего чуланчика даже каменный флакон с духами “Лес как он есть”, изготовленными непосредственно членами Лесного Совета в тайной лаборатории на склоне знаменитой горы Монблан. Духами этими Боба пользовался в особо торжественных случаях. Одна капля драгоценной жидкости — и помещение фермы наполнилось смешанным запахом цветущей липы и мягкого юго-западного ветра.

Для того чтобы оценить результаты своих сборов, Боба подошел к Зеркалу. Он смотрел в него долго и задумчиво, а потом изображение сообщило Бобе, что все в порядке, приветственно подняло руку и сказало, что пора-пора, а то и опоздать можно.

У каждого эльфа, вынужденного проводить большую часть своей жизни в одиночестве, было такое Зеркало, спасибо Лесному Совету.

В общем, с Зеркалом или без, но за пять минут до назначенного времени Боба уже сидел за столиком в дальнем зале милого ресторанчика, в котором некоторое время назад произошла случайная, в чем Боба абсолютно уверился, встреча Нифенюшек и Питера ван Бейлиса-младшего.

Наконец появился Питер, нарядный и с пламенем ожидания в глазах. Он обвел взглядом зал, увидел Бобу, расцвел в улыбке и направился к нему.

— Мое почтение, Бобочка! Какое счастье, что вы настоящий, а не пригрезились…

— Э нет, это совсем никуда не годится. Отбросим церемонность и попробуем еще раз.

— …

— Ну давайте же, Питер! Вторая попытка!

— Ах, Бобочка, вы уже здесь! Как здорово, что вы не галлюцинация!.. Так лучше?

— Отлично, Питти! Привет кандидату от меня лично и от лица… А что вы головой-то крутите, Нифенюшек ищете?

— А они придут?

— Придут не придут, а появятся здесь с минуты на минуту. Не сомневайтесь. Им ведь тоже очень хочется с вами встретиться.

— Какой день!

— О! Слышите самбу и смех из соседнего зала? Это всенепременно они.

— Тогда они тоже самбу танцевали…

— Ясное дело, самбу. Нифенюшки, мы заждались!

— Бобочка, Питер, как приятно!

— Мы ведь не очень опоздали?

— Мы хотели первыми прийти, чтобы вы…

— Чтобы сразу с вами потанцевать, Питер.

— Да, сразу. Мы читали книгу по психологии, и…

— …и там было написано, что совместные танцы сближают.

— Можно, мы с Питером сейчас потанцуем?

— Всенепременно потанцуете, но не сейчас. Во-первых, Питер после работы, ему поесть надо. Он ведь пока не эльф, чтобы картинками питаться.

— Прости нас, Питер, мы не подумали.

— Что вы, что вы, Нифенюшки, да и не голоден я. Работа такая.

— А во-вторых, у нас сегодня трудная задача для решения намечена. Помните?

— Помним-помним. А как мы ее будем решать? Играючи?

— Всенепременно. А поиграем мы в полезную игру “Каравай-каравай-Питти-в-эльфы-принимай”.

И они поиграли. Со вкусом, с хохотом, с размахом. Питер трижды был принят в эльфы, и Боба сел писать Заключение. Но дальше стандартного начала — “Во исполнение древних законов” — лист почему-то не заполнялся. Боба в ужасе от своего бессилия посмотрел на Нифенюшек, и они бросились на выручку. Одна в левое ухо, другая в правое, они зашептали дуэтом, как всегда, чуть-чуть перебивая друг друга, а иногда в унисон, слегка подпрыгивая, нежно жестикулируя, — до Питера доносились только отдельные слова:

опять “Заключение”

надоело

бюрократы

триада

подумаешь, обычаи

Лесной Совет?

а ты что, не эльф?

а нас спросили?

как это, ты не знаешь триаду!

конечно, Гегель

да всё мы знаем

ну, не всё

но про тезис-антитезис-синтез знаем

как это, откуда

не только обычаями эльфы живы

совсем про анатомию забыл

папаша, не отвлекайтесь.

После этого бурным шепотом проведенного разговора Боба достал новый лист бумаги, и на нем само собой появилось слово: “ТРИАДА”.

Тут эльфочки Бобу покинули, подхватили Питера под руки и утянули в соседний зал, где сразу же заиграла музыка.

— Питер, тур самбы?

— Я-то с удовольствием, но Боба там так…

— Ему теперь легко будет, и вообще…

— …и вообще, когда у родителя нашего творческие муки, его надо одного оставить, ему так лучше.

А Боба, оставшись наедине с листом бумаги, наслаждался возможностями новой формы. Документ был составлен довольно быстро. Много времени отнял только завершающий пассаж СИНТЕЗА, который содержал довольно длинный перечень нарушаемых обычаев. Дальше шли подписи его, Бобы и Нифенюшек, а также их ПОСТСКРИПТУМ, который скорее оказался похож на Ультиматум: “Если ПИТЕРА-В-ЭЛЬФЫ, то спасибо Лесному Совету!!!”

В ожидании ответа они потанцевали уже вчетвером. Но этот танец был очень коротким, потому что Лесной Совет никогда не медлил с решениями.

Решений было два. Первому они изрядно порадовались, а второе… ну, мягко говоря, озадачило. И это естественно, ведь дословно оно выглядело так:

“Кроме того, музейный эльф Боба по понедельникам наделяется функциями полномочного представителя Лесного Народа в земле Удмуртия”.

Питер, потрясенный тем, что отныне он — эльф, имеющий двух очаровательных сестриц и заботливого родителя, вообще ничего не понял, а у членов его обретенного семейства случился приступ коллективной головной боли, которая в силу анатомической специфики эльфов служила верной приметой предстоящего вдумчивого совместного обсуждения чего-нибудь.

Пока новоявленный эльф совершал свой первый пробный полет, Боба и Нифенюшки пытались проанализировать таинственное указание. И опять Питер слышал только обрывки разговора, потому что первые полеты даже урожденным эльфам даются с некоторым трудом.

какая такая Удмуртия

где это?

там, далеко

что там делать-то?

полномочно представлять

перед кем?

население там есть

эльфы, что ли?

нет, наверное

опять, что ли, обычаи нарушать?

пора привыкнуть

ну, допустим, я там, дальше-то что

переговоры

а тема какая?

какая разница, главное — переговоры

легкомысленные вы обе

а ты как думал, мы же эльфы все-таки

Эврика, я понял…

и мы, и мы

а почему только по понедельникам?

Эрмитаж!!!

Тут они прокричали двойное “Спасибо Лесному Совету!”, Нифенюшки произнесли короткий спич во славу волшебной буквы “Э”, а Боба стал готовиться к путешествию.

Ну, поздравьте меня, Бука и Букашка, троекратным родителем стал. Давно такого у эльфов не было. Боба-чемпион! Все так славно сложилось, спасибо Лесному Совету — удалось слово сдержать, не разочаровал человечество и Нифенюшек тоже. Они так братца хотели! А я для них на все готов. Братец? Пожалуйста, получайте, ненаглядные мои. Только теперь и Питти — тоже мой ненаглядный. Как он смешно кувыркался, когда первый раз взлететь должен был, покраснел, но заупрямился, и получилось. Я гордился.

А вдруг он думает, что только прыжками да полетами его жизнь среди эльфов ограничится? Вряд ли, он умница, а мы долго о живописи с ним говорили и о системе питания музейных эльфов. Наверняка все понял. Ну и что, что он на кафеле только рисует. Пусть. Лишь бы изображенные продукты отравляющих веществ не содержали. А сам-то он питаться будет как раньше. Лесной Совет решил! И в стюардах он тоже пока может служить.

А должность моя новая! Это же надо! Боба-посол… по понедельникам. Как странно мысль их развернулась. Да, башковит Лесной Совет! Далеко мне до них, хотя… хотя я же сам им об этом и написал в Антитезисе ТРИАДЫ — о поиске уголка для проживания Экспериментальной группы эльфов-натуралов и о дополнительном приеме в эльфы тоже. Питер получается в этом деле первой ласточкой. И очень удачной.

Вот что совсем не понял, так это про Удмуртию. Откуда эта странная идея, почему не в Лотарингию или в Гималаи? Перемудрили они с Удмуртией… Впрочем, с них станется принять серьезнейшее решение на основании совершенно невесомого аргумента. Легкомыслие Лесного Совета неизмеримо! Но ведь и я — эльф легко мыслящий, а мне эта идея пришлась по душе. Вот как…

Так думал Боба.

Так думал Боба и тщательно собирался в путешествие.

 

Часть 4

 

Дело

(Посол по понедельникам)

И заметался Боба. Три дня метался. А что еще оставалось делать? Вот вы, вы когда-нибудь были послом? И Боба тоже никогда не был. А в замечательной библиотечке, собранной Бобой на ферме, были разные справочники, энциклопедии, старинные манускрипты и один тяжеленный фолиант “Мои встречи с сарацинами. Записки миссионера, писанные собственноручно братом тамплиером Франсиском Орлеанским, но не законченные по причине безвременной смерти и доставленные во Французское королевство его преемником, братом тамплиером Гийомом-из-Парижа”. И ни одного самоучителя или хотя бы завалящей инструкции по посольскому делу!

К вечеру воскресенья, обессилев от метаний, Боба полистал записки брата тамплиера и понял, что мастером в высоком искусстве ведения переговоров тот стать не успел. Голова болела немилосердно, к тому же цепкая память лакторианца усердно выпихивала на поверхность случайно услышанный у Посольской лестницы Эрмитажа разговор: “Тебя когда-нибудь посылали за хлебом? Да? Отлично, значит, ты посол!” Впрочем, когда эта тирада заявила о себе в четвертый раз, Боба почувствовал некоторое умиротворение. Действительно, зачем мучиться, предполагать, как и что. Послали — значит, посол. И все. И никаких проблем. А в Удмуртии проживает вполне мирное население, а не какие-нибудь коварные сарацины, спасибо Лесному Совету!

Утешившись таким образом, Боба взялся за энциклопедию и открыл ее на букве “У”. С любопытством и радостью читал Боба нетронутые ранее страницы. С любопытством, потому как раньше тонкие чувства убежденного эстета, свято чтившего обычаи, не выводили Бобу за рамки буквы “Э”. А радость… Что ж, Боба вообще любил Книгу. Не только за изящные пассажи и глубокие мысли, но и просто как предмет. Ценил он хорошие издания. И старые, которые нежили сафьяновой гладкостью его натруженные вековой дойкой пальцы. И новые, которые скрывали тайну за своими сросшимися страницами и источали ни с чем не сравнимый аромат новой бумаги.

Вот как раз этот аромат и распространяли страницы на букву “У”. Некоторые слова Бобе понравились, они настраивали на оптимистический лад, сулили надежду. Удача. Удовольствие. Успех.

Найдя статью “Удмуртия”, Боба сосредоточился, надеясь, что от новой информации в голове появятся мысли, которые, может быть, внесут ясность в загадочное поручение.

Увы. Надеждам Бобы не суждено было сбыться вот так, сразу, но кое-что утешительное он все-таки узнал. И пожалуй, не кое-что, а “ого-го”. Собственно, две фразы покорили Бобу. Первая — про то, что 47 процентов территории Удмуртии покрыто лесами. Арифметику Боба не любил, но подсчеты тут же произвел. Накинул процентов десять на площадь голубых водоемов, процентов двадцать на тучные луга и пушистые полянки и остался доволен. Получалось, что опасными в экологическом отношении населенными пунктами и дорогами занято чуть больше двадцати процентов территории. А это открывало виды на светлое будущее в смысле питания незамутненными природными продуктами.

Вслед за этой перспективной фразой Боба в своем изучении Удмуртии дошел — чего не понял — до финно-угорских языков. Но, заглянув в статью “Финно-угорские языки”, обнаружил нечто. И это было второе “ого-го”. Да-с, престранная компания говорила на этих языках — венгры, удмурты, финны… В общем, Европа. То есть получалось, что когда-то они все то ли жили, то ли передвигались совместно. Не вдаваясь в детали и направления миграции древних народов, можно было с уверенностью утверждать, что произошло это очень и очень давно. Сделав этот безукоризненный по точности вывод, Боба наконец-то принял решение. Нет, два решения. Первое касалось способов выполнения миссии, а второе — вида отчетности. В качестве способа Боба единодушно выбрал путешествие, ну а отчетными документами естественным образом оказались путевые заметки.

Только после этого на белый свет был извлечен нежно любимый Бобой именной блокнот, который был ему вручен по случаю столетнего юбилея движения музейных эльфов, спасибо Лесному Совету. Прикосновение к юбилейному блокноту окончательно примирило Бобу с предстоящей не вполне понятой задачей. Все листы этого канцелярского чуда в верхнем колонтитуле имели фразу “Во исполнение древних обычаев”, а в нижнем — “Боба-эльф”, ну, вроде подписи. Шрифты соответствовали, и для завершения отчета оставалось всего-то заполнить пустое пространство между строчками. Всего-то.

Отчетов Боба составил за свою жизнь множество самых разных, путевых заметок не писал никогда, но природное неуемное легкомыслие наконец-то возобладало. Боба даже поймал себя на том, что как-то очень лихо махнул рукой, уже стоя “на дорожку” перед Зеркалом. Изображение Бобе подмигнуло и высказалось в том смысле, что не стоит бессистемно мотаться по удмуртским лесам и весям, а хорошо бы присоединиться к человеческой экскурсии, привет.

Отчетные путевые заметки Бобы-эльфа

Во исполнение древних обычаев

Понедельник № 1. Знакомство с территорией.

Прибыл на берег голубой реки Камы одновременно с туристическим теплоходом “Владимир Маяковский”. Теплоход белый, река голубая, леса золотые по причине осени. Около пристани обнаружил 6 (шесть) комфортабельных автобусов. Думаю, что в них загрузят пассажиров теплохода, если так, то присоединюсь.

Угадал. В первом автобусе нашел свободное место около окна, повезло, будет хорошо видно.

Никто друг друга не знает. На меня внимания не обратили. Только одна женщина преследует меня взглядом. А как посмотрю — краснеет. Не понимаю. Но наверняка это что-то значит. Может, она болеет? Никакого опыта общения. Богини — не в счет. Они мраморные.

Автобус тронулся, и сразу начала говорить эта, с покраснением кожных покровов. Оказывается, она экскурсовод.

Экскурсовод:

В Удмуртии много лесов. В них растут: сосна, ель, береза, осина, ольха, рябина... В них водятся: медведи, коровы, козы, лисы, лошади, овцы, зайцы, собаки, белки, пчелы, кошки и мыши. Много птиц — орлы, вороны, воробьи, сизоворонки, совы, сороки, куры, утки, дятлы.

Ну и коровы, однако. Лесные? Не слыхал о такой породе. Симментальская порода, например, в лесах не водится. Странно все это. Или экскурсовод странный?

Миновали маленький город Сарапул — улицы узкие, дома низкие. Не Петербург.

Все время смотрю в окно. Пошли леса и рощи. Трава густая и зеленая, деревья раскидистые и разноцветные. Весь извертелся, но животных не обнаружил.

Экскурсовод говорит без остановки. Туристы млеют.

Доехали до Ижевска. Городок неплох, поновее и покрупнее Сарапула. Столица!

Экскурсовод:

Мы проезжаем Ижевск. Это крупный промышленный центр. Здесь производятся: телевизоры, сковородки, радиоприемники, утюги, телефоны, чайники, молотки, гвозди, транзисторы, резисторы, мотоциклы, мясорубки, хлебницы, босоножки, кастрюли, кеды, погремушки и другое стрелковое оружие.

Смеркается. Выяснилась цель их путешествия. Это город Воткинск.

Экскурсовод:

Скоро мы прибудем в Воткинск. Здесь, в центре Удмуртии, родился известный, можно даже сказать талантливый русский композитор Чайковский, который позже умер от холеры, что стало большой потерей для всей удмуртской культуры.

Очень монотонно излагает. Туристы сомлели окончательно — заснули все. Только я бодрствую.

Наверно, эльфы безмерно терпеливы. Интересное, кстати, наблюдение. Неожиданное. Наблюдение, идущее вразрез с общепринятыми анатомическими представлениями. Ведь эльфы настолько легкомысленны, что не успевают удовлетворить свое любопытство, если, конечно, это требует времени. Но под влиянием человеческого фактора мера любопытства, выходит, может возобладать над стойким легкомыслием, а от этого повышается, причем безмерно, терпение. Нет, это не просто наблюдение, а вывод, и очень глубокий. Новое свойство организма. Возможно, совсем новый вид! Терпеливый Боба-эльф…

Но и я утомлен перечислениями. А она, зардевшаяся, стала пунцовой. Как бы чего не вышло! Или поговорить с ней… Я ведь могу вопрос какой-нибудь задать на интересующую тему. Одна незадача — не представляю, что мне надо.

Ура моему терпению! Выдержал паузу, не поспешил с неразумным вопросом, и вот — награда. Она сама, сама все сказала! Красавица, румяный гений наивности, кто надоумил тебя произнести эту удивительную тираду столь своевременно! Наполненный твоими словами и ими же вымученный мозг твоего безропотного слушателя почти отказывался воспринимать. И вдруг! О, сколь многим все существа земные обязаны этому антикризисному “вдруг”, когда в последний момент, когда на краю пропасти, когда за минуту до землетрясения… У меня, велеречивого, не хватает слов… пусть она скажет.

Экскурсовод:

Удмуртский язык принадлежит к финно-угорской группе. На этих языках говорят финны, венгры, карелы, марийцы, ханты, манси, эстонцы, удмурты. Кстати, на удмуртском языке слово “удмурты” означает луговой или, что то же самое, лесной народ.

…“лесной народ”… Может быть, “Лесной Народ”? Делаю вывод, надеюсь, не скороспелый: все удмурты — эльфы. Природные эльфы в сумасшедшем количестве!

Экскурсию завершаю. Миссия прояснилась. Открытие сделал. Возвращаюсь.

Боба-эльф.

Ах, как радовался Боба, как веселился! Надолго запомнился ему этот понедельник. Да и как такое не запомнить! Все — и земля Удмуртия, и ценная информация, и сделанное между прочим открытие, и заинтересованный румянец экскурсовода, и ясность цели, наконец, — все доставило ему удовольствие. А когда эльф так доволен, он обязательно, в силу анатомических особенностей, поделится чувством глубокого удовлетворения с другими эльфами. И Боба еще до утренней дойки отправил свой отчет в Лесной Совет, а потом решил закатить небольшую молочную пирушку для Нифенюшек. К десерту Боба уже раза три успел рассказать про путешествие. Но благодарная публика (да и какой еще могла быть аудитория, состоящая сплошь из эльфов!) все заставляла его бисировать с циклом номеров “А экскурсовод и говорит…”.

Единственное, о чем Боба девочкам не рассказал, — так об открытии. Скромность не позволила. Тем более в глубине души он точно знал, что в ближайшем же переиздании учебника анатомии появится глава о переходе количества любопытства в новое качество организма эльфа. В скобках же, в самом конце главы, курсивом будет написано всего три слова: “С индром Бобы-эльфа ”. А все эльфы почитывали эту ценную книгу систематически. Знание собственной анатомии всегда выручало их в ситуациях жизни.

Не получив ответ от Лесного Совета к концу трапезы, Боба сделал вывод, что мысли у него правильные, а значит, можно и думать и действовать в том же направлении. Поэтому, когда Нифенюшки выразили желание всенепременно сопровождать его в следующий понедельник, Боба мгновенно согласился. Он и сам об этом подумывал еще там, в туристическом автобусе, мирно катившем по пустынной удмуртской дороге. Девочкам полезен свежий воздух, а то питаются только изображениями, хоть и качественными, большую часть времени проводят в Эрмитаже, что успешно воспитывает эстетический вкус, но лишает румянца, а понедельников в неделе не так уж и много… Глубина последней мысли и ее возможные ответвления пришлись по душе Бобе.

Узнав, что в ближайший понедельник они отправляются в путешествие с дорогим Бобочкой, эльфочки возликовали, попрыгали и сразу затеяли многоэтапную Игру “По-одежке-встречают”, к концу которой уже точно знали, в каких туалетах будут перемещаться по Удмуртии.

Когда этот серьезный вопрос был утрясен, они позволили себе, в качестве отдыха, чуть-чуть сосредоточиться на цели. Но едва начав, сообщили своему драгоценному много обещающему родителю, что займутся этим завтра, к примеру (“вполне подходящий день”), а сейчас им срочно, незамедлительно, в общем, неодолимо важно примерить выбранные туалеты. И удалились. А Боба в очередной раз порадовался непревзойденному их легкомыслию.

В примерках и обсуждениях прошла неделя. А потом наступил понедельник № 2.

Отчетные путевые заметки Бобы-эльфа

Во исполнение древних обычаев

Понедельник № 2. Деловые контакты.

Первый раз перемещался коллективно. Приятно. Совсем другие ощущения. Девчонкам-то что, они всегда вместе, а мне только на старости лет такое испытать пришлось. Летела стая эльфов… Или клин?

Если мое посольское дело удастся, то надо будет подумать об устроении праздников с показательными полетами. Питера позовем обязательно, и наши, музейные, конечно, подтянутся. Да, скромность скромностью, а идея хороша, ничего не скажешь.

Бродили по лесу. Нифенюшки много летали, прыгали, веселились, засыпали лес жемчугами, а потом проявили чудеса находчивости — грибов набрали. Весь собранный урожай оставили около автобусной остановки — подарок для странников.

Решили переместиться в город Воткинск, к дому-музею Чайковского, проникнуться старыми культурными традициями, так сказать. Прониклись.

Выходя из усадьбы талантливого композитора, были остановлены местным жителем, сотрудником столичной газеты.

Стенограмма беседы.

Журналист. Здравствуйте, я корреспондент газеты “Вечеринки в Удмуртии”. Можно задать вам несколько вопросов?

Боба и Нифенюшки (хором). Здравствуйте, конечно, можно.

Нифенюшки (хором). Сколько угодно, мы для этого и приехали.

Журналист. Как “для этого”? Что вы хотите этим сказать? Впрочем, у меня совсем другие вопросы. Откуда прибыли, уважаемые, из Москвы или из Санкт-Петербурга?

Боба. Из Петербурга, из него.

Журналист. Очень хорошо.

Нифенюшки (хором). А может быть, мы из Перми?

Журналист. Нет, пермские иначе разговаривают, и улыбки у них другие. Но вы обещали ответить на мои вопросы. И вот второй: вам понравилось в доме-музее?

Нифенюшки (хором). Очень-очень понравилось. Там светло и музыка везде.

Журналист. Фонограмма? У нас в редакции никто об этом не знает.

Боба. Нет, конечно, но он же известный композитор, вы ведь слышали?

Журналист. Да, Чайковский — гордость удмуртского народа.

Боба. Приятно общаться с просвещенным человеком. Так вот, в местах пребывания истинного таланта создается особая атмосфера. Если, например, находишься в доме Ван Гога, там все яркое, как на поле с подсолнухами, ну а если в доме Чайковского, то…

Нифенюшки (хором, подпрыгивая и приплясывая). …то все время танцуешь — вот так, и так, и чуть-чуть так.

Журналист. Понял, вы — балетные. Из Мариинского театра?

Боба. Нет, они совсем по другой части. Это мои дочери.

Журналист. Вы — счастливчик! А вы действительно были в доме Ван Гога? А как вам вообще Воткинск, понравился?

Нифенюшки (хором). Чур, по очереди, по очереди.

Боба. Воткинска мы пока не видели и не знаем. А вот во всех музеях живописи побывали. Жизнь так сложилась. А ваша, ваша жизнь как протекает?

Журналист. Протекает… Так иногда, знаете ли, грустно делается. Как подумаешь, сколько всего не видел… Эх, если бы вдруг, в мгновение ока можно было бы переместиться куда угодно! Раз — и там.

Боба. Простите, что отвлекаю вас от мечты, но у меня вопрос, в какой-то мере с ней связанный: вы знаете удмуртский язык?

Журналист. Знаю, конечно. Я же местный.

Боба. Славно. Не сочтите за навязчивость, но известно ли вам в таком случае значение слова “удмурты”?

Журналист. Ну, это все знают: лесной народ.

Нифенюшки (хором). Он знает, знает! Как здорово!

Боба. Тихо, тихо, девочки. А не приходилось ли вам слышать…

Нифенюшки (хором). …что эльфы — тоже Лесной Народ?

Боба. И если приходилось, то не пытались ли вы думать эту мысль дальше?

Журналист. Да нет, как-то в голову не приходило. А вы полагаете, в этом есть какой-то смысл?

Боба и Нифенюшки (хором). Смысл есть во всем, только его надо найти.

Журналист. Уж и во всем… Погодите, погодите, получается, что удмурты — эльфы?

Боба. Получается.

Журналист. Ну и ну! И что же теперь делать?

Боба. Очень хороший вопрос, просто замечательный. Сам ищу на него ответ.

Нифенюшки (хором). И мы, и мы тоже.

Боба. Может быть, уважаемый корреспондент присоединится к нашим поискам?

Журналист. Я-то… А газета?.. Я — с радостью.

Вчетвером дошли до единственного в городе кафе. Далеко. Никогда так много не ходил. Есть же и другие способы передвижения. Устал. А Нифенюшки радовались. Молодость!

В кафе познакомились окончательно (у него хорошее имя — Петр) и составили пакет официальных Договоров. Все-таки я — полномочный представитель.

Суть Договора № 1: Заказчик (Боба) поручает Исполнителю (Петру) провести светлую пиаровскую кампанию в местной прессе. Цель пиаровской кампании: создание положительного имиджа эльфа в сознании Удмуртского Народа и в глазах его широкой общественности.

Результатом указанной акции должно стать коллективное осознание удмуртским народом своих исторических корней.

После чего вступает в силу Договор № 2.

Суть Договора № 2: Заказчик (Петр) поручает Исполнителю (Бобе) чтение цикла лекций на тему “Эльфы: вчера, сегодня, завтра” на удмуртском телевидении.

Цель — информирование жителей Удмуртии об историческом пути Лесного Народа и его адаптации в современном мире, о возможном воссоединении музейных эльфов с населением Удмуртии в ближайшем светлом будущем.

В результате исполнения данного Договора население Удмуртии должно начать свободно ориентироваться в портфеле вмененных обычаев, у широкой местной общественности должен появиться неистребимый, но здоровый интерес ко всем вопросам, так или иначе связанным с Лесным Народом, и сопровождающее этот интерес неутолимое желание овладеть навыками перемещений в пространстве.

Настоящие Договоры составлены в двух экземплярах, с соблюдением всех юридических формальностей, скреплены печатями и т. д. и т. п.

Время провели с пользой — составлены Договоры о совместной деятельности, приобретен опыт общения с братьями, выявлен всенепременный интерес населения Удмуртии к проблемам слияния двух ветвей нашего рода, Нифенюшки веселы и румяны. Возвращаемся.

Боба-эльф.

Когда очередной отчет был отправлен в Лесной Совет, еще одна светлая идея пришла в голову многоумному Бобе — всенепременно познакомить Петра-журналиста с Питером-стюардом. Имена у них странно похожие, и пусть бы посмотрели друг на друга, поговорили бы… Одно обстоятельство Бобу смущало. Опасался, что могут новоявленные почувствовать неловкость при встрече. Один — потому что хоть и ознакомлен уже с темой, но имеет искусственное происхождение, а другой, будучи урожденным эльфом, пока остается необученным неофитом.

Сомнения, впрочем, Бобу довольно быстро покинули, потому что в момент максимальных опасений прискакали Нифенюшки. А они, волшебные его девочки, всегда Умудрялись вселить Уверенность в своего родителя (с некоторых пор Боба отмечал мысленно все знаменательные слова на букву “У”). И на этот раз эльфочки замечательно его Утешили, объяснив, что оба, и Петр и Питер, достаточно легки на подъем новых идей, что со всей очевидностью следует из опыта общения с ними. Вот так.

Но тут Боба обнаружил еще одну мысль. Мысль о том, что и Петру он тоже должен стать обретенным родителем. Обычай требовал. Но тогда, во исполнение все того же Обычая, Боба постепенно, если все пойдет хорошо, станет отцом всему народу Удмуртии. Не многовато ли? Боба даже за голову схватился от ужаса перед своей вероятной многодетностью. Но долго и на эту тему Бобе думать не пришлось. Нифенюшки не допустили своего дорогого Бобочку до мучительных рассуждений.

— А потому что все очень просто…

— Ну, сложно, но ведь есть план!

— И очень перспективный.

— Да, да, и девиз кампании уже придуман! Как какой?

— Что с родителем делается, какой-то он неадекватный?

— Бобочка, ты же будешь участвовать в борьбе за президентское кресло.

— Как зачем?

— “Бобу в Президенты”!

— Они сами тебя выберут2, ты же такой славный, и тогда уж никуда не денутся.

 

— Ну, ясное дело, свободный выбор, они же тебя сами в Президенты…

— …и единогласно. Мы уже с Петром связались. Он счастлив и действует.

— Как это “как связались”? По факсу.

— Ну, не волнуйся ты так, не ждать же было еще неделю.

— А когда ты Президентом будешь, все сразу осознают свои эльфийские корни.

— Они же в какой-то мере люди, а люди так устроены — куда Президент, туда и паства.

Этот поворот оказался для Бобы полной неожиданностью, но Нифенюшки проявили столько энергичной находчивости и были так убедительны, что Боба вдруг согласился.

В результате следующие восемь (восемь) отчетов выглядели так:

Отчетные путевые заметки Бобы-эльфа

Во исполнение древних обычаев

Понедельник № 3…10. Республика эльфов.

Участвую в предвыборной гонке. Беседы, встречи, дебаты3.

Подробности после окончания кампании.

Боба-Эльф.

Эпилог

1. Самое смешное, что Боба стал Президентом Удмуртии. Нифенюшки, Петр, Питер, а с ними и все население Удмуртии ликовали. Не сразу Боба в свое избрание поверил, совсем к другому виду деятельности себя готовил — головные-то боли в затылочной области не оставляли его во все время предвыборной гонки. Вот он и думал, что это к произведению его, Бобы-эльфа, в члены Лесного Совета. А тут…

Но никакой ошибки не было. Боба-Президент был всем своим электоратом направлен полномочным представителем Удмуртии в Лесной Совет. И Там, На Самом Верху, с этим решением согласились. Спасибо Лесному Совету!

Накануне выборов Бобе выпала честь стать обретенным родителем для первой десятки удмуртов, осознавших свою эльфийскую этимологию. Существа Бобы охрипли от вокальных упражнений.

Но Боба всегда старался.

2. Нифенюшки, ближайшие родственницы по душевному складу, всегда были вместе и стали настоящей опорой своему обретенному, но очень много детному родителю на жизненной дороге. Они с великой нежностью относились к своим братьям и сестрам. А Питера и Петра лично обучили всем эльфийским наукам.

Позже, когда в эльфы потянулось уже все население Удмуртии, Нифенюшки организовали Школу эльфов, где обучали исполнению древних обычаев и танцам.

3. Питер-стюард был направлен компанией KLM на стажировку в дочернюю фирму “Крылья Удмуртии”, но занятий живописью не оставлял. Он по-прежнему рисовал Нифенюшек с бокалом “Бейлиса”, но место пупса на канонической плитке заняли витаминные добавки.

А любимой темой во время удмуртской командировки стали учебные полеты Петра-журналиста, который выполнял фигуры высшего пилотажа с “лейкой и блокнотом” (то есть с цифровой фотокамерой и ноутбуком). Постепенно кафельных плиток с изображениями летающего Петра накопилось так много, что известный магазин “Мир кафеля” организовал продажу комиксов от Питера ван Бейлиса “Эльф-журналист”. Семейство Бейлисов было счастливо. Питер тоже.

4. Население Удмуртии постепенно разделилось на две примерно равные части (Натуралов и Любителей Искусства), которые постепенно составили демократическое большинство в Парламенте Удмуртии, как тори и виги, например. Натуралы — удмуртскоговорящая часть населения, которая самым естественным образом ассимилировалась в сообществе эльфов. Любители Искусства, не будучи эльфами от природы, тем не менее настолько заинтересовались жизнью эльфов, что перешли на питание от картин-кормилиц. К вящему удивлению Любителей Искусства, Бобы-Президента, всей честной компании и Лесного Совета в целом, к этой диете они очень быстро привыкли.

5. Петр-журналист получил пожизненное эксклюзивное право освещать в печати эльфийскую тему, коим и воспользовался, написав тетралогию “Эльфы в городе”.

Книга была издана необходимым тиражом в типографии на склоне древней горы Монсегю.

Спасибо Лесному Совету!

 

 

 

Приложение 1

ЭЛЬФОГРАФИЯ

(Краткий анатомический экскурс)

Эльф по сути своей — эстет.

Эльф внешне очень похож на человека.

Продолжительность жизни эльфов очень велика, что связано с хорошо развитым чувством самосохранения.

Эльф в совершенстве владеет обеими руками, поэтому не существует ни праворуких, ни леворуких эльфов.

Эльф легко отличает в толпе эльфа от неэльфа и может понять мысли и ощущения другого(-их) эльфа(-ов), если уровень шума не превышает фонового.

Эльфочки уже с момента своего первого явления обладают мощной интуицией. С годами или по другим причинам интуиция может увеличиваться, если это происходит, то ее называют проницательностью.

Эльф почти всегда хочет (и может) летать. Частным случаем полета является прыжок. Обычно плохо скрытые прыжки у эльфа, хорошо знакомого с обычаями, являются проявлением радости или голода.

Эльф искренне радующийся непременно поделится этим чувством с близкими по духу.

Примечание. Радость эльфочки, кроме полета и прыжков, имеет еще одно вполне конкретное проявление: ее смех материализуется в виде редких по красоте жемчужин.

Эльф на 50 процентов состоит из легкомыслия, что создает благоприятные предпосылки для полетов, а на 50 процентов — из чувства благодарности.

От огорчения эльф утрачивает некоторую долю материальности и становится прозрачным. Вероятность полета при этом весьма мала.

Внутреннее устройство эльфа неоднозначно. Эльф един в трех лицах, каковыми являются: организм эльфа, Радостное Существо и Существо Заботы. Последние два обнаруживают себя только у эльфа, достигшего зрелости. О появлении и настроении Существ можно судить по их специфическим движениям и исполняемому музыкальному произведению.

Организм эльфа испытывает частые и сильные головные боли различной локализации:

боль в области левой височной доли — объективный признак высокого интеллекта;

боль в области левой височной доли, но коллективная — примета предстоящего совместного размышления; аналог этого процесса среди людей называется “мозговым штурмом”;

боль в области затылка происходит от повышенного чувства ответственности (свойственна только членам Лесного Совета).

В организме эльфа существуют:

орган, предвосхищающий реакцию окружающих (как эльфов, так и неэльфов) на решение, являющееся следствием мучительных размышлений;

орган скромности, поэтому его мысли всегда ответственны;

орган справедливости, поэтому его поступки всегда ответственны.

В организме Эльфа отсутствуют:

орган, генерирующий гормон жестокости;

орган, выделяющий гормон скуки.

Эльф музейный питается только изображением продуктов.

Диета, основанная на монопродукте, не влечет за собой катастрофических изменений в строении организма эльфа, но может отразиться на его характере, а у эльфочки — на качестве жемчуга.

Эльф жив не пищей единой. Для полноценного существования эльфа обязательны:

1) элементы познания;

2) размышления над элементами познания;

3) развлечения в промежутках между 1-м и 2-м.

Эльф безмерно любопытен, но природное легкомыслие не позволяет ему долго задерживаться на объекте, это любопытство вызвавшем.

Под влиянием человеческого фактора (например, планомерное изложение сведений) любопытство эльфа может достичь критической величины и привести к выделению в организм гормона терпения. При этом любопытство может быть удовлетворено, легкомыслие снижается до 10 процентов, чувство благодарности по отношению к человеческому фактору соответственно вырастает до 90 процентов, но способность к полетам практически утрачивается.

По мере удовлетворения любопытства баланс между легкомыслием и благодарностью в организме эльфа восстанавливается, а вместе с ним и возможность характерных полетов.

Тем не менее залогом долгого и счастливого существования эльфа является полноценное питание, при наличии которого у эльфа появляются мысли о прекрасном, имеющие способность перерождаться в реальные деяния.

Такова анатомия эльфов.

Приложение 2

ОБЫЧАИ ЭЛЬФОВ

Фрагменты документа

“Перечень вмененных жизнеобеспечивающих обычаев эльфов”

(Нумерация пунктов приводится в порядке их упоминания в тексте)

№ 1. Эльф знакомится только с эльфами.

№ 1а. Постоянное общение эльфу разрешается только с нелюдьми (т. е. с другими эльфами и представителями фауны).

№ 2. Эльф всенепременно доверяет Лесному Совету.

№ 3. Эльф, получив картину на кормление, ежедневно может брать из нее все изображенные продукты или те, которые можно получить из представленного на картине сырья, но в заранее согласованных количествах.

№ 4. Эльф всенепременно уважает волю художника — автора картины-кормилицы.

№ 5. Эльф должен всемерно защищать художественное полотно , закрепленное за ним в пожизненное пользование.

№ 5а. Эльф должен всемерно изучать то, что защищает.

№ 5б. Эльф может обсуждать источник своего питания только с эльфом.

№ 6. Эльфы музейные обмениваются впечатлениями об аукционах живописных полотен не менее четырех раз в сто лет.

№ 7. Эльф безмерно благодарен эльфу, предложившему альтернативный источник питания.

№ 8. Эльф категорически не допускает в своем поведении чрезмерных прыжков и полетов в присутствии неэльфов.

№ 9. Эльф, увидевший новоявленного эльфа, становится его родителем.

№ 10. Каждый новоявленный эльф знаком с полным текстом документа “Перечень вмененных жизнеобеспечивающих обычаев”.

№ 11. Новоявленный эльф всенепременно сопровождает своего родителя в походе за будущим именем.

№ 12. Новоявленный эльф безропотно принимает предложенное родителем имя.

№ 13. Существа эльфа-родителя исполняют дуэтом жизнерадостный музыкальный фрагмент, если он, родитель, вызывает полное приятие новоявленного эльфа.

№ 14. Имя новоявленного эльфа всенепременно образуется на основе древнегреческого слова.

№ 15. Новоявленный эльф имеет право подыскивать другого родителя, если первый обретенный родитель по каким-то причинам не может подобрать приличное случаю имя в течение 45 минут.

№ 16. Солидный, достигший зрелости эльф всенепременно обзаводится семьей для нормального развития своего организма (см. Эльфографию).

№ 17. Для регулярного обращения к нареченному эльфу принимается сокращенный вариант его имени на основном языке общения (в данном случае — рус. яз.).

№ 18. Эльф всенепременно использует свои воспоминания для интенсификации мышления.

№ 19. Первое кормление эльф-родитель обязан осуществлять из собственных средств (т. е. из своей картины-кормилицы).

№ 20. Новоявленный и нареченный эльф безмерно уважает своего родителя, но всегда сохраняет свободу перемещений.

№ 21. Ни при каких обстоятельствах эльф не имеет права исчезать на глазах у людей. Это относится к любой используемой эльфом методике исчезновения.

№ 22. Эльф всенепременно радуется жизни в свободное от добычи и приготовления пищи время.

№ 22а. Эльф, свободный от добычи и приготовления пищи, думает о прекрасном, расположившись в живописном уголке ландшафтного парка, при этом радуясь жизни.

№ 23. Картину на кормление нареченному эльфу назначает родитель, заручившись рекомендациями Совета Международного движения музейных эльфов и согласием Лесного Совета.

№ 24. Эльфочке всенепременно разрешается делать непреднамеренные подарки людям (в данном случае — жемчуг).

№ 25. Эльф русскоязычный всенепременно высоко ценит слова, начинающиеся на букву “Э”, и среди них — “эльф”, “этика” и “эстетика”.

№ 26. Эльф всегда, всеми возможными способами, проявляет свое миролюбие по отношению к другим эльфам и представителям фауны, включая людей.

№ 27. Эльф выполняет только ту работу, которую по ряду причин люди не могут выполнить самостоятельно.

№ 28. Эльфы-близнецы могут производить натуральный обмен продуктами, не нарушая при этом обычая № 3, если выделенные на кормление картины имеют хотя бы одну точку пересечения.

№ 29 (приложение к № 19). Эльф-ребенок из Группы натюрмортов, получив картину на кормление, всенепременно угощает своего родителя, если у последнего не выявлена аллергическая реакция на предлагаемые продукты.

№ 30. Эльф довольствуется малым и не претендует на продукты из картины другого эльфа.

№ 31. Эльф-родитель сразу после наречения новоявленного эльфа и определения картины-кормилицы посылает об этом отчет Лесному Совету.

№ 32. Музейный эльф не принимает пищу в день, являющийся выходным для музея, в экспозицию которого включена его картина-кормилица.

№ 33. Новоявленный и нареченный музейный эльф делает сообщение на конгрессе международного движения музейных эльфов.

№ 34. Эльф-ребенок сам выбирает себе родителя.

№ 35. Эльфы-родители имеют право на Игры, и желания детей в это время в расчет не принимаются.

Таковы обычаи — 35 раз.

 

Приложение 3

Быть эльфом. Эльфам быть

Темы лекций,

продуманных и прочитанных лично Бобой-эльфом

в рамках предвыборной кампании

1. ЛАКТОРИАНСТВО.

a) Скрытые опасности молочных рек.

b) Кисломолочные продукты как фактор интенсификации умственной деятельности.

c) Технология производства твердых сыров в условиях мелкого фермерского хозяйства.

2. ВОСПИТАНИЕ ЧУВСТВ ДЛЯ ПОЛНОЦЕННОЙ ЖИЗНИ.

a) Чувство Благодарности.

b) Чувство Справедливости.

c) Чувство Прекрасного.

d) Чувство Локтя.

e) Общее Легкомыслие Чувств.

3. СОБЛЮДЕНИЕ ВМЕНЕННЫХ ОБЫЧАЕВ НА ПОДСОЗНАТЕЛЬНОМ УРОВНЕ.

4. ЖИЗНЬ В ИСКУССТВЕ.

a) Живопись — источник здоровой пищи.

i) Анималистские полотна с изображениями крупного и мелкого рогатого скота.

ii) Жанровые картины, изображающие застолья, пиры и отдельно стоящие напитки.

iii) Натюрморты как квинтэссенция поливалентной диеты.

b) Музыка — источник радостных танцев.

c) Книга — источник всенепременных знаний.

5. ПРОГРЕССИВНЫЕ ВИДЫ ТРАНСПОРТИРОВКИ.

Программа обучения.

a) Прыжок в высоту — способ достижения вертикальной цели (5 — 6 индивидуальных тренировок).

b) Полеты во сне (здоровый 9-часовой сон, как можно чаще).

c) Одиночный полет — способ достижения любой цели (под руководством опытного инструктора).

d) Коллективный полет (два и более эльфов) — способ достижения любой цели (необходима только дружеская поддержка).

e) Перемещение — нет необходимости в тренировках, это надо просто понять.

1 “Перечень вмененных жизнеобеспечивающих обычаев эльфов”” приведен в Приложении 2.

2 Ни Конституция РФ, ни Законы РФ не запрещают эльфам занимать высшие государственные должности в субъектах РФ, если они являются гражданами РФ. Вопрос гражданства Бобы-эльфа автором не рассматривался по природному легкомыслию. Участие Бобы в выборах президента Удмуртии нарушает лишь статью 18 Федерального закона РФ № 184-ФЗ от 6 октября 1999 года в редакции от 21.07.2005 № 93-ФЗ, в соответствии с которой Боба должен быть выдвинут на должность высшего должностного лица Удмуртии по представлению Президента РФ. Однако автор пошел на это единственное фантастическое допущение в своем абсолютно реалистическом повествовании, дабы явить обществу истинное отношение удмуртского народа к своему любимцу Бобе-эльфу. Таким образом, нарушение Федерального закона РФ № 184-ФЗ можно квалифицировать только как бесхитростный художественный вымысел.

3 Темы бесед, встреч, лекций в формулировках Бобы-эльфа приведены в Приложении 3.

 

Край кипящего молочка

Богомяков Владимир Геннадиевич родился в 1955 году в городе Ленинск-Кузнецкий Кемеровской области. Закончил исторический факультет Тюменского университета. Работал штукатуром-маляром, сторожем, бетонщиком, каменщиком, грузчиком, мойщиком машин, рабочим в геологических партиях, инженером отдела промышленной социологии, старшим инженером лаборатории прикладной этики, преподавателем вузов. Ныне доктор философских наук, профессор. Заведует кафедрой политологии в Тюменском университете. Автор нескольких книг стихов и многих научных работ. Живет в Тюмени.

 

Когда я впервые познакомился со стихами Владимира Богомякова, они мне не понравились. Они выглядели неаккуратными — из них торчали строчки разной длины и все такое. Я решил, что этот поэт, хотя и взрослый, и профессор философии, а доводить до ума свои тексты не научился. Видимо, тогда мне нравились стихи поровнее или я был усталым.

А потом — через полгода — у меня случилось плохое состояние психики. Сидя в грусти и тоске, я решил почитать книжку поэта Богомякова: хуже-то все равно не будет. И надо сказать, что решение это оказалось одним из немногих в моей жизни, которыми я горжусь, потому что буквально через пятое стихотворение вся моя депрессия прошла. И стал я бодр и светел!

Можно, конечно, своими словами попытаться описать, как лексически, ритмически, сюжетно и стилистически разнообразны стихи автора. Подбирать к ним эпитеты типа “сочные”, “яркие” или “экзотические”… Можно радоваться, что автор продолжает народную традицию и линию раннего Заболоцкого, поражаться спонтанности или тому, что рок-музыканты любят писать песни на его тексты.

Все это можно делать, но, по-моему, практика важнее всего.

Виктор Перельман.

 

*    *

 *

Два старых хиппи стали сборщиками картофеля.

В 6 утра они выходили на грязные поля.

А кормили их жидкой похлебкой из маркофеля.

По таким законам живет Сердцевинная Земля.

Сердцевинная и сердцевидная —

Из космоса напоминающая огромное остановившееся Серое Дце,

Розами увитое, стрелами пробитое.

Его умирающий и наблюдает в самом конце....

 

*    *

 *

Когда Сергей Эйзенштейн работал над фильмом “Броненосец „Потемкин””, У него на плечах лежал маленький серый котенкин.

Нет, он не спал, находясь скорее в анабиозе,

Выдвинув вперед хоботок, подобный удлиненной крохотной розе.

Еще была у Сергея Эйзенштейна ласковая собачка,

Да съела как-то ее бешеная казачка.

Еще был у Сергея Эйзенштейна городочек шуточных птиц,

Но реквизировал его Наркомпрод на предмет пищевых яиц.

И макакий был у него для интимных секс-развлечений,

Но послали его за рубеж для особенных поручений.

Вот и всё, бля. И вся наша жизнь. Лишь кораблик плывет по бумаге.

Эйзенштейн тихо курит гашиш. В небе реют красные флаги.

 

*    *

 *

Пустынно-глухо, в полусне

Собачка бегает по небу.

За разноцветными ширмочками разливают вино “Миснэ”.

Лежит на полу деревянный Бунин.

Ходит старушка посередь двора.

Бражку пьет и кружит разная детвора.

Летят на нас безглазые канарейки.

Девушка пьяная улыбается со скамейки.

Водит карлик кошечку за лапочки.

Кошечка смеется, и все ей до лампочки.

 

*    *

 *

Есть в том Метелёве Поющий Камень.

Поет придурочно и часто нетрезвый.

Сначала пинали его сапогами,

Потом решили, что камень полезный.

Теперь к нему приезжают свадьбы

И разбивают вдребезги пластмассовых пупсов с капота.

А холостые от камня долотом отбивают кусочки

Исключительно девкам на сподману.

 

 

*    *

 *

Он потерял побольше денег и уехал в край кипящего молочка.

Потерял мобильник и спал в комнате у одного старичка.

Потерял три паспорта и большую сберкнижку на вторые сутки.

А в туалете скончался наркокурьер с героином в желудке.

Потерял понятых и еще потерял зампрокурора.

Потерял кредитную карточку багдадского вора.

Потерял Оксану Викторовну, сироту.

Она под землей не дует больше в ноздри кроту.

Потерял все нажитое непосильным трудом.

И нечем теперь заплатить за Дурдом.

 

*    *

 *

Купил в промтоварном бутылку водки.

А на донышке склизкий размедузенный Садко.

Стал он, булькая, ныть, как ему нелегко,

Жена не любит, в жопе геморрой, и при путинском режиме работы

                                                                                                            не найтить.

Процедил водку через марлю. Надо ж ее как-то пить!

Выпил стакан, стало тепло в затылке.

И лег подремать на холодное дно сентябрьской бутылки.

 

*    *

 *

Получил поместье за шишиморство и шпионство.

Хорошее место для забав, прогулок, для ромашничества и шампиньонства.

Здесь происходит легкое и сердечное безо всяких уставов.

Грязь уходит из белого тела, из нутра, из костей и суставов.

Если даже в доме что-то повалится, упадет,

Если будет трещать и в углу диковаться,

Если даже со стола все чашки сметет,

Я буду на стуле сидеть и улыбаться...

 

Что касается счастья. (Ехать умирать).

Ботева Мария Алексеевна родилась в Кирове. Студентка Екатеринбургского государственного театрального института. Автор книги прозы “Световая азбука…”. Лауреат премии “Молодежный триумф” за 2005 год. Живет в Кирове.

В тексте сохранены особенности авторской пунктуации и орфографии.

 

Претерпевший же до конца спасется.

(Мф. 24: 13)

У нас была корова. Когда она жила, из неё ели молоко мать, отец и я. Потом она родила себе сына — телёнка, и он тоже ел из неё молоко, мы трое и он четвёртый, а всем хватало. Корова ещё пахала и возила кладь. Потом её сына продали на мясо. Корова стала мучиться, но скоро умерла от поезда. И её тоже съели, потому что она говядина. Корова отдала нам всё, то есть молоко, сына, мясо, кожу, внутренности и кости, она была доброй. Я помню нашу корову и не забуду.

Андрей Платонов.

Первые фразы такие (курсив): если я буду старой, то поеду умирать куда-нибудь подальше от родственников, чтобы они не видели меня старой, чтобы внуки думали, будто я не старюсь, и не состарюсь никогда, если у меня к тому времени будут внуки.

Поеду, допустим, к себе на родину, а что, пряничный город зимой, пробки оттого, что дороги занесены снегом, летом пыль, и театр на Спасской, и авторская песня, и старухи в троллейбусе, и я между них.

Сначала проеду по всем своим местам, в разных платьях, в разной одежде сфотографируюсь, чтобы остаток жизни слать карточки своим внукам, в разные города, всегда в одном возрасте, всегда; фотографии подпишу сразу же, как их напечатают, твёрдой ещё пока рукой, пусть думают, что бабушка их всегда в хорошей форме, зарядка, обтирание, массаж, приседание, прогулки в любую погоду, здравый ум, твёрдая память, честное слово, куда бежишь ты, на ночь глядя, рукой рук, ясноглазая, снова, и опять, куда, куда, куда?

Весь город ходил в этот дворец, туда, где канализация, потом там был госпиталь, потом ЧК расстреливал в подвале, дом с грифонами, а они не знают, и много чего не знают ещё.

Будут обо мне легенды рассказывать, одноклассники не будут верить, бить будут, кровь из носа, крепкие кулаки, взвинченные нервы, постоянные им бойкоты, вечные изгои, куда ты лезешь, выдра, куда идёшь, внук пробегающей мимо, давай сюда, мы дадим тебе тумаков, тумаков-тумаков.

Не сломаются, нет, моя бабка такая и была, нет, кикимора перенесла город.

Зимой, зимой, зимой снег, пар изо рта. Где ещё такое бывает?

Север крошит металл, но щадит стекло, учит гортань проговорить впусти, север меня воспитал.

Сверстники внуков всерьёз не примут, жалеть станут, крутить у виска, гладить по голове, бедная моя, тяжело тебе жить такой, ходить по тем же улицам, а они, напротив, рады, рады будут, что теми же улицами, теми же.

Я вчера искала тебя, я хотела показать тебе камушки, жёлуди, дуб в парке Аполло, бесполезно.

И наконец, штиль.

Кого и найдут они такого же, услышат про другие трамваи, о другой стороне, встретятся в столице, окажется — почти земляки, долгий взгляд, короткие речи, слова, слова, слова, здоровые зубы, молодость, какая-то неопределённость, возлюбленные ваши тоже любят сидеть у огня, поближе к свету, и радуга на щеке, газировка, мороженое, это знак, это судьба, квартирный вопрос испортил не только москвичей, продайте нам колечки обручальные, в конце концов, за что детей?

Дальше была жизнь, гимн семье, просто песня, живущий под кровом ангелам своим заповедает охранять тебя на всех путях твоих, падут подле тебя тысяча и десять тысяч по правую руку от тебя, но к тебе не приблизятся, на руках понесут тебя, да не преткнёшься о камень ногою твоей.

Вот оно и получится, нарисуется, выскажется моя родина, большая и забытая, покинутая, ушедшая под синий лёд Атлантида, встреча трёх рек, северная коса, за шеломянем еси, бережок, песочек, как-то даже тарантула видели. (Убрать курсив.)

Если я буду старой, то поеду умирать куда-нибудь подальше от родственников, чтобы они не видели меня старой, чтобы внуки думали, будто я не старюсь, и не состарюсь никогда, если у меня к тому времени будут внуки, если я буду старой. Приеду, и мама спросит: где ты была, спросит меня моя мама, скажи мне, где ты опять была, не скрывай ничего. Я скажу: я ходила лесами. Мама вздохнёт: опять, снова. Я ходила лесами, видела в лесах города, в городах дома, в домах людей видела я, люди сидят за столом, пьют чай, разговаривают. О чём говорят люди, спросит мама. Люди говорят о чём, это сразу и не скажешь, не вспомнишь всего. Это надо подумать и только тогда сказать, уверена ли ты, что хочешь это слышать, о чём говорят люди, тогда знай (дальше курсив). Они говорят слова, мама, они говорят слова о любви, о Боге, о совести, страсти, писателях, книгах, людях, руках, красивых и тёплых надёжных руках, о ногах, ручках, собаках, кошках, цветах, запахах, грёзах, о снах, туманах, о маме, о родственниках, свадьбах, похоронах, гробах, венках, ссорах, телефонах, о телефонных разговорах, разговорах (ах), сплетнях, гениях (ях), уме, безумии, шизофрении (ии), друзьях, тюрьмах, спиртных напитках, сигаретах, табаке, куреве, водке, посылках, посылках в тюрьму, журналах, газетах, детях, одежде, туберозе, театре (е), сырых носах, слезах, о смехе, об охоте, охотниках, утках, гусиных лапках, раковых шейках, гусиных перьях, соке, Боге, монастыре, фильмах, кассетах, красоте, уродстве, девочках, мальчиках, о мужиках, о синем чекисте Власове, о сыне чекиста Власова, кольцах, браслетах, о городе Вятке, о городе Ватикане, о городе В и городе К, о Москве (М.), о старой Руси, о душе, родине, о загранице, медвежьих берлогах, медвежьих углах, запарке, родном языке, мате, краске для волос, рекламе, о всех входящих, о всех исходящих, бесплатном сыре, о мышеловке, деньгах, бриллиантах, нефти (и), весёлых соседях, весёленьких днях, счастье, о счастье в деньгах, о милом в шалаше, о любви, о болезнях, придатках, таблетках, абортах, детях, детях, детях, Боге, о бросить курить, о раздать долги, о купить пальто, о достать чернил, о плакать (оплакать), о снять квартиру, лечиться, учиться, кормиться, топтаться, напрасно топтаться у неё под окнами, добиваться, знать, о буратины ищут денег, о Медея была реальной женщиной, о младенцы глаголют, об избиении младенцев, о тетрадях в косую полоску (у), гигантомании, наполеанизме, вшах, тварях дрожащих, прощениях и прощаниях, Питере, бежит по полю Аустерлица, несётся вниз, летит в пропасть, остановился, любит Бог, его Бог поцеловал в глаза, мама, почему мне нельзя, укройте рукой рук, стекле в груди, о рыбе стерлёдке, о людях в зимней спячке, о письмах, желудях, каштанах, ГЗ МГУ (главное здание МГУ), записях на билетах, других городах, поездках, поездах, электричках, железных дорогах. (Убрать курсив.)

Что касается времени, то оно здесь прошедшее, никакого отношения к будущему, хотя, если станется так, что встреча произошла во старости, то оно будущее, так я и скажу своей маме. А что говорят о секретных ж/д, спросит мама моя, что скажут они о секретках. Ничего не знают секретках о, ничего знают не, это не просто слова, слова просто не. Не знает, ни один из них не знает о секретках, о ж/д, а если будут знать, если станет известно, если как-то пронюхают, прошныряют, просветятся секретках о, самим не понравится, здоровье и сон оставят их, ах, оставят насовсем, навеки, воротись поскорей, мой любимый Вилли, навеки на веках тяжесть ляжет, под веками усталость, ибо секретки ведут ко всему (вразрядку ко всему), ведут к знанию. И это время не прошедшее, это не настоящее и не будущее, не предстоящее, это время постоянное.

Так расскажи мне о будущем, скажет мама, расскажи, что будет дальше, что у тебя именно будет дальше. Может быть, тебе и рассказать о будущем, но про секретки ещё не слышала, вот теперь говорю. Говорю тебе, что в лесу лежит слюда, под лунным светом блестит слюда, скажу я маме, но это не слюда, это на самом деле лунный порошок, по отвалам этого порошка в лесу ориентируются строители секреток — секретных железных дорог (ж/д). По лесам между городами идут секретки. Никто о них не знает, только строители и те, кому повезёт наткнуться на лунный порошок, на его отвалы кучищами. Ах, дочьдочь, вздохнёт мама, ты всё ещё бродишь по лесам, как маленькая. А что делать, что делать, если города стоят в лесу, если между ними — лес, и совсем немного севера, я хочу сказать, совсем немного дорог, изредка только попадаются дороги, добирайся как знаешь. Но мама слышала от меня это сто раз, она говорит: не делай мне дежавю, скажи мне, куда ты поедешь, этого я не слышала ещё, куда ты поедешь, когда будешь старая, неужели так и будешь всегда по лесам мотаться, когда устанешь, моей звезде не суждено, скажешь, суждено, когда перестанешь ходить лесами, когда не сможешь больше, когда запросишь теплоты, когда тебе можно будет ездить секретками, ездить секретками умирать, потому что ты будешь старой, куда? И я скажу.

мамамамамама

Поеду, допустим, к себе на родину, а что, пряничный город зимой, но это только зимой. Можно попробовать на вкус, на запах пряников, город пряников, вру, закрытый город, на улицах ни души, полно народу, особенно по утрам. На самом же деле о нём ходят тёмные слухи. Называют мой город медвежьим углом, забором, на которовом написано, как только не называют. Там я не была уже давно (если мы будем говорить в настоящем времени о прошедшем), не была давно, как говорится, не пью, и не манит. Все алкоголики говорят, это они так перед жёнами и детьми выставляются, выставляются, если не сказать грубее, но мы не будем, автор не будет, держит себя в руках, на самом деле манит. Они держатся стойко, два дня держатся, а потом снова пьют, четыре дня, неделю, полторы, деньги из семьи, и уже нечего, и нечем блевать, тазик под кроватью, зелёная жидкость, и к некоторовым приходит чекист Власов, синий чекист Власов, а к тем, кто чище душой, над теми стоит с безмолвным укором святой местночтимый Трифон, преподобный Трифон святой, а к бездомным проходит архитектор Чарушин, отстроивший полгорода лично. Остановка, недели на две остановка, денег нет и не будет, приходят домой с виноватыми глазами, тихие люди, смирные алкоголики непьющие, образцовые отцы семейств, и даже в сад на электричке, не на первой, потому что здоровье, но едут, поправить, что ли, забор? Первые два дня, дети не разговаривают, надоедает, кричит, что вы меня не уважаете, я главный в семье, не перечить! Удар по столу. Что у вас там в саду, что за бардак, хозяину некогда, так и вы?! Удар по столу, на пол летит книга, очки, пропуск для проходной. Когда печень болеть перестанет, когда сердце успокоится, когда желудок придёт в какую-то более-менее норму, когда пройдёт время, жена уже не ругается, и уже варит мясо, не фарш готовит, а курочку, уже даёт деньги и доверяет сходить в магазин, начинается та же история. Сначала пахнет пивом, ну, мы там по кружке пропустили с мужиками, потом чей-нибудь день рожденья, потом водка, потом суррогат, потом на цветные металлы (цветмет) кабель порезал, и всё, снова тащи зелёный тазик к кровати, подержи меня, отведи в туалет, я мужик! Вот также, мама, и я не буду решать, просто держите меня, ноги, везите меня, дороги, я буду на родине той же зимой, той же ночью, когда стерлёдка глядит из реки глазами, когда святой Трифон держит в руках таблетки ремантадина и ждёт и ищет, кому отдать. В своём медвежьем углу пойду гулять, в постоянном времени буду гулять по городу, по Московской, по Вознесенской и Николаевской, Хлебной, Водопроводной, Набережной, пойду гулять пешком, буду ходить ногами в мозолях, в мозолях на босу ногу буду ходить гулять, мне поле выстелило путь (курсивом выстелило путь), всё равно зимой не проехать ни туда, ни сюда, ни в одну из сторон, не вырваться на автобусе, потому что пробки даже в медвежьем углу.

Дажедажедаже

Пробки в городе оттого, что дороги занесены снегом, сталкивай сильнее на небе тучи, сплошняком лежит снег типа асфальта, почему-то всегда его много, так много, что даже больше, чем всегда, снежное царство, нигде не бывает так много, нигде не бывает так негде больше ему упасть, так нету куда сгребать, и некому, дворники бастуют. Рисуют на лопатах, помещают на лопаты образ святого Трифона, а лучше того, святого Прокопия юродивого Христабогаради, ходят с лопатами на плечах, с Трифоном, на землю не опускают. Подними веки от глаз своих, и увидишь снег за окном автобуса, увидишь цирк, к которовому нужно подняться по тропке в сугробе, по лесенке, увидишь пруд возле, в пруду грустноглазая рыба стерлёдка пытается продышать дырочку во льду, почти что как пассажиры в автобусе, но пассажирам смотреть, а ей жить, рыбе дышать, а нам знать, видеть дворников с Трифоном на плече, на лопатах, будто священников с хоругвями, и улыбнётся душа. Чем дальше на север города, тем больше снега, тем больше бастующих дворников, больше лопат и Трифонов, чем дальше на север вечности, тем слаще душа твоя улыбаться будет, ты только подними веки свои от глаз, ты только оторвись от книжки. Выйди из автобуса, хоть у центрального рынка он попал в снежную снежных пробку, хоть у переезда, у ж/д переезда. Поезда едут мимо города, на запад и на восток, едут лесами, но это не те леса, и это не те дороги, не секретки. Это зимой.

Полетеливысокобелыеснежинки

Летом пыль, и театр на Спасской, и кого он спас ещё вопрос, можно не отвечать, это риторика, всё равно (всё вразрядку) никто не поверит, потому что спасал не театр, а спасал Спасский собор, под полом которового находится подземный ход, но это мы оставим, информация засекречена чекистами, КГБ и лично, спасал монахов, спасал город и городских алкоголиков, из числа которовых впоследствии выделились и поэты, принимал, пускал пройти в свой подземный ход, пройти ходом от питейной полиции к маме, к жене, монахи шли в монастырь, Аннушка, но не та, Аннушка шла к рыбе стерлёдке, мечущей гречиху, разговаривать с ней по ночам, потому и ловилась рыба на удочку, сама шла в руки, а в городе болтали всякое про то, что дуракам везёт, а особенно (а особенно вразрядку), а особенно дурочкам. Шла вопреки воле мужа синего чекиста Власова, пока тот не завалил ход, не дал приказа засбыпать. И кто его знает, сколько осталось добра под землёй, сколько гречихи наметала по пути в дом Аннушки стерлёдка, сколько босых ног не пойдёт этим ходом, не отряхнёт прах от ступней, сколько могло спастись и не спасётся. От улицы Спасской осталось одно лишь название, да вот ещё восстанавливают собор, питейная изба и театр, в которовом на сцене прямо намоленной и отдраенной тряпкой и руками уборщицы и приезжего режиссёра, ставили Гамлета (“”), в которовом шла “порвалась связь времён”. В которовом здании театра жили привидения, в архиве синего чекиста Власова даже где-то были метрики, должна быть перепись всей этой нечисти, если он разрешит поискать, дайте ему кто-нибудь в глаз. За что же в глаз, может спросить меня мама, а может спросить сестра, бедный чекист, бедненький, синий, подумаешь, засыпал подземный ход, подумаешь, синий, что же с того? Вы ещё не всё знаете, вы ещё знаете далеко не всё (вразрядку всё), особенно про секретки, особенно про подземные секретки и болезнь туберозу. Но об этом позже, а теперь продолжу, продолжу, продлю рассказ, остановилась на песне.

Дореми

И авторская песня звучит летом в городе (В), проект с названием, которового я не скажу, не выдам, потому что зачем, ну. Зачем, да? Они и в том, будущем времени (сейчас не будущее) будут петь, улицы горда В, или не будут, посмотрим, увидим. Будут или не будут, это уже не моё дело, прямое следствие учёбы в 45 школе в её лучшие 37 лет, школа, как всякая другая школа города поэтов и пьяниц, одни легко становятся другими и обратно, можно совместить. По городу (прошедшее время) движутся поэт К. и поэт Й., они идут, непринуждённо беседуя, проводя в беседе свои лучшие дни, месяцы и годы, не торопясь от дома Жмакиной (он же дом Витберга), свернув, спускаясь по улице вниз, мимо парка Аполло, ступая легко по листьям и желудям, завидя издалека женщину последних лет, настроенную непреклонно романтично, непременно зазвать читать стихи данных поэтов, смотреть влюбленно, теребить воротник собеседника, глядеть в голубые глаза, полтора часа звать пить чай или смотреть на свечи, на огонь свечи, но поэты, завидя её, свернув в Копанский переулок, мечтая отдышаться от спорой ходьбы, увидев на столбе поэта и электрика Ю., приветствуя его. Тут же встречая прозаика А., двигаясь дальше, передавая приветы поэту и музыканту Р. с поэтом и электриком Ю. Итак, оставя Ю. наедине со столбом, А., К. и Й. уходя, беседуя о мужиках, некоторовые из мужиков поэты, попадая, идя обратно, на остатки крепостного рва. Вдохновение, застигая их, заставляя расстаться, распрощаться, обнимаясь и договариваясь о новой встрече. Расходясь по домам, не видя в своём вдохновеньи ничего, не зная многих других поэтов, потому что нельзя знать полгорода, даже этого угла медвежьего.

Вечером, после встречи, дожидаясь троллейбуса, один (одна) из этих литераторов, по привычке пересчитывая голубей на остановке, почему-то на одного больше, это очередная проделка святого Прокопия, юродивого Христабогаради, ему видней. И приходит троллейбус, садится, сажусь в него, устало кивает кондуктор, не берёт сдачу, не пылит дорога, не шумят листы, в городе скоро луна проглянет, в небе над городом, еду в аргентинской зелёной тени, и сиденья заняты пьяными гражданами великой страны, и некуда сесть из-за них, посредством них, и старухи в троллейбусе, и я между них.

Летолето

И старухи в троллейбусе, и я между них, и пьяные граждане великой страны, и даже водитель — все мы знаем нечто, знаем секретный факт из жизни нашего города, и скорбим. Мы знаем, что едем по трамвайным рельсам, спрятанным под асфальт. Давно-давно, совсем до войны, в городе В хотели пустить трамваи, золотой век, электричества завались, железа на рельсы не жалко, только укладывай, только клади. И уложили, и уже собирались пригласить трамвай, но умер один почти что вождь революции, траур, торжества отложили, трамвай сломали, рельсы закатали под асфальт, в одну ночь, будто и не было. Этот факт заставляет нас всех, всех нас (меня, старух, водителя и алкоголиков) скорбеть, грустно мечтать о жизни с трамваями. И только кондуктор к этому горю равнодушна, она молча и упорно делает своё дело, движется к своей цели. Как никто, она понимает, что всё это не имеет смысла, нет разницы, как ехать, какая разница, куда и на чём ехать, по какой дороге, если ехать умирать, ехать умирать от счастья, счастьем умирать в твоих глазах, душа моя, радость моего сердца, у тебя в руках быть чашкой молока, за руки держать, целовать в глаза, дуть в них, ходить к тебе, здороваться с твоей мамой, спать на одной подушке с тобой, рисовать смешные рожицы, все эти нежности, все тонны общения, общания, общая беда, общая радость, не продохнуть сквозь обилие радости, слёз радости, ходить держаться за воздух, ехать к тебе, повторять, заклинать всю дорогу (дальше курсив): приди и будешь мне человек, приди и будешь мне отрадой, будешь мне родительский дом, дом радости, вечный апрель, вечный двигатель, нерастратный карандаш; приди и будешь мне третья рука, будешь мне ловец снов. Приду и буду тебе человек, буду тебе и здоровый сон, буду тебе лекарство против ангины, буду тебе пар изо рта, апрель тебе буду, всегда сентябрь буду, буду тебе верь мне, буду аттракцион в парке, осенний гербарий, самые быстрые лыжи, неразменный рубль, дорога в лесу заблудшим, свежая рубашка, газета с утра, буду тебе невыспанные глаза, головная боль тебе буду, сердце тебе буду шалит, аргументируйте свою хандру, вы уверены, вероятно тебе буду, ты будешь мне всё (всё вразрядку, а курсив убрать).

Такизнай

Сначала проеду по всем своим местам, в разных платьях, в разной одежде сфотографируюсь, чтобы остаток жизни слать карточки своим внукам, в разные города, всегда в одном возрасте, всегда. Но уже слышу возгласы опасения и страха, не будет ли это шоком для внуков, не испугаю ли я их, не допущу ли безобразных (подчеркнуть безобразных) сцен, подобно той, что была вначале, про алкоголика и тазик, зачем?

Вероятно, кто-то скажет, даже может и мама моя сказать, мама автора и сестра автора вполне может спросить, к чему эта сцена, эта безобразная (безобразная подчеркнуть) сцена в самом начале, и не станешь ли продолжать таких сцен? Ну как же, как же, и не единственная сцена, не единственная безобразная (подчеркнуть снова) сцена здесь. Таких сцен предстоит несколько, надо готовить заранее. Будет сцена про алкоголика, про застенки ЧК, безобразная предстоит о грязи Кикиморской улицы и течении болезни туберозы, а уж безобразнее этого найти трудно. Но можно. Будет, например, картина убийства восьми кошек спецветеринарами, подробный рассказ о том, как их (животных) тела доставали, брали между окнами и доставали, рассказ о мёрзнущем архитекторе Чарушине, которовый построил полгорода и которового не пустили в свой собственный дом, и тогда он, подняв веки свои от глаз, увидел синего чекиста Власова и был через него сражён туберозой. Автор поднапряжётся ещё немного и поведает, как и по какой причине в деревянном театре возникло возгорание, и как это повлияло на то, что главрежем в новом здании стал алкоголик. Если у автора будет настроение, то узнаете вы и о том, к каким местам прикладывал по ночам синий чекист Власов метрики привидений другого театра, главное тут не запутаться — мест много, привидений много, а театров мало, да ещё есть кукольный. Будет сцена избиения детей с целью обучения в школе, загона их в школу, первую в городе В. После этого внукам не страшно будет глядеть в фотографии, уставлять глаза свои в карточки, читать надписи.

Буквыбуквыпочерк

Фотографии подпишу сразу же, как их напечатают, твёрдой пока ещё рукой, пусть думают, что бабушка их всегда в хорошей форме, зарядка, обтирание, массаж, приседание, прогулки в любую погоду, здравый ум, твёрдая память, честное слово (дальше курсив):

Здравствуйте, все!

Я живу хорошо. Иногда скучаю. Сегодня день памяти и будет зарница.

Пишу я в тихий час. Мама привези мне конверта 2 и футболок. У нас из отряда уехала Вика и сейчас нас за столом сидит трое человек. Сегодня на завтраке мне досталось 2 куска сыру, потому что накрывают на четверых. Я взяла в библиотеке книгу собирающий облака и Костёр. Завтра сдам, а сегодня дочитаю Костер. Сегодня приехал дедушка привёз конфет все так и налетели приезжайте в воскресенье

до свиданье

Дорогая Вера!

Со мной сегодня случилось нечто странное. Я беседовал со своим старинным другом Домиником Уэббом, как вдруг — вспышка! Мои губы почему-то сами собой произнесли Ваше имя.

Что-то подсказывает мне: ВЕРА в очень трудном положении. Ей срочно нужна помощь.

Мой друг Доминик Уэбб был поражён. Он признался, что тем же утром перечитывал Ваше письмо, ведь Ваш случай очень тревожит его. Он поведал мне, что, несмотря на всю его помощь, Ваша ситуация остаётся сложной, и ему придётся заняться Вашим случаем особо. Доминик Уэбб передал мне Ваше письмо и попросил о содействии. Едва коснувшись письма, я понял суть происходящего.

Ректору театрального института

от студентки 2 курса

Объяснительная записка

Я не была на экзамене по предмету психология художественного творчества потому что ходила на собеседование по поводу устройства на работу почтальоном и дворником заснеженных улиц, а потом попала в пробку.

Пущино письмо такого-то.

Здравствуй Маша я очень хочу с тобой переписываться. Я учусь в 5 классе мне будит 3 декабря четырнадцать лет. Маша напиши в каком ты классе и сколько лет. Маша я осталась в 5 классе по русскому языку. У нас в пятом классе 7 учетелей, а классный руководитель Батлаева Раиса Антоновна. И ты напиши сколько у вас учетелей и кто классный руководитель. Маша у тебя есть сестра или брат, а у меня есть сестра и брат, брата зовут Ваня, а сестру Нина. У меня здоровье хорошее, а какое у тебя здоровье я хочу узнать. Маша у нас погода тёплая, а у вас какая погода. Машенька я хочу спросить есть ли у вас море или река, а у нас есть море, оно называется Азовское море в нём ловят рыбу. У тебя есть товарищы или нет, а меня их много с 7 класса Бобришова Оля и Кривчинко Ирина и есть у пятом классе Остапинко Нина и Кисловская Валя.

Досвиданье жду ответа как соловей лета

Маша роза Маша цвет

Маша алинький букет

Здравствуйте, Мария Алексеевна.

Ваше резюме получено и размещено в базе данных агентства “МедиаПилот-кадры”.

Спасибо, что обратились в наше агентство.

С уважением,

Менеджер агентства

Машуля, сохрани пожалуйста этот саквояжик, а если я долго не появлюсь то пользуйся на здоровье кассетами. Тапочки забери.

Пока, Андрей…

Уважаемые коллеги!

С 1995 года в нашем городе работает общество, помогающее страждущим.

11 сентября 8 человек примут обет трезвения в день Усекновения главы Иоанна Предтечи.

Чин начнётся в 13.00 по адресу: Зелёная Роща, 1, в храме Всех Святых Ново-Тихвинского женского монастыря.

ВПЕРВЫЕ принимающие обет готовы дать интервью и согласились на съёмку.

С уважением,

Хорошее травяное лекарство (курсив, дозировку выделить жирным)

Шиповник плоды — 100 гр.

Тысячелистник — 100 гр.

Почки сосновые — 100 гр.

Чага берёзовая — 100 гр.

Варить в 3-х литрах воды 2 часа, потом отстаивать 4 — 6 часов. Процедить. Добавить:

150 гр. сока свежевыжатого алоэ,

600 гр. мёда,

250 гр. коняька.

Принимать по чайной ложке 3 раза в день — 2 недели. По 2 столовые ложки — всё остальное время.

Лекарство выводит шлаки, очищает организм, профилактика рака, в том числе и замедляет процесс развития раковых опухолей.

Здравствуйте, все!

Если вы получили и читаете это письмо, значит, почта наша работает по-прежнему исправно.

Трудовой кодекс о труде говорит о законах, а толковый словарь русского языка толкует слова русского языка, Москва столица нашей родины, железная дорога зона повышенной опасности, собака друг человека, для дураков закон не писан, выше гор могут быть только титаны мысли, богатыри не мы, изъятые вещи подлежат конфискации, в общественных местах запрещается курить, сорить и хамить, хлеб всему голова, СПИД чума ХХ века, сифилис и гонорею излечите поскорее, годы не воротишь, умный любит учиться, а дурак учить, мои года моё богатство, слово не воробей, воробей не слово, информация подстилочный слой, нет худа без добра, нет добра без худа, ведь столько на свете весёлых идей, ведь столько на свете несчастных людей, мойте руки перед едой, кто владеет информацией, тот владеет миром, вор должен сидеть в тюрьме, закон суров, но сед лекс, нам песня строить и жить, книга источник знаний, спички детям не игрушка, всё лучшее детям, мерси боку, уважайте труд уборщиц, чисто не там, где метут, а там, где не сорят, что имеем не храним, не отвлекайте водителя разговорами, нижнее бельё обмену и возврату не подлежит, свидетели долго не живут, когда я ем, я глух и нем — вот лишь краткий перечень прописных истин, которовые вы все знаете, но я позволю себе напомнить, прежде чем. Итак, любите друг друга и не отвлекайтесь на мелочи.

Наступает год петуха. Люди, не обижайте животных!

(Курсив убрать.)

Читайтевнимательно

Куда бежишь ты, на ночь глядя, рукой рук, ясноглазая, Аннушка, но не та? Молчит Аннушка, но не та. Аннушка идёт в цирк, в шапито, сегодня там представление, цирк приехал на всё лето, Аннушка, но не та, садится на скамейку, жёсткую доску, чтобы смотреть то, что покажут, следить глазами. Гимнасты, жонглёры, медведь Миша, собачки, маленькие, болонистые шавочки, которовых только и вывели что для цирка, на потеху, лошади — криво стрижена чёлка, бодро бегают лошади по кругу, солнцешар, земляшар, маленькая модель всего (вразрядку всего), фокусники, кто-то спёр трёшку, Аннушка на жёсткой скамейке, она поднимает веки свои, и в глазах её — цирк. Рядом сидит Игнашка, хороший, маленький, ангел, только крыльев нет, зато есть глаза и ресницы в половину лица, ясные глаза, ясные, пришёл с папой, с папоськой, которовый уже спит, детская радость, чистая радость — цирк, особенно цирк шапито, купол, жёсткие скамейки, петухи на палочке. Мы возьмём Игнашку, возьмём его, такого хорошего, думает Аннушка, но не та, подхватывает его на руки и идёт к выходу. Но Игнашка хочет посмотреть на лошадок, на их чёлки, он брыкается, он вырывается и плачет, громко плачет, так, что просыпается его отец. Папоська просыпается и видит сына на руках незнакомки, на руках незнакомой ему Аннушки, на чужих руках, сын плачет. Забирай его, говорит отец. Можно мне? Я немножко, говорит Аннушка. Можно, отвечает отец Игнашки с пьяных глаз, всё (вразрядку снова) бери, меня тоже бери. Нет, нет, мы только мальчика, только Игнашку возьмём, принесём домой, на наш второй этаж, в нашу квартиру, в нашу комнату, на нашу кровать, на постель, и прижимает его к себе, к груди, самый большой дар, бесценный подарок, мечта детства, её сбыча, разрешённая одержимость дурочки с переулочка. Несёт Игнашку домой, в комнату, в квартиру, к синему чекисту Власову, у Игнашки нога от горя ниже колена отсохла. Был Игнашка хорошим мальчиком, все любили его, привозили ракушки с моря, тащили шишки из леса, рассказывали на ночь тёплые сказки, гладили по голове. А теперь несчастный Игнашка, собаки не лают, когда он идёт, снег не заносит его следы, цыганки не гадают по руке, прячут глаза, ребята не водятся с ним во дворе, нигде не водятся, чешутся кулаки, но нельзя, соседки не здороваются, оттирают от двери толстыми задницами, не твои ли игрушки по крови плаваша?

Бедныйбедный

Снова и опять, проснувшись в семь вечера пополудни и отодрав веки свои от глаз, синий чекист Власов оставался на протяжении всего времени злым и голодным. Задумывая тело своё для труда, в которовый раз обнаружил его ущербность и мягкость ума в своём уме и словарном запасе. Укладывая кисть руки на груди бывшей с ним тёплой женщины, скорбел телом, и мужской половойх безмолвствовал вовсе. Внутренне смиренно плача, синий чекист Власов больно сжал грудь женщины, отчего проснулась чужим голосом. В то же время Игнашка отнял веки свои от глаз, и чресла, и весь корпус — от постели, чтобы идти. Закончив это, синий чекист Власов собрался отправиться на работу. Тело его дышало отрывисто, двигая живот, и глотало холодную цыплячью кашу, пока тёплая женщина плакала за свою грудь. Пролив достаточно [слёз], пошла провожать к двери своей квартиры второго этажа. Проделав [это], отправилась обнять малого Игнашку (что касается времени, то оно давно прошедшее, если речь идёт о малом Игнашке, если же о подросшем или взрослом, то время до сих пор прошедшее, но после, позднее, то есть ближе к настоящему), подаренного ей судьбой. Подросший Игнашка (уже ближе к настоящему) выходит на улицу, следя за отцом. Онже напролом движется через дворы и детей, чтобы больше ненавидеть их, таких далёких от смерти (его настоящего времени). Удивляя себя, дети смотрели в след синего чекиста Власова. Онже подходил к ним ближе, глядя своими глазами, пока дети не опускали веки на свои глаза, не убегали домой, утыкаясь маме в коленки плакать, потому что от взгляда его падали с карусели, ели песок, поперхаясь и задыхаясь, били друг друга игрушками по голове, бежали за мячом на дорогу, под колёса автомобиля, залезали на башенный кран, шли под мост, раздирали коленки, высовывались далеко из окна, подбирали острые стёкла, ступали на ржавые гвозди, тыкали ручками в глаза, глотали копейки. Онже, видя [это], был доволен. Подросший Игнашка, идя за отцом по пятам, бывал всегда напряжён. Видя, как дети лезут на дерева, считал за правило стоять и ловить, [того] кто сорвётся. Отбирал игрушки, чтобы не били друг друга, останавливал карусели, лез в горло пальцами за копейкой. Видя это, синий чекист Власов бывал сердит и приготовлялся работать в [эту] ночь лучше, чем в ту. Решив это, разворачивался и шёл туда, встречая по дороге стариков, отчего сердце его пело про мира чудеса. Старики и старухи сами просили глазами своими смерть. Видя чекиста Власова, улыбались ему, падали и ломали ноги, заходились приступом астмы, роняли из рук ингалятор, хватались за сердце, теряли очки и шли далее, натыкаясь на столб или падая в открытый асфальтом люк. В это время Игнашка переставал следить за отцом, ибо старики сами звали смерть, и тут [было] не помочь. Они все стремились во время синего чекиста Власова.

Тудаименнотуда

Куда, куда, куда бежит эта девочка, спрашивал любой, но не любой догадывался, что она бежит людей, в данный момент конкретно его. Она неслась опрометь укрыться в алкогольном тепле дома своего отца и своей трезвой матери, почему, спросит любой, но далеко не все догадаются, что даже там, в постоянной всепьянейшей под четьи пьянеи, ей было лучше, чем где-нибудь, меньше болела её рана, её шрам высокого лба, чуткость её сердца, вот поэтому. Кто-то может подумать, что шрам — это метафора, такой литературный приём, образ, бросьте, надо сказать на эти предположения, у неё на самом деле (на самом деле курсив), на самом деле (курсив) большой широкий незаживающий шрам на лбу. Почему, на это можно ответить очень просто, потому что в детстве ей упало стекло, большое острое стекло, прямиком на лоб, когда она поднимала голову и веки свои от глаз вверх, чтобы в полной мере (в полной мере вразрядку) взглянуть на мир. Только она подняла голову и веки свои от глаз, как лоб разрезало стекло, спасибо, не убило её совсем, и мир залило красным, а именно, кровью. Её отец менял прозрачность разбитой форточки на прозрачность целой, и осколок разбитой упал на лоб его малышки, прошу заметить, не в сердце и не лёд, а именно чистое стекло и на лоб. С тех пор, с этих самых, она намного острее, чем другие, видела мир, она видела его острым и красным. Любая боль и несправедливость вызывали движение крови к шраму, он раскрывался и тёк красным, которовое она утирала платком, а также гнала свою опрометь в родной дом, от любой несправедливости и боли, такой вариант ангела, можно не верить, но правды не скроешь, а это правда. Притом чистая, на крови.

Мама её плакала, боялась, что дочь замуж не выйдет из-за лица своего, со шрамом. Но она и не собиралась сама, нагляделась на отца-алкоголика, думала, что так же и у всех, и не хотела, а шрам ни при чём.

Как-то, перебегая дорогу, вперила взгляд свой в человека, которовый не стал делать изумлённый вид и спрашивать, куда она бежит, куда, куда, куда. Мало того, при виде его она почувствовала облегчение в шраме, будто мимо пролетел Херувим, и ветер от движения его крыл подул на рану, как мама дула в детстве на порезанный палец. Она остановилась, глядя на него. Я живу в суете, сказал Игнашка. Выйди из суеты, ответила Агния. Гляди, ведь так чудесно устроено, что облака, полные воды, не валятся, не давят нас. Так и суета не раздавит тебя окончательно. Я живу в суете, приди и распутай меня, сказал Игнашка и взял за руку Агнишку. С тех пор родители автора живут вместе. (Что касается времени в последнем предложении, то оно тут постоянное, без сомнений.) И пусть потом Игнашка снова впал в суету, а от этого и в пьянство (это он требовал тазик), но не такова Агния, чтобы оставить своего суженого. (А что до авторства, то к нему присоединятся многие, слишком многие.)

Беднаярусскаяженщина

Весь город ходил в этот дворец, туда, где есть канализация, потом там был госпиталь, потом ЧК расстреливал в подвале с грифонами, а они не знают ничего, кроме внешнего вида дворца, про которовый нужно отдельно рассказывать, но что же делать, что ж делать, приходится рассказать здесь, прямо в этом месте нашей ошибочной повести, повествования, но оно, тем не менее, не прерывается, а напротив того, продолжается. Итак. (Дальше курсив.)

Весь город ходил в этот дворец, чтобы посмотреть, правда ли здесь, по сказанному, так красиво, что слепит глаза, а также есть унитазы и другая сантехника, верно ли, что из крана течёт вода, в самом ли деле можно мыться, не выходя из дома в баню, а принимая ванну? Правда, потому что этот дворец строил купец Булычёв, но не тот, про которового писала наша великая литература, а настоящий купец Булычёв, прототип литературы. Правда, потому что купец Булычёв строил его на свои, и для дочери, чтобы жила с мужем, когда вырастет и пойдёт пешком под венец, румяная, любимая дочь. Правда, потому что должна же любимая дочь жить с комфортом, смотреть на потолки, которовые над кроватью нависнут, пить чай в столовой с видом из окна, вкушать стерлёдочку, непростительная для бедняков трата, поскольку давно известно, что стерлёдка мечет гречиху, благодаря чему горожане спаслись во время мировой войны. Кстати сказать, дворец в это время был отдан под госпиталь раненным на первой войне. И не любимая дочь купца Булычёва отдала дворец, а сам купец Булычёв, скорбя, что болячка дочери не зажила до свадьбы, и свадьбы не было, вот и всё. Но совсем не пропало добро, повторяю не раз и не мною спетое, совсем не пропало, а было отдано под госпиталь для солдат. За войной началась катавасия в форме некоторой революции, а если кто-то не верит, того просят пройти в диораму, с тем, чтобы убедиться, что в городе В тоже произошёл захват власти, влёгкую, вследствие чего дом, этот дворец с канализацией, грифонами на крыше, подвалами, достался чекистам, где в подвале они стреляли по ночам в людей, которовых называли позже врагами народа своего возлюбленного. И чекисты же проживают по сей день во дворце вполне здравствуя. Всякий раз по ночам помещенье под домом с грифонами оживает и видит всё то же: (дальше тоже курсив, но он уже есть, поэтому, как тут поступить, неизвестно).

Проснувшись в 12 ночи пополуночи, синий чекист Власов и бывшие с ним другие чекисты сперва обозрели внутренним взором комнату и эпоху, где находились, затем открыли глаза, поднялись с постелей и предались власти греха. Увидев сотворённое [накануне], пришли в совершенное чувство реальности и решили продолжить. У одного расстрелянного нашлись в кармане шахматы, и хотели [чекисты] сыграть между собой. Но не знали, как это делать, и пришли к Власову. Власов же, забывший в поте лица своего всё, что знал, оживил покойника, и тот посмотрел на него своими голубыми глазами, отчего Власов перестал заикаться, опустил глаза свои и побрёл к своему ремеслу. Голубоглазому же объяснили, что он теперь живой чекист, и его первое задание — научить бывших вокруг него играть в шахматы. Но у ожившего от смерти произошёл сбой в памяти, и [он] утверждал, что пешки ходят перед смертью белым гордым конём, а ладья [тура] королём, отчего случается двоевластие, междоусобие и горе той стране. Игры не получалось, и чекисты быстро потеряли к ней интерес и вернулись к своим грехам, хотя ум влёк их на подвиги. Но Власов [давно и убедительно] растолковал, что ежедневное кропотливое исполнение своего труда — это подвиг, с кем спорить было бесполезно. Оживший голубоглазый, оставшись один, не растерялся и продолжал обучать игре [уже] покойников. Покойники лежали недвижно и не отвечали ему ни кивком головы. Чекисты же, [уже] обученные шахматам, тянулись к свету знаний всё больше, и потому, обступив Власова, спрашивали о внутреннем устройстве стерлёдки. Онже отвечал уклончиво: если из стерлёдки родится добрая гречиха, значит, хороша и стерлёдка. Если ваши жёны любили вас, почему [вы] были расстреляны? Если вы мертвы, неужели и жёны мертвы ваши? Итак, говорите тихо, но давайте явно понять, кто вы перед людьми, ибо у людей есть страх, у васже его нет. А если кто будет упорствовать — ведите его сюда, здесь будет тьма и лязг курков, мы дадим ему тумаков, тумаков-тумаков. [Чекисты] удалились, онже чертил карту секретных железных дорог, рисовал схему стерлёдки и шептал слова в одно [и то же] время (дальше курсивом):

Когда ровно в тёплую летнюю полночь рыба стерлёдка выбрасывается из реки на крутой берег города В и разражается отборной гречихой, ты, кто есть, раскрой глаза, подними веки свои от глаз, и за окном увидишь снег, приди сюда, в эти подвалы с дурной славой, с чекистами, с тем, что есть здесь, проходя мимо церберов — мужайся; проходя рядом с вдользаборными бродягами — толкни одного ногой. Зайди в ворота, зайди с центрального входа, с крыльца, на которовом толпился народ, чтобы убедиться в существовании унитазов, зайди с крыльца, покажи дулю вахтёрше и спустись в подвал. Спустя два года поднимешь веки свои от глаз и увидишь дверь. За дверью коробки, в которовые надо смотреть. Если в последний момент не одумаешься, если не замутит, то входи смело, вдользаборный уже не помнит тебя и не держит зла. В коробках обкусанные ногти, обгрызенные перья писателей, история создания книг и образцы творчества, мы сечём и рубим не только фишку, знай, ты, кто есть. Твои писатели, твои кумиры пламенных риторских выступлений, твои трибуны — ты увидишь, как заурядны они и нежны, как бедны в своих и чужих трусах, как ленивы в постелях. Ты узнаешь, как приходят домой, пьют водку, валяются сибаритами под столом, как пишут, смеясь, книги, которовые ты проплакал, как поджигают лучшие страницы, чтобы не дать их читать тебе, как колотят зло пальцами по машинке. И вот такого человека любить тебе? И вот за такого молиться? Нет, нет, лучше его в подвал. С слезами катарсиса, с слезами злобы и жалости выйдешь ты, кто есть, из подвала. Это говорит тебе грустный чекист, синий чекист Власов, слушай.

(Убрать все курсивы.)

Иличитай

И много чего не знают ещё. Например, что в подвале у синего чекиста Власова много бумаг с произведениями пролетарских и не слишком-то писателей. Вот они (ниже всё курсивом):

Направимся на победу

Зимой солнце всюду. В пасмурный послеполудень можно сколько угодно смотреть на небо — солнца нет. Голуби, разносящие туберозу, даже и не пытаются его разыскать. Ну что ж, не стоит делать этого и нам, людям. Свет исходит от всего, что может его испускать. Вот открываются шторы на окнах — и свет исходит от окон. Вот зажигаются фонари и тоже испускают свет. Вот проходят светлые люди, и на улице заметно светлее. Мы ходим по снегу, а это же вода, мы ходим, как боги, и от снега исходит свет.

Но речь не об этом.

Зимой снег всюду. Куда ни глянешь, везде увидишь одно и то же — снег. И немного голубей, разносящих туберозу, которовые сбиваются в группы и греются на крышках канализационных люков о подземное рукотворное тепло. Снег появляется отовсюду, даже оттуда, откуда его не ждёшь. Мы глядим на небо, — верно, он является сверху. Но порой сугробы увеличиваются сами по себе, без помощи снегопада. Значит, он растёт из земли. Особенно много снега под фонарями, значит, он появляется и от фонарей. Мы включаем настольную лампу, открываем штору — и видим под окнами снег. Мало того, стёкла и сами выращивают на своей поверхности узорчатый снег, а крыши — даже и сосульчатый лёд.

Но речь о другом.

Зимой холод всюду. В любой из дней можно сколько угодно гулять по улицам, и в любом месте города и даже нашей большой области будет холодно. Голуби, разносящие туберозу, греются на железных люках, но разве это тепло? Холод вырабатывает всё, что есть вокруг. Мы посмотрим на мутное небо — и у нас замёрзнут глаза. Прикоснёмся руками к стеклу — и станет холодно. Подумаем о зиме — и простынем. Лица прохожих людей источают холод, в глазах — только стужа, а более ничего. Река и то застывает снаружи, а что у неё внутри — никто не знает.

Но не об этом наш разговор.

Зимой всюду красота. Куда бы мы ни пришли, во всех краях видим белую красоту. Голуби, разносящие туберозу, вид не портят, а даже разнообразят. Сверкающий снег хорош настолько, что слепит глаз. Чёрные деревья на белом снегу и в прозрачном воздухе сделают красивым восторженное дыхание. Окна располагают на себе узоры. Фонарь создаёт причудливый прекрасный свет. Мы открываем шторы и видим красоту. Мы поднимаем веки свои от глаз, чтобы только увидеть.

Но не об этом речь.

Это неправда, что природа зимой отдыхает. Как мы видим, зимой она трудится, вырабатывая свет, снег, холод и красоту. Подобно же должно поступать и нам, вырабатывать всё, что положено по плану.

Писатель Трусов.

Резолюция синего чекиста Власова (курсив):

Факты небольшого эссе, написанного по поручению дорожно-строительной организации, ничем не доказаны и не подкреплены. Писатель Трусов пребывал в лирическом похмельном состоянии вследствие уплаченного вперёд гонорара и не был настроен в полной мере писать о тяжёлом зимнем труде и настраивать работников на самоотверженность и сопротивление холодной стихии. Во время сочинения этого документа писатель Трусов отвлекался, ложился на кровать, пил боржом и пилюли, прикладывал к вискам холодные пятаки. Неужели такие писатели нужны нам, неужели же будем их терпеть?

Не пей!

Мы, пролетарские работники, участвовали недавно в грустном деле, о нём и будет мой рассказ.

Долго мы не спали, пока товарищ Артуров не разбудил бригаду поутру рано, и мы пошли выселять первого в нашем городе должника, товарища Анатолия Журавлёва. При нас было решение городского суда о выселении Журавлёва из деревянного дома за задолженность по оплате жилищно-коммунальных услуг, оказываемых товарищу. Выселять его нам помогала его соседка, женщина редких душевных свойств. Она вышла навстречу нам и весьма приятно улыбалась. Журавлёв не платил с июня славного, отмеченного трудовыми подвигами прошлого года. Кроме долга в 1234567890 рублей, за ним числятся беспробудные пьянки, хулиганство, дебоши, пение без слуха до утра. Такое соседство не приносит счастья простому населению. Журавлёв пьянствовал вместе с друзьями и сожительницей, потерявшей всякий женский вид от чрезмерного воздействия алкоголя на организм. Мы, выселявшие, стали свидетелями ужасающей картины. В маленькой комнатушке на голых грязных матрасах, постеленных на железные кровати с пружиной, сидели двое мужчин в большом подпитии. Рядом стояли большие мешки с вещами, которовые мы едва отличили от мусора, на столе находилась в разнообразном положении грязная посуда. Обитатели жилища производили впечатление, будто они в течение последних нескольких лет вообще не просыхали от алкоголя. Пьяный дух витал надо всем. Бывший хозяин был не в состоянии встать с кровати, его поднимал собутыльник, но не мог удержать. На кровать от усилий заваливались оба, так продолжалось приблизительно 15 раз, насколько я не сбился считать. Потом сожительница уговаривала: “Давай уж вещи уносить”. Мат стоял в воздухе, Журавлёв смотрел на всех непонимающим взглядом, его тошнило в зелёный тазик. Меня просили вытолкать Журавлёва за дверь, но я в это время плакал благодарными слезами, что выселяют не меня. Я смог сделать просимое спустя время, вещи выносили работники ЖКХ. К нашей радости, Журавлёва выселили не на улицу, а в комнату типа общежития, и друзья смогут навещать его.

Пролетарский писатель Черепай.

Резолюция синего чекиста Власова (курсив):

Рассказ хороший, но чересчур короткий. Во время письма Черепай уныло тёр своей рукой поясницу, как бы думая, что добавить в рассказ ещё, зевал и порывался заснуть. Что же до времени, то оно в рассказе далеко будущее, а значит, и факты, описанные в нём, пройдут далеко в будущем, в настоящем и в прошлом их не было. Черепай грешит против истины, неужели такие писатели нужны нам, неужели же будем их терпеть?

Одинокость

Чего уж там, никто не понимал толком, что она одинока, то есть совершенно, да никто и не думал о ней в этой связи, тем более, если уж говорить прямо, свои заботы, проблемы, головняки, то есть головные боли от неразрешимости. И без того всё с ней было ясно, но никто этого не осознавал, скажем так, в полной мере, просто внутри где-то это сидело, в подсознании, что ли, думать было незачем, нам тоже не стоило вспоминать, но дело в том, что жизнь всё идёт и не останавливается, и хочется хотя бы половины, что ли, но кто его знает, сколько нам отмерено, может быть, сегодня-завтра, и это всё.

Когда она появилась в нашей конторе, маленькая и симпатичная, с глазами, небо не упало на землю, а земля, в свою очередь, не разверзлась, а могла бы, потому что таких людей у нас до этого не было, и после тоже не было. А взяли её простым оператором, такую умницу, и вечерами, я помню это, Сашка читал наизусть стихи, а еще вычитывал из книг, причём выбирал что посложнее, Набокова или Ильфа с Петровым, и читал вслух, всё быстрее и быстрее в своём азарте, но она всегда успевала за ним набирать, стучать по клавишам, и не делала ошибок. Такая у них была вечерняя забава, только если не видела главная, наша железная леди, Этель Лилиан, и не прекращала это, потому что раз навсегда установила несминаемые правила о том, что на работе только работой, а больше ничем и даже не сбегай покурить, и они расходились по домам, смеясь. И она, которовая оператор машинного набора, шла пешком всю дорогу, пока не приходила к себе, в свою съёмную комнату, потому что пойти больше было некуда ей в этом городе, новом для неё, чужом, где из всех знакомых и мужчин только коллеги по работе да встречные псы, нищие тоже знали её и приветствовали песнями, те самые нищие, которовые голосами своими не ищут славы, а хотя бы дали копеечку, и слава Богу. Она раздавала, не оскудевала рука, приходила в свою комнату, такая маленькая, симпатичная, с глазами, могла бы иметь успех, но глаза… То ли грусть в них отталкивала, то ли сама не хотела романов, но вечерами она сидела в комнате, уставясь в одну точку на стене, потому что в конце концов читать и рисовать за несколько месяцев беспробудно ей надоело, а телевизора и радио не было, и так она сидела до тех пор, пока не приходило время лечь спать, а утром вставала и шла пешком в контору, все свои километры, чтобы хоть как-то разнообразить, и в конторе снова улыбалась всем, и была милой. Делала всё безукоризненно, несмотря на то, что зрение от компьютера садилось, а что ей оставалось в её одиночестве, делать было нечего, только хорошо работать, хотя иные и приходят в этом положении к другому выводу, к выводу, что можно не стараться, но это не про неё. Когда к ней подходили с просьбой и поручением что-то набрать, она, глядя в голубой монитор компьютера и уже создавая новый документ, спокойно говорила: “скажи”, и забирала бумаги, чтобы печатать с них, не поднимая глаз, пока не напечатает всё.

Иногда во время перекура, задумчиво глядя на начало вечерних сумерек, произносила разные слова и фразы. Спрашивала Сашу: “Скажи, я ухожу на работу, когда темно, и возвращаюсь в темноте, отчего?” И Саша говорил что-то глупое про зиму и длинный рабочий день, на что она отвечала: “А это оттого, Саша, что Земля круглая, земляшар, и то время, пока она поворачивается вокруг своей оси с одной на другую сторону, мы проводим на работе”. Иногда замечала: “Толковый словарь современного русского языка толкует нам слова современного русского языка”. Говорила, глядя на любого, кроме, конечно, Лидии Корнеевны, главной и железной: “Возьми словарь и посмотри толкование слов „атлас”, „тужурка” и „говядина”. Настанут трудные времена, ты вспомнишь значение этих слов и будешь мне благодарен, улыбнёшься в своей благодарности”.

Словом, она была обычной конторской сотрудницей, к которовой относились ровно, отвечала на звонки сервисным голосом, иногда рассказывала Саше немножко о своём маленьком северном городе накануне полюса, в тайге, в лесу, и глаза делались туманными. Но вот заметили, что и она стала уставать, спрашивали, но не слишком-то искренне спрашивали, отчего, отвечала, что вся информация, которовую она набирает, на неё давит, слишком много. И в один день положила на стол нашей самой, нашей Раисе Максимовне заявление об уходе по собственному. “Куда ты уходишь от нас?” — спросила главная. “Я уеду в свой город”. — “Но что тебе делать там, это же дырявая дыра, что тебе до неё?” — “У меня там друзья”, — тихо сказала она, прикрывая усталостью глаза, и какие уж там были друзья, которовые ни разу, ни разу (ни разу курсивом) не позвонили и не написали, не поинтересовались, как жизнь, впрочем, не звонила и она, какие уж там друзья, оставалось только гадать. Но никто не стал этого делать, потому что, повторюсь, жизнь идёт и не останавливается, только успевай за её бесконечным движением.

Писательница Крамская.

Резолюция синего чекиста Власова (курсив):

Неясно отношение автора к героине своего рассказа. На самом деле, писательницу Крамскую нельзя назвать автором этого сочинения. Историю с внезапным увольнением посредственной работницы одной из контор она услышала от знакомой, когда та причёсывала кудрявые волосы и позёвывала, выпивая дешёвый кофе с коньяком. В душе Крамской эта история не вызвала ни капли удивления или жалости. Она (Крамская) пришла домой с купленной новой ручкой и пыталась обновить её через написание рассказа, в результате чего вышло данное повествование. В процессе письма писательницу больше интересовало, красив ли её почерк в связи с новой ручкой. Неужели такие писатели нужны нам, неужели же будем их терпеть?

Девке замуж

Слово говорю о полку,

О полку говорю слово,

Голову несу к алтарю,

К алтарю зову я любого.

Любый, любой, поженись на мне,

Разик хоть один поженись на мне.

Песни я пою о цветах,

О цветах стала уже петь песни,

Мне лететь к тебе не хватит крыл птах,

Без тебя не прожить, тесно.

Любый, любой, поженись на мне,

Раз или два поженись на мне.

Книгу напишу о тебе,

Напишу о тебе книгу,

Приходи любой, подарю,

Подарю свадебною ковригой.

Любый, любой, поженись на мне,

Сколько хочешь раз поженись на мне.

Писательница Мальцева.

Резолюция синего чекиста Власова (курсив):

Писательница Мальцева, исходя из своего детства, постепенно становилась блудной женщиной, и она ей стала, чрезмерно блудной. О чём и написала своё единственное стихотворение. Неужели такие писатели нужны нам? Неужели же будем их терпеть?

Вспоминанья ряби воды

Так вот. Они сидели в какой-то забегаловке, весьма популярной по причине. Дёшево и ассортимент. Народу некуда, а всё идут, прут, можно даже. Стульев мало, меньше, чем людей. Но кое-как, нашли, сперва один, потом другой, спустя минут десяти около, кто-то вышел в урочный час. Столик найти было проще.

Водка, 50 грамм, лимон, наливочка у неё. Выдохнул, принял первые 25. Закусил полдолькой, глаза остыли, душа замёрзла. Сидели напротив друг друга, молодые, ещё могли бы быть крепкими нервы, бойким язык, глаза бы в похоти, но отнюдь. Одежда та ещё, в школе носили родители, покупали, когда в состояньи купить, не о том.

Сначала молчали, каждый думая за своё. Она: нет конверта, а надо маме письмо, и как там дед, и — выдохни, выдохни, выдохни — годовщина отцовой смерти, сердце. Он: думай, голова, думай, где взять, а, всё надоело, устал, на лыжах бы. И вот они, первые 25. И потекла. О чём-то. Что денег нет, и не предвидится, и что живите, как птицы, не заботясь; и так. Последнее тратят, а нет жалости, нет уныния. В их положении уже бестолку. Тратят последнее, именно. Предпоследнее было на книжку и пачку чая. Сидят последнее по кабакам, типа этого, в этом. Сидят, смотрят друг в друга, между этих, которовые здесь часто и много, то есть, есть деньги, в отличие. Смотрят, говорят, достают священные книги, между здесь прямо, на эти столы, зачитывают, затягиваются и выдыхают, потому что тут это свободно, но, конечно, только табак, да они и не пробовали. И за соседними тоже курят, и тоже в блюдечко, неприятно, но делать нечего, больше некуда, пепельниц — ни разу, смириться, как с другим смирились, возлюби ближнего, не суди. Обсужденью не подлежит, сомненью, если быть. Верят безотносительно и уже не сдерживают подтвердить. Потому и нет уныния. Денег нет, причина та же, против течения, как объяснить. Это нам объяснять, им ясно. Между них, этих двух, в кабаке остальные, они понимают, что иначе не жить, не носить кудри, не пить касторочки. Чёрная зарплата и белая зарплата, а также сделай это. Между них эти двое, которовые напротив друг друга, и трудно через себя, а жить, не революцию же, суета, близко время. Пока для них не вопрос, нет вопросов встать и уйти, и хлопнуть, и одна суета вокруг, они будто на полюсе в центре вертящегося циклона, их не штормит даже. Давай я ещё 25, потом покурю, и пойдём, а вокруг зима.

Но, что отрицать бесполезно, одиноки. Не принимает никто в их мнении. Два одиночества встретились уже давно и не в первый. Понимают друг друга, как никто, но держатся за свои одиночества, как за свободу, не меньше. И пусть хочется потрогать волосы или приобнять сбоку, за плечо, обоже, но. Поскольку. Уже видали. Уже не верят, и себе тоже, и в первую очередь. И никому не свернуть, не убедить их в том, чтобы поняли. Во-первых, мало с кем говорят вообще, а об этом — тем более. Во-вторых, кому какое. В-третьих, свобода, что с них взять, нет ничего, кроме, считается, что хоть это. У обоих в прошлом амуры, уже законченные, боль притихла, но ещё сидит, не всколыхни, чтобы можно как-то жить, а то на стены трудно карабкаться, как вспомнишь, лучше спокойно забыть и не думать, не вспоминать больше, тем более что у неё — выдохни-выдохни-выдохни. Впрочем, драма, действительно, уже глубоко, и даже с водкой и наливкой не вылезет, но может от взгляда, случайно. И тогда обоих замутить может, ровно как при вспоминании ряби воды. Даже не держи за руку, даже не прямо смотри в глаза, а смотри через других, поверх голов, вот так, разговаривай, говори только, ничего не надо думать, смотреть иначе, как так только. Два одиночества, говорите.

Писатель Луковицкий.

Резолюция синего чекиста Власова (курсив):

Писатель Луковицкий — горький пьяница. Описанную картину он наблюдал в питейной избе, разговор подслушал также. Все свои рассказики Луковицкий писал под влиянием алкоголя и впечатлений, полученных в питейном заведении. Прежде чем вышли на него, он успел написать их порядка двухсот, этот рассказ оставлен для примера, остальные уничтожены. Во время занятий писанием он не прикасался к жене, поскольку был слаб от чрезмерного пития. Жена приносила ему бумагу и ручку, раз у него всё равно ничего не получалось. Вздыхая, Луковицкий принимался за письмо, морщил лоб, вспоминая разговоры в доме чрезмерного поведения. Впоследствии эти рассказы нам пригодились. Хоть Луковицкий не помнил имён и фамилий, по описанию повадок его героев мы без труда находили их. Но как писатель он несостоятелен. Все его рассказы использовали только тему пьянства. Неужели такие писатели нужны нам, неужели же терпеть их будем?

(Убрать курсив.)

Воттакиекоробкиподвала

Будут обо мне легенды рассказывать, будут говорить про меня, что была задумчивой, ключом мимо скважины промахивалась, выпадывали из рук, да и зачем ключи, всё равно ходила лесами, ходила искать секретки, ночевала в разных домах городов разных. Один город нашла, потому что пошла на запах немытых тел, по скрипу зубов, оказалась в городке поселенцев, где мрак и зубовный стон на земле. Её, непонятно, то ли сильно любили, то ли не знали вовсе, она ходила и всем говорила, что лучше не будет, и только некоторовым шептала, что всё хорошо, и они видели в глазах достоверно радость. Она, говорить будут, не могла выносить красоту, могла, но весьма ограниченно, глаза слезились, горло комом мешало шарфу, не могла понять, Господи, откуда же столько радости? С ума сходила от этого, окончательно сходила с ума, болела, уходила из дома, бродила по городам, беги-беги-смотри-на-земле-всего-сколько, но искала секретки, думала, выведут к истине, возвращалась всё время обратно и в чужих городов грязь, и домой, домой, готовила ужин, беседы беседовала с сестрой, меняла платочки маме на лбу, отца корила, уходила вновь, искала в лесах лунные порошки, собирала пробы, носила на экспертизы. Её друзья без неё скучали и жгли в отместку леса, так, что пожар доходил до Москвы, и Москва всякий раз горела, страна просыпалась в дыму, а могла не проснуться и угореть. А она возвращалась обратно и говорила: давайте сажать леса, давайте сажать дубы, сегодня праздник древонасаждения, вставай, страна большой, вставай, на смертный драк, помогала малышу выкапывать лунку для саженца, потом целовала в лоб, спрашивала: “Ты же будешь во взрослости помнить сегодняшний (со)вместный день, не помнить, так хотя бы иногда вспоминать?” И город сажал леса, и город сажал дубы, и снова оказывался в лесу, а она уходила опять, приходила в соседний город, и там все садили деревья и тоже оказывались в лесу. И так не раз по стране прошлась. Она, скажут, неспокойна была, несколько лет в монастыре жила, она сначала была, как мы, потом выросла и стала мамой, часто говорила: цузаммен, говорила: бедойтен, говорила: айгентлищ, совсем как мы. Но потом всё забросила, всё веселье, купила карты и атласы, купила глобус с подсветкой над осиянным городом В, купила старинные книги и Жюля Верна (удивляемся ещё, как хватило денег на все эти радости, она нигде не работала весьма предолго, а радости дороговатеньки), изучала географические открытия, строила предположения, но из всей науки смогла одолеть только восемь градусов широты, и долготы немного. Друзья заходили, звали гулять, звали ехать, звали умирать от радости, а она подымала веки свои от глаз, а в глазах стояла зима, оттого, что нигде отыскать не может секретные ж. дороги. Она постепенно стала такой нелюдимой, что друзья уже не любили её, только собаки бежали за ней, поводили носом ей вслед, ни одна не залаяла. Она без устали, без устатку искала найти хоть одну дорогу, говорила, что через это счастье и вечная радость, дом радости, отчий дом, город В осиянный, через это дар знать (курсивом дар знать). И все, скажут, друзья отвернулись, перестали дружить и заходить в гости, любить перестали, не звонили, совещались про неё меж собой, что время меняет людей, и про то, что кто бы подумать мог. (Что касается последней легенды, то подтвердить её не представляется возможным, впрочем, если она рассказана в будущем времени, то всё может быть.)

Дажеиточтонедумаешь.

Одноклассники не будут верить, бить будут, крепкие кулаки, взвинченные нервы, постоянные им бойкоты, вечные изгои, куда ты лезешь, выдра, куда идёшь, внук пробегающей мимо, давай сюда, мы дадим тебе тумаков, тумаков-тумаков. Такими видятся автору внуки и внучки, вечно гонимые и вечно званые обратно, вечно ищущие и постоянно отвергающие то, что нашли, прохожие по дворам-колодцам, с восьмёркой переднего велоколеса, счастливые в своей жизни. И вот, поигрывая ключами и бормоча слова, они входят в свои дворы, в подъезды, ничего не подозревая, и получают под нос вопрос.

— Как ты сказала (сказал), собаки на неё не лаяли? — оплеуха.

— Да, не лаяли, она такие слова знала, что они только просили хлебушка, и всё, ничего больше, только хвостами виляли, провожали до дому, глядели вслед.

— Так она умела говорить по-собачьи? — удар.

— Нет, не умела, она такие слова знала, что не было преград, любую дверь открывала, любой замок поддавался, висячий, кодовый, с секретом, ржавый, сейфовый, просто говорила свои слова и поворачивала ключом.

— Так она знала адреса, пароли, явки? — удар — так она стучала? — саечка — так она вынюхивала? — удар локтем в грудь.

— Нет, нет, она не стучала, она бежала этого, хоть вербовали.

— Так она беглянка? — с двух сторон ладонями по ушам — она пробегала мимо беды? — в солнечное сплетение.

— Нет, она знала такие слова, кого угодно заговаривала, так, что беды проходили мимо, только пьяницы преследовали всегда, и то знала такие слова, что даже буйные алкоголики успокаивались и просили рассказать ещё хоть парочку слов.

— Так она, собака, молчала? — пинок коленом.

— Она молчала, потому что знала, дальше, если ещё хоть слово, дальше счастье и бесконечная красота, а они не могут знать счастье, они не вытерпят красоты, они не вынесут всего этого.

— Откуда ей могло быть известно, у неё был дар знать? — удары со всех сторон.

— Нет, у неё не было дара знать, он был у её сестры.

Дадада

Не сломаются, нет, моя бабка такая и была, нет, кикимора перенесла город, случилось что в лето 6882, когда, идоша ушкуйники рекою, пограбиша города, несколько городы, остановились на Балясковом поле. Здесь заготовили круглый лес, брёвна сложили вместе и легли спать до утра, чтобы назавтра построить и жить в городе В. Но ночью кикимора взяла круглый лес, уложенный аккуратно брёвнами, и унесла в другое место, ниже. Проснулись и видят, что нет ни круглого леса, ни аккуратных брёвен, ушли искать. И идоша, и пройдя порядком, нашли потерю меж двух оврагов, Засора и Раздерихинским, и стали дознать, кто то сделал? И увидаша на брёвнах кикимору, она смеялась и мигала глазом, а потом прыгнула и ушлёпала в западное болото. Но там она не живёт, она живёт в прудике, в озерце, там, за монастырём, нет, она живёт на корявой улице, на улице Кикиморской, где осенью и весной, а также дождливым летом идоша, вы рискуете увязнуть в глине или поломать ноги. Не зря улицу назвали Кикиморской, а потом назвали Водопроводной, в лесной стране много таких тёмных историй и таких кривых улочек, на них в шахматном порядке стоят бедные и богатые дома, халупы и особняки, только что новый, а рядом развалина прошлого века. По вечерам, если нет машины, лучше на улицу не выходи, темно, и гуляют разные, в том числе преступные организмы, с винтовками за плечом, с кобурой, с охотничьими патронами, па-пара-рам, погода злится, барабан был плох, барабанщик бог, от зари и до зари о любви мне говори, пока горит свеча, тут папа быстро с лежанки скатился, Маруся отравилась, а там гитары, а там цыгане, вдали виднелся белый дом, вокруг него цвели аллеи, а из раскрытого окна смотрела маленькая Мэри, на всю эту улицу. На эти гулянки, дома, пьянки и выгоны из дома, на приставание к девочкам в тёмных углах у монастыря, на гору бутылок из-под кагора за его забором, на детей бедных и богатых родителей, на блеск и нищету, смотря блестя глаза. Уши слышат похабщину и признанья в любви, несвязную пьяную речь, хруст ломающихся костей, губную гармонику и рост травы, прорастание желудей, вспоминание ряби воды, созревание яблоков. Всё слышит и видит потомка, потомица Кикиморы, с шрамом на лбу.

Кикимора родила Грязотку, Грязотка родила Чехарду, Чехарда родила Рениксу, Реникса родила Чепуху, Чепуха родила Чегоизволите, Чегоизволите родила Неугодноли, Неугодноли родила Неугодну, Неугодна родила Нуиладну, Нуиладна родила Софьюшку, свет династии, чуть святой не стала, Софьюшка умерла в девушках; Неугодна родила Сирину, Сирина родила Алконосту, Алконоста родила Есифату и Вздохию, из которовых у одной был дар знать, обе родили дочерей, Вздохия родила Засору, Засора родила Сухону, Сухона родила Двину, Двина родила Печору, Печора родила Рубежницу, Рубежница родила Великую, Великая родила Авдотью-ключницу, Авдотья родила Аглаю, Аглая родила Марфу-истопницу, Марфа родила Агнию, Агния родила автора этих строк и сестру автора, из которовых сестре дан дар знать, что дальше, спросим.

У Агнии на лбу шрам, онже дар бесценный, купина неопалимая всё горит и горит, но больно самой от этого, так же и нам, на неё глядя, всегда должно быть. Всякий раз, как видим её, мы должны взять платок и вытереть кровь, потому что кровь на лбу там бывает всегда, застит глаза, так что плохо видно и нас, стремящихся к миру, к ранней истине, невечернему свету, знаниям. Но она отводит руку нашу с платком, говорит: я справлюсь сама; говорит: поднимите веки свои от глаз, и увидите то же. И мы поднимаем веки от глаз, и видим Агнию: спасайте держите смотрите на красный лоб и плачем глаза наши слезой закрываются соль ест на лице нашем кожу и мы трём и не можем стереть лицо горит как лицо жены архитектора на подушке а что нам делать неужели никак по-другому не увидим истину говорим Агнии а как же дар знать а как же секретки а как же присутствие постоянное в городе В а как же название наше отвергнутое ехать умирать нам теперь как же куда же прикажете для новой жизни ступить ногами мы предварительно вымоем вымолим поклоны епитимию по сорок утром и на ночь а также чётки на тридцать но только не трогайте наших лиц потому что мы поднимаем их в небо мы дышим им а также кушаем причащаемся радуемся друг другу на них глаза на них веснушки рот нос лоб правда без шрамов хотите сделайте так же со лбом пусть кровоточит тоже будет проще нам различать несправедливость неправедность ложь свои грехи тоже а может и у нас такие же лбы мы просто не знаем какое моё лицо какое твоё лицо на чужом увидишь царапину на своём не узришь кровавого шрама.

Какое твоё лицо, говорю сестре, скажи мне о нём. Мое лице белое кожаное, смотри глазами, раскрой глаза твои и смотри, подними веки твои от глаз. Кем ты будешь, когда вырастешь, говорю я, беседую, продолжаю. Я вырасту, стану тобой, стану сестрой и пойду в школу, говорит мне сестра, сестра вырастет, ты вырастешь, станешь мамой, пойдёшь на работу, мама вырастет, станет доброй бабушкой, уедет в деревню, чтобы жить на воздухе и вязать варежки спицами, бабушка вырастет, станет праматерью, встанет праматерью над землёй, обопрётся на крыла, полетит по небу над землёй, и обессисе сине мгле, читаю Слово о полку из слов, обессисе сине мгле, говорю, обессисе, в Казани белочехи захватили большевика, красноармейца Шейнкмана, в Казани, чехи, Шейнкмана, напала карна на жлю, жля на карну, ничится трава жалостью, земля тутнет, стерлёдки в воде скачут, а городская сумасшедшая готовит снасти, а синий чекист Власов сердится, не говоря о его ратности, погибашеть жизнь. Всё же стоит что-то сказать, хоть что-то, для ясности, что ли, говорю, для ясности. Сестре передали дар, бабушка в дар передала свой дар знать в лето.

Получираспишись

Зимой, зимой, зимой снег, пар изо рта. Это же ещё понять, оценить и одобрить надо, понять, куда оно (счастье) уходит, и почему все несчастны, и виновен ли в этом город, или то, что все так до сих пор любят писателя Чехова, или что? Вот простой пример, которовый всегда у нас перед глазами, сидим ли мы на работе в полуподвальном помещении, кутаясь от ветра, которовый идёт из подземного хода. Или же, обратно, живём дома, в квартире на своём втором этаже вкушая простую пищу свою, так называемый фрукт в себе, не завидуя стерлёдке. Мы поднимаем веки свои от глаз, а вокруг зима, но, мало того, по улицам несчастных полон рот, а также по улицам на машине возят мёртвого мальчика. Лицо его бледным образом выглядывает из окна своими неправильными чертами, заячьей губой, гусиными лапками, раковой шейкой, сладким выражением. Вот что значит перестать жить, не хватать руками горячее, не глотать касторочки. Ты дорог мне, как первый цвет, хотела написать на его могиле его безутешная мать, но его разведённый отец попросил дать ему сына на время, проститься, что и получил до последнего. Посадил в машину и повёз показать город. (Отчего умер мальчик, никто не знает, может быть, он даже погиб.) Я мало уделял тебе внимания, не гладил по голове, не целовал на ночь, не пел колыбельных, не завязывал шнурочки и сопельки не подвязывал, а также не бил по шаловливым рукам, которовые ты распускал нередко, не прижимал любопытный нос, не пил при тебе водки, не блевал в зелёный тазик, растроганно говорил отец, нажимая на газ, но не расстраивайся, пришло твоё время по проволочке, мы теперь будем вместе. Я брошу свою работу, уйду от своей жены и своего другого живого ребёнка, я буду всё рассказывать тебе, даже как размножаются у нас поляки и гении, я буду всюду водить тебя, хочешь на ёлку? Сын хотел, дело было зимой, его поведение никого не смущало своей умертвённостью, и не отпугивала бледность кожи, но мамаши на всякий случай не давали смотреть своим детям на машину, потому что мёртвый мальчик не выпускал пар изо рта, держал при себе.

С тех пор папа не расстаётся с мальчиком, возит его по городу, привлекая туристов, инвесторов, спонсоров, культурных деятелей, воротил шоу-биза, владельцев ночных стриптиз-блин-ресторанов, уральских пельменей, негров, звенящих кедров, поганых, тмутороканских болванов, любителей изящной словесности. На ночь оставляет в машине, потому что вторая жена их вместе на порог категорически, зато даёт поношенные вещи своего сына, на том отдельное спасибо, подчёркиваю, отдельное спасибо (то есть подчеркнуть отдельное спасибо). Понимаешь, сына, учил жизни мёртвого мальчика его отец, мы живём очень плотно, сложно, без огонька или одухотворения, нам некому себя рассказать. А кто, допустим, нам мешает молиться и выйти из суеты, да никто, но, веришь, некогда оглянуться даже, сказал он, провожая взглядом ноги поэта К. и поэта Й., которовые идут говоря своими женскими чистыми голосами о главном в этой пристойной жизни, заканчивая улицу, скрываясь за поворотом, говоря одна другой: вижу этого мальчика, и такая тоска. Тут же попадая в компанию прозаика А., все трое продолжая грустный путь, ведя оживлённую беседу о снах, цветах и собаках в три голоса, прекрасно понимая и улавливая друг друга, упираясь в снежного Деда Мороза на главной площади, произнося. Желая газировки и потому принимая решение и поворачивая свои стопы и стильно не глядя ни на кого, направляясь в кафе “Полянка”, каждая нашаривая по карманам пятак, по пути встречая через дорогу ту же машину с тем же мёртвым мальчиком, отказываясь от поляны, доверяясь старинной примете, тут же разворачиваясь обратно и спеша в музей, точнее, в кафе в музеевом холле, объясняясь друг другу в верности выбранного пути. Уточняя, что жизненного пути, а не данного в конкретный момент. Приближаясь к музею, волнуясь, краснея, потея, снимая пальто, надевая музейные тапки, поднимаясь по мраморной лестнице, делая вид, что интересуясь произведениями местных гениев, Чарушина в их числе, затем быстро спускаясь, нетерпеливо потирая руки, заходя в кафетерий. Видя в приличном месте мужского пола неприлично пьяных поэта Ю. и поэта и музыканта Р., радуясь, что те угостят, разливая, нарезая, читая свои стихи, морща нос, чихая и часто бегая в туалет, рассуждая о великой русской литературе, Чехове в том числе, выпивая, расслабляясь, культурно отдыхая, ругая свою русскую жизнь, зиму, север, медвежий угол, благодарение пиву, книгам, снам, звёздам, рукам, губам, водостокам, поездам, домам милосердия, поющим улицам, монеткам с Победоносцем и известному напитку, заливая свои и чужие шары.

Встречая сопротивление персонала просьбам ещё остаться и посидеть, выходя, надевая шапки, трогая уши, падая на крыльце, рыдая, потирая коленку, запевая, двигаясь по домам, делая вид, что не пили, ложась в кровать, немедленно засыпая, утром вскакивая, выпивая весь чайник, пытаясь восстановить вчерашний день, признавая всегдашнее ограничение счастья, его отсутствие, вспоминая только неправильные черты мальчика, и вокруг него зиму, снег, пар изо рта, стоя у окна, поднимая веки свои от глаз, думая, что все одинаковы дни, видя тому подтвержденье.

Ахкакжаль

Где ещё такое бывает, спросит меня сестра, та самая единственная сестра, живущая покуда на улице Водопроводная, урождённая Кикиморская, та самая, имеющая дар знать, но не всё, как можно убедиться; где ещё такое бывает, поставит она передо мной вопрос и склонит лице свое надо мной ответа в ожидании. Что же мне ответить ей, что же ответить сестре, имеющей дар знать, говорю ли я правду или всё остальное, и, повинуясь голосу разума, я отвечу правду, и ничего кроме, кто бы что ни шептал на ухо, а то поразвелось тут всяческой, не продохнуть напропалую от них, как бы ни заглушали мой голос коты на улице возле дома с тем вторым этажом, на которовом дразнящий их запах стерлёдки и ползучие миазмы туберозы, особенно по ночам, я скажу. Скажу, но сперва, вначале, наперёд спрошу у своей сестры, хочет ли она, ты действительно ли хочешь услышать это, хорошо прежде подумай, так вот, где-то всё это бывает ещё, скрыть этот факт не удастся, весь вопрос в том, где это, цена вопроса — это сбитые ноги и порванные носки. Но где, продолжая беседу, где это, спросит меня сестра, держащая круглый год в могучем уме дар свой знать, ответь мне, где это? И я скажу, слушай меня внимательно и не перебивай ни одним головы кивком, ни одним невпопад вопросом, потиши биение сердца, шелест ресниц, забудь на время вспоминания ряби воды (курсив для вспоминания ряби воды), слушай молча, закрыв глаза, ибо. Ибо карты дадут нам пространство дальнейших исследований, неужели же нам грех взять их, карта местности гласит, что, куда бы мы ни пошли, в какую ни двинулись сторону света край, времени одинаково жалеть не стоит, мы не найдём дороги, той самой, что приведёт в ту местность, откуда начало вопроса. Где-то такое же есть, предположительно, стоит обратить взоры свои на север, но идти не большой торой дорогой, а за санями подобно, идти лесами, разыскивая под луной порошок, указывающий секретки, секретные желдороги, по ним нидо побредеши в тот край, где точно так же, как здесь, но вдвойне прекраснее только, где душу видно и нет ни одной сокрытой, где нам петь: от зари и до зари о любви мне говори, где белый лебедь на пруду, где розовое перо обмахивает лицо, и пыль с него летит и светится в воздухе, превращаясь, подобно явлению, в свет, чтобы глядеть через него в мир, где мы видим себя и понимаем, что вот она — соль мира, что города — солонки, и рассыпаем горстями порошок, соль, свет невечерний, подыми веки свои от глаз и познаешь истину, и скажешь слова благодарности Лаврентию Горке, вот что значит другие места, где видно душу. Но сестра, утомлённая знанием, уже заснула.

Добрыхсновнаподушкемягкой

Север крошит металл, но щадит стекло, учит гортань проговорить впусти (“”), север меня воспитал и вложил перо в пальцы, чтоб их согреть в горсти, а также пером этим проектировать, рисовать дома, конкретно полгорода В и это самое помещение. Так говорил архитектор Чарушин, которовый стремился попасть в свой дом, испещрённый стыдными надписями, испещеренный на коммуналку (что касается времени, то оно здесь прошедшее, это конец войны). Архитектор приехал из города на воде, разрушенного блокадой, как раз приехал в стужу победного года, и с вокзала побрёл домой, вспоминая жизнь в городе В, как ходили по воду, а уже потом только ввели канализацию, а также ходили полоскать на реку, красные руки, стужа, и даже жену не мог уберечь от простуды, умерла в среднем возрасте, недоглядел, так любила ходить на прорубь, говорила о чём-то с стерлёдкою, подхватила туберозу, три года лежала, красными щеками подушку согревая, глядя на мужа с лихорадной улыбкой. Недосмотрел, ушла с бельём, хотя была в многочисленности прислуга, в отдельной комнате дома с флигельком, мозаичный пол, играющий радугой при освещении трёх часов пополудни летом, да в сарайке ещё стояли саночки сына, в войну они оставались там, пока кто-то не утащил на дрова, а крепкими полозьями не укрепил дверь в погреб. Вероятно, воображение подсказывало ему, что дома зимой этого победного года будет возможность протянуть пальцы к огню и накипятить воды для чая, время было военное и нетребовательное, все помнят. Он шёл по городу, видя, что его строения, здания, возведённые ранее в его некрасивой большой голове, после начертанные его рукой и просчитанные его умом, построенные руками рабочих, стоят, как стояли. Ко времени этого года архитектором было построено едва ли не полгорода, много зданий, и родильный дом, и церковь псевдорусского стиля, и банк с меркуриями на стенах, и прочая, прочая, прочая. И всё это держится и стоит, и не падает, и простоит долго, и почти всё из красного кирпича, чего не скажешь об архитекторе, уже пожилом старике, которового тоже не красят ведь морщины, несмотря на то, что заработаны им в мудрости. Чарушин приехал от сына в свой город, постучался в свой дом, к тому времени заселённый по предписанию его же прислугой, а также тварным рабочим классом, которовый только и делал, что до войны ругал богачей, бегал с плакатами на бывшую Хлебную площадь Коммуны, однако ж сам не меньше боялся попасть в дом с грифонами и на глаза чекиста Власова, а во время войны работал для фронта и для победы, ковали в тылу нашего счастья на много веков запас.

Но здесь мы оставим бедного архитектора, которовый оказался пророком в своём отечестве, а также его дом и рабочий класс, и будем смотреть сверху, потому что не дождётся ответа, не пустят в собственный дом, что отлично видно, если спустить взгляд со звёзд через толщу неба на плотность планеты Земля, на землюшар, пошариться по ней, найти на части суши леса, в лесах города и другие более мелкие селения, среди городов отыскать тот, с мостом через реку, оврагами, пологим и крутым берегами, монастырём действующим мужским и едва действующим женским (настоящее время), с Кикиморской-Водопроводной улицей, с остатками земляного вала, с парком Аполло, Александровским садом, Набережной, вечным огнём осиянной, с Аннушкой, что вывешивает за окно рыбу стерлёдку, висящим на дубе синим чекистом Власовым, Игнашкой и Агнишкой, и старухи в троллейбусе, и я между них. Среди этого города, на крыльце дома с флигелем, архитектор Чарушин, видящий всё это великолепие, которовое видим и мы, только он снизу вверх, на снегу умирая от холода и от горя, как последний пьяница, вечно. Приди в полночь к этому дому, подними веки свои от глаз, и увидишь.

Нелепоистрашно

Сверстники внуков всерьёз не примут, а при чём тут внуки, позвольте узнать, а при том, что речь уже зашла о внуках, о них, прежде внуков и прежде даже детей, потому что им буду слать открытки, дорогая моя внучка (а имени не назову, только в открытке, фигушки вам, дорогие читатели, зрители, слушатели), ну как твои дела невозможные, как белый свет в глазах твоих, снег, лопаты дворников? Открытки радостного содержания, при всём при этом, ну как тебе без меня живётся, хорошо, наверное, а мне без тебя не скажу как, жизнерадостное мое содержание, радостное. Внукам достанутся открытки читать, крупным буду писать почерком, крупно, на фотографии я в разных платьях и с праздничным лица своего настроеньем. Им жить дальше, ходить среди людей, таким одиноким, таким отчаянным в своём одиночестве, таким глазастым в своём одиночестве, кто-нибудь может увидеть, отвернись и не смотри, не думай, не спрашивай ни о чём, а лучше того, сделай вид, будто не видел вовсе, будь по-твоему, золотая рыбка, ступайте, сани, в дом сами за семь вёрст хлебать радости, как половицы ходят по полу, так и мы давай в гости ходить один к другому, потому что кукушка хвалит петуха, а лиса и журавль не помирятся ни в какую, у тебя, говорит, ледяная, у меня, говорит, лубяная, у тебя, говорит, растаяла, а мне-то как тут не плакать, потому что трудно мне без тебя, то ли холодно. Как не упомнить тебя в молитвах своих, я лёд растоплю даже, руками растоплю, подышу на него для верности, слушай, давай поженимся, давай, слушай, лучше уеду, мне поле выстелило путь ехать, ехать умирать, ехать умирая, умирать ехая, что ж ты меня перебиваешь, не слушаешь, дыхание сбивается, что ж ты смотришь на меня искоса? Кончился монолог, но мы сразу же можем начать следующий, дорогие читатели, зрители, слушатели, за небольшим исключением, вот это слово — вот это сочетание мне куда поставить, куда сказать? — и просто добрые люди (надо было до дорогих), это всё, все слова вчера и сегодня, всегда, монолог — о внуках, потому что их жалко, хоть чужих, хоть своих, хоть ваших, уже заранее жалко, таких дерзких, гордых, неопытных, висящих в штанах на заборе верхом, выходящих взамужи, не терпящих пустоты, суетой заполняющих.

Это они, то есть внуки, однажды шли по лужам пешком, решили идти, пока ведут лужи, и дошли таким образом до вокзала, где увидели воробьёв, купающих свои перья крыл в воде, затем дошли до края города, вышли за пределы местности и тут поняли, что видят всплески и рябь воды вспоминаний, причитываний, чистых рук, ясных глаз, и уже оставили свою волю и вручили себя водной ряби дворовых луж ближайшей деревни с белёной церковью пустыря. И таким образом идоша лужами, и внимательно рассмотреша Верхнево и край Нижнево и превратишася в стойких и нежных людей, не нашедша себе покоя, поидоша же до конца и взирая на белый свет, добрашася до края хвойственных всех лесов, и вернушася оттуду на родные сердцу места, где взяша себе мужей и жён, но не все.

Это они приехали в некотором ограниченном количестве в город В осиянный, и там искали подземных путей, вощили верёвки до состоянья свечей, выступали с трибун газет, привлекали общественное вниманье к проблеме ходов под землёй и скоротечности времени в свете обрушенья крутого берега, в которовом и прорыты ходы. Они забирались вглубь материковой земли, подзолистых почв глубину в, но далеко не ушли, потому что ровно до них ещё побывали здесь люди из КГБ, и, держась распоряженья синего чекиста Власова неукоснительно замуровали ход. Внукам достанется лишь костяной гребень Кикиморы в единственном экземпляре, не ори на меня, моя находка, чья потеря, мой наход, так и рассорились, и их осталось держаться друг друга N минус 1 (“”).

Идём дальше. Это они могли бы выбрать для жизни любое время, но, пробудившись от сна, ткнули пальцем и попали в свой дёрганый век, а попав, плакали, что могли бы не видеть, не знать, не участвовать, но поздно, привыкай ходить босиком по гусиным перьям, пеплу прошлого, нашим нервам и голосам, отряхивай прах от стоп твоих у входа в дом, чтобы не занести в него заразу вокруговой быстротечности; только это и остаётся, сказал встречный священник, голову свою опустив.

Это они ездили в свои путешествия, собирали, долго укладывали рюкзаки 90 литров объёмом. Это они на вокзалах чужих городов встречали иностранствующих путешественников поездами и пятками, с такими же тяжёлыми рюкзаками, а именно. Это они выходили раньше мест назначения, увидев красивый холм прогуляться, говорили голосом вокруг него стихи, опаздывали к женихам или невестам, но не у всех они были к времени того холма, а если были, те (т. е. женихи и невесты) сами были похожими, встречали и не упрекали, а лишь улыбались в своей тихой радости. Это они рассказывали о своих встречах, своих поездках, стоптанных сапогах, читали на память баллады Жуковскового, пели песни Визборава, до следующих тронемся с места, весна (“”), считали деньги, водили знакомство с путейцами, особенно работниками ж. дорог. Это они полной грудью набирали в лёгкие только в дороге, будто звезда вела, будто полюс вёл, не иначе, дышали попутным, встречным и боковым, это их сносило и нагибало до земель потоками, воздухами закутывало в штормовку. Но появлялись бортпроводницы, проводники, ревизоры, милиция, кондукторы и констрикторы, министерство воздушных путей, распахивали, будили, сгоняли с полок, сворачивали матрац, раз так, без билета если, если полюс ведёт. Это они выходили безропотно, навстречу новых знакомств, пологих-крутых берегов, узких-широких рек, лиственных-хвойственных лесов, чужих оплошностей, краёв земли.

Это они в любое время года засыхали без любви, не хватало вина отпоить, воды ржавой — локтями распихивай, что ли — кровь густевала в венах, кожа, глаза и кости, сухие речи, хруст костей в пальцах, спине, коленях, волосы не те, то ли тубероза, пожимали плечами врачи, голубей не трогали? Пейте больше, лечите, коленями стойте, стояние коленями у воды ухудшит зрение, но поможет избавлению туберозы. Густение крови и радость жизни, гостевали к друзьям в чужих домах городов — откуда взяли? Думали, где испросить любви, а толку что, не испрашивай. Это они будильники заводили на шесть утра, по пустой пройтись набережной и тем самым пробудить в себе древнее чувство, избавиться от туберозы. Это от них женихи уходили с невестами, не желая больше быть безответно, безнадежно и беспросветно, но любовь ушла, засыхали без любви, надеялись в ожидании её возвращенья.

Нопоздно

Жалеть станут, крутить у виска, гладить по голове, бедная моя, тяжело тебе такой жить среди людей, ходить по тем же улицам, что и мы, так не надо, не ходи, говорю, больше, не ходи по этим улицам, что и мы, не смей ходить уже, уже давай на другую переходи, волочись, шаркай, это самая опасная, на другую сторону перейди, что ли, думай давай, как нам, друзьям, на глаза мне показываться как, если ты хвостом, куда ни пойду, всюду; эта вот, где ты, эта вот и есть опаснейшая сторона улицы, как в пережившем блокаду городе на воде на стенах писали, только здесь, тут тебе и кинотеатр, и дом с двумя львами пока не снесли, и дом людоеда, и троллейбусная тропа впереди маячит, не ходи хуже бомбёжки, не преследуй, глазами вот только не надо сверкать. Тапочки, хочешь, снимай, босиком пройдись, не боишься туберозы если, на здоровье, только не говори никому причину отчаяния твоего, не смотри преданными глазами на нас, не смотри на меня, говорю, повторяю многажды, не проси варежку вправить в рукав, в лицо не заглядывай, не хочу, чтобы ты, не хочу, чтобы ты и я (это он говорит) — вместе, другая у меня, другая есть, не коси под дурочку, прекрасно всё понимаешь, могут увидеть, подумать, рассказать, выдумать, тебе-то что, а мне-то как дальше, понятно же, что тебе ничего не достанется, не набегай, не ищи падали, могу ли я надеяться, что если не сегодняшний день, то хотя бы смерть разлучит нас? — осторожно, камаз, кирпич, гололедица! — не могу, вероятно. Ну уйди, отойди, отженись от меня — а ты предлагал? — фраза из анекдота, побереги своё остроумие на чёрный день, тот самый, когда поймёшь, что между нами нет ничего, не будет. Через три года приезжай, скажи (совет автора): возьми цветы, холодную голову и немного денег, встретимся в кафе “Полянка” или в “Петухе” встретимся. Выберу поляну (“”), принесу ромашки, небритый приду — убедилась теперь? Жизнь, скажет, моя не складывается, жена к другому ушла — хожу, смотри, лохматый, рубашка, смотри, отвиселась на плечиках, ничего так, можно, расчёски нет у тебя с собой? И вот ещё видишь, какой небритый? — а зачем бриться теперь, пусть растёт, теперь можно, никто об неё не колется, не будит ночами слезами, от любви не сдерживаясь, на дорогу не целует никто, на работу звонить некому, ты бы, что ли, хоть позвонила, хоть бы, что ли, обратно приехала, слышишь, мне много не надо, ходила б по тем же улицам, дышала одним со мной воздухом, палец прикладывала к губам — не спугни счастье, радость моей души, в маршрутке не уезжай, не спеши опускать глаза. Нет, милый мой, уже не милый, нет, дорогой, уже не дорогой вовсе давно, кто не велел раньше, кто не любил и знать отказывался, не с тобой ли ходили в Аполло парк, не ты ли пел песни про свою любимую, не меня, меня на грудь свою привлекая? А я слушала твоё сердце (это она говорит), не своё, не чужое, твоё сердце и слышала: где-то там разлом, нет, что-то неладно, прогнило датское королевство, читал ли ты Гамлета (“”), раскрывал ли? И только надеялась: одной ходить улицей, одним с тобой дышать воздухом, один любить город, один снег наблюдать движением глаз, солнце одно тоже, одной с тобой туберозой болеть, щёки красные, глаза и слёзы, кикикморы быть одной из внучек дальних.

Нетнетнет

(что касается авторства высказываний, то оно тут меняется от внучек и их возлюбленных и обратно, в зависимости)

А они, напротив, рады, рады будут, что ходят по тем же улицам (время далеко в будущем), где впервые увидели своих любимых, и по тем же с ними маршрутам ходят. Тут тебе и дом людоеда, и дом с двумя львами, и больница, и кинотеатр, и троллейбусная впереди маячит тропа. Не убегай от меня, любимый (прямая речь, но так уж судьба/бы складывается/ются), это любовь, навсегда любовь, тугеза, цузаммен, дер ердезальц. Я всё время хотела начать тебя поиски, знаешь ли, но забегалась, не успела, много дел, филе-филе арбайт. Это ты приходил в моих снах, поправлял одеяло, глядел на волосы, по спине проводил с нежностью. Это тебя забыли все твои возлюбленные, не хотят помнить, и то вопрос, много ли было их, немного ответ. И так-то понять их можно, только жаль тебя, понять можно, кому нужен такой слабый нервами, которовый говорит-говорит, множество лишних раз рассказывает о том, как плохо и тяжело на душе, на работе и в жизни, а ещё клуб любителей акробатических номеров, ничего с этими номерам не выходит, плохо как-то, нет во мне гуттаперчивости. Это ты не любишь зиму, мороженое и газировку (плохой знак), но любишь костёр, гитару и ночь (хороший). Это ты про живых, как про вечноживых, говоришь всегда одно, и то нехорошее. Это ты хотел поступить на священника, но не вышло бы Трифона из тебя, не приняли из-за грязных рук, а как же их целовать? Это ты болел в детстве туберозой бессознательной любознательности, потом осознанной, потом болел туберозой активности, туберозой попробуем так, туберозой другого пути, туберозой взаимодействия, туберозой перемены мест, туберозой творчества, туберозой заняться наукой, туберозой всю жизнь разве в нищете, туберозой стабильного заработка, потом туберозой стабильной большой зарплаты, туберозой подсиживания, туберозой известности в некоторых кругах, туберозой интересного человека, туберозой угодника женщин, туберозой чего изволите, туберозой лояльности и туберозой гуманности, туберозой сверху смотреть и не морщиться, туберозой послать подальше, туберозой где потеплее. А потом заразился туберозой пресыщенности с осложнением на равнодушие. Но где-то услышал о секретных железных дорогах и подхватил туберозу одержимости. С тех пор ездил на поездах, знакомился с проводницами, курил в тамбуре, покупал постель и чай с двойным сахаром, искал у вагонов двойное дно, билеты рассматривал на свет, под ультрафиолет складывал. Стал отправлять письма начальникам поездов, завязалась односторонняя переписка (дальше курсивом):

Уважаемые железнодорожники!

Выслушайте меня и помогите унять мою боль, целиком зависит от вас. Дело вот в чём. Мир, конечно, кругл. Но однажды, оглядывая окрестности городского фонтунату, я узнал, что мир не таков, каким кажется. Сами-то посудите: мы живём-живём, работаем, болеем насморком, но не может же быть всё так просто! А того не знаем в условиях своего существа, что есть в жизни место не только подвигу, но и секретным железным дорогам (количество уточнению не поддаётся). Скажу больше. Мы, большинство коренных жителей городов, не знаем, где искать эти дороги, так называемые секретки. Про себя скажу, что уже год хожу по железным дорогам, имею на ногах мозоли и нечувственные уже пятки, проглядел все глаза, изучил все знаки, но нигде не нашёл указатель на секретную ж. дорогу. Год живу рядом с линиями ваших железных дорог несекретных, редко моюсь, выросла борода, а каково это смотрится на подбородке безвольном? Однажды ногой застрял в стрелке, стрелочник выручил, но пришлось госпитализировать. Теперь хромаю по шпалам. Письма бросаю в железные ящики, с ответами делайте то же самое. Итак, жду от вас карты местности с нанесёнными пунктиром секретками. Если жалко карт, напишите описательную легенду, а лень писать — так дайте адрес проводников, я заплачу, а они поделятся.

Всегда ваш.

(Курсив убрать.)

Но как ответов не получил, то проделал свой ход по дорогам, ещё пять лет пути, пока не отчаялся. А в отчаянье нашёл себе оправдание, что всё люди врут, нет неторных путей, нет истины, и мне сказал: не ходи за мной. И вот такого любить?

Акогоещёбольшенекого

Я вчера искала тебя, бегала по городу, по дворам, спрашивала, от меня все отшатывались, указывали пальцем вон, грозили кулаками, камни поднимали с земли, пожимали плечами, переспрашивали и снова пожимали, кто-то у виска крутил, но это старая история, называли пьяной, хотели вызвать милицию, скорую набирали, уступали место в троллейбусе, говорили: что с тобой, девочка, не пускали на верхние этажи, а мне просто посмотреть надо было сверху, подавали мне хлеб, копеечки в руку складывали, спрашивали, не надо ли ещё и молока, отвечала, не надо, только тебя, говорила: только его найти помогите, рассказывала о тебе, никто не верил, что такие бывают, никто не верил, что ты бываешь (ты бываешь вразрядку). Ходила, заглядывала во все дома, мне говорили: а вот ещё один тут красный есть угол, глянь, смотрела, но не видела, провела своё время, как Ярославна, аркучи на разбитой стене, белом камне, помнишь ли, кто украл, вот и я также. И искала на лестницах, и искала в оврагах и на стадионе, все трибуны прошла, вставала на возвышение, смотрела из-под руки, солнце в глаза благодать плескало, а тебя никто не показывал, да и радость ли это жаркая? Смотрела в палатках торгующих, среди арбузов мало ли затерялся, может быть, кабачками прикинулся, всё бывает. Не уходи, чтобы я не искала, женщина слабая, она страдает, она и расплакаться в любой момент, опасайся слезы, катящейся по щеке, и били её, и ланиты её красны, и глаза мокры, говорила о твоих добрых глазах, о сильных руках, быстрых ногах, о твоём отзывчивом сердце, о мужских поступках сказала, сказала, что ты строитель, монтажник-высотник, спасатель, и не раз таскал людей из пруда возле цирка, говорила, что ты биолог, очень крупный учёный, молодой кандидат геонаук, журналист непродажный, писатель, художник, басист, кочегар, водитель троллейбуса (вразрядку, вразвалку водитель троллейбуса), лыжник, спортсмен, дворник, диспетчер депо, телефонист, электрик, священник, пекарь, поэт, охотник, грибник, физик, город мирного атома, ты мне Гагарин, его улыбка, рассказ Шукшина, стихи Блока, сказки Чуковского, мамина спальня и Мойдодыр, ты мне купи бедным хлебушка, ты мне зёрнышки для воробышков, ты мне варенье ложками, здоровые зубы и дёсны, и волосы от корней, ты мне всё (все вразрядку).

Гдетыбылнепойму

Хотела показать тебе

камушки, смотри, какие, этот, например, умеет говорить, всего лишь шёпотом, зато всю правду. Вот что он говорит (курсив дальше):

…а поздней ночью, когда вы узнаете их по польским именам, по лицам ссыльных, по тихому шелесту длинных крыл. Они идут не останавливаясь, они ничего не ищут, они пройдут сквозь стены, встанут у изголовья, будут тихонько смеяться звенящими… А ты будешь спать и видеть во сне архитектора Чарушина, и узнаешь, что у него стояло таких в изголовье двенадцать, и каждый наперебой звенел про то, что нет здания банка и нет, а нужна новая церковь, икону головы Иоанна повесить некуда, и нет зданья роддома. И он просыпался и строил, строил.

…а кремль сначала был деревянным, и он горел. Построили каменный, я оттуда камень. И Раздерихинский овраг так зовут не потому, что была драка. Эта легенда красивая, на самом деле история тёмная. Как будто своих побили, но я не помню. Взбираться на овраг трудно, пойди попробуй, и оттого… Вздерихинский-Раздерихинский, Луковицкий, Засора, онже Ананасный овраг. Александр II кинул туда ананас.

…а про клады и подземные длинные я не скажу, устал говорить…

(курсив не нужен). И замолчит. Рядом камни не говорят, только он. Вот другой камень, которовый всегда холодный и влажный. Его подставил под ноги синий чекист Власов, когда задумал повеситься. Он специально принёс его из подвала ЧК, дома купца изначально Булычёва, строенного для дочери. Камень вспоминает своё прежнее жильё, вспоминает, что видел, вспоминает расстрелы, покрывается холодным потом и плачет. А ещё говорят, будто бы под лежачий камень вода не течёт, да она с него ручьями стекает!

Этот камень часто пинали, и он стал круглым, он стал шар, как Земля, и такой же стал мудрый, и такой же несчастный, как земляшар, и сам прикатился сюда. И с тех пор его не сдвинешь отсюда. Пробовали толкать — не толкается. Пробовали поднять — никто не может. Александр II и чекисты писали указы, чтобы убрали камень, ничего не вышло, только участились аресты, зато потом Гагарин видел его из космоса, посылал приветы.

жёлуди. Жёлуди уже упали, уже нападали. Нападали жёлуди на асфальт, тот не отбивается, а что ему остаётся, прямо скажем. Он знай себе тихонько посмеивается, знает: прибегут ребята, дети, наберут желудей, смастерят поделки в школе, некуда девать. Ночью придёт старая-старая уже Аннушка, но не та, с вечным пакетом, в которовом тухнет рыба стерлёдка, с котами, выпрашивающими эту рыбу. Она придёт, на ощупь наберёт желудей, натолкает полные карманы и унесёт к себе на свой второй этаж в квартиру, чтобы играли свои коты, количеством восемь. Но коты не играют, воротят носы, они-то знают коварство желудей, не доверяют предателям, правильно. Желудям верить нельзя, почему, потому (дальше курсив):

Аннушка, но не та, Аннушка идёт в парк Аполло, каждую ночь, пока синий чекист Власов трудится в подвалах ЧК, и спустя годы, когда он уже повесился, Аннушка идёт в парк Аполло. Она берёт в руку пакетик с рыбой стерлёдкой и идёт смотреть на жёлуди, каждый день, целое лето. Она несёт рыбу стерлёдку, и все коты выскакивают из помоек, из баков с отходами и несутся за ней, страдая. А она идёт, как будто не замечая этого, идёт неторопливо и молча, кутая руки в рукава брезентовой штормовки. В парке Аполло она плюёт в сторону одного дуба, идёт мимо него, всегда идёт мимо него к другому. Она шарит под ним руками, шарит руками по темноте, ищет упавшие жёлуди, падшие жёлуди, их нет в начале лета, и в середине нет, только потом падают зелёные жёлуди. Аннушка, но не та, Аннушка пробует их на вкус, на зуб кладёт и кусает, закрывая левый глаз. Нет, зелёные жёлуди нам не нужны, разве только один, говорит она вслух, и коты поднимают дикий вой, будто наступил март. Но Аннушка не обращается к ним, не говорит им ничего, это она себе, нет, только один возьмём, унесём в квартиру на своём втором этаже, и коты ещё сильнее кричат. Но рыба стерлёдка им не достанется. Коты обманываются каждую ночь, всякий раз они бегут за Аннушкой, на запах стерлёдки, покидая насиженные помойки. Собаки в это же самое время занимают их и съедают то, что осталось, а осталось немало. Оттого коты в городе В всегда худые и злые, а собаки добрые, толстые, не лают и не кусают, впускают и выпускают, их держать бесполезно, сами плодятся. Аннушка кладёт жёлудь в карман и идёт обратно, теперь её цель — квартира на своём втором этаже, идёт по тихому городу, преследуемая котами. Никто не станет нападать на Аннушку, но не ту, когда она движется, преследуемая котами, никто не отважится. Идёт мимо ЧК, щели окон в подвале светятся. Что касается времени, то оно тут постоянное, потому что даже когда синий чекист Власов повесился, в подвале стали работать другие, а вот нет незаменимых у нас. И если они сейчас и не убивают никого (а нам об этом достоверно неизвестно), то вынашивают страшные планы, сами не знают, какие. И Аннушка, но не та, Аннушка проходит мимо, идёт в свой двор и заходит в подъезд, чтобы подняться на второй этаж, в квартиру. В это время голоса котов на улице сливаются с воем котов в квартире, потому что эти и те понимают, что стерлёдка опять никому не досталась.

дуб в парке Аполло. Пойдём скорее глядеть, пока он не упал. Это тот самый дуб, спросишь ты, как спросила меня моя сестра, которовой передали дар знать. Но не всё, про дуб знать дар передала ей я, если это непонятно, я сказала, да, это тот самый дуб, на которовом повесился синий чекист Власов, через которовый он умер, слышишь, умер, теперь уже окончательно, потому что вот тебе дар знать, синий чекист Власов был всё это время мёртв. Мёртв. Мёртвым он ходил по городу, мёртвым работал по ночам, мёртвым хотел свою тёплую женщину, Аннушку, но не ту, от которовой вечно воняло гречишной стерлёдкой, хотел, но его мужской половойх тоже был мёртв, мёртвым он воспитывал Игнашку, своего живого сына (живого жирным, а мёртвого всё время курсив), мёртвым глядел в глаза живых детей (курсив и жирным), ненавидел их, любил стариков. Но зачем же, зачем он повесился, зачем убил себя окончательно, спросит меня сестра, а также ты, кого я хотела вести в парк Аполло, ибо сестра получила от меня дар знать о чекисте Власове, а ты попросту любопытствуешь. И я скажу, но прежде узнаю, действительно ли каждому из вас нужно знать это, так вот, в тот день всем было не до того. Проснувшись привычно в семь вечера пополудни, синий чекист Власов первым делом отодрал веки свои от глаз, посмотрел на бывший с ним мужской половойх и, обнаружив его без движения и возраста, ущипнул жену за бывшую с ней грудь. Отчего жена не как бывало проснулась чужим громким голосом, а, повернувшись на бок, сказала своими словами (своими словами курсивом): ах, до того ли мне? И мгновенно заснула вновь. Оставаясь на протяжении сего времени удивлённым, синий чекист Власов ушёл на кухню глотать холодные кулинарные изделия пельмени. Съев [пельмени], Власов пошёл к двери, у которовой уже провожала его жена, из квартиры на втором этаже. Онже, не веря [себе], наклонился головой поцеловать [её] губами в шею. Но она отклонилась, произнося снова своим голосом: не до того. Сойдя из подъезда, синий чекист Власов пошёл двором и детьми. Детям явно было не до того, они отворачивались, а вслед громко смеялись, наравне с лающими собаками. Старики бодро бежали навстречу синему чекисту Власову, [ни один] не снимая шляпу пред ним и не выпрашивая освобожденья от жизни. Войдя в тёмное помещение дворца с грифонами, синий чекист Власов не мог заснуть, как бывало всегда. Промаявшись до 12 ночи пополуночи, [он] ушёл поглядеть на бывших с ним. Бывшие тутже не спали, а играли в шахматы и не тянулись больше к свету знаний. Сколько ни хотел рассказать синий чекист Власов, ни соблазнял [их] даром знать об устройстве рыбы стерлёдки, [они] не соглашались. На все побуждения отвечали уклончиво: не до того. Синий чекист Власов постоял у входа, соображая про себя, и вышел вон. В то же время Аннушка, но не та, говоря в своей квартире на втором этаже: не то, говоря своими словами (курсив снова) идёт в сад Аполло. Прогуливаясь возле парка, три литератора, обнаруживая на своём пути в перспективе ста восьмидесяти шагов женщину последних лет с запахом стерлёдки, сворачивая в глубь тени парка, предаваясь вспоминаниям ряби воды. Войдя в парк, три литератора женского пола, увидя на дереве синее тело чекиста Власова, бросаясь врассыпную, запрятывая себя в кусты возле забора. В то же время Аннушка, но не та, женщина последних лет с стерлёдкой в пакете вошла в парк. Подняв веки свои от глаз, обнаружила в них вид своего висящего мужа. Плюнув под дерево дуб, Аннушка, но не та, стала шарить руками под соседними деревами, бормоча под нос его старые слова: я живу в одиночестве. Приди и будь мне сиротой. Мы будем вместе пить чай, жди меня с моей работы, из подвала меня жди. Выйди встречать во всём беленьком, ни разу не испачканном стерлёдкой, и по прошествии достаточно времени получишь у времени дар, как знать. Забрось свой подлёдный лов, подлёдную ловлю рыбы, приди и приди ко мне. Своим орущим укором коты расстроят тебя. Своей молчаливой радостью рыбы успокоят тебя. Я живу в молчании. Приди и живи со мной. Приди, и сделаю тебе табурет. На нём будешь ты сидеть у окна и глядеть в окно глазами своими, пока орущие коты смотрят на тебя с улицы. Приди и ступи своей босой ногой на мой холодный пол. Приди, молчаливая женщина. Приди, женщина, которовая плакала два в жизни раза: когда без сознанья стонала от боли и когда не дали знать. Приди и готовь мне цыплячью кашу на ужин, никогда не гречку, и по прошествии достаточно времени получишь у времени дар знать. Приди и живи ко мне.

Бесполезно

Говорили мне, убеждали меня

Не смотри на него,

Не ходи туда,

Не смотри в окно,

Не снимай при нём варежки,

Не слушай его, не гляди на него,

Не пускай провожать до метро, до трамвая,

до транспорта, до полпути к дому,

В глаза ему не заглядывай,

Не трогай его волосы,

Не спрашивай, почему не растит бороду,

Поменьше личного, только о деле, и то с другими лучше,

Не думай о нём и не знай его,

Не слушай, когда о нём разговор говорят,

выходи из комнаты,

Нюхай траву забвения,

Не пиши ему,

Не звони днём,

Не звони, тем более, на ночь глядя,

Не езди на встречи,

Не молись за него,

Не раскладывай карты, не гадай на него,

Не смейся при нём и не плачься ему,

Не выслушивай его жалобы,

Не жалей его,

По голове не гладь,

За руку не берись,

За пальчик даже,

За шлёвку пальто.

Он тебя не полюбит (полюбит),

Он вслед тебе плюнет (на дорогу целует),

Он к чёрту тебя посылать станет

(прижмёт к сердцу),

Катилась чтобы подальше

(приди и приди ко мне).

Не верь ему,

Не бери цветов,

Не кушай его конфетки,

Не гляди в костёр, не он разводил,

Не сиди рядом,

Не дыши в лад,

Смотри, про него только гадости и говорят,

верь людям,

Ему не верь,

Не ходи туда,

Не смотри на него,

Бесполезно.

Не верила,

Пешком ходила,

Зажимала в руке билетик троллейбусный,

Считала цифирки, выходило свидание,

Любила его,

Кидала карты,

Грубила маме, папе врачей звала,

Секретничала с сестрой,

Собрала манатки,

Сбежала к нему, а он с другой,

Говорит, ты мне чужая,

Я тебе отныне чужой,

Вытри слёзы и тихонько иди домой,

Ты не будешь моя,

Я не буду твой,

Я не буду её,

Я не буду ничей,

Я скотина,

Но исправляться не стану,

Не хочу, не получится,

Я родился такой,

Уходи и забудь,

Не звони,

Не пиши,

Забудь,

Бесполезно.

Это то, что заставляет людей звенеть.

Сноваисноваиснова

И наконец, штиль. Здесь, дорогие зрители, слушатели, читатели, мы вынуждены сделать паузу, даже больше того, прерваться, оттого что кто-то не выключил телефоны или средства связи, не захлопнул рот и самым банальным образом мешает остальным своими громкими звонками, напоминающими об, а также об, ибо негоже. Прервёмся и напомним, что курение вредит вашему здоровью. Если же кто-то не знает или устал в перекличке собственных ценностей, тот должен быть в курсе последних дел недели (в курске) (к). Это:

а) выспаться, как бы ни было странно или мучительно странно,

б) дать выспаться другому (— // — // — ).

Не следует также забывать, что под соусом суперхренорезки вашему вниманию будут впаривать хренорезку самую заурядную, в результате чего вы, многоуважаемые (премного) дамы и господа (леди и джентльмены, судари и сударыни, государи и государыни, гуси и гусыни, графья и графини, а также прочих многих люд) приобретёте неизвестный предмет китайской просторожей подделки, полное мэрд с баннером ведущего телеканала страны, которовую все знают в мире как, и которовый баннер некуда будет надеть (позорище), несмотря на три фирменные буквы, вышитые во всеуслышание, такая вот петрушка (такой вот хрен, такая тонкая кожа).

Итак, прервёмся и спросим себя. И ответим: это Бог! И будем правы. Ибо негоже всем тварям. Это Он создал мир, это Его находка, Его креатив, это Он наполнил наши жилы красной кровью, алой кровью, голубой кровью, графья и графины! Это Он нам души дал, дырявит дыры в наших душах, ставит стёкла в грудь, и мы видим, и видят все.

Итак, поехали на Север без лишних слов и билетиков, поехали на Русский Север, так называемый, земную красоту смотреть, в Карелию близ Финляндии, маленькая такая страна, но гордая, поехали в Вологду, в Вятку, где ходит дух, где Его следы и Его дыханье, сиянье и выдыханье, внимательный глаз и добрая длань отнюдь, и Его помнят, на Таганку, где видно присутствие, в Москву. Мой редкий друг, мой друг бесценный, возьми, возьми былую хладость, вними подруге вешних лет, старушке дряхлой дней суровых, печальных и полночных лет. Мы знаем классиков, мы чтим, мы носим книги в туалет, мы носим книги за собой. Учились бы в Тагиле лучше, учились б, б знали если. Но, поцелованы в глаза, кричим: “Москва! В Москву! Москва!”

(Что касается автора, то всё это время он (вообще, она, но для согласованности пишем он) пытается сказать, что любит всё, о чём ведёт речь. Что иногда этого автора так прихлопывает это чувство, эта любовь, что автору становится трудно жить, дышать и смотреть на мир прежним взглядом, а именно. Однажды она будет в голос кричать, вроде как расстарались на станции поезда, уже все уехали, и даже тот человек, что вёз письмо с оказией и хотел отдать лично в руки, сел в вагон и поехал дальше, поехал по своему простому маршруту, в свой дом, к себе на малую родину, то ли родителей навестить, то ли перевезти жену и детей и насовсем остаться. Но мы не будем его осуждать, во-первых потому, а во-вторых, он просто не виноват, он ехал всего лишь, ехал на поезде, а машинист погнал быстрее расписания, он всегда в этом лесном массиве едет быстрее, поскольку ему всегда тут не терпится так увидеть другой массив, другой лесной массив, и он гонит. И автор будет кричать, вроде как поезда расстарались слишком, в результате, люди друг друга не увидели, и письма автор не получила, теперь надо будет ждать, когда его (письмо) бросят в ящик, а записан ли адрес? Вопрос, которовый не будет давать заснуть, от которового будет холодно по ночам, плохо днём, слишком яркое солнце, слишком тонкая кофта, мама связала носки, ну да. Ну поспи, ну давай ты поспишь, ну не думай, не надо, не расстраивайся, не последний день, ему расскажут, и новое письмо будет, и открытка даже, цветы, конфеты, красивые куклы, игрушки мягкие, почему бы нет. А она будет говорить голосом, что-то такое, что поезда расстарались, автобусы, напротив, буксуют, не выгодно на камазах, автостоп своё забрал, собирает урожай, лес между нами выбирает свои жертвы. Ты лучше дыши глубже, ты лучше смотри на свет, глаза слезятся, ты лучше возьми в руки мячик, посмотри на свет через пыль, ты только не думай плохо. Но кому есть время думать, у кого же нет суеты, чтобы послушать и чтобы сказать самому, чтобы увидеть глаза и полюбить тоже. Но об этом не принято говорить, да и нет времени сказать каждому, как его любишь, потому замолкаем.)

Кого и найдут они такого же, услышат про другие трамваи, о другой стороне, встретятся в столице, окажется — почти земляки. И вот уже она в своих мечтах грезит, как выходит с занятий, из московского учебного заведения, выходит, на улице её ждёт любимый, они берутся за руки, они идут, они уходят; она выходит с занятий, её встречает любимый, они берутся за руки, они идут, они уходят; она выходит из учебного заведения, её встречает любимый, они берутся за руки, идут, уходят. И вот она в своих мечтах увидела другую, она увидела: она выходит после занятий, а любимый беседует с одной из её сокурсниц, которовая заметила, что он приходит каждый день, и захотела узнать, кто он, зачем приходит. С тех пор ей стало грустно мечтать, она не мечтала, не спала, не видела снов, её кровать напрасно пылилась, её лампочка на столе горела, на плите пригорала каша, солнце тресветлое ей дуло в лицо, трамваи ждали на остановках, стерлёдка тосковала по ней в её городе, в столице нету стерлёдок, не осталось, коты бежали навстречу, но грёзы, грёзы, грёзы ушли, пришло веселье. Она выходила с занятий, он ждал её, но не здесь, не на улице, он ждал её вообще, в принципе, по идее, ждал её всю свою жизнь, стоял на балконе, плевал вниз, придумывал нежные слова, словечки, фишки, места для свиданий, акведук, набережная, парк Аполло, она нашла.

Нодальшедальшедальше

Долгий взгляд, короткие речи, слова, слова, слова, ты помнишь, мама, об этом уже говорили? Суета сует, сказала ты тогда, суета сует. Но мамамама, здесь высекаются искры глаз, здесь мы становимся взрослей, мама, вспомни синего чекиста Власова, вспомни его слова, его существительные в состоянии глагола, его союзы и междометья, его истории о писателях, в особенности о Трусове, от слова семейники (“”), вспомни, как он глядел в словарь, поднимая веки от глаз усталых своих, как переписывал слова в тетрадь, тетрадь называлась великая осторожность (“”). Вспомни, мама, и ты поймёшь, как некоторые из нас бывают правы, не будем указывать пальцем, но они и бывают правы. И о чём эти слова, спросит меня мама, о чём бывают слова влюблённых. Но не буду, не буду их повторять, мама, мы говорили об этом, вспомни, посмотри в начало нашей истории, зри в корень, пожалуйста, посмотри туда, я не хочу повторяться, не хочу повторенья, всего этого (всего этого вразрядку), того ужаса и той любви, вот новая наступила радость души моей, отрада, горло давит, вот о чём говорят.

Немогуговоритьбольно

Здоровые зубы, молодость, ну что ж, начнём с этого, хотя первая фраза была другая, была совсем напротив другая, но что ж, надо же начианть с чего-то, в любом случае, все так и начинают новую жизнь. Молодым своим языком проводят по чужим молодым зубам, а что же происходит дальше? А далее, кроме прочего, о чём стеснительно говорить, идут прогулки по ночной реке, ведут беседы, невестятся, женихаются, долго-долго гуляют, долго-долго, хватает же тем поговорить, а в школе дразнили буками, да и потом не жаловали. Вот говорит он: я живу без тебя какой-то неправильной жизнью, приди и поправь меня, а я тебя буду любить, миллион алых роз для тебя буду. Я живу без тебя в молчании, приди и говори со мной. Мне некому себя рассказать, ни по бумажке, ни наизусть, приди и слушай, а я буду тебя любить. Приди и будешь мне жениховой невестой, а по прошествии времени мужней женой, а я тебя буду любить. Один я умру без продолженья, приди и роди мне детей, а я буду тебя любить. Мне некому читать на ночь, приди, и прочту тебе все журналы, газеты, знаешь, сколько всего суют в ящик, все книги тоже прочту, и куплю ещё. Мне некому говорить: а вот колготки ещё надень, застудишься. Приди, и куплю колготки тебе. Я живу в суете — успокой меня. Я нахожусь в слепоте души, приди и протри стекло, а я тебя буду любить. А она только слушает, молчит, пауза, какая-то неопределённость, странно, говорит: дай подумаю. Думает: не гонит, в отличие от прежнего, которовый про самую опасную сторону говорил, запрещал ходить за собой, дышать тем же воздухом, любит сидеть у огня, поближе к свету, и радуга на щеке днём пляшет, газировку пьёт, и мне покупает, то же всё и с мороженкой, гитарой, оздоровительным плаваньем, это знак, видимо, это судьба, другого не будет похожего даже. Пауза. Отвечает: да.

Дадада

Квартирный вопрос испортил не только москвичей, осталось самое сложное: уговорить Аннушку, но не ту, поменяться квартирами. Молодёжь пустить в свою двухкомнатную на своём втором этаже, а самой жить по углам, а с какой, собственно, радости, а ради молодых, ради внуков, ради будущего, уговаривали долго, поили валерьянкой, кошки следом бегали, о стерлёдке забыв, сколько аргументов придумывали, чтобы, для этого. Не помогало ничего. Последним аргументом было, что в гости никто ходить не будет, за квартиру она платить не будет, найдут угол ближе к реке, ближе к стерлёдке, прорубь прорубят, мостки соорудят, новые удочки, всё для тебя, радость наша, всё по правилам, такие у нас условия, такая ситуация в жизни. Ну, пойми. Проснувшись в 12 часов пополуночи, Аннушка, но не та, согласилась пустить в квартиру на своём втором этаже внучку и её жениха, уж почти что мужа. А для того убить насмерть всех бывших с ней восемь кошек. Гонимая желанием угодить, вызвала без промедленья специальных ветврачей. Почуяв неладное, кошки начали двигать мебель, устраивать баррикаду, но как были слабы, то смогли подвинуть к двери единственно тумбочку, которовая с лёгкостью была убрана бригадой из двух врачей. Ониже, увидев добычу, поострили пистолеты патронами, но не с ядом, а с порохом, и устроили распальбу, разбужая в первом ночи соседей. Бывшие в квартире кошки разбежались по всей квартире на втором этаже, громко сбивая с мест вазы с мимозами и вербами неживыми, прячась за шкаф, под диван, на лампочку, а большинство между сигануло окон, стёкол в окнах. Тут-то их и поймали пули, пуская обильную кровь по стенам квартиры Аннушки, но не той, на втором этаже. Внизу заорали уличные коты, требуя уже не стерлёдки, но жизни виду. Однако, поздно. Все мёртвые кошки подлежали выбросу, чем незамедлительно и занялись врачи, по пути на улице отстреливая и других котов/кошек, собирая и их, чтобы сжечь в печи. После того неделю город жил в дыму. Засыпая среди пятен четвероногой крови, Аннушка, но не та, подумала: пусть отмывают сами. В то же время молодые просыпаются, пляшут вокруг стола, говорят (курсив): неужели же это будет, неужели же это будет с нами. Теперь от радости пойдём танцовать, соприкоснёмся ртами. Ещё здоровые у нас молодые зубы, что странно, хотя тленье уже коснулось волос, а экзема — кожи. Ты хромой, я с бельмом — мы чем-то похожи. Распад коснулся ресниц. Мы подымем, прямо сейчас — подымем веки свои от глаз и не увидим ресниц, выпали. Мы увидим друг друга такими, как есть, голеньких, безволосых, белых, увечных дара знать, что дальше, и даже что есть теперь, дрожащих от страсти и холода, стучащих зубами, покрытых гусиной кожей, держащихся друг за друга, любимых, любимых, теперь мы точно поженимся.

Всёделозакольцами

Продайте нам колечки обручальные, в конце концов, за что детей? Это рассказ о ребёнке, которового не то чтобы не хотели рожать, но сомневались, нужен ли, которовый всё время уходил из дому и которового родители всегда находили в городе В, брали на руки, уносили домой, укладывали в кровать, укрывали одеялом, говорили: ну теперь-то ты не уходи, не видишь, мы тебя любим, нам без тебя никак, а он засыпал тихо, через несколько времени опять уходил, потому что ноги несли его сами, увечного ребёнка, с бельмом на правом глазу, с заячьей губой, которовый говорил: а вот мои сорок братьев возлюбленных и показывал на число малолетних подростков одинаковых с лица воды не пить в ступе толочь следы скалящих зубы и насмешничали над увечным того не понимая что он вроде ангела говорил: все мы стоим в городе В осиянном но не том а там где собрались все языки обратно в один но и это не помогло всё равно все ругаются не понимают чего хотят не понимают друг друга не поднимают падающих алкоголиков падших такой город о нём вам мало расскажет атлас и справочник географии хотя там найдёте упоминание о правом и левом берегах возьмите ещё хроники летопись узнаете о кремле и оврагах и царь императорское величество Александр выбросил в овраг ананас поднесённый а также ссылали поляков медвежий угол всех принимал одинаково и наши писатели там побывали и архитекторы вольнодумцы в осиянном городе В но съезжали благодаря за угол и хозяйские свечи когда исходили сроки вслед смотрела кикимора кикиморы дети махали платками потом рожали город рос пил веселился в знак своя своих не познаше и закидаша стрелами и свистопляску родиша праздником славиша Трифона Чудотворца видевшего Богородицу и Прокопия с колокольцем в веригах Христабогаради бежали Лаврентия Горку бежали школы бежали дара знать осияние невечернее города В языка молитв воззвах Тебя услышь меня и приклони ухо Твоё ко мне и остави быти на этой земле нашли идоша рекою остави полонёну быти своим языком неужели потяту совсем быти красою мира сего белаго свету до сумерек и сумерек красотой и снега леса круглого крутого и пологого берегов останемся братья здесь и дружино полонённые красотой увечные дара знать дальние леса и пригорки лысые горы узкие широкие реки змеи доисторические костьми легли звери надо нам насадили яблоков монастыри поставили ходы прокопали подземные спрятали дар знать в землю иногда по весне выходит ловите кто сможет поймать взяла кикимора кикиморы дочки дочкам передают не всем а кому получится а больше не ловит никто разве неместный уносит за пазухой дует в ладошку хлопает лупает глазами ресницами удивлённо откуда здесь это откуда столько в дырявой дыре углу севера по лесам затерялось затёрлось разошлись вот мои сорок братьев возлюбленных вот выросли пьют веселятся в тряпочку к девушкам пристают одному достанется дочка неразных дочек кикиморы она получить может дар знать не пользоваться доступами в архивы высшая мудрость очередь к книге я говорю меня можно слушать прикрыв глаза покачивая головой на бывшей стене аркучи а лучше другого меня меня больше не ищите секреток всё наверху написаны книги священные пойдёшь направо налево прямо дорогой нетореной гати стели придёшь откуда ушёл поймёшь что не там а надо смотреть и слушать читать и верить тогда получится когда хочешь знать никому не дано кроме.

Верьверь

Дальше была жизнь, гимн семье, просто песня, которовую чтобы разобрать, это надо примерно также быть, жить или хотя бы представить (представить курсив), хотя бы представить (курсив обратно же) эту жизнь, с этим снегом, наличием отсутствия секреток, точнее, секретом их присутствия в мире, с этим домом с грифонами и Водопроводной имени кикиморы, которовая перенесла раз навсегда город, круглый лес для его строительства, с этими поющими улицами, по которовым проходятся не спеша поэты, а также сотрудники специальной службы, уничтожающей кошек, готовые к убиению немедленно, этот горящий и вырастающий лес, город в исчезающем/появляющемся лесу, овраги, чистые и грязные, глубокие и мелкие. Надо так же разбираться с этим зелёным тазиком подле (вразрядку подле) продавленного замуштрованного дивана, граждан великой страны, которовые не пустили архитектора в его дом, а с чего ради, спрашивается, он чекист, что ли. Надо так же желать трамваи, любить овраги, прыгать через них ходулями, давать им имена, такие, чтобы они ещё прижились, спускаться в них и проваливаться в них через наст, считать святыми бастующих дворников, просить у лопат прощенья, прощанья, долгих проводов, чистых слез реветь, не плакать попусту, что ли, приносить святующим и святовствующим дворникам крошки в ладонях, чтобы было чем кормить воробьев, голубей, давать сморкаться в свой носовочек, также ненавидеть и вовсе любить предложенную, а другой нет, жизнь с отчаянием умереть/прожить, сжимать кулаки и скрипеть зубами, подставлять каждый раз новую щёку, долго объяснять, словом, словами долго объяснять, что надо ещё и ещё, для того, чтобы песня была разобрана. Проще и вам и мне (что касается авторства, то оно тут) к собачьим напиться, как делают поэты города В, поэт и музыкант Р. в частности, и станешь с ним на одну досточку, только он росточком выдался, и поймёшь, от чего он поёт, а слова красота (“”) и боль (“”) тут ни при чём, поёт, поёт, ища не славы и не копеечки, а своего продолжения ради. И разберёшь слова о несбытых трамваях желанных, о том, как поворачиваются к тебе другой стороной, а могли бы лицом, как сгорает листва и леса занимаются заревом от пожара от солнцашарова жара, о любви какой-никакой, а сильной, о белой красивой лодке, о бегут янычары, о князя Игоря рубят частями, показывают спектакль, не дают досмотреть, допеть и дослушать, дочувствовать, а черный кот мышей ловил, о своём имени, водке, опять же водке, чае, крыльями звенели и топтали, кого сапогами, морды били и красили кровью землю у ног, пачкали полотенца, как и чем старались стучали в виски вены, я приду к тебе только ты. Поёт и плачет, его гладят по голове, смотрят в рот, во рту зубы, а он плачет от сердоболи, плачет счастьем, радостью, радостно говорить с тобой, слушать, сладко и радостно в твоих руках умирать, прижавшись щекой к щеке, я живу в радости, приди ко мне, и скажу тебе, что в любой компании сядешь между всех, между даже старух в троллейбусе — и поднесут тебе, спросишь — и ответят, попросишь — и дадут, взалкаешь — и накормят, будешь засыпать — и укроют, начнёшь себя рассказывать — и выслушают, напишешь — и прочтут, упадёшь — и поднимут, оборвёшься — и одежду дадут, вымоешься — и упадёшь в грязь, полюбишь — и полюбят в ответ, выкинешь — и подберут, уснёшь — и сны увидишь, ослепнешь — и переведут через дорогу, ослабнешь — и помогут, потеряешь — и найдут, возьмёшь — и отберут, женишься — и дети пойдут, заработаешь — и раздашь долги, станешь пить чай — и обожжешься, посадишь дерево — пойдут падать яблоки, корову купишь — и даст молока, машина появится — и разобьешь, сваришь — и съедят, пойдёшь гулять — и заблудишься, купишь билет — и опоздаешь, встретишь собаку — и укусит, курить станешь — и Минздрав предупредит, воевать — патроны будут, читать захочешь — и книги будут, буков во множестве и деловых бумаг, в театр пойдёшь — балерин не пересчитать, к стоматологу — и все зубы выдернет, пожарным станешь — горят с удовольствием для тебя леса, телемастером — и великость сломается телевизоров, карманником — и бери большие мешки, в милицию пойдёшь — возрастёт преступность, чекистом — успевай врагов находить, сажать и расстреливать, дворником — и бастовать станешь.

Еслинеотчаешься

Живущий под кровом ангелам своим заповедал охранять тебя на всех путях твоих, падут подле тебя тысяча и десять тысяч по правую руку от тебя, но к тебе не приблизятся, на руках понесут тебя, да не преткнёшься о камень ногою твоей. Кондуктор в троллейбусе обойдёт стороной, также и контролёр, начальство будет орать, но не услышишь, бедность, болезнь, карна и жля не пристанут к тебе, дураком обзовут, но не поймёшь, близких потеряешь, но не прочувствуешь, покажут фотографию землишара, но не узнаешь. Такие речи мы слышим благодаря юродивому Христабогаради Прокопию. Это он ходит по городу, распевая псалмы, звеня веригами, грызя сухари и потряхивая колоколец, которовый висит на шее при нём. Он звенит им, предупреждая нас об опасности, о страшных снах и зубов гниеньи, о грядущем конце света. Но сегодня, даже не верится, всё спокойно, и он говорит (выделить курсивом): в Госгортехнадзоре и службе госнаркоконтроля сообщили, что всё спокойно, сутки прошли без происшествий, ни один рабочий не пострадал, не полез отрезать провода, все соблюдали технику безопасности, промывали шприцы, на всех предприятиях аппаратура не давала сбоев, у машин всегда срабатывали тормоза, от передоза никто не умер, не было даже вызовов скорой. Пожарные тоже не выезжали, милицию не беспокоили из-за минирования школ, ни один бомжик, ни один алкоголик или поэт в эту ночь не замёрз, было меньше обычного травм головы и не случилось аварий, погранвойска не обнаружили нарушителей, чекисты не верят, но не было выявлено за прошедшие сутки ни одного врага народа, не обезвреживал никого ОМОН. Гидромет отмечает плавный перепад давления с одного на другое, обещает мягкую зиму с обилием снега, ни одна не горела урна, в автобусах не обнаружено чёрных пакетов, хозяйки не находили на антресолях взрывчатку, количество трупов совпало с количеством мест в маршрутке, родственники опознали, не пришлось проводить анализы ДНК, тренер футбольной сборной остался на своём месте, наши просто проспали чемпионат, у поваров студенческой дешёвой столовой не пригорели блюда, не было воровства вилок, ни один студент не попал с дизентерией в больницу, наконец-то они догадались положить на раковину мыло, не порвались носки, не сломались швейные оверлоки и шейные позвонки, а значит, у мастеров и хирургов не было работы, ни разу не зависали ПК, в библиотеки вернули все книги, все тиражи газет раскупили, на рынке торговки не обсчитали, не обвесили никого, цыганки всем нагадали правильно, за ручки брали, но копеечки не выпрашивали, всем нищим возле церквей досталось во множестве щедрых рук, словом, говоря коротко: всё спокойно. Специалисты всех служб отмечают, что в этот день год назад было всё то же, и тысячи лет назад в этот день были такие же тишина, спокойствие, тишь да гладь. Зато после так грохнуло, что землетрясение в Ленинакане и авария на АЭС показались именинами сердца и радостью небывалой, так что будьте готовы, знайте, что ждёт впереди, ибо не ведаете о женихе, готовьте масло и верьте, но претерпевший же до конца спасётся, и на руках понесут.

Тыверьтолько

Вот оно и получится, нарисуется, выскажется моя родина, большая и забытая, покинутая, ушедшая под синий лёд Атлантида, встреча трёх рек, северная коса, за шеломянем еси, бережок, песочек, как-то даже тарантула видели, говорят.

Что ты имеешь сказать ещё, спросит меня сестра, одинакова со мной с лица, точнее, одно лицо, но имеющая дар знать. Я отвечу: любой желающий дорогой читатель, зритель и слушатель пусть найдёт цитаты, косвенные или прямые, приёмы и прочее. А как насчёт времени, авторства и корявого почерка, спросит строгая мама, того же лица с нами. Что касается авторства, то оно тут доподлинно, писал ребёнок увечный знать дара и другими ранами, кто хочет, может удостовериться, дом напротив, вторая квартира. Вздохнув, мы имеем сказать следующее, но прежде нас можно видеть из космоса, меня, сестру, маму, сорок братьев возлюбленных, кикимору, внучек, Игнашку, его отца, архитектора Чарушина, Трифона, Прокопия, голубей, дворников, алкоголиков и поэтов, да мало ли кого ещё. Итак, вздохнув и выдохнув, вновь вздохнув, имеем сказать следующее: Господи, Иисусе Христе, сыне Божий, помилуя мя грешную, перебирая чётки на тридцать, лица свои на восток направив, обратив очи долу, смирения ради, на землю родины, землюшар.

Аминь

 

Дачник мой август

Ната Сучкова (Сучкова Наталья Александровна) родилась в Вологде в 1976 году. Публиковалась в столичных и провинциальных журналах, альманахах и коллективных сборниках. В течение четырех лет издавала в Вологде альманах “Стрекоза”. За издательскую и творческую деятельность в 2000 году получила Пушкинскую стипендию Международного ПЕН-клуба и фонда Альфреда Тёпфера (Германия). Учится в Литературном институте им. А. М. Горького. С 2002 года живет в Москве.

 

*    *

 *

Откуда взялась Марина?

Из пены без слез? Пластилина?

Из желтого мандарина

косточки плюнутой выросла?

И нет и да.

Ерунда.

Марина была всегда.

Сидит на ковре и ногами босыми

рисует круги по воде,

по мягкому ворсу,

рисует знаки вопроса

острыми коготками по белой твоей спине,

в красный ее раскрашивая.

Откуда взялась Наташа?

Из славного бурга Ростова?

Из Льва Толстого?

Из белого льна простого?

Из золотого руна?

На опеле стареньком въехала

в шагреневой кожанке всклоченной

с шенгеном просроченным,

целует тебя в многоточия,

гуляет тебя в воскресения.

Откуда взялася Ксения?

Из шерсти какой связалась?

Из облака из осеннего,

из физкультуры в бассейне,

из каждодневной рассеянной

привычки что-то отсеивать,

умения плавать брассом и

так широко разбрасываться,

как улыбаться.

 

*    *

 *

На Остоженке пахнет ладаном,

Позолотой осенней сусальной,

Шаурмою, хурмой, ханом Батыем

И неистребимо — Рязанью.

Словно шарик к рюкзачку привязали

Суетой, беготнею вокзальной,

Тем, что мы безнадежно устали

С поездами, следами, слезами.

На Остоженке пахнет Боженькой,

Облаками в прожилках творожными,

Тем, что непоправимо и прожито,

На Остоженке пахнет прошлыми,

На Остоженке пахнет Ожеговым

И афишным путеводителем,

Воробьями, дождями, крошками,

Номерами дробными, литерными.

На Остоженке пахнет кошками,

Молоко по ладони стекает,

На Остоженке пахнет брошенным

И не пахнет стогами.

 

*    *

 *

Но я расту быстрее травы,

намного, намного быстрее…

А то еще — облако, ничего интересного,

Ты входишь в траву, и оно качается

Так низко, что можно панамкой детскою

Его коснуться и сдвинуть нечаянно.

И ты напуган, что небо падает,

Такое близкое — только тронь,

Но ляжет спелой огромной ягодой

Ручное солнце в твою ладонь.

 

Сапропель

Возле озера Неро, под илом,

Под сосновой смолёной корой,

Спят любимые мои могилы,

Укрываясь водой с головой.

И, заросшая тиной и лескою,

Чешуей набивая рот,

Над тягучей водою пресною

Моя старая лодка плывет.

И болит у лодки уключина,

И скрипит, как больное колено,

Парусиновой белой брючиной

Задевая озеро Неро.

 

*    *

 *

Дачник мой август, тетрадь на столе,

В ней по линеечкам ходят трамваи,

Я к твоим буквам язык прижимаю,

Но за щекою поет карамель.

Тут, за щекою, поет, говорю,

Дырочкой хрупкой, стеклянной, глубокой,

Яблочным розовым треснувшим боком,

Как здесь вместиться еще букварю?!

Но на минуту всего повзрослеть —

В сладкой слюне карамелька растает,

Дачник мой август тетрадь пролистает,

Встанут трамваи, и нечему петь.

 

*    *

 *

Большеротым птенцом, садоводом прожженным

Я глотаю шмеля, как мохнатый крыжовник,

И на вкус не могу узнать.

И стою рядом с мамой, шмелем пораженный,

Но гудит во мне шмель, он — живой, не прожеван,

И в ладони мои, как крыжовник тяжелый,

Опускается благодать.

 

*    *

 *

В городе Богом данном, у самого синего Черного,

Как на диване продавленном, скрючившись на песке,

Павел лежит и курит, слова из себя вычеркивая,

И полоса на шее его начинает краснеть.

Дальше, но пленка кончилась, скрипнут по снегу валенки,

Скрипнет, чуть наклоняясь влево, перо гусиное,

Павел лежит и думает великое государево,

И газировки хочется — радостной апельсиновой.

Да, газировки б здорово — в пену, как в море, броситься!

Хрипло гудят динамики и ударяют в медь,

И прибывает скорый Санкт-Петербург — Феодосия,

И полоса на шее, не надо туда смотреть.

 

*    *

 *

Как бы такую штуку на берегу проделать:

Верное слово галькой выложить на песке.

Доктор идет в купальню, доктор проснулся в девять,

И преломляют солнце стекла его пенсне.

И пусть последним станет слово: будем!

Я это море точно книгу перечла,

Меня, как прежде, умиляют люди,

Которые купаются в очках.

Которые прикладывают ухо

Послушать хрип в его больной груди

И смотрят так печально-близоруко,

Что непременно нужно их спасти.

И вдоль волны за ними вплавь бросаться,

Ловить очки: держи, держи, уносит!

И трогать след, который вот остался,

Как маленький рубец, на переносье.

 

Энтропия

Гейде Марианна Марковна родилась в Москве, окончила философский факультет РГГУ. Поэт, прозаик, переводчик с латинского языка. Лауреат премии “Дебют” (2003) и молодежной премии “Триумф” (2005), автор книг стихов “Время опыления вещей” (М., 2005), “Слизни Гарроты” (М. — Тверь, 2006). Живет в Москве.

 

1

В четверг, как всегда, в шесть часов. Нелепо носить с собой эту гуашь в коробке, гремучую, схваченную резинкой, чтобы не рассыпалась. Акварель лучше, она легкая и сухая, а гуашь мокрая и жирная. Она похожа на кефир, гуашь, а масло — оно похоже на масло. Кефир хорош, когда хочешь пить и есть одновременно. А когда не хочешь ни пить, ни есть, а только рисовать, то гуашь не поможет, лучше масло. Потом засыхает корочкой, даже в альбомах видно. Где вы, юноша, видели таких коней? Нигде я не видел никаких коней. Начинается: рисуем такую вот картошку, от нее такую вот загогулину, а отсюда у них растут ноги. Знаете, как рисовали средневековые китайские художники? Одной линией от большого пальца ноги до большого пальца ноги. Мы не средневековые китайские художники. Рисуем общий контур, выделяем более мелкие части. Высота головы составляет седьмую часть высоты человеческого тела, так и нужно замерять. Пробовал, сколько раз, всегда тело получается слишком длинным, должно быть не больше пяти. У кого еще получилось не больше пяти? У всех получается по-своему. Просто у тебя всегда слишком вытянутые головы, поэтому. Позвоночник выгибается вот так. А у тебя прямой, как столб. А у тебя кривой, как серп. Если не веришь мне, посмотри на себя. Я не на коне. Я, так сказать, в полном говне. Открываю коричневую краску. Самая жидкая, всегда пятна. Хром и кобальт, чтоб им пусто, но им никогда не будет пусто, не то что белой. Кобальт похож на бельевую синьку. Есть целая картина, вся такой краской, мой любимый художник, но не люблю. На заднем плане маленькое привидение в белой рубашке, со свечкой в руке. Грязненько так, но ему можно.

Она здесь, незачем ей было приходить. Ты зачем пришла? Тебя встретить. Что я, сам не дойду? Я с собакой. Пластмассовые глаза, как будто у куклы. В детском саду. Один раз отлетел волосатый купол, внутри они насажены на штырь, бежевые. Куклы были для девочек, а для мальчиков тоже что-то было, экскаватор. А звери — для всех. Опустила угол рта, в нем стекленеет слюна. Интересно, могло ведь и так: подкидыш, перепутали. Так не бывает: у меня ее кость и его глаза. Совпадение. Измена. Негроидный младенец. Подмена. Слишком романно. Духи “Пуазон”, правильное название. Пахнут бензином. Сладким и бензином. Плюс собственный пот. Плюс краденные у отца сигареты, купил три блока угощать кого надо, а она все перетаскала, когда он лежал пьяный, потому что, когда он лежит пьяным, к нему могут войти три сына и хохотать в хохот или две дочери и делать с ним что захотят, а он не проснется.

По всем углам какие-то заскорузлые бурые тряпки. На кухне пахнет жареной-пережареной — чем? О да, картошкой, не люблю. И еще сосед, кажется Сергей, кажется даже Сергей Сергеевич, здравствуй, здравствуйте, ведь ты знаешь, что я это не могу есть, а ничего другого, хи-хи, нет, нервно. Он поднимается на все свои четыре ноги и ревет: ты повежливей, а идите вы, говорю, опять его напоили и ее тоже напоили. Сейчас, говорит, я тебя так — но он меня не посмеет ни так, ни этак. В бесцветной бутылке четыре бесцветных глотка. Ты чего это, говорит Сергей Сергеевич, сейчас отца позову. Зовите, зовите, если придет, можете считать себя иерихонской трубой. Ты начитанный мальчик, но если бы ты был моим сыном, я бы тебе. Показывает, что бы он мне. Если бы вы, Сергей Сергеевич, были моим отцом, я бы сам удавился. Ты очень начитанный мальчик, только если бы ты был моим сыном, я бы тебя своими бы руками придушил бы. Сделайте одолжение, Сергей Сергеевич, сделайте это прямо сейчас, тем более что все может быть. Он хочет меня ударить по щеке, но он тоже пьян, поэтому попадает в висок. Будет синяк. Всегда говорю, что упал, но люди столько не падают. Допиваю оставшееся. Лучше вижу, лучше слышу и лучше понимаю. Зубную щетку, прочь отсюда.

Мокнет хлопковая требуха, одно полотенце с прозеленью. Бритвенное лезвие в электрической ржавчине. Кажется, здесь живут муравьи. Маленькие рыжие муравьи, понятно бы на кухне, а здесь что? Здесь тепло и гниль, субтропики. Здесь скоро заведутся муравьеды, здесь всегда светит солнце, потому что никто никогда не выключает свет.

В комнате у отца, как всегда в комнате у отца, валяются вещи — на полу: тапки, пустая бутылка, полный стакан, только там не водка, а что? О, там выдохшееся пиво, от которого скис воздух. Четыре детектива — зачаток вавилонской башни: русский, английский, английский, неопределенный, обернутый в миллиметровку. Это на полу. А вот на столе — целый веер бумажек, денежных, и таких, которые стоят денег, и таких, которые ни черта не стоят. Очень старая, очень разломанная пишущая машинка “Оливетти”, похожая на выпотрошенную рыбу со всеми позвонками и ребрами. Телефон — с определителем номера, с автодозвоном, принтер матричный — не работает за отсутствием компьютера; компьютер, старый, советский, с черно-белым монитором, годный некогда играть в пушку, а теперь не работает за отсутствием процессора; сейф, железный ящик полметра на семьдесят сантиметров, с двойным замком, не работает, ибо открыт. На кровати: одеяла смятые, две штуки, носок черный, одна штука, ба, отец — один отец, в одном носке, дышит? — это у меня дежурный вопрос, ибо они, кажется, мешали все со всем — о, дышит, даже очень дышит. Продолжаем осмотр: в сейфе — ничего, верхний ящик заперт на ключ, ключ прилагается. Открываю: бумажки, газовый пистолет, обойма. Всегда нравилось его трогать, приставлять к разным частям головы, словом, выделываться. Если в рот или в ухо, то получится. Если в глаз, тоже получится. И в нос получится. Каждое из отверстий головы нашей пригодно для того, чтобы впустить благую весть. Хихикают. Взять его сейчас и уйти. Что еще можно? Конечно, деньги. Столько, чтобы не заметили. Она всегда берет не считая. Пистолет лучше оставить, его сразу увидят, то есть не его, а что его нет. Но с другой стороны, зачем ему пистолет? У него ведь тоже может получиться и в глаз, и в нос. Лучше всего запереть на ключ вместе с деньгами, а ключ спрятать. Куда? Это я не про ключ, это я про себя. Про себя про себя. В художественную школу: там еще, может быть, кто-то, Катерина, можно попросить до завтра — нет, не пустит. Или пустит. Выхожу. Ты куда — уже за дверью. С удвоенной скоростью. Ничего, кроме денег. Сам не смогу обменять, нужен паспорт. Его поймали, арестовали, велели паспорт показать. Попрошу.

Поздно как, а еще совсем рано. Сюда было уже темновато, а сейчас — к тому же фонари не горят. Торчат голые лапки — это днем, теперь не видно. Как дойти? Первый лед, гладкий и гадкий. А снег сладкий. Как сахар: немного — хорошо, а много — лучше бы вообще не надо. Или соль. Или, если подумать, любая вещь. Ух. Когда оно искрится, вспоминается фосфор на стареньких шариках. Большие, с толстыми стенками, с очень узкими горлышками, в жестяной коронке, и внутри железка с растопыренными лапками. Похоже на водомерку. Дзинь — и упадет. Дзинь — это я сейчас упаду. Нет, стою. Держусь покамест. Вот что мне странно: думать красиво. Про соль, про шарики. Словно кто-то слушает. Иногда мне кажется, что слушают, когда я думаю. Рассказываю кому-то сказочку про то, как оно все происходит. Некоторые так и делают, только вслух. Приходят, берут телефон и начинают какой-нибудь подружке: ну вот, пришла я. Именно что пришла я. Женщины в основном. Пришла я, а она мне и говорит. Меня так научили. Кто, спрашивается? Кому это я? Хорошо бы Господу Богу или еще чему-нибудь такому. Нет, не Господу Богу, а так. Тебе. Какому такому тебе? Вообще — тебе. Особенно противно придумать что-нибудь про себя, а потом повторить кому-нибудь вслух. Ух. Ух. Все-таки дзинь. Насадили меня на железные штыри и голову мою посыпали звездной пылью. В каждую коленку до самого бедра. Больно. Как много в этом слове. Попробовать рассказать кому-нибудь, как — ничего не выйдет. Со стороны видней. Нарисовать хорошо. Или вылепить. Мальчик, вынимающий занозу. Екатерина Геннадьевна, вынимающая из коленки железный штырь. Я бы это так: вытянутая шея, на чуть длиннее, чем надо. Глаза полуприкрыты. Рот полуоткрыт. Или наоборот. Не важно. Три горизонтальные щели. Штырь в левой коленке согревается, становится мягкий и жидкий. Да-да, пожалуйста. Нет-нет, ничего. Узнаю. Могу. Нет, не могу. Доведешь меня обратно, я там отсижусь минут пятнадцать, а потом пойду. Вопросительный знак. Хорошо?

Зажгу свет в прихожей, зажгу свет в коридоре, зажгу свет в учительской. Доведу, усажу на диван. Ух, сяду. Мне ужасно повезло, а ей немного не повезло, но не так, как мне. Ей не повезло сейчас, а мне не повезло вообще. Такому радоваться не грех. Кстати, что такое грех, надо еще выяснить. Я сегодня нарушил по крайней мере две заповеди. Не чувствую. Радуюсь, радуюсь.

Ну ты иди, спасибо. Дальше я сама справлюсь. Как бы не так.

— Я, Катерина Геннадьевна, собственно, шел сюда. Я вас попросить хотел. Не могли бы вы, точка, точка, точка, позволить мне здесь, тире, тире, тире, до завтра переночевать, точка, точка, точка, ах да, вопросительный знак: хорошо?

— Я не знаю, что тебе и сказать, а зачем, собственно.

Шкаф, альбомы. Прессованная стружка по срезу. Дешевый. Отчего это вокруг все дешевая дрянная мебель? У других старая, деревянная, хотя тоже дешевая. А эта хотя дешевая, но дорогая. Всегда трогательно, что цветы в горшках, хотя на самом деле смешно и глупо, но кажется, что сюда ходят не просто так, а немного домой. Все равно глупо, сейчас заплачу.

— Я, Катерина Геннадьевна, из дома убежал, а где ночевать, не знаю.

Штырь из второй ноги потихоньку вылезает, но все не так хорошо, как с левой. Горячо и дрожит. Сейчас заплачу. Потолок в кружевном воротничке. Нужно сигарету.

— Придвинь-ка мне пепельницу, а то я не дотянусь. Что же ты будешь делать завтра?

— Я еще не знаю. Вот если бы вы разрешили, я бы тогда знал, что мне делать сегодня.

— А собственно, в чем дело?

Нужно избавляться от этого слова. Почему “собственно”? Что это значит — “собственно, шел”? Шел собственной персоной? “А зачем, собственно”? “А в чем, собственно, дело”? Неплохо бы узнать, в чьей собственности находятся все эти действия и обстоятельства. Отвязаться от мысли, что где-то сидит какой-то собственник и слушает твои мысли, смотрит, куда ты идешь, за какой надобностью и по какой причине. Все слова-паразиты на что-нибудь да намекают. Если человек говорит все время “как бы”, это что-то как бы значит. “Die Philosophie als ob” — есть такая книжка. Что этим хотят сказать — “слова-паразиты”? Разумеется, если представлять себе так: есть человек, а есть на нем или в нем какие-то “паразиты”. А с точки зрения паразитов нет никакого такого человека, есть среда обитания. Как бы вам это понравилось: какой-нибудь холм сообщает по почте своему старшему брату, дескать, заели паразиты, построили жилой комплекс. А брат ему отвечает: да, мол, сочувствую, у меня вот тоже недавно. Единственное средство — хорошее извержение. Тебе это средство не по средствам. Ничего, маленький тектонический сдвиг тоже может быть эффективным. Сообщу ближайшей плите. Ненадолго, но поможет. Братец огорчается: они так быстро плодятся, как кролики прямо. Не успеешь оглянуться, они у тебя все нутро выгрызут. Но это я уже как бы от себя. Так вот, никаких “собственно”. Шло. Думало. Смеркалось. Упало. Подняло. Поднялось. Говорило:

— Мне сложно там жить. Я не могу учиться. Не могу рисовать. Я ведь плохо рисую, правда?

Правда. Сейчас будешь все валить на них. Они такие плохие. Они тебе не дают жить. Мешают. Кажется, их только для того и придумали, чтобы все на них валить. Скажешь тоже, мешают. Ну, знаю, видела обоих. Но рисуешь-то ты плохо не потому, что они тебе мешают. Просто ты плохо рисуешь.

— Правда. Но ты умеешь учиться. Если будешь работать больше, то сможешь лучше. Может, у тебя не совсем подходящие условия. Знаешь, что я тебе скажу — если ты будешь заниматься живописью как можно больше, и рисунком тоже, и композицией обязательно, то тебе будет легче не обращать на них внимания. Приходи сюда, когда свободен. Отрабатывай технику. Только ночевать иди домой, а то.

Я вас прекрасно понимаю, Катерина Геннадьевна, и про условия, и про то, что работа помогает, и про то, что красть нехорошо, но вы мне выбора не оставляете, я не хочу быть в будущем лучше, я не хочу быть художником, я хочу просто пожить чуть-чуть, и еще я знаю, что вы в них смыслите еще меньше, чем я, поэтому достаю этот дурацкий пистолет и упираю в нижнюю челюсть, дулом вверх. Она ахает и говорит:

— Да он у тебя хоть заряжен?

— Правильно, Катерина Геннадьевна, это я лажанулся. — Достаю обойму, вставляю и опять упираю в нижнюю челюсть.

Катерина Геннадьевна опять ахает, пытается подняться мне навстречу, охает: нога. Не получается. Она говорит:

— Знаешь, это не по-мужски. Это называется шантаж.

— Знаю, что шантаж. Знаю, что не по-мужски. Это по-женски, нет, по-свински. Вы разрешите мне здесь переночевать, а завтра я уйду.

— Ты откуда это взял, — говорит.

Я отвечаю откуда. Не понимаю, говорит она, зачем твоему отцу пистолет и зачем он его оставляет на видном месте. Я этого тоже не понимаю. Отец, я многое не понимаю про него. Что и зачем он делает. Могу объяснить, что и зачем я делаю. Знаешь что, говорит она, у меня зверски болит нога и мне плевать, что у тебя пистолет. Можешь оставаться здесь, если хочешь. Завтра я приду в шесть часов, если мне вообще удастся куда-нибудь уйти отсюда, если мне вообще удастся потом выйти из дома. Ты можешь здесь остаться до завтрашнего вечера, а потом уходи. Мне все равно куда.

Вот еще одно слово, не имеющее смысла: “вообще”. Как это — “вообще выйти из дома”. Вообще можно выйти, извольте, но вообще выйти из дома — это слишком конкретно. Вообще выйти из вообще дома. Вообще-Катерина-Геннадьевна вообще-утром вообще-вышла из вообще-дома. Можно еще сказать: вообще-из. Нет, нельзя: вообще-дом может быть, а вообще-из не может быть. Из — это всегда вообще. Вообще вообще. Перестаньте, Катерина Геннадьевна, смотреть на меня как на вообще-ученика вообще-тринадцати лет. Вообще тринадцатилетним нельзя уходить из дома, прихватив с собой пистолет, а мне, вообразите, можно. Вообразите себе, что мне можно все. Вам тоже можно все, хотя вообще-то нельзя. Интересно, какую часть всего сказанного я произнес вслух, какую про себя. Про себя вслух. Про вообще — про себя.

Как это было мило, это я от себя говорю, что она все-таки согласилась, то есть она сделала вид, что ей вообще все равно, а в частности она испугалась-таки, что я себе разнесу башку из этого шутовского орудия, а ей так было больно, так хотелось домой, погреть свою ногу в ванной, где синяя рухлядь не мокла, где даже отшелушившаяся штукатурка имела вполне респектабельный вид. Люблю респектабельную бедность, не люблю деньги, когда они валяются вот так, а в ванной муравьеды. Ах да, деньги. Последняя просьба. Катерина Геннадьевна, вы не могли бы разменять вот это, мне самому трудно будет. Да, и это тоже. Знаете ли, если спать, то с королевой, если красть, то миллион, такая поговорка, и еще: у вас, конечно, нет телефона моих родителей, но если вы завтра сюда придете с участковым, то я все-таки пущу себе пулю в лоб. Мне, Катерина Геннадьевна, правда с ними очень тяжело.

Не включай свет, сиди тихо, можешь звонить по телефону. Захочешь есть — кстати, что ты будешь делать, если захочешь есть? Ничего, ничего, я не захочу. Если захочешь есть, то там — на ящике стола — остались сушки. Нет, не остались. Если захочешь есть, хы-хы, ешь муляжи. Благодарю покорно, обязательно съем, обожаю муляжи. Вода в кране есть. Постарайся придумать, как сделать так, чтобы завтра твоего духа здесь не было. Постараюсь. Прихрамывает. Довожу до выхода. Выздоравливайте, Катерина Геннадьевна, осторожней. Со всем возможным для ее мимики презрением: спасибо. Потуши свет. Тушу. Я позвоню. Ключ с той стороны поворачивается.

От скуки ты начинаешь ходить по темным классам и трогать разные предметы, предназначенные для того, чтобы на них смотреть и срисовывать, а не для того, чтобы щупать. Интересно, скульптор трогает то, что хочет вылепить, или нет? Вас, конечно, учат не трогать, но мало ли чему вас там учат. Особенно если модель — человек, ну как его не потрогать. Роден и Клодель. Очень сомневаюсь. Много учите, мало получите. Вы все учите не тому, хотя и тому, конечно, тоже. Вот вы упали, Катерина Геннадьевна, и вам больно. А мне как больно смотреть, как вам больно. Потому, что вы делали жесты, ну и я, я тоже делаю жесты. А иначе — откуда вам знать. Падаю: раз, падаю: два, не получается. В темноте никто не увидит. Один раз в коридоре, говоря с заведующей учащимися (если произносить полностью, то обилие шипящих выдаст змеиную сущность этого человека, а если так, как все, то есть зауч, то заунывные звуки опишут ее заунывное тело оплывшей дугой), новый подступ: один раз в коридоре, говоря с завучем (мужской род слова откроет, что женского в этой зазнавшейся бабе осталось чуть, получился зазнавшийся дед), третий подступ: один раз в коридоре я взял и упал просто так, чтобы выразить степень отчаянья. Ты чего, говорит (че-го-го, этот гогот призван выразить длинную шею и шепелявость той, которую сложно назвать и невозможно описать) — ничего, это я так, оступился. Паясничаешь, говорит, нет, говорю, просто так, оступился. Завуч — с мягким знаком на конце, слово женского рода по форме и среднего рода по сути, как сволочь, — покачала своей головой и сказала: семь троек, три двойки, пятерка по биологии, с такими оценками перевести не сможем, приведи родителей в школу. Не привел. Перевели. Это так, не по делу. Репетирую жест отчаянья: пистолет, оскопленный на случай непредвиденной дрожи в указательном пальце, приставляю то к горлу, то к носу. Надоедает, тогда опять прикасаюсь к предметам, как-то: узкогорлый кувшин с нелепой какой-то лепниной в боку, словно кишки выпирают из толстого брюха, затем — восковой, с заусенцами, шар, противный на ощупь, затем — чучело курицы со стеклянными гладкими глазками, шершавыми лапками и палкой, торчащей из брюха, чтоб ставить, затем — руку скелета с прекрасными тонкими пальцами, затем — гипсовый череп со сросшимися челюстями, затем — широкий сосуд без глазури, с одним ущербленным бочком, с коротеньким клювом, должно быть, для молока, а может, для красоты. Голову скелета трогаю тоже, с опаской, известно, что нижняя челюсть держится, можно сказать, ни на чем. В этой студии, если подумать, одни черепа: взять этот горшок — чем не череп, а если разбить, черепки. Восковые плоды: получаются из искусственных цветов. Искусственные цветы вырастают на кладбищах, там, где лежат черепа и зарыты керамические горшки с измельченными, опять-таки, черепами, костями и всякой прочей дрянью. Посмотреть в керамических горшках: нет ли. Что-то похожее: высохшая вода и канцелярские кнопки. И никто не узнает, что я здесь делаю. Правда, я здесь не делаю ничего, и это обидно. Что здесь можно сделать?

Звонок. Кто бы это? Опять звонок. Подходить или нет? Лучше не подходить, но вдруг понимаю, что это может быть Катерина, и если она, то начнет волноваться и позвонит куда, как ей кажется, надо. Подхожу, беру.

— Как ты здесь, ничего — да, ничего, как ваша нога — ничего — вот и прекрасно, тут ничего, и там ничего, — позвони домой, чтобы не стали искать, а то ведь найдут, угу, позвоню.

Действительно, стоит туда позвонить. Набираю. Гудки. Гудки. Гудки — о, взяла:

— Ты где?

— Да вот у знакомых, нет, не скажу, у каких, не вернусь, вы меня уже оба. Нет, не у него, нет, не у него. Завтра приду за вещами и перееду к… — к сестре. И в самом деле. Как это я сразу. Нужно было к сестре. Сестра в общежитии мертвую душу купила и с нею живет. Скучно с мертвой душой, сестра, лучше живую. У меня живая душа, родная вдобавок. Нет, надоело — это я ей, к Оксане поеду. Школу брошу, у Оксаны другую найду. И художественную брошу, и всех вас брошу к чертям. Кладу трубку.

Звонок. Кто бы это — знаю, опять Катерина. Катерина Геннадьевна, да, позвонил, я знаю, поеду к сестре. Сестра в общежитии мертвую душу снимает, нет, не родная, двоюродная сестра, и вот что, Катерина Геннадьевна, я эту школу бросаю, бросаю совсем, так что вы не беспокойтесь, я завтра отсюда уйду.

Длинная такая сигаретная коробка и узкая: “Вирджиния слим”. В такой коробке жить прозрачным гражданам футуристического городка. Один подъезд, одна лестница, одна дверь, вторая дверь, надпись, вообразите себе, поздравляет с новым, тысяча девятьсот восьмидесятым. В пухлых снежинках. Вахтерские будки и комнаты всегда вызывали зависть, как будто бы им там так уж тепло и светло, и даже календарь. К кому? К Лазаревой. Лазарева, сто пятидесятая. Документ есть? Какой у меня может быть документ. Есть школьный проездной, больше ничего. Мнется и пропускает. До одиннадцати часов. Лифты бренчат и не едут. Электрический зайчик прыгает с пятнадцатого на четырнадцатый, с четырнадцатого на тринадцатый, двенадцатый залеплен жвачкой, потом на одиннадцатый, а потом опять на тринадцатый. Обдумываю. Не делать резких движений. Сначала — переночевать. Потом — на несколько дней. Вот, приехал. Сначала переночевать, потом на несколько дней, а потом попробуем дядю с его стороны и тетю с ее стороны.

Тук-тук, коридор, как мозговая косточка, о двух концах, вместо мозга — мутноватый накуренный воздух, линолеум в язвочках от окурков, две никак не студентки корейского вида говорят на, должно быть, корейском. Сто пятьдесят: стучу, стучу два, стучу три, открывает — вам кого — раскосая девушка в джинсах и — Лазарева Оксана здесь живет — в свитере — ее сейчас нет — в шлепанцах и — а когда она будет — с косицей — не знаю. Хочется где-нибудь сесть, поэтому говорю: а я брат ее. Открывает пошире: у Оксаны нет братьев. Я, говорю, двоюродный брат. Ну если двоюродный, тогда ладно. Подожди, может, скоро придет. А если не придет? Рано или поздно придет. Закрывает. Все.

Хожу по коридору туда-сюда, от скуки вспоминаю сегодняшний день: проспал на диване в художественной школе, весь день изучал альбомы в учительской: Русский музей, немецкий нечитабельный том с африканскими масками, длиннолицыми каменными божками, экспрессионистами, фовистами, кубистами и дадаистами, и тонкого Босха, и толстого Гойю, и много заросших прудов Левитана, и много бутербродного масла Серова, и много шахматных досок Мондриана, и много мятых женщин, коров и щенят на картинах Филонова. В шесть часов пришла мятая-перемятая, ломаная-переломаная женщина Катерина Геннадьевна, открыла дверь, принесла мне мятых-перемятых денег и французский батон. Батон я тут же обгрыз, Катерине Геннадьевне сказал спасибо раз четырнадцать, деньги засунул в карман и пошел за вещами. Катерина Геннадьевна мне велела держаться, велела вернуть пистолет, велела быть умницей, я ей сказал, что все это выполню. Дома, по счастью, отец был пьян, мать пьяна, даже собака была, как мне показалось, пьяна, потому что нагадила в ванной. Пистолет положил, где взял, было жалко, что не выстрелил для порядка хоть во что-нибудь. Скучно было вот так действовать: спокойно и правильно. Взял одежду и обувь. Взял еще денег. Когда брал еще денег, стало окончательно скучно. Подумал: ружье осталось висеть на стене до конца. Трем сестрам раздали билеты на поезд. В этом мире жить скучно, а умирают только один раз. Закрыл за собой дверь и поехал к сестре.

 

2

Бывает, что все прямоугольные фотокарточки выброшены и все квадратные моментальные снимки тоже выброшены. И ничего никогда не хочется делать в первый раз. От целого города остались одни сфинксы с желтыми крыльями, и сетовать на это так же глупо, как на то, что велосипед изобрели до твоего рождения. Только очень наивный и очень добросердечный человек может искренне радоваться тому, что было до него, а есть такие, что не могут пить вино, сделанное годом раньше, чем сделали их самих, и если в чем их нельзя упрекнуть, так это в снобизме. Впрочем, их ни в чем нельзя упрекать, да и некому, потому что от тех, кто старше, они упреков выслушивать не захотят, а от тех, кто младше, не будут просто по праву старшинства. Конечно, в этом есть свой резон.

То есть мог быть резон. К сожалению, ни легкие не спросят у вас при рождении, хотите ли вы их, ни кровеносные сосуды, ни печень, ни все остальное. И чем дольше затягивается ваше рождение, тем меньше у вас будет шансов допросить их, зачем они, и выслушать ответ.

А если вы узнаете точно, сколько человек в этом мире чистосердечно верит в теорему Пифагора, то вас совершенно перестанет интересовать, сколько из них верит в существование самого Пифагора. Что можно сказать о самоуверенности этих людей?

Сёнагон составила реестр всего, что прекрасно:

брови, готовые срастись, но не исполнившие намерения;

кожа, достаточно шершавая, чтобы споткнулись глаза, но не настолько, чтобы почувствовала чужая кожа;

запах водорослей;

длинные пальцы на ногах;

о руках значилось: по умолчанию;

неровная кромка зубов — когда смеется;

грудная клетка, хранящая следы брошенного камня;

грудь как у тринадцатилетней девочки; ладно, пятнадцатилетней.

А вот о глазах ничего не сказано, потому, должно быть, что некрасивых глаз не бывает. А как же Саския? Нет, нужно сделать оговорку: никакой базедовой болезни. Зато очки приветствуются.

Сколько человек может подойти под такое описание? Много. Моя учительница из художественной школы. Моя первая любовь. Моя вторая любовь. Моя двоюродная сестра. Моя коллега с кафедры. Моя студентка с третьего курса и еще одна, с четвертого. Рядом с каждой из них мое тело ведет себя согласно квантовой теории, то есть одновременно как частица и как волна. Почему я жду именно Тамару, а не любую из этих ста пятидесяти восьми или из любого другого числа?

Пусть приедет, посмотрим. Собственно, время ложиться, а ляжешь — и думаешь снова: посмотрим. Смотреть там нечего, встанешь, пойдешь курить, положишь книжку вверх хребтом, после другую, затем ляжешь и снова: посмотрим, посмотрим. Смотреть получается так себе: сон не идет, а идут, одна за другой, Тамары: на пляже, книжка — опять же — вверх хребтом на песке, желтоватая грязь пристает к башмакам и становится белым песком, три барашка делают вид, что на море, на самом деле — на озере, и само озеро, затянувшись туманом, делает вид, что не видно другого берега, и отдыхающие делают вид, что ничего не видят; потом — в городском музее, вверх головами, где некогда золоченый, а теперь просто золотистый резной иконостас, где над каждым ярусом десяток ангеловых головок, те — в обрамлении серафимовых крыл, другие — с державами, третьи — с зубчатыми рипидами, пытались считать, но у тебя голова закружилась, а у Тамары никогда особых способностей к счету не было, потому, должно быть, что ангел сама. Почему я все это помню, говоришь себе и себе отвечаешь: потому, что ты рядом, а почему я не помню тебя, а только — песок, ангелов, грязь, превратившуюся в песок, и продолжаешь: потому, что единственный смысл это помнить в том, что ты это помнишь, а себя ты не помнишь — как можно помнить себя? И мне незачем: так только дальше.

Ну, расскажи о себе — ничего и не знаешь. Попробуй вспомнить, как тебе было больно: ничего не вспомнишь, кроме совершенно нереального чужого тела, расхаживающего по комнате, может быть, в какой-нибудь дикой проекции, скажем, вид сверху. Можно снова сделать себе больно, можно снова сделать себе хорошо, только не стоит воображать, что это воспоминание. Вспоминать можно о другом, а о себе ничего не вспомнишь, разве что как о другом. О себе ты только и знаешь то, что есть сейчас, да и то — прежде чем ты поймешь, что это знаешь, пройдет хоть сколько-нибудь времени и тебе опять придется вспоминать, а мы уже выяснили, что это невозможно. С таким знанием, которым ты владеешь, ты и сделать ничего не сможешь, как со сказочным даром, который ни отдать, ни продать, ни обменять, — так что ты можешь рассказать о себе другому, чтобы он тебе поверил?

Ничего и не расскажешь. Поэтому люди любят дарить друг другу всякие подарки. Цветы, шоколадки всякие (быстро, быстро исчезают), небольшие предметы (все равно быстро), большие предметы — о, эти еще быстрее: чем больше предмет, тем легче в него забраться и запереться, а потом пойди докажи. Тоже не имеет смысла дарить музыку или книжку, потому что, пока ты ее не прочитаешь (или не услышишь), ее еще нет, а как только прочитаешь (или услышишь), она уже совсем твоя, даже больше твоя, чем моя, ведь я-то ее читал (слышал) когда еще, а ты — только что, даже если написал ее тоже я, ведь я-то ее написал когда еще, а ты — только что, и это уже не имеет отношения к тебе, себя ведь я, как-никак, тоже люблю и тоже — совершенно бесплодно.

Вот, не выспался и решил: так и надо. Незачем делать кофе, потому что он бодрит, незачем умывать лицо, потому что и это бодрит. Гераклит говорит: бодрствуют вместе, спит каждый сам по себе. Уже сомневаюсь и в том, что бодрствуют вместе. На очередном семинаре во вторник студенты взбунтовались против второго начала термодинамики. Им претила мысль о тепловой смерти вселенной, и они заявили, что в макро- и микромирах действуют различные законы. Можно узнать, какие именно, юноша? Другие. Думаю, в глубине души они уверены, что я только что нарочно для них выдумал второе начало термодинамики, и первое тоже, и третье.

Положим, нам действительно кажется, что наличие памяти и всей душевной жизни человека препятствует увеличению энтропии. Но точно так же кажется, что ему препятствует существование жизни, то есть белка. Это не так: при первичной, вторичной, третичной и четверичной структуризации белка во внешний мир выделяется гораздо больше энергии, чем если бы атомы находились в хаотическом движении. Само существование жизни свидетельствует в пользу тепловой смерти. Не значит ли это, что и существование психической жизни влечет за собой увеличение энтропии? Сколько сил я трачу, сокрушаясь об этой поганке? Много.

И как моя память услужлива, как охотно представляет мне тебя в любом воспоминании, даже о том, что я видел один, но сожалея о том, что тебя нет рядом? Как, в сущности, изобретательно было со стороны второго начала термодинамики сделать тебя связью мира вокруг меня, а меня самого — слепком с этой связи. Увы, изобретательность, как любая добродетель, не присуща законам природы ни в коей мере. Лучше верить в Бога, в которого веришь ты, чем во второе начало термодинамики, потому что, в конце концов, я не физик и в моей вере в этот закон смысла ничуть не больше, чем в неверии моих студентов (а они, кажется, не верят ни в Бога, ни в физику, ни в евклидово, ни в риманово пространство; единственная максима, которую они усвоили за свои короткие — но не намного короче моей — жизни, это что о вкусах не спорят, но в ней заключается небольшой парадокс, потому что выбор максимы, в конце концов, дело вкуса). Моя вера в Бога, если она когда-либо имела место (а я не слишком полагаюсь на свою память в таких вопросах), была сродни вере в то, что моя рука — это моя рука, и я отлично обходился этой верой, но только если моя рука больше не может дотронуться до твоей, чтобы снова стать частицей и одновременно волной, то я не уверен, моя ли это рука. Смотри, что ты делаешь со мной.

За окном какое-то дерево (весной оно всякий раз оказывается тополем, а к середине лета опять забывается) издает звук, как будто бы дождь, а когда в самом деле идет дождь, оно не знает, что ему делать, и опять издает звук, как будто бы дождь. На этот раз выпал снег, хотя листья даже не везде пожелтели. Упав на землю, тут же исчез — но кто это видел в темноте, а в круглом фонарном свете он падал, как взрослый, как декабрьский или, пожалуй, январский. Это еще один знак того, что Тамару не следует ждать, поэтому тополь, изображающий дождь, вызывает надежду. То, что можно услышать, вообще вызывает надежду сильнее, чем то, что можно увидеть. Поэтому хочется слушать музыку, не хочется никуда смотреть. В отличие от Сэй-Сёнагон, музицировать не умею: никто не учил.

Звонок в дверь. Это соседка, просить на железную дверь. Не понимаю, кому и для чего может пригодиться железная дверь. Чтобы не ходила всякая рвань — так эта рвань живет непосредственно в этом подъезде, все равно будет ходить, и лежать на лестничной клетке будет, и голосить в голос. Сегодня утром вывернули в окно кастрюлю какой-то рыбы, часть шлепнулась на козырек у меня под окном, да так и осталась висеть. Не дошли руки убрать, противно: подозреваю, что эту рыбу не просто выкинули, а выблевали в окно. О-о, как я ошибся, это не соседка.

— Заходите, заходите. Что же вы не позвонили. — Мы с Тамарой почему-то на вы. Вы не сердитесь, что беспорядок. Что вы, что вы. Это же я не предупредила. Я подумала: позвоню, скажу, что выезжаю, будете ждать, а со мной вдруг что-нибудь случится. Я вам вот привезла — вы раздевайтесь. Давайте пальто. Берите тапки. Не надо, я так. Не надо так, а впрочем, как хотите. Пол здесь не мыт с тех пор, как вы в последний раз приезжали. То есть очень давно.

Она хочет идти на кухню, предпринимаю все, чтобы ее туда не пустить, потому что рыба. Кто знает, может быть, просто выкинули. Нужно как-нибудь по-тихому убрать. Идите в комнату, но она хочет кофе.

— Я бы кофе выпила. Холодно там, снаружи. Снег выпал. — Я заметил.

Пока вода греется, декламирую:

— Тебя я с утра дожидался вчера — они догадались, что ты не придешь — ты помнишь, какая погода была? — как в праздник, и я выходил без пальто. Вам не кажется, Тамара, что это стихотворение идеально передает душевное состояние параноика? Что это за “они”? Какая это погода — “как в праздник”?

Чье это стихотворение, спрашивает Тамара, и я отвечаю, как положено, с идиотски загадочным видом: это стихи поэта, на могилу которого я вас водил в позапрошлом году. Она долго думает и в конце концов спрашивает: Чуковский? Ну, не то чтобы Чуковский, а так, рядом лежит. Пастернак? Ну, не настолько рядом, ближе к ограде. Там была замечательная грязь, на этом кладбище, особенно у ручья. Ваши сапоги были совершенно грязные, и чулки тоже. Пришлось их снять.

Наконец угадывает и бурно радуется. Загадайте мне загадку. Не могу вспомнить ни одной. Загадки — это не по моей части. Это по вашей части. Ага, я когда ехала, вспомнила, что хотела вас о чем-то спросить. Забыла. А, вспомнила — что такое синекдоха? Объясняю, что такое синекдоха.

— Когда мы ехали, я заснула, не знаю, сколько это длилось, но когда я проснулась, проехали, наверное, половину пути. Автобус вдруг сбавил скорость, почти до человеческого шага, там на дороге стояли патрульные машины и лежали два мертвых человека, они абсолютно точно были мертвые, потому что у одного череп был проломлен, видно было, что кости торчат у виска. А другой так раскинулся, что тоже ясно. И на них были какие-то грязные майки и вытянутые штаны. О, Тамара, как мило с вашей стороны рассказать мне об этом. Да вы не смейтесь, мне стало так страшно именно от этой медлительности, я все успела рассмотреть. Я и не смеюсь, что смеяться.

— Вы, Тамара, никогда не обращали внимания на кресты и венки вдоль дороги? Чуть подальше от кольца отъехать, они каждые пять минут. То есть каждые пять километров. Иногда сразу несколько. Это очень поучительно, Тамара. Если бы каждая точка пространства, в которой прежде кто-то умер, отмечалась каким-нибудь знаком, то не продохнуть было бы от этих знаков. Все мы ходили бы как мухи среди паутин, и все думали: прилипну, не прилипну? Мы и так ходим как мухи. Ну да, конечно. Единственный способ — не ходить. Например, летать.

Тамара пьет очень медленно, кофе успеет остыть, нагреться, остыть, прежде чем она его выпьет. Хотите летать, Тамара? Давайте принесу ваш вермут, очень способствует полетам. Несите.

— Расскажите, что еще хорошего с вами произошло, кроме трупов на дороге.

— Так, ничего. Ходила на выставку перегородчатых эмалей. Они были прелестны. Такие нежные, как раковины. Мне захотелось научиться их делать. Вы не знаете, где это можно?

Общаться с Тамарой просто. Нужно отвечать на ее вопросы уверенно и сразу. Если не знаешь, что отвечать, — придумай, потому что она не станет проверять.

— Конечно, знаю, Тамара, в моей последней школе этим занималась одна учительница, хотя нет, она делала не перегородчатую эмаль, она, собственно, вообще не эмаль делала, а брала цветное стекло, заворачивала в мешок, как следует колотила молотком по этому мешку, потом высыпала на лист простого стекла в каком-нибудь порядке и отправляла в печку для обжига, получалось хорошо. А вот в художественной школе моя учительница делала настоящую перегородчатую эмаль, она приносила показать — всякие браслеты и брошки, очень красивые. Она любила Муху, знаете ли, работала немножко в его стиле. Могу телефон дать. Да, пожалуйста, дайте. Все равно забудет. Телефона Катерины у меня нет. Нежные, как раковины. Шуршат на берегу, сиреневые, прозрачные. Скелеты. Почему-то их любят держать дома, а скелет не всякий притащит в квартиру. Хотя в одном доме видел череп, по легенде человеческий. Скелет, по их мнению, — это то, что внутри. Совершенно не боятся скелетов, которые снаружи. Всякие рога и копыта на стенах. В квартире моего дяди их был целый лес на одной стене — в наследство. Откуда бы это выражение — “наставить рога”? Отвлекаюсь.

— Тамара, вы устали или хотите, может быть, гулять? Пока не стемнело. Конечно, она хочет гулять. А куда она хочет? В город или к озеру? К озеру хочет.

Оно отсюда вытянутое, как селедка. Помнится, Катерина заставляла нас вертеть эллипсы — горло, дно, бока невидимого сосуда, и когда эти эллипсы у нас не выходили, всегда спрашивала: ну что это за селедка? Вот такая вот селедка тут лежит, широкопузая. Тоже сосуд. Изнутри как чаша с плоскими краями и глубоким дном. Очень условная чаша. Господь Бог лепил сосуды ленточным способом, не прибегая к гончарному кругу. Впрочем, эллипсы он тоже вертел, в другом месте. Самое странное, что пустоты действительно нет. Прав упрямый Декарт. Есть вакуум, в котором содержится ноль частиц. А если частиц ноль, то напряжение поля больше нуля. Принцип неопределенности. А если напряжение больше нуля, то, стало быть, есть частицы. Принцип дополнительности. Обо всем этом я молчу Тамаре. Хотя можно и сказать, она поймет не хуже, чем я, а поскольку я этого не понимаю, то поймет лучше меня, а раз она поймет лучше меня, значит, я тоже что-нибудь пойму. Познакомились по поводу проблемы filioque. Что значит: “и от Сына”. Интересовалась, в чем существенное отличие католицизма от православия. Смертный, откуда у тебя Тамара? От Бога Отца — и от Сына. Она любознательная, Тамара. Но не очень. Начнет и бросит. Так вот со всем, наверное, со мной тоже. Однако приехала. Это удивительно, потому что уже не ждал. Так раньше с трамваями: ждешь-ждешь, потом сделаешь вид, что уходишь. А он все равно не придет. Вот когда уйдешь, придет. Люди от этого ужасно глупеют, начинают пользоваться примитивными средствами. Например, перестают мыть полы. Умываться. Высыпаться. В надежде на то, что если будешь делать все так, как не надо, то будет наоборот. Магия бывает симпатическая и — какая? Антипатическая? Тамара, вы не помните, какая бывает еще магия, не симпатическая — а...? — Антипатическая? — Конгениально. Ах да, бывает еще контагиозная магия.

Знаете ли, Тамара, это очень неправильно — любить женщину. Им всегда нужно, чтобы делали все наоборот. Какая-то вечная колесница, колесит и колесит по кругу. Это называется единство и борьба противоположностей. Ужасно скучно. Другое дело — Платон, подражание, восхождение по ступеням совершенства. Вот и любите мужчин. Не могу, Тамара, душа не лежит. Я понимаю, на что вы намекаете. Вы, Тамара, очень умная, вы всегда понимаете, на что я намекаю, даже если я ни на что не намекаю. Да нет, все вы прекрасно понимаете. Что же именно я прекрасно понимаю? Да ладно. Ей-богу, Тамара, перестали бы вы говорить этим вашим эзоповым языком. Язык дан нам для того, чтобы сообщать другому свои мысли, а не для того, чтобы их скрывать, хотя имеется и противоположное мнение. Вы имеете в виду, что я должна восходить по ступеням совершенства, разумеется, за вами, потому что вы уже где-то на два пролета выше. Ничего подобного я не говорил. Нет, именно это вы и сказали. Я вообще не про вас говорил. Я вообще говорил.

Почему-то мы идем в сторону кладбища. Вечно меня тянет на кладбище, а может, ее тянет. К своим родным на могилы никогда не ходил, даже когда не переехал еще. К чужим — сколько угодно. Здесь всегда много разных растений, больше — только в дендрарии. А вы, Тамара, почему сюда хотите? Здесь спокойно. А там что, беспокойно? Я устала. Нужно было остаться, вы ведь не отдохнули с дороги. А что дорога, я всю дорогу преспокойно сидела, спала даже. Все равно от нее устаешь. Трясет и мотает. Трупы на дорогах. Два с половиной часа. Ну, если хотите — только не сюда, здесь слишком импозантное надгробие. Вот как смотрит. Лучше куда-нибудь, где крест простой. А я вот знаете что сейчас подумала? Я вот так много знаю всего, что это другие, что это невозможность более любить, что это ewige Wiederkehr, а вдруг окажется, что там просто черти с крючьями? Ну, чтобы черти — это вряд ли. А вот что боль вроде зубной, только везде, — это может быть. Я больше всего на свете боли боюсь, самой обыкновенной. Кто из нас это сказал? В любом случае могу подписаться. Действительно, больше всего. Больше всяких приступов хандры и “не-знаю-больше-для-чего-жить”. Ангел в белом халате. Благословенное кресло, где, сквозь муки очищенный, я выйду, сплюнув в белый сосуд остатки своих грехов. Рай, Тамара, — это новокаин. От новокаина у меня музыка в голове. А каждую ночь, то есть каждое утро, перед тем как проснуться, я познаю истину, лежащую в основе всего. Жалко, что я не умею этого описать. Лучше всего удалось де Куинси — про тиранию лица. Хотя это был совсем не рай. Интересно, почему это описывать неприятные ощущения всегда получается лучше, чем приятные? Могу вам на это ответить: приятные так прекрасны, что не нуждаются в трансформации и фиксации. А какая-нибудь дрянь всегда наилучший материал, чтобы преобразовать в нечто замечательное. Дрянь так и просится на холст. На бумагу. Хотя не в музыку. Ужасных звуков не бывает, или нет, бывают, но с ними уже ничего не поделаешь. Квартет для четырех кирпичей о стекло. Квинтет для четырех собак и младенца. Впрочем, кому-то и сие может понравиться. Отчего вы так не любите детей? Лучше я вам объясню, почему я не люблю собак, вам тогда сразу станет ясно, почему я не люблю детей. Собак я не люблю потому, что они меня не любят. Большие и маленькие, все равно — всегда норовят меня укусить. Вот видите, трижды прокусили руку, заметьте, без малейшего с моей стороны повода. У меня у самого была собака, такса. Ой, я их люблю. Я их тоже люблю. Ее смешно было мучить: дразнишь, дразнишь, а она не сердится, клацает зубами для вида, и вдруг в какой-то момент у нее становятся очень мягкие губы и стеклянные глаза, и вот тогда она как цапнет. И никогда не знаешь, когда настанет этот момент. Вам не надо было ее дразнить. Ничего, других я не дразнил, они сами подходили и кусали без звука. Но какое отношение к этому имеют дети? А они еще хуже.

Этого Тамаре говорить не стоит. Тамара любит детей. Тамара знает, что они у нее обязательно будут. По крайней мере один. Дочь. Мария. Нет, лучше Анна-Мария. Тамара, назовите ее сразу Дездемона, пусть мучается. Вы, Тамара, ее все равно не доносите. Вы свою собачку выкинули, японскую вишню выкинули, пластинки Перголези выкинули. Вы вашу Анну-Марию непременно выкинете тоже, когда у вас будет плохое настроение. Зря вы так. Пластинки были от него. Ну и что. Анна-Мария тоже от какого-нибудь него. Не берите пример с моих родителей, они тоже все делали абы как. Погодите, но если бы не они, вы бы сейчас со мной не разговаривали. Только по этой причине я их прощаю. Галантность — не только поэтому. Ну, согласен, в моей жизни имелись и другие положительные моменты. Но, знаете, не много. Чуть ли не каждую ночь, например, мне снится, что он размахивается и меня бьет, а она смотрит. И я не чувствую боли, вообще редко снится боль, хотя иногда бывает. Но обычно я ее не чувствую, только пытаюсь крикнуть, а крикнуть не получается, вместо крика я сам выхожу из своей глотки и понимаю: это был сон, и чтобы проверить, пытаюсь закричать, но у меня опять ничего не выходит, так несколько раз кряду. В конце концов мне удается проснуться от собственного крика, но нет никакой гарантии, что так будет всегда. Стойте, вы ведь говорили, что каждую ночь постигаете главную истину, лежащую в основе всего? Ну да, просыпаюсь в холодном поту, курю, засыпаю, а к утру мне является главная истина, только я никогда не могу ее запомнить, а этот кошмар, как видите, помню прекрасно. О, я знаю, как сделать так, чтобы вы меня никогда не забывали. Я вам буду делать много гадостей. Столько у вас все равно не получится.

Они очень загадочно поблескивают, эти венки. Темнеть начало: когда темнеет, всегда так. Белым крашенные колышки на оградах, белые ободки на керамических фотографиях, эти грустные гирлянды. Что-то в них новогоднее. И венчальное. Самое распространенное объявление в местной газете: продаю свадебное платье. Красивое свадебное платье из салона: декольте, на обручах, корсет. Эксклюзивное свадебное платье и фату. Свадебное платье. Шикарное свадебное платье из салона. Красивое свадебное платье. Свадебное платье, фату, перчатки, венок. Набраться наглости и пропечатать раз десять объявление про саван: продается саван, мало б/у, белый, венок, ленты. Тьфу. Почему просто нельзя сидеть на кладбище и не думать про это вот. Тамара. Лицо в полутьме удивительно изменяется. Не только у нее, между прочим. Брови становятся очень темными, вокруг глаз глубокие тени. Кожа начинает светиться. Истончается нос. Как это глупо прозвучало бы: Тамара, вы такая красивая в темноте. Глупо, но правда. В темноте, вернее, в полутьме лицо приобретает мраморное свеченье. Такие мраморные головки, где глубина взгляда передается выемками по форме блика на зрачке. Если чуть-чуть темно, то тень дает ощущение радужной оболочки, а вот если осветить прямым светом, окажется, что глаз с червоточиной. Полутьма скрывает все червоточины, сгущается в настоящий теплый цвет. Цвет есть результат преломления света. Не обязательно. Чирк, зажигалка. Внезапно высветляется подбородок и рот и сразу исчезают. А вы, Тамара, что видите, когда в темноте смотрите? В какой темноте — полной или такой? В любой. Что я могу видеть, лиловые пятна, синие пятна, а иногда — звездное небо, всего несколько секунд, потом затягивается рыжим таким туманом. А если смотрите на чье-нибудь лицо, то не видите, как оно меняется, ну, что у него отрастает нос, или шерсть на лбу, или еще что-нибудь? Ну нет, у вас нос не отрастает. Вот если в зеркало долго смотреть, тогда бывает. Но это страшно. Правильно, Тамара, на вашем месте я тоже смотрел бы в зеркало, а не на кого попало. Вы зря смеетесь, мне иногда кажется, это мне показывают, как я буду гнить. Нет, нам определенно пора отсюда уходить, это совершенно не место для живых людей. А мне иногда кажется, что это уже случилось. Вы, Тамара, слишком много читаете этого, вашего любимого. Ну, вы же сами мне его посоветовали. Я не для того вам советовал. И вообще, не вижу никакой существенной разницы. Это вам сейчас так кажется, а потом придут эти, с крючьями, и устроят вам. Не сегодня.

Пойдемте домой, Тамара, домой они не придут. Скоро в подъезд поставят железную дверь, чтобы не ходили всякие, с крючьями. Ну, от этих никуда не денутся. Вы думаете? Всегда сами впускают. Кого только не впускают. Почитайте криминальную хронику в “Неделе” — каждую неделю кого-нибудь впускают. Цыганки, не цыганки. Вам, Тамара, по-настоящему нужно бояться только торговых агентов. Они лишат вас не только денег, но и свободного места в квартире. А у вас здесь много преступлений? Да так, не очень. Чаще всего убийства. Пьяный человек убивает другого пьяного человека. Тоже крадут коров. Изнасилований не бывает почти никогда. Задержан двадцатилетний гражданин с пятью граммами маковой соломки. Задержан тридцатидвухлетний гражданин с полутора граммами героина. Задержана двадцатидевятилетняя гражданка с двенадцатью миллиграммами чего-то еще. Дорожно-транспортные происшествия. Это по области, а в самом городе — того меньше. Хорошо вам здесь жить. Не знаю, не знаю.

Кукурузное дыхание. Лучше бы вам вообще не приезжать. Я, вообразите себе, все это время думал о вас исключительно плохо. Еще два или три месяца, и я совершенно уверился бы, что вы — Медуза Горгона, а вот теперь я чувствую ваше дыхание, оно похоже на кукурузу из банки. Труды многих недель пропали ко всем чертям.

Светлое небо в окне, снег кажется темным, как сажа. Летит вниз, вбок и даже вверх. Может быть, это действительно сажа, горит верхний этаж. Встать и посмотреть. На самом деле пора.

— Тамара, мне нужно идти читать лекцию. — Угу. — Не хотите со мной? Благодарю, вы и так все время читаете мне лекции. Если можно, я бы еще поспала. Мне снилось, что у меня выпали зубы. Два больших клыка. Они у меня росли вторым рядом, впереди обычных зубов, большие, как у мамонта, и загибались вверх. Пустые внутри. Я смотрю в зеркало и думаю: как же так, нужно вставить керамические. Зачем? Это симптоматический сон, Тамара, не обращайте на него внимания. Сны бывают симптоматические и спонтанные. Симптоматические сны у всех одинаковые, потому что болезни в принципе друг на друга похожи. А вот спонтанные сны у всех разные, потому что спонтанные действия в принципе друг на друга не похожи, они вообще ни на что не похожи. Смотрите только такие сны, другие переключайте. И о чем говорит сон про зубы? Э-э, может, они у вас болят? Разочарование. А я-то думала, что вы сейчас поставите мне диагноз, какую-нибудь параноидальную шизофрению. Даже не надейтесь. Между прочим, у вас красивые зубы. Зубы с зазубринами. Мне ужасно приятно это слышать, обязательно схожу к стоматологу. Почему вы не любите красивые линии, Тамара. Не красивые, а кривые. Мне лучше знать, Тамара, я полтора года проучился в художественной школе. И я тоже, даже дольше. У вас просто была плохая школа. Нужно сначала научиться рисовать правильно, а потом уже неправильно. Знаете что, Тамара, вот вы верите в Господа Бога и при этом все время стараетесь испакостить его творение. Берите пример с меня: я не верю в Господа Бога, но к его творению отношусь с величайшим почтением. Стараюсь понять, что в нем к чему. Стараюсь получать от него как можно больше хороших эмоций. Не очень его критиковать. Вы же сами мне рассказывали, что в десять лет крестились по собственному желанию? Знаете что, в двадцать лет я женился по собственному желанию. И что? Ничего, через два года развелся по собственному желанию.

Что им рассказывать? В сущности, это не имеет никакого значения, рассказываешь одно, а они тебе потом совсем другое. Это все равно что кидать пачку денег в камин. В общем-то, можно кинуть в камин бумажную куклу, и никто не узнает, но перед самим собой стыдно. Хотя, скажем, актеру совершенно не стыдно, что он не стреляется на самом деле, а только так. Совсем другой вид искусства. Хепенинг. То, что произошло. Или перформанс. То, что представляется. Когда человек мнет и бросает денежную бумажку, то это перформанс. Когда стреляется из незаряженного револьвера, опять перформанс. А когда убивает любимую женщину, обставляет склянками с жидкостью против разложения и обкладывает цветами, это уже хепенинг. Все виды современного искусства описаны в романе “Идиот”. Единственная хорошая книга, которую видел в руках у отца. Семь лет, в Феодосии. Когда приехали, сообщил деду, что отец читал книгу “с неприличным названием”. Подумать только — неприличное название. Хотя может быть. Насколько это резало слух? Им здесь, наверное, до сих пор режет. Рассказать Тамаре, пускай сочувствует.

Началось после семинара, который во вторник. Вечером позвонило начальство и сообщило, что студенты жалуются на меня. Рассказываю им про тепловую смерть, негодяй. Вы знаете, может быть, в столице это можно, а в области по-другому. Что именно по-другому? Я вам только передаю, что говорит администрация. Лично я совершенно с вами согласна. Просто подумала, что лучше вам узнать об этом от меня, чем от них. Про себя: лучше мне вообще об этом не знать.

Приморозило, грязь стала льдом, что хорошо. Лед скользкий, что плохо. Лучше уж с грязными сапогами, чем с переломанными ногами. Если курить на ветру, нужно делиться. Если курить на кафедре, нужно извиняться. Если не курить, можно сойти с ума. Никогда не говорить: по другой версии... Какое-то специальное устройство у них в головах фиксирует любую двусмысленность и отбрасывает оба варианта. А что делать? Нужно говорить так: по последней версии... А тогда начинаются проблемы вроде вот этой.

Знаете, может быть, в столице это допустимо, а в области сейчас принято по-другому. В школах введено введение в православную религию. Пуля в пулю, отличный выстрел. Сейчас обсуждается законопроект. Зачем этот пессимизм? Что, обсуждается законопроект против пессимизма? Нет, закон, защищающий права верующих. В особенности детей. Чем же знание концепций современного естествознания оскорбляет верующих и какие дети? Знаете, они, в сущности, еще дети. И у многих, особенно у девушек, есть свои дети. Черт знает что, дети у детей, дети у девушек. Какое это имеет значение? Вы не понимаете. Ваш курс называется “концепции современного естествознания”. Расскажите им про креонику, про современные технологии. Мы живем в век прогресса и достижений. А почему вы думаете, что это имеет отношение к современному естествознанию? Ну конечно, имеет. Более того, имеет отношение к ним самим, ведь им жить в новом тысячелетии. Ну уж и в тысячелетии. Вы не смейтесь. Почему это мне все говорят: “вы не смейтесь”, когда я не имею ни малейшего желания смеяться? Вы не смейтесь, именно в новом тысячелетии. А не в девятнадцатом веке, ведь ваш Больцман жил, кажется, именно в девятнадцатом веке? И зачем вам понадобилось говорить, что он покончил с собой, неужели это так важно? Это не так важно, однако почему бы и не сказать. Ах, я вас умоляю. Это совершенно не важно. Жизнь состоит не только из этого. Ну еще бы. Но, в конце концов, это бывает со всеми, даже с Христом это было. А вот об этом вы будете говорить в другом месте. Я, конечно, не обвиняю вас в атеизме, боже упаси. Но старайтесь выражаться корректнее. Хорошо. Я учту ваше пожелание.

Окна с глубокими нишами. Стены очень толстые, форточки очень маленькие, такие в деревенских домах: задвижки ключиком. Дочерна красная крапива, молодые прозрачные веточки вверх. Хлорофитум плюется стрелками, на концах которых, опять же, хлорофитумы. Двулапые светильники поднимают заздравные два бокала, а один — два голых кукиша, побились плафоны. Что еще хорошего? Ничего, ноздреватый навесной потолок. На полу вечные клетки и восьмиконечные звезды, в перекрестках наклевывается знак левостороннего солнцеворота. В любом городе, в любой школе, в любом университете этот линолеум. Наконец звонок. Здесь он очень короткий, ударит в ухо, затем сразу исчезает, нет времени дать сдачи ни просто привыкнуть. На самом деле — действительно дети. Даже удивительно, какая огромная разница, видимо, что-то такое произошло в эти пять лет, что навыводились такие инфантильные и в то же время такие корыстные дети. Гадостное сочетание. Уже на моем курсе это было заметно. А на следующем еще заметнее. Ну вот, хорошие мои. Вот она, смерть ваша, готовьтесь. Откройте ваши тетради, возьмите ручки, пишите: блажен читающий и слушающий слова пророчества сего.

— Оставайтесь здесь насовсем, Тамара. Я не могу закончить статью — все время думаю о вас. Вот если вы останетесь, я тогда совершенно о вас думать перестану, статью закончу, отвезу в редакцию.

— Хорошенькое дело, я, значит, буду здесь сидеть, а вы обо мне даже думать не будете. Вы не понимаете, ведь это признание в любви, могу добавить — единственно правильное. Кроме того, какая вам разница, здесь сидеть или там. Если разобраться, здесь сидеть гораздо лучше. Здесь, во-первых, воздух чище, потому что общественный транспорт весьма плохо работает, во-вторых, жить дешевле, потому что тратить деньги совершенно не на что, в-третьих, здесь вообще делать нечего, так что можно с чистой душой отдаться изучению, скажем, древнегреческого языка или выпиливанию лобзиком. Единственное, чего не надо делать, — так это общаться с местными жителями. Кстати, это и невозможно, потому что коренных тут почти нет. Все откуда-то приехали. А те почему уехали? По всем вышеперечисленным причинам. А те, кто приехали, — они что, все выпиливают лобзиком и учат греческий? Ну зачем — все. Некоторые просто так. А вы возвращайтесь. Обязательно вернусь, как только мои родители поумирают и освободят жилплощадь. Зачем вы так говорите? Вас совесть не мучит? Зачем совесть. Я ведь не собираюсь катализировать этот процесс. Откуда вы знаете, может быть, когда так говорят, то как раз катализируют. Знаете, Ахматова писала: “Никогда не пишите о смерти...” Я вам сейчас открою одну страшную тайну, Тамара, только вы никому не рассказывайте. Я терпеть не могу Ахматову. Если ты к ногам моим положен, ласковый, лежи. Тыльдантудиктовала. Куды-туды. Знаете, местные поэты устроили спиритический сеанс и вызвали Ахматову. Ахматова им надиктовала: “никогда не пишите...” и — тыгыдын-тыгыдын-тыгыдын. Тьфу на вас. Я ее люблю. Она такая красивая. Просто Альтман — хороший художник. А на фотографиях она тоже красивая. Это хороший фотограф. Давно подозреваю, что вы не любите поэзию. Вы вообще равнодушны к слову. Только зрительное восприятие. Неправда, у меня еще хорошо развито осязание. Вот именно, вы сначала смотрите, потом трогаете и никогда не слушаете.

Нет, вы не правы. Если мне здесь тяжело, то именно потому, что нечего и некого слушать. Совершенно ни одного концертного зала. Помните, мы с вами в костел ходили, слушать польского органиста? Больше всего скучаю именно по этому костелу. А здесь что, нет? Не смешите меня, какие костелы? В школах введено введение в православную религию. Что касается свободы выбора, здесь не много вариантов: есть еще свидетели Иеговы. Каждый второй номер “Недели” посвящен уничижению свидетелей Иеговы. Скорее всего, они сами их придумали, чтобы внести в жизнь динамику.

Великолепная монотонность. В полифонической музыке и в минимализме много общего на самом деле. Навязчивое варьирование темы. Едва уловимые сдвиги. Расслоение слуха: нижняя часть погружена в спиральные вращения, а верхняя выводит очень тонкую, очень точную линию. Как это ужасно, когда не знаешь нужной терминологии. Все равно что рисовать левой ногой. Хотя некоторым удается. Если, например, паралич спинного мозга. Иногда мне кажется, что у меня парализован какой-то участок мозга, не запоминаются самые простые вещи. Ах, как я вас понимаю. У меня тоже. Знаете, это даже хорошо. Многие воспоминания — многая скорбь. Вот если вы постараетесь и забудете все плохое, то у вас все будет хорошо. Почему вы, Тамара, считаете, что все должно быть хорошо? И что тогда вообще значит слово “хорошо”? В этом, пожалуй, ваша самая большая ошибка: стремиться к всеблагости. Нет чтобы сразу и навсегда признать эту прерогативу за высшим совершеннейшим существом и успокоиться. Нет, вы хотите достичь атараксии. Постоянного блаженства. Лично я ничего не имею против страданий, лишь бы они находились в гармоническом соотношении с блаженством. Золотое сечение. Причем совершенно не важно, что именно преобладает. На треть темного или на треть светлого. Нельзя нарушать пропорцию.

Монастырская стена. Перед входом танк, изображает танк. Три большие собаки изображают равнодушие. Сиамские собаки: топленое молоко и жженый сахар. Одну несет прямо на меня, раскачивается всем своим иссосанным брюхом. В глазах карамельный гной. Не трогайте — куда там. Она любит животных. Животных и детей. Знаете, Тамара, самую нежную картину в своей жизни я видел по телевизору. Такая передача по воскресеньям, про животных. В Южной Америке живут летучие мыши-вампиры, в пещерах. По ночам вылетают на охоту, находят диких ослов и выгрызают у них в шкуре отверстия. Не все вылетают, больные и матери с детенышами остаются в пещере. Так вот, те, кто вылетает, сначала напьются ослиной крови, а потом набирают в рот немного, несут тем, которые в пещере остались, и прямо изо рта их кормят. Необычайно трогательное зрелище. Разумеется, что еще может вас тронуть. Какая-нибудь гадость. Вовсе не гадость, Тамара, они, как вы любите выражаться, прелестны. У них мордочки совершенно как орхидеи. Да и орхидеи ваши — гадость. Черубина де Габриак их очень не любила. А по-моему, это Черубина де Габриак — гадость. Черубина — это не от черного херувима, как полагала Цветаева, это что-то кубинское и красное: Че Рубина. А де Габриак — прекрасная фамилия, как Бальзак, де Бержерак, Буало-и-Нарсежак. Они омерзительно пахнут. Кто, Буало и Нарсежак? Нет, орхидеи.

Весь сад в гниющих яблоках лежит. Локтями опирается о землю, силясь встать. Картинные надгробья вдоль дорожки. Сверху — так, для вида — присыпаны: чуть держится, вот-вот заплачет. А вот часовня. Решетка; за решеткой на кресте — Христос, а справа, сбоку, — еще Христос, задумавшись, сидит. А слева, вот те на, опять Христос — распятый. А в центре непонятная колода. Вот видите, Тамара, сразу три. Так здесь привыкли: много не бывает. А для чего колода? Вот смешная — для чего колода. Почему-то для чего три вам сразу ясно, а для чего колода — не ясно. Пойдемте дальше, там внутри висит одна марина: клубы дыма в небе изображают облака, и клубы дыма на море изображают пушечный огонь. Вы смотрите и перестаете понимать, то ли перемена погоды представляет собой такое же напряженное сражение, как война, то ли война — такое же механическое и неизбежное действие, как перемена погоды. Кардовский. По которому улица, по которой мы шли. А что, давно это музей? Не знаю, должно быть, давно. А отдавать церкви его не собираются? А бог его знает, может, и отдадут. Тут-то ему и конец.

Собаки идут за нами, как будто так и надо. В общежитии так можно было: идти за кем-нибудь, как будто так и надо. Не смотрите на них, Тамара, это им не поможет. Когда они подойдут к дверям музея, то нас впустят, а их — нет, и никакая естественность ничего не изменит. И о чем это, по-вашему, говорит?

Я ведь не знаю, кто ты. Вот великий ученый Блез Паскаль взял и поставил все на аверс, так рассуждая: выиграю — выиграю все, а выйдет реверс — некому будет отдавать проигрыш. Можно рассуждать так же: если ты есть, если ты живой человек, а не сумма более или менее привлекательных черт, то я выиграю все. Но если это не так, то я проиграю свою душу. Мой отец говаривал матери: знаешь, почему я до сих пор тебя не убил? Просто я знаю, что мне потом еще раз захочется тебя убить, а некого будет. Зря. Сейчас бы уже вышел. Впрочем, никакого такого выбора у меня нет, потому что это ведь я не могу работать, не могу читать, не могу заставить себя проснуться, потому что надеюсь, что ты мне приснишься. У тебя есть. Как вы думаете, Тамара, я человек или сумма более или менее отвратительных черт? Если бы вы не были человеком, вы бы не задавали таких вопросов. Эх, Тамара, вы дали программный ответ. Только это неправильный ответ. Такой способ рассуждения называется “мозги в чане”. В каком чане? Да не важно, в каком. Начинается как анекдот: сидят мозги в чане и думают: вокруг меня мир, травка зеленеет, солнышко блестит. И вдруг им в мозги ударяет: а вдруг я — не я, а мозги в чане? И травка зеленеет в чане, и солнышко блестит в чане, и ласточка с весною тоже в чане. Якобы в этот момент мозги в чане перестают быть мозгами в чане и становятся просто мозгами. На самом деле — ничуть. По радио тоже разное всякое говорят, в том числе иногда правду, но это еще не значит, что радио что-нибудь собой представляет, кроме более или менее упорядоченных микросхем или этих, транзисторов. Вот когда радио начнет, так сказать, фильтровать базар, то мы призадумаемся. А потом выбросим его на помойку. Потому что чужая воля нам ненавистна. Как это ужасно грустно, то, что вы говорите. Да, это ужасно грустно, то, что я говорю.

Странная особенность у этих церквей: снаружи они совсем небольшие, а внутри — огромные. Это потому, что церковь всегда знала, как верблюду пройти в игольное ушко. Вечно вы все извратите. А что вы думаете? Они нарочно устраивают шум вокруг разных там самоубийств и прелюбодеяний, чтобы отвлечь внимание от этого ушка. Что очень легко. Нет, я вам говорю, что эти церкви снаружи небольшие, а внутри огромные, при чем тут самоубийства? А, изнутри все всегда кажется больше, чем снаружи. Она замыкает окоем. А снаружи небо замыкает. Изнутри небо кажется огромным, а снаружи знаете каким? Смехотворно маленьким. Ага, я тоже изнутри кажусь себе ужасно большой и неповоротливой. Ну, это вы заблуждаетесь. На самом деле вы совсем не такая. На самом деле я как эта церковь? Ну нет, не эта. Как Саграда.

Интересно было бы что-нибудь съесть. Тогда пойдемте обратно. Здесь как-то не чувствуешь времени. Ты устала. Начинаешь говорить трюизмы. Или наоборот: я устал, начинаю их слышать.

…И было утро, и был вечер, день третий. Мозги в чане. Рот в пене. Мне надоело фильтровать базар. Как это было бы прекрасно, если бы ты завтра взяла и уехала. Знаешь, почему я до сих пор этого тебе не сказал? Потому что я знаю, что завтра мне опять захочется попросить тебя остаться, а некого будет просить. Завтра клятый семинар у клятых вечерников. Я опять не знаю, что им говорить. Нужно заснуть, а спать не хочется. Потому что нет сил заснуть. Пятая сигарета подряд. Четвертая стадия опьянения — абстинентный синдром. Третий день. Нулевая степень письма.

А утром ты спрашиваешь: когда ближайший автобус, а я говорю: я вам уже надоел, а она говорит: нет-нет, просто ко мне, возможно, приедут родственники из Краснодара, и потом — квартплату пора взимать. Я же знал, что завтра мне опять захочется попросить тебя остаться, пока еще есть кого просить. Оставайтесь, Тамара, поедете завтра. Нет-нет, нужно ехать. Если их не приучить платить вовремя, они потом распустятся. Понимать: если меня не приучить, что ты не всегда рядом, то я распущусь. Это совершенно правильно, послушать теперь меня — ставлю всегда на аверс, Бог есть и пишется с большой буквы, Иисус родился, распят и умер, Тамара, делайте что хотите, только поезжайте, пожалуйста, завтра. Две костяные чаши высоко вознеся, чтобы даром не пролить ни капли. Идти или очень быстро, или очень медленно. Язык. Нам. Дан. Для. Того. Чтобы. Сообщать. Свои. Мысли. Другому. А. Зубы. Для. Того. Чтобы. Держать. За. Ними. Язык. Тридцать строчек пробела. Последний аргумент: сегодня пятница, все едут, билет не купите. Лучше поехать и купить на завтра.

 

3

Приснилось, что вместо большого пальца на правой ноге вырос котенок. Симптоматический сон.

Сёнагон составила реестр того, что вызывает раздражение:

острые ногти;

губы навыворот, когда произносят звук “у”, — новогодний поцелуй двоюродной бабушки;

когда задают вопросы, ответ на которые требует по крайней мере двенадцать авторских листов плюс пол-листа библиографии;

кожа, намазанная кремом;

когда отвечают на такие вопросы;

если произносят мягкое “е” вместо беглого “э” в словах “секс” и “Гуссерль”;

манера говорить “я хочу там жить” вместо “какой красивый город”;

имя “Тамара” — так звали всех коз в Царском Селе.

Все это вызывает действительно огромное раздражение, просто хочется взять и придушить. Как жаль, что тебя здесь нет, чтобы взять и придушить. Как жаль, что тебя здесь нет. Чтобы взять и придушить.

Снег окреп, отяжелел, уже не летит вверх-вниз, куда попало, а целенаправленно устремляется в карманы, рукава, за ворот, в уши, в рот, в нос, в глаза. В то же время лед под прикрытием норовит уйти из-под ног. Два куска льда, коэффициент трения считается приближенным к нулю. Второй кусок льда — это я.

…А когда она сюда приезжала в первый раз, была весна. Талая вода в позвоночной впадине. Ущербный месяц над локтем левой руки. Мне нужно было ее нарисовать. Индийские многорукие фигуры — это первый опыт долгой выдержки. Нужно было нарисовать ее в долгой выдержке, можно так выразиться, Катерина Геннадьевна? В о-очень долгой выдержке, начиная с того момента, когда увидел ее. Вид со спины. Откуда узнал потом, что это она? Что-то очень характерное, узкие плечи, узкая спина. Узкие лодыжки, хочется назвать запястьями. Удивительная вещь: она меня тоже видит. Та часть моей болтовни, которая происходит не только в моей башке, произносится какими-то губами, о которых не имею понятия. Не частицы и не волны, потому что никто никогда не видит частицы и волны, а обыкновенное ньютоновское тело, имеющее тяжесть, цвет, форму и движущееся с переменным ускорением. Или еще хуже, совершенно неподвижное. Спящее. Мертвое. Как дерево или шкаф. Что я знаю про него? Можно, конечно, посмотреть в зеркало, но кто там? Марионетка. Пошевелишь рукой — она пошевелит тоже. Скорчишь рожу — и она скорчит. Никакого временного зазора между стимулом и реакцией. Бруно Беттельгейм так описывал идеального заключенного. Мое отраженное тело — идеальный заключенный. Кто-то там писал, что, глядя на свое отражение с нагретой курительной трубкой в руке, чувствовал жар не только своей рукой, но и отраженной. Ничего не чувствую. Условная власть — могу заставить совершить движение, но не могу почувствовать. Твое тело — тоже марионетка, потому что все-таки я могу заставить тебя сделать что-то, но не могу взять стакан твоей рукой, не могу сказать ни слова, напрягая твои голосовые связки, хотя могу допустить, что ты где-нибудь повторишь мои слова. Марионетка или перчаточная кукла. Перчаточная кукла — гораздо ближе. Следующий шаг — просто рука. Ужас вовсе не в том, что твое тело мне не принадлежит, как мое, и вообще находится за сто двадцать километров отсюда. Мне достаточно своего собственного. Ужас в том, что это мое тело больше мне не принадлежит. Я не могу знать, что ты видишь, когда смотришь на меня. Я не могу знать, что ты сделаешь в ближайший момент. Может, плюнешь, а может — поцелуешь. И в этом нет ничего страшного. Но почему получается так, что, пожелав на секунду, чтобы чужое тело стало твоим, теряешь свое? Хочу ли я расхаживать по комнате взад-вперед — нет, не хочу. Хочу ли я вздрагивать от каждого звонка, хотя знаю, что это проверка на станции, — не хочу. Мне хотелось — иногда — сходить с ума, мне хотелось, чтобы ты иногда была рядом. А что я получаю — ум остается при мне и находится в постоянном движении. Которое не преобразуется в работу, потому что привод слетел. Приходи и почини.

Все это гораздо серьезней, чем невозможность читать чужие мысли. Есть какой-то нездоровый интерес в желании знать — что он/она сейчас думает. Сам/сама все скажет. Бессвязный поток, в котором воды больше, чем в самом вымученном школьном сочинении. Произнося, отжимают, выкручивают, расправляют, изменяют до неузнаваемости — и все-таки понимаем. Мысль изреченная есть мысль. Разумеется, если не врут, то есть не какая-то фундаментальная ложь, а обыкновенное вранье. Но о вранье и говорить не стоит, сложно представить, зачем кому-нибудь понадобится ехать в такую даль, чтобы там врать. Разве что патологический случай. Когда вообще человек делает это открытие — что можно соврать? Это ты сделал — нет, не я. А ты не врешь? Начинаешь думать: что это такое — “врешь”. Нет, маловероятно. Ведь кто-то должен был это сделать. Скорее так: ты ударил Петю? Нет, он сам. В полной уверенности, что он сам. Первый. Ты ведь прав. А он не прав. А он говорит: ты врешь. Как это — я вру? Ведь это он начал разрушать какую-нибудь там крепость. Значит, он не прав. Если я отвечу: да, я ударил, то выйдет, что я не прав, а это не так. Не прав он, стало быть, так и отвечать: нет, он сам. В детстве я очень долго был уверен, что другие могут слышать мои мысли. Все всё прекрасно знают, но правила этикета, что ли, заставляют делать вид, что нет. Иногда и теперь. Она ведь тоже совершенно уверена, что я что-то там подразумеваю. Смешно, ведь иногда на самом деле подразумеваю. Не говорите со мной таким тоном. Каким тоном? Я не слышу свой голос. Я не знаю, какой у меня тон. Отчасти это верно. Вопрос в том, насколько. Не люблю оставлять сообщения на автоответчиках, фотографироваться. Тамара как-то раз: знаете, Плотин стыдился, что у него есть тело, и запрещал делать с себя изображения. Может, вы тоже? Нет, я не тоже. Скорее наоборот. Знаю о своей нефотогеничности и, если так можно выразиться, неаудиогеничности. Кстати, вы в курсе, что “фотогеничный” буквально можно перевести как “рождающий свет”? Так вот, я не рождаю свет. Я его несу, но уже на другом языке.

Вот, ты — это снова ты, значит, я — это снова я. Когда начинаешь думать словами и думать, как думать. Когда я с тобой говорю, то не думаю. Нет, не так: мои мысли перестают быть рассеянными по всему телу, как вода, чтобы потом собраться в голове, получить форму, стать произнесенными. То, что я думаю, думается и говорится прямо в горле, язык, зубы и нёбо принимают в процессе мышления самое деятельное участие. В какой-то момент весь речевой аппарат оказывается вынесенным за пределы носоглотки и фокусируется где-то между твоим лицом и моим. Мне начинает казаться, что твои слова произносятся в той же точке, где мои. Не я говорю и не ты, но происходит разговор. Чей он? Не мой. Но и не язык вообще, как французский язык, как русский язык, это очень конкретный, очень специфический язык, которым говорим мы, которым говоришь ты с другими. Снова прихожу к ужасающему выводу: и мной говоришь тоже ты. Хотя ты не знаешь, что я скажу. Объемы наших знаний не совпадают, хотя бы потому, что ты все время спрашиваешь — что это значит, да как вы думаете, да как это было. Ты не знаешь, что я тебе отвечу, но говоришь мной ты. И это совсем не то, что быть во власти высшего и бесконечно могущественного существа, наделенного высшей мудростью, потому что кроме этого оно обладает наивысшей благостью, а ты — нет, поэтому оно никогда не раздавит меня, а ты — да, хотя и не желая того. И поэтому, если только верить твоей религии, оно сделало меня свободным, а ты — несвободным, хотя и не желая того. Если бы ты хотела этого, мне было бы легче, ведь даже такое твое желание сделало бы меня чем-то необходимым для тебя, а так — ты спокойна в своем городе, за своими стенами, в своем совершенно чужом теле, и мне не на что надеяться. Вот что, наконец, страшно — что ты не хочешь, ничего не хочешь, что тебе все равно, потому что невозможность власти над другим — ерунда, и невозможность власти над собой — ерунда, и несвобода тоже, а страшно именно то, что тебе моя несвобода не нужна, что привод слетел, что я не в себе и не в тебе, а в полной пустоте, и только Отче наш, ежели он есть на небесех, видит и слышит меня, а ежели его нет на небесех, то никто.

Что ж, если так, то слушай дальше, не слушая, и пребывай, не убывая и не прибывая, мне все равно.

Ты дал мне достаточно сил, чтобы говорить, но недостаточно, чтобы молчать, и горе мое безмерно. Ты дал мне достаточно сил, чтобы говорить, но недостаточно, чтобы найти того, кто меня услышит, — слушай меня теперь. Я ведь знаю, что мне нельзя тебя упрекнуть ни в чем, потому что прежде тебя действительно ничего не было, а те, кто после, — где они были, когда ты все это делал? А они, бедные, что они могут, если я, который имеет больше, чем он просил, не могу найти того, кто услышал бы меня. Спроси меня: сам-то ты много слушал других — да, отвечу и не солгу. Ведь я не знаю, лгу или нет, ведь это ты — истина и благо, так скажи мне, лгу ли я.

Вы ничего не знаете, бедные. Вас становится все больше и больше, а возможностей все меньше и меньше, тем меньше, чем больше. Каждая новая возможность оттесняет остальные, каждое желание убивает остальные, но каждое исполненное желание убивает их целый легион. Понимаю, почему умерших младенцев так почитали, хотя боялись и в разное время пытались упечь то в лимб, то еще дальше — их, столь дерзновенных перед Богом. Дездемона должна плакать и смеяться, потому что если Дездемона не будет плакать и смеяться, то зачем ей умирать? И с ней — весь обрубленный род, который плачет и смеется, хотя никогда не был рожден. Потому что твоя голова обращена в будущее, которого нет, и моя голова обращена в прошлое, которого не будет. Потому что мертвые упираются в мой затылок, чтобы мне не упасть, и мертвые возлежат на твоем лбу, чтобы тебе не встать. Потому что легче верблюду пройти в игольное ушко, чем человеку, не утратившему память, войти в Царствие Небесное, ибо спросят его: кому ты раздал все, что имеешь, а он молчит, потому что дети его не помнят своих имен, и траве под окном его больше ведомо о мире, чем ближним его. Бедные, им легче запомнить родословную Эарендиля, который никогда не существовал, чем фамилию Аппеля, который отлично существует. Им трудно то, что легко, и радостно то, что нерадостно вовсе. Им больно, а они терпят боль. Им страшно, а они рады страшиться. Их так научили: смерть страшна, а жизнь скучна. Они тратят время, потому что боятся, ибо спросят их: кому ты раздал все, что имеешь, и вот они тратят его, как мы с Оксаной спешили потратить все деньги на лампочки, помидоры и портвейн в последний день, когда ходили старые купюры. Свет, пища и опьянение. Мы сделали не худший выбор. Сделайте хотя бы так, потому что дни ваши сочтены по определению. Дни изобретены как раз для того, чтобы их считать. Еще Платон говорил, между прочим, что светила небесные нужны для того, чтобы исчислять время. Экий прагматик. Не заботьтесь ни об отцах ваших, ни о детях. Взгляните хотя бы на лилии, они, как вы знаете, не сеют и не жнут. Кто не сеет и не жнет, тот до свадьбы заживет. Я примерно предполагаю, почему людям надоело в это играть. Просто-напросто они устали ждать. Двадцать веков вот-вот, можно сказать, с первого дня. Очень наивно до сих пор считать, что за семь дней можно сотворить мир. За семь дней и статью нормальную не напишешь, а речь, как-никак, идет о наилучшем из миров. Если взять здоровенную стопку бумаги, высотой этак с телебашню, то ваш общий возраст будет толщиной приблизительно в два листочка. Теперь представляете, что такое эти ваши семь дней? Семь дней — это много или мало? Если по-прежнему думать, что небо — это такие часы, то крайне много. Но если усвоить, что небо и есть семь дней, то мало. Мне бы не хватило на нормальную статью. Так что можете ждать, ей-богу, можете спокойно ждать, потому что это действительно будет скоро. Может быть, так же скоро, как тепловая смерть.

Вообразите себе, хватило наглости изложить большую часть этой бессмыслицы на семинаре. Про умирающих детей, разумеется, ни слова. Слушали и слушали, как всегда, им не понравилось, потому что не было сказано точно и определенно — будет или не будет. Вот в чем, оказывается, вопрос. На кафедре опять возмущались: у нас, дескать, не религиозное учебное заведение, можно было бы и воздержаться. И вообще, почему нельзя спокойно? И не вдаваться в крайности. Взрослый человек, а оскорбляетесь на каждое замечание. Не надо делать мне замечания, вот что. Вы ведь совершенно некомпетентны. Я в данном случае не имею в виду лично вас, я имею в виду, если хотите, всю область. Ваш университет имеет очень узкую специализацию, вообще не понимаю, почему он называется университетом. Три факультета, подумайте только. По-вашему, этим исчерпывается универсум? Сия дерзкая речь по какой-то причине произвела впечатление скорее благоприятное. Думаю, что зампроректора взвесила два равновозможных решения: либо немедленно начать кампанию по ликвидации меня из преподавательского состава, либо махнуть рукой, и пришла к выводу, что с ликвидацией будет больше мороки, потому что непонятно, кто еще захочет ехать в эту дыру читать концепции. Ведь в глубине души они все предпочитают холодное или горячее, называют ли они это идеализмом или, может быть, идиотизмом.

Тяжесть, холодная тяжесть давит изнутри, хочет прижать к потолку. Стакан крепленого вина делает из меня человека на полчаса, а пить больше не хочу, потому что завтра читать лекцию. Успеваю написать две страницы статьи, после чего падаю на кровать — не то чтобы совсем не было сил, просто упасть проще, чем лечь. Что я делаю неправильно? Много курю? Мало ем? Ерунда, это было и десять лет назад, когда не курил, ел что дают и вообще жил как все. Нервы, нервы. Астено-невротический синдром, что звучит несколько лучше, чем неврастения. Говорили, что ей вообще нельзя было иметь детей, а она все равно меня родила. Не потому что очень хотелось, а просто так. Потому что так полагается. Потому что все одноклассницы уже родили и все однокурсницы тоже. И у него все однокурсники женились и дети, чем он хуже? Последний доступный метод — надеть наушники и включить на полную громкость какой-нибудь блюз. Геометрический ритм, отбиваемый ровно в середине черепа. Ощущение физического прикосновения к барабанным перепонкам. Теперь могу встать и постирать наволочку, чтобы не мокла третьи сутки: все возвращается на круги своя. Точно так же не могу сосредоточиться. Точно так же не доходят руки убрать комнату. Выстирать наволочку. Может быть, у него это тоже так начиналось — с давления. Сначала от давления, потом от плохого настроения, потом от нечего делать, потом сопьюсь. Убьешь отца и женишься на матери. Если делать все наоборот, то все равно убьешь отца и женишься на матери. Интересно, что стало бы с Эдипом, если бы он никогда не уходил из дома? Что стало бы со мной, если бы я никогда не уходил из дома? Убил бы, в конце концов, не их, так себя. Как прекрасно было бы никогда об этом не вспоминать, но всякий раз, когда меняется погода, я о них думаю и проклинаю. Это не библейское неотвратимое проклятие, это машинальное “черт побери”, в принципе эквивалентное “господи боже мой”. У меня даже нет сил на то, чтобы разозлиться как следует.

Звонок, трубку взять. Тамара, здравствуйте. Как у вас дела. У меня нормально. Спасибо, надо же, помните, а я не помню. Обязательно. Скучаю без вас, приезжайте как-нибудь. Не верю, не приедете. Верю, что говорите правду, но не верю, что приедете. Давайте поспорим. На что? На что хотите. Потому что если я выиграю, то не с кого будет взимать долг, а если я проиграю — что ж, с удовольствием проиграю вам все, что угодно. Хорошо, согласен.

 

Небо наизнанку

Переверзин Александр Валерьевич родился в 1974 году в городе Рошаль Московской области. Окончил Московскую государственную академию химического машиностроения по специальности “Инженер автоматических линий”. Учился в Литературном институте им. А. М. Горького. Публиковался в журнале поэзии “Арион”. В текущем году заканчивает сценарный факультет ВГИКа им. С. А. Герасимова. Работает редактором. Живет в Москве.

 

*    *

 *

Если забыла, напомню тебе

встречи с культуркой на Бронной.

Ты не подумай, я не по злобе —

по доброте беспардонной.

Двери не заперты. Недалеко

наши кучкуются в сквере.

Помнишь, тогда еще очень легко

было входить в эти двери

и убеждаться: вначале всего

слово. Известное дело,

мы находили не только его.

В спальне над креслом висела

карта Москвы. Я отметил флажком

наше нетайное место.

Хочешь не хочешь, но даже ползком,

посередине семестра,

через макдоналдс, пивною тропой,

вдоль неприметных построек

не за словами — сама за собой

ты возвратишься во дворик.

Дверь отворишь, на ступеньку шагнешь,

выше подняться не в силах.

Скоро обедать пойдет молодежь,

жди ее здесь, на перилах.

Хлеба без джаза получит народ,

кушанье стынет, готово.

Вольному — гречка, спасенной — компот.

Нам ни того, ни другого.

 

*    *

 *

Сквозь две арки прошли к остановке,

мимо детской площадки, парковки.

По Ордынке продолжили путь.

Рассказала мне, что в Третьяковке

ты хотела луну сколупнуть.

Доставая из сумки объедки,

бомж хрипел в подворотне, как в клетке.

О бетон ударялась вода.

Зацепившись за голые ветки,

небеса прогибала звезда.

На стене, что строители-турки

очень скоро пустили на слом,

наступая на хлам и окурки,

ты царапала по штукатурке:

вижу зверя в мужчине любом .

…А когда стал невиден с брусчатки

черный водоотводный канал —

свет от фары скользнул по сетчатке —

я плечо твое поцеловал.

Это просто — за горе бороться.

Сквер не спит, он от страха притих.

Не пугайся, не тронут уродцы —

монструозные девки и хлопцы.

Власти нас оградили от них.

 

Ворон

Воздух хватаю, держусь на плаву,

Свой рыбий рот разеваю:

“Да, я живой. Я тобою живу,

Только тобой прозябаю”.

И непонятно никак, почему

Этой порою осенней

Даже на юго-восточном Крыму

Нет мне ни сна, ни спасенья.

Утро. Последняя гаснет звезда,

Вран на столбе примостился.

Не говори никогда “никогда” —

Я вот договорился.

 

*    *

 *

Не забуду с дошкольного самого,

как боялись канадцы Харламова:

Кларк впечатывал, Хоу окучивал,

он их пачками здесь же накручивал.

Сила — скифова, мужество — греково,

воля — ромова. Зависть — канадова.

Им теперь и бояться-то некого,

разве только какого бен Ладена.

К горизонту щербатое, братское

подползает шоссе Ленинградское,

федеральное автологово.

Тьма чайковская. Пламя блоково.

 

*    *

 *

Я дотянул до марта неспроста:

он звал меня. За желтой занавеской

цветет герани куст, и от куста

по комнате расплылся запах резкий.

Так пахнет смерть, как известь, как карбид,

катаясь в луже, пузыри пуская.

Так пах февраль. Он музыкой убит.

В его затылке музыка сквозная.

Зачем мне этот март, в котором нет

тебя со мной? Похожий на чеканку,

за занавеской выпуклый рассвет,

герани куст и небо наизнанку.

 

*    *

 *

Я, во-первых, взлечу, а страх испытаю я во-вторых:

самолет упадет в горах, я случайно останусь в живых.

Я же сильный, я доберусь, докарабкаюсь, доползу!

(Если только вниз не сорвусь, не умру на камнях внизу.)

Снег пойдет на исходе дня. Продираясь сквозь хвойный лес,

будет тщетно искать меня экспедиция МЧС.

Но под вечер ученый пес обнаружит меня на снегу

и прогавкает: “Я принес вам привет от Сергея Шойгу”.

И тогда, несмотря на то что я сильный (вот это финал!),

я расплачусь и вспомню ЛИТО, где впервые стихи читал.

Про рассвет, про закат, затем про закат и еще — про рассвет.

Мне хотелось понравиться всем, а стихи были — полный бред.

 

Говорит:

Горалик Линор родилась в 1975 году в Днепропетровске, с 1989 года жила в Израиле — окончила Беэр-Шевский университет по специальности Computer Science, работала в области высоких технологий. С 2001 года живет и работает в Москве. Поэт, прозаик, критик. Автор трех романов — “Птицы” (готовится к публикации), “Нет” (М., 2004; в соавторстве с Сергеем Кузнецовым) и “Половина неба” (М., 2005; в соавторстве со Станиславом Львовским), монографии “Полая женщина: мир Барби изнутри и снаружи” (М., 2006), сборника короткой прозы “Не местные” (М., 2003), ряда статей.

 

... В общем, полгода, ты можешь представить себе? Уже, честно говоря, поставили крест. Ну, по крайней мере я по Светке видела, что она поставила крест. А мать и так его в гроб всю жизнь сводила, ей, кажется, вообще было все равно. И тут, значит, едут они на дачу, мать решила дачу подготовить, чтобы продавать, потому что, говорит, не могу я, Света, там быть с тех пор, как он пропал. И вот Светка мне говорит: “Я лежу наверху, сплю, и вдруг слышу, как внизу мать орет, просто истошно орет. Я такая: „А? Что?” — и несусь вниз — и тут я вижу отца, ты представляешь?” Она говорит: “Таня, я тебе говорю: вот как будто увидела покойника. Еще секунду — и я бы с ума сошла. Он такой жуткий, стоит, волосы до плеч, весь какой-то черный, одни глаза, Таня, я чуть не съехала, ноги дрожат…” Ты представляешь себе? Они же уже буквально похоронили его. Так оказалось что? Он лунатик был. Он все лето по ночам ходил и копал себе нору, а по первым заморозкам, как они собрались с дачи уезжать, он туда пришел и там всю зиму спал. И вот в апреле проснулся. Нет, ну ты себе представляешь? Дополз до дачи, ничего не помнит, ни-че-го. Ну это же надо было так достать человека, а?

— …Мать спальню разделила пополам и устроила музей в половине спальни. Причем натурально разделила: она так поставила стену, что из нее как бы выходило пол двуспальной кровати, и по кровати надо было перекатиться и лечь на его место, чтобы увидеть вторую половину комнаты. А она там все оставила, как, собственно, в то утро, когда он пошел на работу. Носки, там, какая-то рубашка мятая, стакан на тумбочке. Она доливает в него пиво — уже тридцать один год, мы понимаем, да? — потому что пиво высыхает, чтобы было как в тот день. А больше ничего. Просто рассеченная комната с застывшим временем. И на стене, которая, собственно, наружу, да? — его фотография с надписью “missed” — его искали что-то трое суток под развалинами, он на верхних этажах работал, а то бы больше искали. Я один раз там была, продержалась две минуты, ужас. И то когда ее дома не было, чтобы она не смотрела. А про это писали в какой-то газете, что-то такое, и в некоторых туристических каталогах есть их дом, она пускает туда в какой-то день недели несколько часов.

— ...Знаешь, как понял, что весна пришла? Я череп нашел в огороде. Сразу поискал дырку. Не, никакой дырки нет. Просто сдох мудак какой-то в огороде.

— …Аж трясет. И весь день, понимаешь, ношусь, как больной, и прямо меня выворачивает. И я решаю, что домой не пойду, потому что затрахала все-таки. Нет, ну шесть лет, я живу с женщиной этой шесть лет, и она из-за чертового порошка стирального такие устраивает мне закидоны! Я тебе говорю, больная на всю голову, ничего, кроме своей уборки, не видит. Охренела. И орет мне: “Меня всё задрало, я не хочу тебя видеть, вали отсюда на фиг, ты только о себе думаешь, чтоб ты сдох!” Я говорю: “Ты себя послушай вообще, какими ты словами говоришь, у тебя дочка растет, а ты что несешь, а?” Так она в меня кинула этим самым свитером! И я в пятницу после этого порошка, — что тебе сказать? — ну все, решил, что все. Ты говоришь: вали — все, свалил! И так весь день, знаешь, хожу и думаю: так, переночую у матери, вещи самые нужные завтра заберу, пока она на работе, деньги у нее сейчас есть, еще оставлю на столе пару сотен, чтобы совесть, знаешь, — и все, и пошла она… С Наташкой сам поговорю… И тут мы, значит, уже идем обедать, а я мобильник забыл, говорю: ребята, я догоню сейчас, забегаю к себе — телефон. И я беру трубку, думаю — кто б ты ни был, иди ты на хер, — и вдруг слышу — ну, рев. Натурально, ревет как белуга, рыдает и носом хлюпает. У меня сердце в пятки, я сразу подумал — что-то с Наташкой. Я говорю: “Лена, что с ней, что с ней? Лена, скажи мне, что с ней?” А она: “У-у-у… С ке-еем?” У меня сразу отлегло. Я вообще не могу, когда она плачет, мне сердце вынимает, я все забываю, ни зла, ничего, только это самое… Я говорю: “Белочка, белочка, ну скажи мне, что такое?” А она ревет. И говорит: “Я в газе-е-ете…” — “Что, — говорю, — детка, что в газете?” Думаю — может, родственники, может, что. А она “У-у-у… В газете… Что все мужчины… Ы-ы-ы... Что через двадцать тысяч лет… Ну, не двадцать… Что вы все вы-ы-ымрете… Хромосома… У-у-у…” Леночка, говорю, что ты такое говоришь? А она: “Хромосома разрушается… а-а-а… Сто тысяч лет — и вас не б-у-у-у-дет… Будем только мы-ы-ы….” Я говорю: “Ленка, ну и что с того?” А она говорит: “Леша, Лешечка, не вымирай, пожалуйста! Приезжай домой, прямо сейчас, ну пожалуйста!” Так я опять порошок не купил. Ну ненормальная, а?

— ...В общем, пятнадцать лет. То есть она еще ходила в high school. А у них как раз начали преподавать старшим классам Safe Sex and Sexual Health1, когда она на седьмом месяце была. И всем — и девочкам, и мальчикам, — надо было носить с собой куклу круглые сутки, чтобы понять, что такое ответственность за ребенка. Вот она и носила — в одной руке живот свой, в другой — куклу.

— …Без детей впервые, кажется, за последние месяцев шесть. Я Дане бедному весь ужин рассказывала, как я теперь реструктурирую весь юридический отдел, он, бедный, небось и половины не понял, но меня прямо распирало. Но главное, понимаешь, я теперь, как партнер, держу в руках двадцать процентов, это еще нам примерно сорок две тысячи годовых, то есть совершенно, ну совершенно другая жизнь. А потом мы едем в машине, я сонная такая, пьяная, и мне Даня все время талдычит, что надо Еву перевести немедленно из “этого их либерального притона” — это он так называет Сефенстон — в Корнуэлл-Спринг, а я сижу и думаю, что Ева будет ругаться, как извозчик, но у меня нет сил ему объяснять… И я его слушаю, слушаю, он что-то про мортгейдж2 говорит, что что-то такое надо… А я сижу и думаю: ну это уже значит, что я взрослая, что ли? Это я уже взрослая или как?

— …Они говорят ей, уже в самолете: “Жаклин, может быть, вы хотите переодеться?” А она вся в его крови, колготки в крови, и белые перчатки в крови. И она говорит: “Что? Нет! Я хочу, чтобы весь мир видел, что сделали эти подонки!” Ну, дальше такой себе фильм, по мне, так длинный немножко, но зато я потом три дня знаешь про что думала? Что я бы эти перчатки никогда не сняла. Не смогла бы. Если бы такая любовь, как у нее была, я всю жизнь бы ходила в этих перчатках. Ну, то есть, наверное, я бы сошла с ума сначала и была бы сумасшедшая старуха в перчатках с кровью президента Кеннеди. И называла бы их “Джон”. Обе. Ну, или одну “Джон”, а вторую “Роберт”. Но я бы с ума сошла раньше и про Роберта уже не знала бы. Я фигню какую-то говорю, извини меня. Но она правда вся в крови была, даже колготки, и такая… Такое у нее было в лице… Великая женщина. А Мишу даже не били никогда, понимаешь? Даже хулиганы на улице.

— …И по два часа пытается со мной разговаривать. А у меня нет сил на него, ну нет. А он просто тянет разговор, ну, понятно. И так каждый вечер, каждый вечер он звонит, а мне ну не о чем с ним говорить, а ему ну прямо необходимо, понимаешь? И я как-то понимаю, да, но сил же нет… И вот он вчера звонит и говорит: “Ну ты как?” А я такая никакая, спать хочу, и говорю ему: “Болею, хочу пойти лечь”. А он спрашивает: “Что у тебя болит?” Я говорю просто так: “Да все”. И тут он говорит: “Ну хочешь, я подую везде?” И тут меня как повело…

— …С кем-нибудь разговаривать, я же человек, я же тоже так не могу! А с кем я могу разговаривать? С папой — он плакать начинает, ну, то есть нет, вообще — что с папой? С папой нечего. А с кем? Алик приходит в десять часов с работы и бухается прямо в ботинках на диван, я ему один раз что-то такое, так он говорит: дай мне умереть спокойно, как будто я, понимаешь, его… его… не знаю что. А я человек, ты понимаешь, ну мне надо же разговаривать с кем-то! Так я выходила на Лубянке на Пушечную туда, а там “Детский мир”, и тут я думаю — да пошли вы все на фиг! Пошла и там, знаешь, на первом этаже, где карусель такая стоит, купила себе зайца плюшевого. Ты знаешь, такого, с длинными ногами, как потертого? Такого, знаешь, да? Шестьсот рублей, ты прикинь, но я, в конце концов, могу же? Я себе джинсы последний раз купила девять месяцев назад, ну могу я шестьсот рублей потратить? Короче, я его засунула в пакет и пронесла к себе, и знаешь, Алик ляжет, а я запрусь в ванной, сажаю его на доску и ну все ему рассказываю, понимаешь, всю душу, вот пока ни капельки не останется… Так в первый вечер до шести утра. Уже я и ревела, и таблетки пила, и что только не делала… И так ну не было вечера, чтобы я минуточку хоть не нашла. А прятала там в шкафу в пакет, ну, знаешь, где трубы, у нас пакет висит, в нем лежит клизма, так туда же никто не заглядывает, и я его там держала. А вчера у папы снова было это самое, так я его отпоила, уложила и пошла, значит, к зайцу и как начала ему рассказывать — ну не могу остановиться, говорю-говорю, говорю-говорю и так, знаешь, тряхнула его и говорю: “Ну что ты молчишь?” И тут он на меня смотрит и говорит: “Послушай, ты когда-нибудь думала поинтересоваться вообще, как у меня дела?”

— ...Жена пришла, а кошка пахнет чужими духами.

— …Молока и йогурт ему, ну, что там каждый вечер покупаешь. Мы, как туда переехали, — ну такой сервис, я просто офигевала. Вот ты в каком отделе один раз что купил — приходишь следующий раз, а они тебе говорят: того не надо? Вот этого не хотите? — ну, в смысле, что ты у них обычно покупаешь. Маруся говорит: мамочка, тебя все любят. Я говорю: нет, просто хороший супермаркет, это сервис, а она говорит — нет, ты пока за карточкой ходила, я специально смотрела, они с другими покупателями так не говорят. Ну приятно же, согласись? А за покупками туда всегда я хожу, я с работы как еду, заезжаю. А тут, короче, папа заболел, так я старалась пораньше домой, и вот я забегаю, вся такая, знаешь, — ф-ф-фух! — а мне охранник говорит: “Что-то вашего папы давно не видно”. Я говорю: “В смысле?” А он говорит: ну, обычно он к нам каждый день заходит, мы его тут все знаем. “В смысле???” — говорю. А он говорит: “Ну как, по всем отделам пройдет и говорит: „Извините, пожалуйста, моя Наташенька все время все забывает. Так вот, она когда придет с работы, вы ей вот эти вафли напомните, пожалуйста”. А в другой отдел придет и говорит: „Моя Наташенька все забывает, так вы уж, пожалуйста, как она с работы к вам зайдет, вы ей напомните про маасдам?” Или там: „Дочка моя зайдет, такая, знаете, высокая, в синем пальто, так вы ей, если можно, про майонез напомните, а то она все забывает у меня...” Мы вас, — говорит, — так и называем, сразу говорим: „Наташенька пришла””. Я развернулась и домой, аж трясусь. И тут папа мне дверь открывает, смотрит, что я без пакетов, и говорит мне: “Наташенька! Ты что, забыла в супермаркет зайти?” Я повешусь, Оля, честное слово.

— …Но ты себе представь, что ты покупаешь альбом “Любительская эротика: 50-е” и там, ну, на десятой странице твоя мама прикрывает левую грудь миксером. Но ведь в этом реально ничего такого нет. Но хорошо мне книжечку подарили, да? А главное — я бы сам, понятно, в жизни не узнал. Вообще. А тут я зашел, а она сидит и смотрит. Аж дернулась. И тут я вдруг —о-ё-о-о!!! И стою. И тут она знаешь, что говорит? Она говорит: “Ты отцу не рассказывай, а то он со мной разведется”. И плачет. И главное, грудь руками прикрывает, в халате! Я чуть не рех-нулся. Я вот думаю, с ними судиться можно? Я б их на самом деле просто убил, и все.

— ...Такая дама нестарая, такая, знаешь, вообще-то красивая, такой палантин на ней с хвостиками, хорошо накрашенная, и с ней девушка, ну, лет двадцати. И мне так приятно, знаешь, на них смотреть, что они вот тридцать первого декабря днем сидят в кофейне и кофе пьют. Я сижу и слушаю их вполуха, пока меню читаю, и так думаю: вроде, например, тетя с племянницей, такие близкие вполне, вот встретились поздравить друг друга с Новым годом, что-то есть в этом все-таки очень красивое, а потом девочка, наверное, поедет с друзьями отмечать, — в общем, понятная картина. А девочка этой даме, значит, рассказывает про какие-то свои дела, а я слушаю, я вообще чужие разговоры люблю. И что-то она рассказывает про какую-то Аню, что Аня там встречается со своим начальником, а он ее куда-то повез, а кого-то теперь уволили, дама кивает, и тут эта девочка говорит: “А Аня — ее тоже мама бросила, но не так, как ты меня, а…” — и дальше продолжение фразы. Это я не разобрала уже, у меня на этом месте слух отключился.

— …Во время войны. Он до самого Берлина дошел и посылку ей с фронта прислал, а там какие-то вещи детские на маму с Пашей, скатерти, что-то такое еще и роскошный пеньюар. Ну, тут таких не видели, ты вообще понимаешь, да? Она разворачивает его — а на нем вермишелина налипла. Как если бы женщина ела и случайно уронила. Ее рвало минут двадцать, потом она детей собрала, и все. Он ее полгода потом искал.

— …Уже за две недели перед менструацией так грудь болит, что даже ходить тяжело, при каждом шаге болит. И так ка-ждый ме-сяц! Еще до менструации! А во время менструации так вообще выть хочется, а надо на работу ходить. И вообще жить. Какое жить, куда. Ужас же. А ведь как подумаешь — все самое жуткое впереди. Это самое еще. Восемь раз пытаться родить, из них два раза рожать. Из них один небось с кесаревым. Ух ты ж господи. Потом трубы удалять, или яичники, или еще что. Это уже не говоря о климаксе. И раке матки! Господи, дорогой боже мой, ну не хочу я быть девочкой, ну не хочу я, не хочу. Одна радость — хоть девственность потеряла. Хоть что-то уже позади, слава богу.

— …С кладбища, и тут она опять закурила, а у меня же нервы ни к черту тоже, и я нет бы оставить ее в покое в такой день, но меня переклинило просто. Она же с первой беременности не курила. И я прям подошел сзади и вырвал у нее сигарету изо рта, а она так медленно ко мне поворачивается, и у нее такое лицо, что я понимаю: вот сейчас она мне просто в морду даст, и все. А она еще выпившая там на кладбище, и я стою и думаю: ну давай, давай свою истерику, — потому что мне ну так жалко ее… А она на меня смотрит, знаешь, из-под бровей, и медленно говорит: “А теперь, Володенька, мы будем играть в папу и маму”. Я на нее смотрю, а она говорит: “В папу и маму. Ты мне будешь папа теперь, а я тебе буду мама”.

— ...Когда мамы рядом нет, так он прямо нежный любовник.

— ...Я Ленку за руку схватила — и бегом к соседям. И теперь так раз в неделю, уклюкается и как попрет на нее, и лапами так перед собой гребет, знаешь, как экскаватор. Так мы с ней уже наученные: прыг в сапоги — и бегом. Но кроме этого, Наташа, грех жаловаться. Мне все говорили: ни один мужик чужую дочку любить не будет, а вот поди ж ты.

— ...Так вот я иду и вдруг чувствую, что на меня кто-то смотрит. А на мне это пальто было такое в черную и белую клетку, это тогда прямо был последний писк моды, Инка мне его доставала, две зарплаты. И я иду, значит, вниз по той стороне, знаешь, где это, — салон художественный или Дом художника, что там? Где сейчас ресторан индийский. И прямо чувствую, что кто-то смотрит на меня, ты представляешь? Ну я так осторожно голову поворачиваю, а там, значит, по той стороне идет молодой человек и даже, знаешь, не смущается. И что-то он такой... что-то такое у него... может, он был на артиста какого-то похож... Но я, ты понимаешь, просто вот в этот самый момент поняла: ну все, это муж мой будущий. Ну вот ты веришь, что такое бывает? Вот секунду я на него смотрела и уже все знала. Ну, я иду гордо, значит, туда к Неглинной, а сердце у меня бух-бух, бух-бух, бух-бух. Посмотрела украдкой — вижу, что он так, знаешь, по диагонали идет, вроде к краю тротуара. И я понимаю, что мы вот как раз на углу встретимся. И даже не думаю, что сказать, потому что мне все понятно, ты понимаешь? Ну вот уже без слов понятно. И я только иду и думаю: ну могла же я пойти сначала туфли забирать, и все! И ничего у меня в голове больше нет, вот могла же забирать дурацкие туфли и никогда бы своего мужа я не встретила! И так поглядываю — а он уже на тротуар сходит и даже шаг ускоряет, чтобы, значит, меня перехватить. И тут, понимаешь, вот прямо так выворачивает машина — и так вж-ж-жух!!! И буквально, ну буквально в двух сантиметрах от него. Ну в двух сантиметрах прямо. Я стою, у меня аж сердце встало. Не могу шевельнуться. И он стоит как каменный. И ты понимаешь, он разворачивается — и как пойдет обратно на тротуар и вверх туда, к этой, к метро, как потрусил... А я стою и думаю: а туфли-то небось и не сделали в срок.

— …И пока собака не сдохнет, он с этой квартиры не съедет.

— ...Себя так научил, что у меня в эти моменты отключается голова. Я робот. Я уже за квартал по запаху знал, что там ваще. И правда — ничего не осталось от кафе, одна стенка. Тут я у себя в голове рычажок: тик-так. Я — робот, я — робот. Ну, потом мы три часа понятно что. А мы вообще разбиваемся на группы из трех человек, два собирают, один застегивает пакеты, вот я молнией — вж-ж-жик, и типа это не люди были, а просто такие разные предметы мы в мешки собираем. Четыре группы нас было, за три часа закончили. Цви мне говорит: ну давай последний раз обойдем, джаст ин кейс. Ну, мне что — я робот. Обходим, по уголочкам смотрим, обломки, где можно, так чуть-чуть ворошим. Вроде все подобрали. И тут я как бы краем глаза замечаю какое-то движение. Я такой — “это что?”. Смотрю, а там у стенки, которая не рухнула, такой шкаф стоит, целехонький, и в нем пирожные крутятся. И вот тут меня вырвало.

— ...сколько лет ему? Ну, наверное, полтинник. Седой, я всегда таких любила. Такой, знаешь, в молодости балетом занимался, потом в КГБ сидел, ну, короче, вдохновенный такой мужик.

— ...Забыл на столе. Пенал положил в портфель, эту... папку положил, а ее не положил. Ну, на перемене вижу — ее нет. Я взял у Машки чистую тетрадку, говорю: Машка, дай мне это... тетрадку, ну, начал в нее домашку писать, но не успел же. А она говорит: давай тетрадь, а там до половины. Ну, она говорит: все, тебе тройка, завтра с утра вызываю твоего отца. Я иду домой такой и думаю: это... ну все. У меня потому что раньше не было троек, он меня так наругает! Ну, дома его нет, он же на работе еще, я его жду-жду, уже почти темно, семь часов. Я думаю, ну, пойду во двор, чтобы, как он придет, сразу ему сказать. Ну, там дождь, это... но немножко такой. Ну, я пошел. Чапу взял, и мы пошли. Уже весь мокрый стою, смотрю — отец идет. Чапа побежала, а я иду и сразу говорю: я тетрадку, ну, забыл и, это... На перемене начал в новой, но только до половины успел, а она трояк. И тебе завтра надо в школу, но я честно сделал, ну, все, просто тетрадку забыл. И я обещаю, что исправлю трояк, ну, я, это... А он говорит: “Маленький бездельник, пойдем домой”.

— ...С криками. А сон всегда один и тот же: мама бьет его по лицу и спрашивает: “Ты съел шоколадку?!” Он рыдает и говорит: “Нет!” Мама бьет его по лицу: “Ты съел шоколадку?!” Он: “Нет!!” Мама бьет его по лицу: “Ты съел шоколадку?!” Тут он ломается и кричит: “Да! Да!” А мама бьет его наотмашь и кричит: “Я же тебя учила — никогда ни в чем не признавайся!!!” Ужас, да? Я у него полгода не могла добиться, что за кошмар он видит, он говорил: да какой там кошмар, все в порядке.

— ...Когда он меня любил, я не ревновала, а когда не любил — ревновала. Начинала звонить ему, доставать себя и его, пока один раз за мной “скорая” не приехала.

— ...Принадлежу одному богатому человеку и должна петь, когда он скажет. Потому что, если я буду делать это еще год, мы с группой соберем нормальные деньги и сможем подняться. Но он человек совсем дикий, он ничего не хочет понимать, ему все равно — больная, уставшая, проблемы, — иди пой. Вера ездила к сестре на свадьбу, так он ее уволил. А я знаю, что надо, потому что иначе мы вообще не поднимемся, очень тяжело. И терплю. Ну, вот он с друзьями где-то делал шашлыки, позвонил мне — приезжай, пой. А это на воздухе, а уже сентябрь. Я приехала, он дает мне такую огромную куртку, вот аж как бочка. И так мне стало противно в этой куртке петь, до слез, и вообще. Я ему объясняю: петь на холодном воздухе нельзя, пение — это дыхание, если я на таком воздухе нормально дышу, я завтра посажу себе связки, и все, а если не дышу, я пою на одних связках и все равно их посажу. А это все на даче у него, огромная дача, фазаны, павлины, собаки. И молчаливая беременная жена ходит за ним. Я вот думаю — наверное, это удачный брак, она богато живет, но жизнь ужасная у нее, мне кажется. Нет, он мне говорит, пой. Я бы давно уволилась, но мы с группой не поднимемся без его денег, а я хочу. Нет, я бы все равно давно уволилась, но он приходит ко мне после того, как мы отпели, садится и плачет. Да не лапает, что вы все херню какую-то спрашиваете, а?!

— ...Каждое Рождество выставляют сценки из жизни, ну, Иисуса, колыбельку такую и все дела. Так он купил два кило мяса и ночью прошел по своему району и заменил везде Иисуса такими, знаешь, окороками... Очень было концептуально, очень здорово. А то сидеть тупо дома со всей семьей, улыбаться.

— ...День. Все утро пытался написать сценарий, и все получалась у меня какая-то дешевая мелодрама. Потому что не бывает в жизни, ну, такого накала трагедии. То все умерли, то это. Невыразимые душевные муки. В общем, поехал я за костюмом и все думаю в метро: ну нормально вообще? Потому что искусство — это как раз умение видеть большое в малом. Драму то есть в простых вещах. И чем больше я думаю про это, тем, значит, мне хуже. И вдруг я на Лубянке решаю: а хрен с ним, с этим костюмом. Я сейчас выйду, дойду до “Капитанов” и там просто выпью. Ну вот. Я выхожу, и наверху мне сразу пачкой приходят три эсэмэски. От трех людей, понятно. Такие: “Я в психушке, меня пока тут держат”; “Аня умерла вчера. Я не прилетаю”; “Папа плачет и просит, чтобы я забрал его домой”. Я читаю раз, читаю два, читаю три — и вдруг понимаю, что уже пятнадцать минут смотрю на свой телефон и хожу кругами вокруг столба.

— ...Хомяка дочка дверью случайно задавила, так он плакал. Говорил: “Какой мужик был!”

— ...Хожу, трясусь. Уже полный зал народу, набилось-набилось, все подходят, типа: “О, мужик, так круто!”, все такое, но у меня все равно же очко играет. Я так хожу у всех за спинами и смотрю, кто на что смотрит. Ну, с одной стороны, нехорошо прямо вот близко подходить, потому что невозможно же все-таки подслушивать на собственной выставке, но так: наблюдаешь хотя бы, кто перед чем останавливается там, как смотрит. И вот я заворачиваю там за такую колонну в зале, а там стоит мой мужик этот, ну, ты знаешь какой, у которого такие ноги вытянутые. И вижу, что перед ним стоит Тульцев собственной персоной и с блокнотиком. Я так: “Оп-па”. Сердце: бум! Я стою тихонько и наблюдаю. А он, значит, смотрит на этого моего мужика и так сосредоточенно прямо. Я думаю: “Ну нехреново”. И минуты три стоит смотрит или пять. И даже так, понимаешь, начинает потихоньку улыбаться. Стоит смотрит и так улыбается, знаешь, ну вот как человек, которому просто хорошо. Я весь такой: “А-а-ах!” Ну и он уходит в какой-то момент. Я думаю: дай стану, тоже посмотрю на свою охеренную скульптуру. Становлюсь точно на то место, где он стоял. Ма-а-ать!!! Там прямо за моим мужиком, ну, слева чуть-чуть, кошка умывается. И умывается, и умывается, и умывается...

— ...Спрашиваю: “Мама, что тебе на Новый год подарить?” А она мне, зараза, знаешь что? “Ничего не покупай, сынок, может, я и не доживу...”

— ...Уже прям совсем жить невозможно, ну грыземся, как кошка с собакой. Так мне Милка говорит: а ты сходи к батюшке. Я прихожу, говорю: “Батюшка, ну не могу, ужас, хоть выгоняй его. Он же мне муж все-таки, а живем так, что детей стыдно!” А он меня сразу спрашивает: “У тебя в доме красный угол есть?” Так, — говорю, — нет же. “А как же ты, — говорит, — хочешь, чтобы в доме для мужа место было, если у тебя там для Бога места нет? Сейчас, — говорит, — поедешь”, — ну, сказал, куда и что купить: знаешь, под икону такую полочку, постелить еще чтобы, свечку, еще воды святой. И все сказал, как сделать, и помолиться, где повесить, и водой, ну, все сказал. Я поперлась после работы, еле ноги волоку, все это купила, пришла... Что тебе сказать, сама и повесила, и поставила все, и водой по это самое покропила. И покланялась, и все сказала, что у меня было на душе, — что он же мне муж, а я б его прям убила иногда, вот как увижу, так бы прямо и убила, и помоги, Господи, и все. И ты знаешь, так мне это... легче стало, и я уже думаю, — ну все, может, с Божьей помощью и как люди заживем. Только повернулась — а он стоит. Я ему говорю: “Чего тебе надо?” А он смотрит так и говорит мне: “Зин... А Бога-то нет...”

— ...Всю жизнь хотела стать такой взрослой тетечкой, о которой маленькие девочки говорили бы: “Вау, какой у нее есть кукольный домик!”

— ...Все ненавидят, а нам, думаешь, хорошо? Вот в Новый год мне ребята звонят, ну, говорят: “Товарищ лейтенант, тут мужик лезет на елку”. Ну, на Лубянке там, на этой, на Никольской. Прямо лезет, как обезьяна. А праздник же. И я думаю: ну, я сейчас скажу — снимайте, везите его, — так опять участковый, сука, в Новый год человека это самое. Ну, я говорю: а он типа тихо лезет? Они говорят — да вроде тихо, лезет себе, и все. Ну и хер с ним, говорю, пусть лезет. Ребята что, у них же тоже праздник, тоже хочется это самое. Я сижу и думаю: сделал доброе дело, что вот говорят — как встретишь, и все такое. Так у меня будет год хороший. А через пятнадцать минут они опять звонят. Он с этой елки грохнулся и шею себе сломал. Прямо они пришли — а он уже сломал. Вот тебе и как встретишь. А ты мне говоришь — все ненавидят! Давай лезь сюда вниз с документами, хватит мне мозги трахать, умный нашелся!

— ...Прямо вот так кулаком себя в грудь бью и умоляю ее: “Люся, ну клянусь тебе, больше никогда в жизни! Даже и не посмотрю ни на одну женщину! Ну не посмотрю даже, только прости!” Ну, она говорит: “Поклянись”. Я говорю: “Клянусь”. Она мне говорит: “Ну нет, не так. Ты жизнью матери поклянись”. — “Э-э-э-э, — говорю, — Люся, вот это нет. С матерью случится чего, а ты мне сразу: „Ага! Опять к этой своей ездил!!””

— ...В два часа ночи прилетел какой-то ангел. Пьяный совершенно, висел за окном, отказывался перелетать через подоконник. Упорно называл меня Натальей. Рыдал, целовал руки, говорил, что низко пал, ниже некуда. Спрашивал, есть ли ему спасение. Я сказала, что да, не хотела его расстраивать.

— ...Всегда жену любил, так любил, что вы и представить себе не можете. А она меня, — ну, мне так казалось, — она меня так себе. Мать мне говорит: “А ты любовницу заведи. Жена тебя сильнее любить будет”. Завел себе одну женщину. Ну, не любил ее, конечно. Жену любил, а эту не любил. Но ходил к ней. Потом думаю: надо, чтобы жена узнала. А ей сказать не могу. Все для этого затеял, а сказать не могу. Мать мне говорит: а ты детям скажи, они ей все донесут. А дети у меня, я вам рассказывал, два сына, один в институт тогда только пошел, а младшему пятнадцать. Я их позвал, пришел домой, позвал, говорю: дети, слушайте меня. Я вам скажу ужасную вещь, а вы меня простите. У меня, дети, есть кроме вашей матери другая женщина. И молчу. Они так переглянулись и вдруг как заржут! А младший меня по плечу хлопает и говорит: “Молодец, папка!” А старший говорит: “Круто. Мы тебя не заложим”. Так я и хожу к этой бабе до сих пор. Черт-те что.

— …Ну потому что взрослый человек не должен смешивать любовь и секс!

— …А Судный день, между прочим, уже был, но этого никто не заметил. Просто с этого дня у одних все пошло хорошо, а у других — плохо.

— “…Подскажите, пожалуйста, где тут Макдоналдс”. И тут этот халдей встает в позу и сообщает мне: “Ой, а вы знаете, девушка, я в великой Москве по Макдоналдсам не ориентируюсь!” Я даже растерялась. “Простите?” — говорю. А он мне: “Для меня ориентиры — это площади! Музеи! Памятники культуры!..” А, говорю, ну да. Такие, как вы, всегда умирают первыми.

— …Я вообще совершенно неконфликтный человек. Абсолютно. Правда, с братом мы постоянно ужас как ругаемся, — но брат натурал.

— …Вчера ее видела. Я тебе что скажу — даже не важно, как она выглядит и что она красивая, — ну да, она красивая, я не спорю, что правда, то правда, — но это не важно. А важно, что я увидела: у них ни-че-го не получится. Ни-че-го. Восемь лет брака, Марина, — это срок. Я его знаю вот так, понимаешь, вот так, как ладонь, как свои пять. Так вот, с этой женщиной у него не получится ни-че-го. Она из него кровь высосет и вышвырнет, и он опять ко мне приползет. Ты увидишь, помяни мое слово. Я даже успокоилась. А вообще, знаешь, я когда только-только про все это узнала, я две недели есть не могла, вообще ничего. Похудела на семь килограмм. Это такое счастье, такое ощущение потрясающее!

— …Покупаю у нее ноготки, там, около рынка. Вот, спрашиваю, бабушка, они у вас почем? А эта бабка мне: “А вы их в подарок? Потому что, знаете, вообще-то ноготки не дарят!” Вот, думаю, во все тебе, бабка, влезть надо, как будто я сама не знаю! Нет, говорю, я их на кладбище везу. Отдаю ей тридцать рублей и начинаю из букета один цветочек тянуть, чтоб, значит, четное, а она мне говорит: “Да вы не волнуйтесь, там уже четное!” Вот так иногда думаешь плохо о человеке, а он тебе, оказывается, добра желал.

— …Съел одну сосиску и ушел. Ну вот скажи, Лен, оно мне надо?

— …Не знаю даже, как объяснить. Ну вот представь себе: ты сидишь в метро. И вот перед тобой сидит девушка. Такая, знаешь, прозрачная блондинка, ну такая, как будто там внутри не кровь, а клубничный йогурт. И что-то она такое листает, что… ну… ну даже если на этом написано “Тиль Уленшпигель”, то все равно понятно, что там внутри сплошные котяточки. Понимаешь? И у нее такая сумочка, такая ярко-розовая и при этом меховая. Понимаешь? Да? И ты смотришь, и прямо… И прямо чувствуешь, что это не человек. Это небесное созданье. Это какая-то другая сущность, понимаешь? Высшая. Такая вся, ну. А потом через год у нее рождается ребенок с синдромом Пайла. Так вот это, Паша, и есть Божий промысел.

— …В тот день все, конечно, показывали свое подлинное лицо. Мне, например, позвонил мой друг Лепеха и орет: “Чувак, ты знаешь вообще, что творится у Белого дома?!” Ну, говорю, знаю, смотрю телевизор, чего… “Нет, — он орет, — чувак, ты не знаешь! Тут такие телки! Их можно иметь прямо на танках!!” Ну, я пошел к жене, — мы с ней тогда еще были женаты, — и говорю: “Дорогая, я должен идти к Белому дому, на баррикады, — защищать свободу и демократию”. Так она меня не пустила! Я ей, суке, все простил, но вот этого бездушия не простил и не прощу.

— …Не люблю таких людей. Получает три тыщи баксов в месяц, а кошка ее гадит в советский “Барсик” за семьдесят рублей.

— …Решила поставить эксперимент. “Вот, — говорю, — я собралась идти в фитнес. В понедельник запишусь”. — “Ой, — говорит он мне, — как хорошо! Ты молодец!” Нормальная реакция, да? Я приободрилась, говорю: “Только лениво очень, сил нет...” — “Да ладно тебе, — говорит он, — фитнес — это же так приятно. Во время тренировок выделяются эндорфины… О-ба! У меня кончился „Прозак”, и я забыл купить новый!” Понимаешь теперь? То есть о чем бы я с ним ни заговорила, это всегда заканчивается разговором о его сложной душе.

Саше Барашу.

— …С самого начала казалось, что это плохая идея, но там написано: “…вынуть животное и поступить с ним по своему усмотрению”. Я даже не думал ничего про усмотрение. Ну, выпущу, например. Если бы я жил один, я бы так и жил, но когда год ребенку, а они там бегают, продукты, все. Мы ее и купили. Это такая коробка, все внутри липкое, как для мух, — как на бумаге для мух, против мух, — но поплотнее. Я потрогал пальцем, Лена говорит: “Не суй палец”. Я действительно еле его отодрал. Прямо сильная такая штука. И вот мы поставили ее на ночь, легли, Ленка вроде спит, а я что-то не сплю. Думаю — там на кухне яблоки, жарко так, надо в холодильник яблоки, а то утром будет каша. Иду и даже вроде забыл про ту штуку, и вдруг слышу такое: и-и-и! и-и-и! и-и-и! И я стою, как в кино, под стенкой, у меня все бум-бум! — и я боюсь за стенку завернуть. Как будто там черт знает что. Стою весь мокрый, как мышь. Да что, думаю, такое, мне сорок лет! Я захожу, а она там. Там такая крышка картонная, я поднимаю, а она так боком к стенке, одна лапа на весу, а три к полу. И все внутри в шерстке и в крови, и она в крови. Я как заорал. Дальше прибежала Ленка, я говорю: я ее брать не буду, а она взяла, говорит мне: “Подержи мешок”. Мы ее посадили в мешок для мусора, белый, и я ее понес на мусорник. А в Иерусалиме знаете как? Там мусорники в таком специальном подъездике, в подъезде с решеткой. Она запирается, а я этот мешок вот так несу перед собой на вытянутой руке, а она там… И кричит. И тут я ключи уронил. Воняет, все такое. Я начинаю искать и положить этот мешок не могу, правой рукой так по земле, а там воняет. И вдруг на меня фары, и они мне в рупор говорят: “Господин, не двигаться”. Я медленно-медленно так встаю, а она же дергается! Я отвожу руку, а они мне: “Руки за голову!” Ну, думаю, все, ничего не поделаешь. Завожу, это, пакет за голову, и тут она его прорвала! И мне на шею, и как по мне побежит! Я как заорал, как подпрыгнул! И тут у меня за спиной: ба-ба-а-ах! Это она в воздух выстрелила. Я стою, она подходит сзади и говорит: “Что у вас в пакете?” Я говорю: “Ничего, ничего, просто кровь”. Ну и... Да какая разница, чем кончилось? Тут важно, с чего началось, понимаешь? Я же еще и ключи уронил... А Ленка мне утром в машине говорит: “Между прочим, у нас на балконе голуби стали гнезда вить, надо что-то делать”. Понимаешь, да? Так что про естественный отбор ты студентам своим рассказывай, а мне не надо.

— …Пациентка, интеллигентная женщина. “Вы, — спрашиваю я ее, — прием лекарств не пропускали? Точно?” — “Да нет, — говорит, — абсолютно точно”. Я ее спрашиваю: “А повторного заражения не могло быть?” Она думает-думает, потом спрашивает: “Как он передается? Орально-оральный и орально-анальный, да?” — “Нет, — говорю, — только орально-оральный”. Она думает-думает и твердо говорит: “Нет, тогда точно не может быть”.

— …В последнее время очень тяжело дается. Тексты у меня стали получаться медленные и короткие, слов в них мало, у каждого слова, выходит, огромный вес. Я никогда раньше не думал, что можно два с половиной часа пытаться поставить в строчку одно слово. Буквально: одно. Два с половиной часа. И они, конечно, все время в голове, если так медленно писать, потому что не получается выпихнуть это из себя — и все: теперь оно все крутится в мозгу, крутится… Голова пухнет. Я впервые вчера начал чувствовать то, что Косиновский всегда мне говорил: “Мы переводим свою жизнь на слова”. Потому что для меня это вдруг стало правдой: жизнь становится чудовищно тяжелой, если все это так… Растянуто в голове. Это заменяет собой все, ни на что не остается сил, потому что ради вот этого самого слова ты же не можешь только одну строчку думать, ты должен, как это ни пошло звучит, весь быть там. А там, как мы понимаем, чудовищно неприятно. И страшно. И больно. Как шаманы, знаешь, — ты за каждым словом ходишь на ту сторону. Словом, я провел прекрасный день, понятное дело, пока писал про детей в Берлине, в сорок четвертом году. Стишок типа. Они там выследили и убили аутиста, мать всем сказала, что он умер от воспаления легких, а сама его прятала в пещере у реки. А дети думали, что он шпион. Попробовали его схватить, он на них бросился, укусил кого-то, а у них нож был… А потом один мальчик, самый маленький, плакал и говорил: “Сволочи! Сволочи! Это я его нашел, он был мой! Это я должен был его убить, это я им рассказал, сволочи, почему они пошли без меня, сволочи?!” Такой себе стишок. Ну и понятно. Пишешь, а тебя всего трясет. Напишешь две строчки, сидишь и думаешь: господи, ну зачем я себя мучаю, кому это надо? Вот ты берешь и своими руками открываешь дверь из своей жизни в ад и ходишь туда-обратно, туда-обратно, а ад, конечно, как дым, постепенно заползает, заползает… И хочется, конечно, бросить этот стишок, потому что — ну его к чертовой матери, а потом думаешь: нет. Потому что дописать — это единственный способ закрыть дверь. Хотя бы на время. И сидишь — строчка, еще строчка, и уговариваешь себя, уговариваешь… Я себя, например, вчера тем уговаривал, что допишу, встану и мы с Анькой пойдем наконец в Cosa Ostra устриц есть. А то три недели не можем выбраться, уже один месяц на “брь” прошел, а мы в этом году еще даже и не начинали.

— …Она слабая, трусливая, зависимая, ни к чему не способная, очень тяжелая, очень несчастная женщина. И мы ее жалеть должны, а не гадости о ней говорить.

 

Юле Идлис.

— …Говорят: “Это может изменить всю твою жизнь”, а ты думаешь: “Ну какие дураки! Как что-то, что я тупо делаю в компании десяти там или даже пятнадцати абсолютно незнакомых, чужих людей, может изменить мою жизнь?” Мы же все так думаем, да? Как что-то, что ты делаешь два часа в неделю, может изменить твою жизнь? Так вот, я тоже так думала. Пошла просто… ну вот пошла, и все. Так вот я тебе говорю: йога реально изменила мою жизнь. Реально. Потому что я всегда такая была — ды-ды-ды-ды-ды, про все трясусь, про все нервничаю, вся такая, как пружина закрученная. А тут ты приходишь, переодеваешься, садишься в уголке на пол и час плачешь. Это другая жизнь. Я теперь вообще не понимаю, как люди без йоги живут.

— …Стоим, и тут мама мне шепчет: “О, смотри, явилась — не запылилась!” Я смотрю — она идет такая, по этому по всему, на каблуках, на цыпочках, чтобы в грязь не проваливаться. Видок у нее, я тебе говорю, — постыдилась бы! Нет, она вся в черном, все как положено, но видно, что она одевалась как на вечеринку. Сапожки такие, знаешь, тысяч за шесть, с этим сзади… Вообще. Ленка мне, малая моя, говорит: “Ну какая свинья!” Ну реально, опоздать на двадцать минут, не иначе красилась. В таких очках темных, но все равно видно, скулы такие и все… Сапоги до колена и юбка. Понимаешь, да? Такой видон… Я смотрю, все отворачиваются прямо, потому что сты-ы-ыдно! Сты-ы-ыдно же! Мы стоим, — понимаешь, вот видно, что у людей горе, им не до тряпок было. На Ленке мой свитер этот, с этим, ну… Ну тот. Я ей его не даю, потому что обдерет, но тут она говорит: “Маринка, ничего черного нет — я дала, вот клянусь, даже не думала, — мне до свитера в такой момент, как ты думаешь?” И ничего она не ободрала, уже можно давать ей носить, наверное, большая девка. А эта пришла — даже серьги черные. И видно, что подбирала. У-у-ужас. Слава богу, к нам не полезла. Встала там подальше, я потом, как пошли, маме говорю: ну надо типа поздороваться хотя бы, а она мне такая: ты чё?? Я потом думаю: а реально, чего я? Раньше я с ней один раз у вокзала столкнулась, вот прям плечо в плечо, — я прошла, как сквозь стенку, а сейчас чего? И знаешь, у нас с ней вся разница — лет пять, а у нее уже морщинки такие, даже под очками видно. А она еще похудела так, ваще, как селедка. Ну, мы пошли, а Ленка обрачивается-оборачивается, потом говорит такая: “А она там еще стоит, между прочим”. Мама говорит: “Вообще могла не приходить, нужна она тут!” Ленка говорит: “Мы, мама, тоже могли не приходить”. Так мама ей говорит: “Это я, дорогая, могла не приходить, а вам он был отец, ясно? И когда к этой ушел, и когда от этой ушел — все равно отец”. Я Ленку пнула — типа ты чего? А она думает, я ей на ту показываю. Обернулась, я тоже обернулась — стоит как примороженная. Потом вдруг как руками замахала! Я думаю — чего это она? А потом сообразила: это она пойти хотела, а каблуки провалились. Трудно небось полчаса на цыпочках стоять.

— …Собачка бежит, грязная-грязная, а уши у нее розовые-розовые и просвечивают. И тут я подумала: черт его знает, может, надо было тогда рожать.

— ...Куда вы все идете, а ну не ходите! Светофор, что ли, не видите? Красный светофор, а вы идете! Ходил тут уже один! Да куда же вы, молодой человек, идете? Не идите! Они остановились, а вы и идете, а они сейчас вон оттуда поедут! Поворачивать начнут, а вы пойдете — только полдороги перейти и успеете! Ходил тут уже один на красный! Ну куда же вы идете, женщина! Они же теперь слева поедут, ну ждали-ждали, так подождите еще пять секунд! Ходил уже один, и вон оно как кончилось! А я ей говорила — не иди замуж, он дурак! А она: “Нет, не дурак!” А я: “Нет, дурак!” А она: “Нет, не дурак!” Разве ж кто меня слушает? И вы не слушайте, идите, идите, все там свидитесь!

— …Самый страшный сон в моей жизни. Вообще. Я чуть не сдох. Я был наблюдателем, смотрел на все снаружи, что, как мы понимаем, еще страшнее. Не мультик, но такое, довольно условное, повествование. Там девочка и мальчик режут друг друга ножом и едят. Это та-а-ак страшно. Причем это-то как раз не условно — кровь, дико больно, они кричат, и я все это чувствую, дико страшно. И они запихивают в рот куски… Вообще. И в какой-то момент девочка вырывает у мальчика глаз и запихивает себе в рот. Кровь, все такое. И не может его проглотить, пытается и не может, и этот глаз катается у нее во рту. Гос-с-споди. И я — ну, то есть он, но его глазом я, — вот он этим глазом вдруг видит наконец, что у нее в голове. И вся голова у нее, оказывается, набита такими… как бумажечками, вся-вся-вся. И на бумажечках знаешь что? “Вильгельмина фон Дюссельдорф”, “Фредерика ле Перуа-Роже”, “Жасмина Лаклемент”… И все это — имена, как ее бы звали, если бы она была графиней и вышла замуж за принца.

— …Потому что Господь исполнит любое желание, если у тебя чистые помыслы. Меня бабушка научила — всегда надо желать людям хорошее, даже если что-то происходит, что угодно. Это работает, серьезно. Вот, например, когда эта сука сказала, что я бледная, потому что наркоманка, я решила: нет, я не буду это самое. Вот не буду и не буду. Я что сделала? Я вечером помолилась хорошо-хорошо, сказала: “Господи! Ниспошли здравия всем моим друзьям и знакомым!” И на следующее утро эта сука свалилась с лестницы и убилась насмерть.

— ...Сначала и руки на себя наложить хотел, и все, а потом время шло-шло, и я такое понял... Сейчас в этом даже признаться грех, я знаю, что грех, но я тебе скажу: никогда я ее на самом деле не любил. Не смотри на меня так, я пьяный, дай скажу. Не любил — и все. Потому что любить — это знаешь что? У меня папу машина сбила, когда мне было шесть лет. Они с матерью так ругались, ты не представляешь себе. Такое он творил... Он и выгонял нас, и орал, и вещи таскал, и это самое. И руки иногда, это... До такого ее доводил... Ужас. Так вот, его когда с улицы принесли, люди стоят, все такое, — так вот мама кричала: “Наконец ты, подонок, сдох! Наконец ты, подонок, сдох!” — и ногами его, ногами... А сама пла-а-ачет. Пла-а-ачет. Я же все понимал, ты что думаешь, мне шесть лет было, а я уже понимал. А у меня такой любви и не было никогда. Пока все это.... не случилось, я и не знал даже.

 

С. Б.

— …Страшнее, чем семья. Знаешь, например, что есть немцы, которые решили стать евреями? Приняли гиюр, кипу носят, все по-настоящему. Это в основном те, у кого дедушка особенно отличился. И все, кто это знает, ахают и охают, какое сложное и тонкое решение, и груз, и вообще подвиг партизана. А мне вот рассказали прелестную историю. Один такой немец узнал в семнадцать лет про Холокост, то-сё, дедушка у него был ба-а-альшой человек, Нюрнберг по нему плакал, ну и вообще. Так этот немец так проникся в свои семнадцать лет, что с дедушкой-бабушкой вообще разговаривать перестал, и вообще выпал полностью из семьи, жил где-то черт-те где, учил историю еврейского народа, потом Тору, потом что там еще прошел, короче, гиюр. Кипу надел, женился, детки. Ну и его раввин ему говорит: переезжай в Иерусалим. Обретение, значит, корней, пока не переедешь, считай, процесс не завершен. Он сам давно хотел, так проникся. Взял детей, поехал, перло его страшно, он все хотел увидеть, прямо каждую пядочку земли понюхать. Отпросился у жены на неделю, взял мотоцикл и поехал кататься, и там был, и сям был, везде. Ну и заехал, короче, на территории, места же незнакомые. А там эти, юные хунвейбины с камнями. Кольцом так и подходят, подходят… И он понимает, что кранты, потому что тут хоть ори, хоть не ори — забьют и закопают и мотоцикл по частям продадут, никто даже труп не найдет никогда. Он щиток поднял, говорит: я не еврей, я немец. Они на него орут, не понимают, кто-то по ноге саданул. Тут вышел какой-то взрослый, вроде по-английски немножко. Тот говорит: “Я немец! Немец!” А каску снять не может, там кипа. Этот ему: а ну сними каску! Тот говорит: “Не могу, вдруг в меня эти детки ваши кинут камнем в голову?” Тот усмехнулся, говорит: “Нет, ты еврей. Только евреи такие трусливые бывают”. И отпустил его. И он уехал. Вот это ничё, да? Не позавидуешь. А ты говоришь — страшнее семьи ничего нет. Ха.

— …И так все... мучительно. Потому что все про живых людей. Вот были мы на вечере Фанайловой, сидим себе, и тут посреди всех дел какой-то мужик громко заявляет, это самое... “Я пойду на улицу покурить!” Так весь зал ему шипит: “Ти-и-ише! Ти-и-ише!”, а жена: “Оде-е-енься! Оде-е-енься!”

— …Нет, ты что, для женщины водить машину — это очень важно. Это свобода, это такое чувство… Это так помогает стресс скинуть. Что бы ни случилось, садишься за руль — и прямо пш-ш-ш…. Такое чувство. Поссоришься, например, с любовником, он тебе: во-о-от, то-сё, типа — ты старая, а мне двадцать! — а ты дверью — бах! И потом пошла, села за руль, завелась — и сразу, знаешь, такое чувство… Вот просто из-за того, что ты сама себе хозяйка. И можешь делать что хочешь, и вообще управляешь этим новым, сильным механизмом.

П .

— …А ты что думаешь? Это для меня знаешь как? Это для меня как оправдание моего существования в этой квартире. Их повесил Анькин первый муж, я его даже знал немножко, но так, пару раз виделись. Он был такой прекрасный мужик, серьезно, и руки были просто золотые у человека. Это все он делал, ты полку видел? Чеканки там в коридоре, карту, которая черная такая, все это. И копья тоже он повесил. Он их с раскопок привез, он на раскопки ездил, их списали или отдали ему, что-то такое. Анька говорит: “Я ему сказала, давай поставим в прихожей”, — а он: “Не-е-ет, я хочу интересней!” Он такой был человек поразительный, все делал “интересней”, не мог даже просто так… Вот он их подпилил и повесил. Он же небольшого роста был, а Анька у меня, ты сам видишь, от горшка полвершка. А мне они видишь как? Смотри: раз! раз! раз! А? В глаз прямо! И вот представь себе: сколько лет я тут хожу, и в темноте, и к ребенку через этот коридор бегал, сонный, спящий на ходу, — и ни разу даже рядом не задел! Это для меня как оправдание, что я в этой квартире могу быть. Типа что со вчера ничего не изменилось.

— …Давно не был в супермаркете. Вот хочу туда пойти.

— …Пришел с цветами. Ну, не очень с такими, но астры, все равно же это хорошо, да? И вообще — пока мы ели, что-то говорили такое, — я чувствую, ну вот знаешь — все склеивается. Прямо как кусочки складываются, вот он что-то скажет, я скажу — хлоп! И я так, знаешь, так хорошо мне стало, прямо вот весело внутри. Мы сидим, уже мороженое ему принесли, он уже мне прямо родной такой, как если бы трое детей. И тут подходит к столику какая-то девка, ничего такая, кожа плохая, а так ничего, но я сильно не разглядела. Становится такая и говорит: “Привет, Леша”. Я такая вся улыбаюсь, говорю: “Привет!” — а она на меня даже не смотрит, смотрит на него и говорит: “Ты что, глухой? Не слышишь меня?” Я рот раскрыла, а он сидит, как статуя, и пялится в мороженое. Она говорит: “Ну ладно, пока”, — разворачивается и идет к своему столику. Нормально, да? Я говорю: “Леш, ты меня прости, это кто?” — “А никто, — говорит. — Так, тезка моей собаки”.

— …Придумал сюжет. Есть поэт и есть критик. Поэт уводит у критика жену. И после этого критик все бросает и всю жизнь занимается только творчеством этого поэта, не может остановиться.

 

М.

— …Спасибо, деточка, что ты меня повела. Я мало того что сто лет в кино не была, так я еще и именно этот фильм хотела посмотреть, я же все слышу по телевизору — “Хроники Нарнии”, “Хроники Нарнии”, а я даже книжку не читала. Знаешь, для меня этот фильм про что? Вот меня водили маленькую на елку во Дворец студентов, и там была такая красота, мрамор и все это, и такие бесконечные коридоры длинные, бесконечные. Я же тогда не знала, что это потемкинский дворец, Екатерина Потемкину подарила, это нам же тогда никто не рассказывал, а просто — такая красота была… И мне каждый раз так хотелось пойти по этим коридорам! Но не пускали же! А мне казалось, что там в конце что-то такое должно быть… Такое что-то… Невероятное. Так что спасибо тебе, доченька, что ты меня повела. Потому что я сейчас как будто прошла по этим коридорам до конца, такое чувство. И ничего там такого нет.

— ...Укладывает мне челку и что-то такое говорит в процессе, — а он гламурный такой молодой человек, настоящий стилист, — ну вот, разговаривает о всяких приличествующих дискурсу благоглупостях — вроде того, как молодо выглядит София Ротару. И вдруг говорит: “Между прочим, я рос у приемных родителей. Мои много работали и дали объявление в газете: кто может забирать детей из школы, а мы за ними будем в выходные приезжать. Откликнулась, — говорит, — одна пожилая пара, у них как раз сын тридцатилетний утонул. Очень были необычные люди. Дед этот руку одну на войне потерял, а до того успел и каналы рыть, и лагеря, и все. Я вообще-то мало про него помню. Вот, помню, он всегда говорил мне, хриплый такой голос у него был: “Ыгорь, если тэбя кто-нибуд спросит, который час, — сразу бэй в морду. А почему, — говорит, — не знаю”. И опять хурли-мурли, хурли-мурли про медные оттенки у темных блондинок. Я его спрашиваю осторожно: “Игорь, а он, наверное, левую руку потерял?” — “Да”, — изумленно говорит мой парикмахер. “Тогда, — говорю, — понятно, наверное, почему он вам говорил про „который час””. — “То есть?” — изумленно говорит мой парикмахер. “Ну, — говорю, — вот представьте себе, если кто-нибудь хотел над ним жестоко пошутить...” Он молча смотрит на меня в зеркале, потом опускает фен и говорит: “Ого”. Потом опять включает фен, потом кладет его, включенный, на тумбочку, идет и садится на пуфик. “Сейчас, — говорит. — Мне надо про это подумать”.

— ...Потому что все это — цепь непростительных преступлений друг перед другом.

 

Сановник и поэт

Есипов Виктор Михайлович — поэт, литературовед. Родился в 1939 году. Автор двух книг стихов, а также историко-литературных книг «Царственное слово» (1998), «Пушкин в зеркале мифов» (2006) и многих журнальных публикаций на близкие темы. См. его статью о «Записках» А. О. Смирновой-Россет («Новый мир», 2005, № 6).

 

1

Конфликт Пушкина с графом М. С. Воронцовым в Одессе, окончившийся для поэта исключением из службы и новой ссылкой в село Михайловское Псковской губернии, неоднократно и, казалось бы, всесторонне рассматривался. И все же суть конфликта до сих пор остается не выясненной в полной мере. Об этом свидетельствует, в частности, немалое количество современных публикаций, авторы которых ставят себе целью в той или иной степени оправдать поведение и способ действий Воронцова.

В периодике, например, можно встретить утверждения такого рода: «Историк Владимир Алексеев убедительно опроверг обвинение, звучавшее почти весь двадцатый век в адрес графа Михаила Семеновича Воронцова, якобы притеснявшего Пушкина»1. Чуть более сдержанно суждение филолога Н. В. За­бабуровой (электронная газета), пытающейся оправдать действия Воронцова его ревностью и неподобающим поведением поэта. По ее представлению, Воронцов искренне рассчитывал обрести в Пушкине «послушного и дельного чиновника, готового исправить былые прегрешения достойной службой царю и отечеству»2.

Можно было бы вообще не обращать внимания на подобного рода утверждения, но они встречаются теперь и в солидных филологических исследованиях на историко-литературные темы. Вот автор одного из них отчитывает Пушкина за гражданскую безответственность и дурное поведение: «…в жизни поэта было по меньшей мере два эпизода, которые так просто не объяснишь <…> Первый — знаменитая саранча, так забавлявшая всегда биографов, о которой все помнят дурацкие стишки неизвестного происхождения (конечно, приписанные Пушкину)3 и будто бы посрамление чванного вельможи Воронцова. А между тем все было совсем не так. В недавно освоенную Новороссию пришла беда, грозившая голодом. При всей своей ласковой надменности, подстрекаемый честолюбием генерал-губернатор был, однако, рачительным хозяином края и мобилизовал все тогда возможное для противостояния нашествию стихии, а в своем „аппарате” призвал и чиновников-тунеядцев . В посылке в область бедствия молодого, здорового, скорого на слова и поступки коллежского секретаря для описания происходящего не было ничего оскорбительного и, скажем прямо, даже обременительного. Кроме того, хотя пушкинское самомнение уже тогда было весьма высоким (общеизвестные слова: Воронцов „видел во мне коллежского секретаря, а я, признаюсь, думаю о себе что-то другое” <…>), все же Пушкин еще не почитал себя гениальнейшим поэтом России. Не осмелившись прямо ослушаться, он поехал, с полдороги вернулся, как обычно, понадеявшись на обаяние ведомой им на дамской половине светской болтовни; на сей раз, впрочем, самонадеянность подвела — желанная благородность отставки обернулась исключением из службы за дурное поведение . Главное в этом эпизоде — острое нежелание хоть что-нибудь сделать для пользы лично ему чуждой — пользы около живущих людей, крестьян, общества, народа , наконец…»4 (курсив мой. — В. Е. ).

Несколько иную, казалось бы, оценку конфликта находим в одной из последних книг известного и весьма уважаемого нами литературоведа и критика. Он принимает как будто бы сторону Пушкина, но ситуация увидена им с позиции Воронцова. Впрочем, судите сами:

«…но вот вам судьба графа Михаила Семеновича Воронцова. Человек, во всех отношениях незаурядный; храбрец, заслуживший первый из трех своих Георгиевских крестов еще за несколько лет до Бородина, когда на Кавказе вынес из-под огня раненого товарища; талантливый администратор, благо­устроивший Новороссию; да мало ли что еще, включая и то, что раздавал чиновникам свое генерал-губернаторское жалование <…> Достойный, достойнейший господин, — а чем он прежде всего вспоминается нам? „Полу-герой, полу-невежда, к тому ж еще полу-подлец!..” Даже в алупкинском знаменитом дворце Воронцова рядом с парадным его портретом значатся злосчастные строки, — все потому, что (опять нечистый попутал!) в цветущий его крайзанеслоссыльного поэта, мальчишку, который, изволите видеть, решил, будто стихи его поважней государственной службы, да еще приударил за нестрогой графиней… И вот несомненнейший героизм Воронцова своевольно уполовинен, а европейская образованность, приобретенная в Англии, нахально поставлена под сомнение: „полу-невежда”!

Несправедливо? Несправедливо. Но что поделаешь?»5

То есть Воронцов по-человечески был прав и был «достойным господином», но беда его в том, что «ссыльный поэт, мальчишка», которого «занесло» под его начало (как «занесло», поясним в дальнейшем), оказался гением. И «что поделаешь», гению все принято прощать.

Становится ясно, что в литературе о Пушкине обозначилась сегодня новая тенденция — с обвинительным уклоном по отношению к поэту и по меньшей мере оправдательная по отношению к Воронцову. При этом дело не обходится, конечно, без критики той трактовки интересующего нас конфликта, которая была принята в советском пушкиноведении.

Что ж, нельзя не согласиться, что на выводах советских исследователей этого вопроса в той или иной мере сказывались идеологические установки времени, не так явно, правда, как при разработке проблемы «Пушкин и декабристы». В то же время советскими пушкиноведами был накоплен большой фактический материал (найдены новые документы и письма), проливающий дополнительный свет на историю отношений Пушкина и Воронцова, которым мы никак не вправе пренебречь. Ведь факты остаются фактами при любых идеологических установках!

Приверженцы нового идеологического перекоса исходят, судя по всему, из того, что граф М. С. Воронцов (1782 — 1856) среди именитых сановников своего времени выглядел фигурой незаурядной. Вот, например, его характеристика, содержащаяся в комментариях В. Ф. Саводника и М. Н. Сперан­ского к известному изданию «Дневника» Пушкина 1923 года: «…с 1845 года князь, с 1852 — светлейший, генерал-фельдмаршал, генерал-адъютант, один из наиболее выдающихся и заслуженных русских государственных деятелей первой половины ХIХ века. Сын известного дипломата, графа Семена Романовича Воронцова, бывшего в течение многих лет русским послом в Англии <…> в битве под Бородином его дивизия находилась в центре боя и почти целиком была уничтожена при отражении французских атак, а сам он был ранен; оправившись от ран, он вернулся к армии и принял деятельное участие в заграничном походе 1813 — 14 гг., причем в битве при Краоне 23 февраля 1814 года успешно действовал против самого Наполеона <…> В 1820 г. он был назначен командиром 3-го пехотного корпуса, а в 1823-м Новороссийским генерал-губернатором и полномочным наместником Бессарабии <…> во всех своих начинаниях Воронцов проявлял широкий государственный ум, трезвость взгляда, энергию и настойчивость, благодаря чему эпоха его управ­ления Новороссией и Кавказом отмечена несомненным подъемом благосостояния этих окраин империи, а население сохранило о нем добрую память, как о просвещенном и благожелательном начальнике»6.

Есть, конечно, в этой характеристике и определенное преувеличение за­слуг Воронцова, в частности его успешных действий в битве при Краоне во Франции — на самом деле исход боя был предрешен действиями графа П. А. Стро­ганова, который командовал дивизией и лишь в последний момент передал командование Воронцову в связи с гибелью в бою сына7. Эпизод этот нашел отражение в черновой строфе главы шестой «Евгения Онегина», не вошедшей в окончательную редакцию романа:

Но плакать и без раны можно

О друге, если был он мил

Нас не дразнил неосторожно

И нашим прихотям служил.

(Но если Жница роковая

Окровавленная, слепая,

В огне, в дыму — в глазах отца

Сразит залетного птенца!)

О страх! о горькое мгновенье

О Ст<роганов> когда твой сын

Упал сражен, и ты один.

[Забыл ты] [Славу] <и> сраженье

И предал славе ты чужой

Успех ободренный тобой

                  (т. 6, стр. 411 — 412; курсив мой. — В. Е.) 8

Есть и другие преувеличения в панегирике комментаторов Воронцову, которые откроются нам чуть позже. Но, несмотря на все преувеличения, Воронцов, по-видимому, действительно был незаурядным сановником. И не только сановником, но и военачальником. Приверженцы «новой тенденции» могли бы привести строки Жуковского из известной патриотической баллады «Певец во стане русских воинов», посвященные Воронцову как герою Бородинского сражения:

Наш твердый Воронцов, хвала!

      О други, сколь смутилась

Вся рать славян, когда стрела

      В бесстрашного вонзилась,

Когда, полмертв, окровавлен,

      С потухшими очами,

Он на щите был изнесен

      За ратный строй друзьями…

«Одним из энергичнейших и культурнейших администраторов» ХIХ века назвал графа В. В. Вересаев в своей известной книге «Спутники Пушкина»9.

А вот к вопросу о том, был ли Воронцов еще и «достойным господином», мы и обратимся.

Пока же напомним вкратце этапы и обстоятельства конфликта.

 

2

Встреча с Воронцовым, во время которой новый генерал-губернатор Новороссийского края и Бессарабии объявил о переходе Пушкина под его начало, состоялась 22 — 23 июля 1823 года, когда поэт уже находился в Одессе. Решение Воронцова, определившее судьбу Пушкина на ближайшие годы, явилось результатом стараний П. А. Вяземского и А. И. Тургенева, которые считали графа просвещенным и достаточно либеральным сановником. Так, примерно за месяц до того Тургенев сообщал Вяземскому о предпринятых для улучшения положения Пушкина мерах в письме от 15 июня 1823 года: «О Пушкине вот как было. Зная политику и опасения сильных сего мира, следовательно и Воронцова, я не хотел говорить ему, а сказал Нессельроде в виде сомнения, у кого он должен быть: у Воронцова или Инзова. Граф Нессельроде утвердил первого, а я присоветовал ему сказать о сем Воронцову. Сказано — сделано. Я после и сам два раза говорил Воронцову, истолковал ему Пушкина и что нужно для его спасения. Кажется, это пойдет на лад. Меценат, климат, море, исторические воспоминания — все есть; за талантом дело не станет, лишь бы не захлебнулся. Впрочем, я одного боюсь: тебя послали в Варшаву, откуда тебя выслали; Батюшкова — в Италию — с ума сошел; что-то будет с Пушкиным?»10

Очень значимое слово здесь «меценат», понимаемое Тургеневым в том смысле, что Воронцов, один из «сильных сего мира», возьмет под защиту опального Пушкина, обеспечит ему возможность творить на благо, выражаясь несколько высокопарно, отечественной поэзии.

Но Воронцов, соглашаясь взять Пушкина к себе, как оказалось впоследствии, понимал свою роль совершенно иначе, — дурные предчувствия не обманули Тургенева. Хотя поначалу все складывалось как будто благополучно. Так, Пушкин сообщал брату в письме от 25 августа 1823 года: «…я насилу уломал Инзова, чтоб он отпустил меня в Одессу — я оставил мою Молдавию и явился в Европу — ресторация и италианская опера напомнили мне старину и ей Богу обновили мне душу. Между тем приезжает Воронцов, принимает меня очень ласково, объявляет мне, что я перехожу под его начальство, что остаюсь в Одессе…» (т. 13, стр. 67).

Однако уже в письме Тургеневу от 1 декабря 1823 года появляются настораживающие нотки: «Надобно подобно мне провести 3 года в душном азиатском заточении, чтобы почувствовать цену и не вольного европейского воздуха » (т. 13, стр. 78; курсив мой. — В. Е. ). «Не вольный европейский воздух» (если сравнить с приподнятым тоном письма от 25 августа: «я оставил мою Молдавию и явился в Европу») — это, по-видимому, первый вздох, первое ощущение неудовлетворенности своим положением под надзором Воронцова.

Концом декабря 1823 — 24 января 1824 года датировал М. А. Цявлов­ский в «Летописи жизни и творчества А. С. Пушкина» самое раннее свидетельство Ф. Ф. Вигеля о неприязненном отношении Воронцова к Пушкину: «Раз сказал он мне: Вы, кажется, любите Пушкина; не можете ли вы склонить заняться его чем-нибудь путным, под руководством вашим? — Помилуйте, такие люди умеют быть только что великими поэтами, — отвечал я. — Так на что же они годятся? — сказал он»11.

В феврале 1824 года И. П. Липранди, встречавшийся с Пушкиным в Одессе (С. Л. Абрамович датировала эту встречу 12 — 19 февраля), «начал замечать какой-то abandon (отчужденность. — В. Е. ) в Пушкине» и, как отметила Абрамович, «впервые почувствовал значительную перемену в настроении поэта и его недовольство своим положением в Одессе»12.

А уже 6 марта 1824 года Воронцов в письме своему близкому другу генералу П. Д. Киселеву не скрывает неприязни к поэту и сожалеет о том, что взял его к себе: «Что же касается Пушкина, то я говорю с ним не более 4 слов в две недели; он боится меня, так как знает прекрасно, что при первых дурных слухах о нем я отправлю его отсюда и что тогда уже никто не пожелает себе такой­ обузы <…> По всему, что я узнаю на его счет и через Гурьева, и через Казначеева, и через полицию, он теперь очень благоразумен и сдержан; если бы было иначе, я отослал бы его и лично был бы в восторге от этого, так как я не люблю его манер и не такой уж поклонник его таланта — нельзя быть истинным поэтом, не работая постоянно для расширения своих познаний, а их у него недостаточно» (оригинал по-французски; курсив мой. — В. Е. )13.

Не будем здесь подробно комментировать этот в высшей степени интересный для нас документ, отметим лишь, что просвещенный сановник не брезговал и полицейским надзором за поэтом, лично интересовался, какие сведения о нем накоплены полицией! И уж, конечно, ни в малейшей степени не собирался брать на себя роль мецената, в том смысле этого слова, какой вкладывали в него Тургенев и Вяземский. В конце мая — начале июня 1825 года, уже находясь в Михайловском, Пушкин напишет А. А. Бестужеву: «У нас писатели взяты из высшего класса общества — аристократическая гордость сливается у них с авторским самолюбием. Мы не хотим быть покровительствуемы равными. Вот чего подлец Воронцов не понимает. Он воображает, что русский поэт явится в его передней с посвящением или с одою — а тот является с требованием на уважение, как шестисотлетний дворянин, — дьявольская разница!» (т. 13, стр. 179).

Столь же неприязненным отношением к поэту проникнуто и письмо графа Н. М. Лонгинову от 8 апреля 1824 года: «На теперешнее поведение его (Пушкина. — В. Е. ) я жаловаться не могу, и, сколько слышу, он в разговорах гораздо скромнее, нежели был прежде, но, первое, ничего не хочет делать и проводит время в совершенной лености, другое — таскается с молодыми людьми, которые умножают самолюбие его, коего и без того он имеет много; он думает, что он уже великий стихотворец, и не воображает, что надо бы еще ему долго почитать и поучиться прежде, нежели точно будет человек отличной»14.

Таким образом, видимой причиной неудовольствия Воронцова является нежелание Пушкина прилежно исполнять обязанности чиновника, хотя предыдущие начальники (и в Петербурге, и в Кишиневе) не требовали этого от Пушкина, поэта и дворянина, что было для того времени в порядке вещей. И для Пушкина это был вопрос принципиальный. Позднее, когда конфликт вступил в открытую фазу, он откровенно объяснил свою позицию в письме к А. И. Казначееву. Вот как сформулирована она в сохранившейся черновой редакции письма: «Семь лет я службою не занимался, не написал ни одной бумаги, не был в сношении ни с одним начальником. Эти семь лет, как вам известно, вовсе для меня потеряны. Жалобы с моей стороны были бы не у места. Я сам заградил себе путь и выбрал другую цель. Ради Бога, не думайте, чтобы я смотрел на стихотворство с детским тщеславием рифмача или как на отдохновение чувствительного человека: оно просто мое ремесло, отрасль честной промышленности, доставляющая мне пропитание и домашнюю независимость. Думаю, что граф Воронцов не захочет лишить меня ни того, ни другого. Мне скажут, что я, получая 700 рублей, обязан служить. Вы знаете, что только в Москве или Петербурге можно вести книжный торг, ибо только там находятся журналисты, цензоры и книгопродавцы; я поминутно должен отказываться от самых выгодных предложений единственно по той причине, что нахожусь за 2000 верст от столицы. Правительству угодно вознаграждать некоторым образом мои утраты, я принимаю эти 700 рублей не так, как жалованье чиновника, но как паек ссылочного невольника (курсив мой. — В. Е. ). Я готов от них отказаться, если не могу быть властен в моем времени и занятиях…» (т. 13, стр. 93). Как видно из приведенного фрагмента письма, Пушкин не считал себя обязанным служить и приводил для обос­нования этого весьма веские доводы.

Тем не менее 6 марта Воронцов еще не был готов к решительным действиям против Пушкина. Но уже к концу марта ситуация изменилась (то ли Пушкин сумел чем-то особенно досадить ему, то ли у того кончилось терпение): 28 марта Воронцов пишет письмо графу К. В. Нессельроде, управляющему Коллегией иностранных дел, чиновником которой продолжал оставаться Пушкин во время южной ссылки. В письме «в самых осторожных и сдержанных выражениях и вытекающих как будто из самых чистых побуждений, направленных на пользу самого Пушкина»15, он просил удалить поэта из Одессы. Мотивировочная часть письма (с намеком на общественное возбуждение, вызываемое присутствием Пушкина в городе) вполне могла быть признана в Петербурге убедительной, несомненный интерес представляет она и для нас: «Основной недостаток г. Пушкина — это его самолюбие. Он находится здесь и за купальный сезон приобретает еще более людей, восторженных поклонников его поэзии , которые полагают, что выражают ему дружбу, восхваляя его и тем самым оказывая ему злую услугу, кружат ему голову и поддерживают в нем убеждение, что он замечательный писатель, между тем как он только слабый подражатель малопочтенного образца (лорда Байрона)…» (оригинал по-французски; курсив мой. — В. Е. )16.

Однако «осторожность и сдержанность» тона Воронцова обманчивы. Фраза о том, что Пушкин «за купальный сезон приобретает еще более людей, восторженных поклонников его поэзии», далеко не безобидна, если учесть, как воспринималась ситуация в Одессе верховной властью. Весьма интересный для нас в этом смысле документ — письмо Александра I Новороссийскому генерал-губернатору от 2 мая 1824 года — опубликован в 1982 году Л. М. Аринштейном в статье, посвященной истории высылки Пушкина из Одессы:

«Граф Михайло Семенович!

Я имею сведение, что в Одессу стекаются из разных мест и в особен­ности из Польских губерний и даже из военнослужащих без позволения своего начальства многие такие лица, кои с намерением или по своему легкомыслию занимаются лишь одними неосновательными и противными толками, могущими иметь на слабые умы вредное влияние <…> Будучи уверен в усердии и попечительности Вашей о благе общем, я не сомневаюсь, что Вы обратите на сей предмет особенное свое внимание и примете строгие меры, дабы подобные беспорядки <…> не могли иметь места в столь важном торговом городе, какова Одесса…»17

Хотя письмо царя написано через месяц с небольшим после обращения Воронцова к Нессельроде, мнение о ситуации во вверенном ему городе сложилось в Зимнем дворце, конечно, значительно раньше, и граф не мог не догадываться, что это его обращение придется кстати и послужит доказательством его лояльности царю. Мы не разделяем при этом основного вывода статьи Аринштейна: Воронцов будто бы добивался удаления Пушкина по соображениям исключительно политическим и карьерным. По нашему мнению, Воронцов руководствовался в своих закулисных действиях прежде всего личной неприязнью к поэту, но, конечно, он отдавал себе отчет в том, что эти его действия выглядели политически целесообразными и должны были быть восприняты верховной властью благосклонно. В том и заключалась потаенная суть интриги, потому и не требовалось каких-либо резких слов и обличений в адрес Пушкина. Кроме того, нужно было соблюсти видимость благопристойности: мало ли кому могло стать известным содержание письма. Нет, до уровня примитивного доноса граф еще не опустился — это произойдет с ним позже, в 1828 году, в связи с вызывающей выходкой Александра Раевского…

А в 1824 году Воронцов просил удалить Пушкина, причем куда-нибудь подальше от Одессы — не в Кишинев, где находился поэт до того, потому что и туда смогут ездить к нему «восторженные поклонники», да и «в самом Кишиневе он найдет в боярах и в молодых греках достаточно скверное общество»18. А кроме того, из Кишинева, пользуясь добротой и расположением своего бывшего начальника генерала И. Н. Инзова, Пушкин смог бы беспрепятственно посещать Одессу: «…он будет тогда в Одессе, но без надзора»19. А вот этого, по мнению, Воронцова, никак нельзя было допустить! Столь веский довод наверняка с пониманием был воспринят его адресатом.

Относительно Инзова Воронцов был прав. Генерал (по некоторым сведениям, побочный сын Павла I) ценил талант Пушкина и относился к поэту по-отечески. Пушкин также питал к своему бывшему начальнику теплые чувства и с большой симпатией охарактеризовал его в «Воображаемом разговоре с Александром I». Как вспоминал впоследствии Вигель, старый генерал был очень огорчен переводом поэта из Кишинева в Одессу и предчувствовал его неблагоприятные последствия для Пушкина: «Зачем он меня оставил? <…> Конечно, в Кишиневе иногда бывало ему скучно; но разве я мешал его отлучкам, его путешествиям на Кавказ, в Крым, в Киев, продолжавшимся несколько месяцев, иногда более полугода? Разве отсюда не мог он ездить в Одессу, когда бы захотел, и жить в ней сколько угодно? А с Воронцовым, право, несдобровать ему…»20

Но возвратимся к письму Воронцова.

Что послужило непосредственной причиной его первого (потом их будет еще несколько) письма к Нессельроде, нам неизвестно. Нет никаких сведений о том, чтобы Пушкин до 28 марта 1824 года подал своему могущественному недоброжелателю какие-либо поводы для ревности в отношении графини Воронцовой, хотя увлечение поэта ею могло возникнуть еще в декабре 1823 года. Да, собственно, не до 28-го даже, а до 12 марта, потому что предположительно в этот день Пушкин выехал в Кишинев повидаться с Инзовым и возвратился лишь в начале апреля, когда письмо к Нессельроде было уже написано Воронцовым, а графиня в Одессе отсутствовала (до 18 — 19 апреля). Известно также, что у Пушкина все еще продолжался довольно бурный роман с Амалией Ризнич21.

Скорее всего, причина была не в ревности, и Воронцов невольно сам назвал ее в письме: «Основной недостаток г. Пушкина — это его самолюбие»! Или, иначе говоря, независимая манера поведения поэта. Вспомним пушкинское признание Бестужеву в том, что авторское самолюбие «сливается» у него с «аристократической гордостью шестисотлетнего дворянина». Вот что не могло не раздражать властного сановника, давно привыкшего к лести и заискиванию подчиненных.

Не самолюбие, а чувство собственного достоинства, по убеждению близко сошедшегося с поэтом в годы его южной ссылки В. П. Горчакова, «с первого дня представления Пушкина гр. Воронцову уже поселило в Пушкине нерасположение к графу»22.

В этом же видели истинную причину конфликта пушкинисты начала ХХ века: «Гордая независимость Пушкина, его свободная манера держаться в обществе могли не нравиться Воронцову, вызывать в нем чувство недоброжелательства по отношению к Пушкину, в котором он видел прежде всего мелкого и притом опального чиновника, а не гениального поэта»23.

В качестве одного из примеров независимого поведения поэта укажем на его нежелание, несмотря на стесненное материальное положение, обедать у Воронцова, который «для всех своих несемейных чиновников держал „открытый стол”»24. Брату (в том же, уже цитированном нами, письме от 25 августа 1823 года, где сообщалось о любезном и ласковом приеме Воронцова) Пушкин писал по этому поводу: «Изъясни отцу моему, что я без его денег жить не могу. Жить пером мне невозможно при нынешней цензуре; ремеслу же столярному я не обучался; в учителя не могу идти; хоть я знаю закон Божий и 4 первые правила — но служу и не по своей воле — и в отставку идти невозможно <…> На хлебах у Воронцова я не стану жить — не хочу и полно…» (т. 13, стр. 67).

Воронцов же, будучи богат, всячески стремился выступать по отношению к своим подчиненным в качестве благодетеля, чтобы расположить их к себе и стимулировать таким образом их личную преданность25. Поэтому нежелание Пушкина одалживаться у начальника не могло ему понравиться.

Да и все поведение Пушкина было подчеркнуто, порою даже вызывающе, независимым. Об этом можно судить по отзыву о поэте Н. В. Басаргина, будущего декабриста, а в те годы адъютанта генерала Киселева: «В Одессе я встретил также нашего знаменитого поэта Пушкина. Он служил тогда в Бессарабии при генерале Инзове. Я еще прежде этого имел случай видеть его в Тульчине у Киселева. Знаком я с ним не был, но в обществе раза три встречал. Как человек он мне не понравился. Какое-то бретерство, suffisanse [высокомерие. — франц. ] и желание осмеять, уколоть других. Тогда же многие из знавших его говорили, что рано или поздно, а умереть ему на дуэли. В Кишиневе он имел несколько поединков»26.

Не отказывал себе Пушкин и в удовольствии щегольнуть колкой эпи­граммой, большая часть которых, как утверждал Липранди, не записывалась автором27. Известен, например, фрагмент одной из них, касающейся «некоторых дам, бывших на бале у графа», стихи эти, по свидетельству Липранди, «своим содержанием раздражили всех»28.

 

Мадам Ризнич с римским носом,

С русской <- — - — -> Рено (т. 2, стр. 419).

 

Известно, что бал этот имел место 12 декабря 1823 года, а стихи датируются 13 — 20 декабря…

В. Ф. Вяземская, правда, уже позднее, в июне 1824 года, встретившись с Пушкиным по приезде в Одессу, писала мужу: «Ничего хорошего не могу сказать тебе о племяннике Василия Львовича, поэте Пушкине. Это совершенно сумасшедшая голова, с которой никто не может совладать <…> никогда не приходилось мне встречать столько легкомыслия и склонности к злословию, как в нем: вместе с тем, я думаю, у него доброе сердце и много мизантропии; не то чтобы он избегал общества, но он боится людей; это, может быть, последствие несчастий и вина его родителей, которые его таким сделали»29.

Все эти не очень приятные особенности поведения опального поэта только усиливали неприязнь властного и надменного Воронцова.

Кульминацией же конфликта стал известный эпизод с командированием Пушкина «на саранчу» 22 — 23 мая. Ситуация тех дней довольно выразительно описана Вигелем:

«Через несколько дней по приезде моем в Одессу встревоженный Пушкин вбежал ко мне сказать, что ему готовится величайшее неудовольствие. В это время несколько самых низших чиновников из канцелярии генерал-губернаторской, равно как и из присутственных мест, отряжено было для возможного еще истребления ползающей по степи саранчи; в число их попал и Пушкин. Ничего не могло быть для него унизительнее… Для отвращения сего добрейший Казначеев медлил исполнением, а между тем тщетно ходатайствовал об отменении приговора. Я тоже заикнулся было на этот счет; куда тебе!

Он (Воронцов. — В. Е. ) побледнел, губы его задрожали, и он сказал мне: „Любезный Ф. Ф., если вы хотите, чтобы мы остались в прежних приязненных отношениях, не упоминайте мне никогда об этом мерзавце…”»30

Что же заставило графа, позабыв о своих утонченных манерах и выдержке англомана, унизиться в глазах подчиненного до откровенной грубости? Скорее всего, дело было в том, что конфликт перерос в открытое противостояние, причиной чего могла стать к тому времени (отметим, кстати, что в начале мая 1824 года Одессу навсегда покинула Амалия Ризнич) и ревность Воронцова. Уместно привести в связи с этим фрагмент «Записок» Вигеля, не вошедший в их печатное издание и опубликованный впервые Т. Г. Цявлов­ской в 1974 году:

«Несмотря на скромность Пушкина, нельзя было графу не заметить его чувств. Он не унизился до ревности, но ему казалось обидно, что ссыльный канцелярский чиновник дерзает подымать глаза на ту, которая носит его имя. И Боже мой! Поэтическая страсть всегда бывает так не опасна для предметов, ее возбуждающих; она скорее дело воображения и производит неловкость, робость, которые уничтожают возможность успеха.

Как все люди с практическим умом, граф весьма невысоко ценил поэзию; гениальность самого Байрона ему казалась ничтожной, а русский стихотворец в глазах его стоял едва ли выше лапландского. А этот водворился в гостиной жены его и всегда встречал его сухими поклонами, на которые, впрочем, он никогда не отвечал. Негодование возрастало, да и Пушкин, видя явное к себе презрение начальника, жестоко тем обижался…»31

Мемуарист вряд ли прав, утверждая, что Воронцов «не унизился до ревности». Просто его главная интрига против поэта была затеяна раньше, и теперь негодующий супруг злорадно ожидал ее развязки, торопя события новыми письмами в Петербург.

Но даже если сорокадвухлетний Воронцов был снедаем ревностью, а поведение двадцатипятилетнего Пушкина по отношению к губернаторской су­пруге было далеко не безупречным, способ действий, избранный Воронцовым для наказания неправого, трудно признать достойным. Пушкин, оказавшийся через одиннадцать лет в чем-то подобной (как Воронцов в 1824 году), хотя и существенно отличающейся ситуации, не счел возможным для себя тайно апеллировать к царю и его окружению за спиной у своих противников, хотя имел для того все возможности. Он выступил против семейства Геккернов открыто и прямо.

И все же вопрос о ревности Воронцова недостаточно ясен. О ней нет никаких свидетельств ни в воспоминаниях Липранди, ни в письмах Вяземской мужу из Одессы. Последнее обстоятельство особо подчеркнул в свое время Б. Л. Модзалевский: «Никаких намеков ни на ревность Воронцова, ни на предательство Раевского, ни на политические выходки Пушкина в письмах Вяземской не находим, — а она, конечно, была в полном курсе всего, что происходило тогда в Одессе и что касалось Пушкина, к которому она относилась с живой и нежной симпатией»32…

Возвратившись из командировки, Пушкин имел объяснение с Воронцовым, подробности которого нам неизвестны, и 2 июня 1824 года написал прошение об отставке на высочайшее имя, известив об этом генерал-губернатора, — 8 июня прошение это было получено в его канцелярии и незамедлительно отправлено в столицу.

Автор упоминавшейся нами статьи С. Абрамович увидела в командировании Пушкина «на саранчу» тщательно спланированную интригу: «Со стороны Воронцова все это было точно рассчитанным ходом. Дело в том, что прошло уже почти два месяца с тех пор, как граф направил Нессельроде свое ходатайство о переводе Пушкина, а из Петербурга еще не было никакого ответа, несмотря на то что Воронцов в письмах снова и снова напоминал о своей просьбе. Воронцов был достаточно проницателен, чтобы предвидеть реакцию Пушкина. Даже в письмах к Нессельроде и Киселеву он неоднократно проговаривался, что его больше всего раздражает „самолюбие” поэта. И расчет Воронцова оправдался… После возвращения из командировки Пушкин совершил отчаянный в его положении шаг: он подал на высочайшее имя прошение об отставке <…> Конечно, там (в Петербурге. — В. Е. ) это прошение Пушкина было расценено как дерзкий вызов, что, несомненно, ухудшило участь поэта»33.

Этими же днями датируется убийственная эпиграмма на Воронцова «Полу-милорд, полу-купец…» и начальные стихи другой эпиграммы — «Сказали раз царю, что наконец…». «Эпиграмма, в которой Пушкин во всеуслышание назвал Воронцова подлецом, конечно, не была легкомысленной шалостью, — замечает С. Абрамович. — Она была ответом на удар из-за угла, на низкие козни, с помощью которых граф сводил свои счеты с поэтом»34.

Поэт защищается единственным доступным для него способом, но сам находится в крайней степени возбуждения, подтверждением чему может послужить поздняя запись П. И. Бартенева, найденная среди его черновиков Цявловской: «После известной его эпиграммы <…> конечно, обращались с ним очень сухо. Перед каждым обедом, к которому собирались по нескольку человек, княгиня-хозяйка обходила гостей и говорила каждому что-нибудь любезное. Однажды она прошла мимо Пушкина, не говоря ни слова, и тут же обратилась к кому-то с вопросом: „Что нынче дают в театре?” Не успел­ спрошенный раскрыть рот для ответа, как подскочил Пушкин и, положа руку на сердце (что он делывал особливо когда отпускал остроты), с улыбкою сказал: „La sposa fedele, contessa!” („Верная супруга, графиня”). Та отвернулась и воскликнула: „Quelle impertinence!” („Какая наглость”)»35.

Что ж, поведение Пушкина вновь далеко не безупречно, но совсем в другом роде, чем поведение Воронцова. Поэт предстает здесь перед нами, по выражению Вяземской, как «совершенно сумасшедшая голова, с которой никто не может совладать»…  

И тут неблагоприятную для него ситуацию усугубила новая непри­ятность.

Содержание пушкинского письма (датируется апрелем — 15 мая) одному из друзей об «уроках чистого афеизма», которые он якобы берет у воронцовского доктора англичанина Уильяма Хатчинсона, стало известно властям. Теперь вопрос об исключении из службы и новой ссылке был окончательно решен самим императором.

Как сообщал Нессельроде Воронцову письмом от 11 июля 1824 года, Александр I принял его предложение об удалении Пушкина «после рассмотрения тех основательных доводов», на которых Воронцов основывал свои предложения, «подкрепленных в это время другими сведениями, полученными Е. В. об этом молодом человеке…»36. «Другие сведения» — это, в част­ности, перлюстрированное полицией пушкинское письмо об атеизме, выписка из которого прилагалась к письму Нессельроде.

Но поэт не догадывался о приближающейся развязке. Именно в летние месяцы роман с графиней Воронцовой получил, по-видимому, наивысшее развитие и драматизм, особенно в последние дни июля. Подтверждением тому служит известное свидетельство Вяземской в письме к мужу из Одессы от 1 августа 1824 года: «Я была единственной поверенной его (Пушкина. — В. Е. ) огорчений и свидетелем его слабости, так как он был в отчаянии от того, что покидает Одессу, в особенности из-за некоего чувства, которое разрослось в нем за последние дни, как это бывает. Не говори ничего об этом, при свидании мы потолкуем об этом менее туманно, есть основания прекратить этот разговор» (курсив мой. — В. Е. )37.

Неожиданный финал наступил 29 июля 1824 года: одесский градоначальник А. Д. Гурьев, по указанию Воронцова, находившегося в Симферополе, объявил Пушкину об увольнении и обязал его немедленно выехать в Михайловское, да в пути нигде не останавливаться до прибытия в Псков…

Вяземский был потрясен жестокой расправой с Пушкиным, он всерьез опасался катастрофических последствий Михайловской ссылки для своего молодого друга и в письме от 13 августа 1824 года излагал свои опасения Тургеневу: «Как можно такими крутыми мерами поддразнивать и вызывать отчаяние человека! Кто творец этого бесчеловечного убийства? Или не убийство — заточить пылкого, кипучего юношу в деревне русской? Правительство верно было обольщено ложными сплетнями. Да и что такое за наказание за вины, которые не подходят ни под какое право? <…> Да и постигают ли те, которые вовлекли власть в эту меру, что есть ссылка в деревне на Руси? Должно точно быть богатырем духовным, чтобы устоять против этой пытки. Страшусь за Пушкина! <…> Тут поневоле примешься за твое геттингенское лекарство: не писать против Карамзина, а пить пунш. Признаюсь, я не иначе смотрю на ссылку Пушкина, как на coup de grace, что нанесли ему. Не предвижу для него исхода из этой бездны. Неужели не могли вы отвлечь этот удар? Да зачем не позволить ему ехать в чужие края?»38

Столичное общественное мнение, как сообщал Пушкину в Михайловское А. А. Дельвиг в письме от 28 сентября, было на стороне поэта: «Общее мнение для тебя существует и хорошо мстит. Я не видал ни одного порядочного человека, который бы не бранил за тебя Воронцова…» (т. 13, стр. 110), — но от этого новая ссылка не становилась менее тяжелой.

Существует, правда, мнение, что без Михайловской ссылки поэтическое развитие Пушкина пошло бы по совершенно другому пути: не было бы «Бориса Годунова», совсем иными были бы центральные главы «Онегина» (IV, V и VI). Что ж, очень может быть. Но не стоит забывать, что все эти вершинные создания появились на свет лишь благодаря тому, что Пушкин действительно оказался, по выражению Вяземского, «богатырем духовным», выстоял, выжил вопреки обстоятельствам.

А сколько было критических, невыносимо трудных ситуаций: разрыв с отцом, едва не приведший к катастрофическим последствиям; обида на друзей в Петербурге и новые взывания к ним о помощи; мысли о побеге за границу; неосуществившееся, к счастью, спонтанное желание самовольно вы­ехать в Петербург накануне декабрьского восстания; и самое страшное — постоянно осознаваемая бессрочность ссылки. Нет, прав был наш современник, откликнувшийся на эту тему такими стихами:

 

                                          …Ну что ж!

Пусть нам служит утешеньем

После выплывшая ложь,

Что его пленяла ширь,

Что изгнанье не томило…

Здесь опала. Здесь могила.

Святогорский монастырь.

                                                 (Давид Самойлов)

 

3

Итак, личный конфликт мелкого чиновника канцелярии Александра Сергеевича Пушкина с генерал-губернатором графом Михаилом Семеновичем Воронцовым завершился, как того и следовало ожидать, полной победой по­следнего. То есть начальник, если прибегнуть к современной лексике, в полной мере использовал свое служебное положение. Сама эта победа многое говорит о человеческих качествах Воронцова. Он показал себя мелким и мстительным человеком — всю свою власть и все свое влияние при дворе он использовал для того, чтобы попытаться унизить, раздавить подчиненного, посмевшего демонстрировать ему чувство собственного достоинства.

Воронцов всегда вел себя так с неугодными ему людьми. О соединении в его характере «самых любезных свойств с ужасным, всякую меру превосходящим самолюбием»39 свидетельствовал Вигель, вспоминая о том времени (1815 — 1816), когда Воронцов командовал русскими оккупационными войсками в Париже. Уже тогда, как считал Вигель, «привычка быть обожаемым обратилась у него в потребность; он стал веровать только в себя и в приближенных своих, а на всех прочих смотрел с жесточайшим презрением»40. Там жертвою Воронцова оказался «безобидный» генерал Алексеев: «Внимая наговорам, разным родственным сплетням, без всякой настоящей причины, стал он вдруг сильно преследовать человека в равном с ним чине <…> Оскорбленный, раздраженный и от ран уже хворый воин до того был встревожен, что слег в постелю, и все думали, что он уже с нее не встанет. Неправосудие было так очевидно, что все дивизионные и бригадные генералы явно возроптали…»41

Особенности характера Воронцова Вигель объяснял, в частности, своеобразно воспринятым нашим героем английским воспитанием: «Сын богатого и знатного человека, он воспитан в Англии, где многие лорды богаче и сильнее немецких владетельных князей, и если подобно им не имеют подданных, зато множество благородных и просвещенных людей идут к ним в кабалу, вместе с ними вступают в службу и оставляют ее: это называется патронедж. Нечто подобное хотелось завести ему для себя в России, где царствует подчиненность начальству, а подданство только одному человеку. В первой моло­дости, под видом доброго товарищества, поселил он в отцовском доме несколько преображенских офицеров, содержал их, поил, кормил и, разумеется, надо всеми брал верх. Как главный начальник русского войска в Мобеже, щедротами на французские деньги привязал он к себе неимущих людей: Богдановского, Дунаева, Лонгинова, Казначеева, Франка, Арсеньева, Ягницкого <…> В них видел он свою собственность; в Новороссийском крае некоторых посадил на высшие места и начал делать новый набор, в который по неведению и я как-то попал. Заметив, однако, что я не совсем охотно признаю над собою крепостное его право, начал он преследовать меня »42 (курсив мой. — В. Е. ).

Таким же преследованиям подвергся через несколько лет управитель генерал-губернаторской канцелярии Казначеев, отзывавшийся впоследствии о Воронцове как о человеке двуличном и неискреннем43.

Для устранения нежелательных для него лиц, случалось, не брезговал Воронцов самыми недостойными способами, как, например, в скандальной истории 1828 года с Александром Раевским. Справедливости ради отметим, что он имел моральное право добиваться удаления молодого Раевского из Одессы после его безрассудной выходки (это признавал и отец потерпевшего), но способ, который был избран генерал-губернатором, вызвал справедливое возмущение Н. Н. Раевского-старшего и получил должную оценку в его письме младшему сыну Николаю: «Гр. Воронцов, желая отдалить из Одессы твоего полусумасшедшего брата, нашел благоразумный способ сыскать на него доносчика, будто он вольно говорит о правительстве и военных действиях! Ты знаешь, мой друг Николушка, может ли быть; эти все дурачества влюбленного человека он действительно делал, но предосудительного, — с его чувствами не сходно. И, думая скрыть свое действие, извещает меня о том, что по повелении Государя велено ему ехать в Полтаву, впредь до рассмотрения, уверяя при том, что он сему не причиной, что он сему не верил, но справлялся и действительно нашел, что донесение на него справедливо. Я писал Государю истину <...> что клеветник есть граф Воронцов…»44

Замечательно выразительную характеристику Воронцова оставил другой современник, знавший его по Одессе: «Чем ненавистнее был ему человек, тем приветливее обходился он с ним; чем глубже вырывалась им яма, в кото­рую готовился он пихнуть своего недоброхота, тем дружелюбнее жал он его руку в своей. Тонко рассчитанный и издалека заготовляемый удар падал всегда на голову жертвы в ту минуту, когда она менее всего ожидала такового»45.

Не чужд был надменный сановник и низкопоклонства перед теми, кто сильнее его. По воспоминанию Басаргина, Воронцов еще в 1823 году во время торжественного обеда в Тульчине «много потерял в общем мнении» недостойно подобострастной репликой на сообщение императора Александра I о пленении вождя испанской революции Риего46. Позднее этот эпизод нашел отражение в пушкинской эпиграмме «Сказали раз царю, что наконец…». Другой пример, когда Воронцов ездил на дачу влиятельного чиновника Военного министерства Позена, чтобы подобострастно поздравить его с днем рождения, приводится в «Записках» сенатора К. И. Фишера: «Воронцов — вельможа всеми приемами, — производил очень выгодное впечатление; впо­следствии сарказмы Пушкина туманили его репутацию, но я продолжал верить в его аристократическую натуру и не верить Пушкину, тем более что князь Меншиков отзывался о нравственных качествах Пушкина очень недоброжелательно <…> Но когда Воронцов поехал к Позену на дачу поздравить его с днем рожденья, я поневоле должен был разделить мнение о Воронцове, господствовавшее в общественной молве . Под конец воронцовские мелкие интриги, нахальное лицеприятие и даже ложь — уронили его совершенно в моем мнении, и я остаюсь при том, что он был дрянной человек» (курсив мой. — В. Е. )47.

Нужно признать, правда, что далеко не все современники отзывались о Воронцове столь же негативно. Были и такие, что восхищались им. Так, например, А. Я. Булгаков 1 октября 1828 года писал брату в связи со скандальной историей с Александром Раевским: «Кажется, чего недостает нашему милому Ворон­цову? <…> Сколько у него есть завистников? Но ежели справедлива история, которую на ухо здесь рассказывают о поступке глупом молодого Раевского с графинею, то не должно ли это отравить спокойствие этого бесценного человека…»48

Да, отзыву Н. Н. Раевского можно противопоставить мнение А. Я. Булгакова, московского почтового директора с 1832 года (это он распечатал пушкинское письмо жене от 20 — 22 апреля 1834 года и отправил его Бенкендорфу!). Но само сопоставление двух этих имен говорит за себя!

Поэтому Толстой в главе IХ «Хаджи-Мурата» все же изобразил Воронцова самодовольным сановником, не представляющим жизни без обладания властью и без покорности окружающих. Там, в частности, замечено, что, являясь одним из «русских высших чиновников», Воронцов уделял немалое внимание своему личному благоустройству: «Он владел большим богатством — и своим и своей жены, графини Браницкой, — и огромным получаемым содержанием в качестве наместника и тратил большую часть своих средств на устройство дворца и сада на южном берегу Крыма»49. Что ж, радение о личном благе — черта общая для большинства именитых сановников, и Воронцов не является здесь исключением. Более выразителен центральный эпизод упомянутой главы:

«Разговорившийся генерал стал рассказывать про то, где он в другой раз столкнулся с Хаджи-Муратом.

— Ведь это он, — говорил генерал, — вы изволите помнить, ваше сиятельство, устроил в сухарную экспедицию засаду на выручке.

— Где? — переспросил Воронцов, щуря глаза.

Дело было в том, что храбрый генерал называл „выручкой” то дело в несчастном Даргинском походе, в котором действительно погиб бы весь отряд с князем Воронцовым, командовавшим им, если бы его не выручили вновь подошедшие войска. Всем было известно, что весь Даргинский поход, под начальством Воронцова, в котором русские потеряли много убитых и раненых и несколько пушек, был постыдным событием, и потому если кто и говорил про этот поход при Воронцове, то говорил только в смысле, в котором Воронцов написал донесение царю, то есть что это был блестящий подвиг русских войск. Словом же „выручка” прямо указывалось на то, что это был не блестящий подвиг, а ошибка, погубившая много людей . Все поняли это, и одни делали вид, что не замечают значения слов генерала, другие испуганно ожидали, что будет дальше; некоторые улыбаясь переглянулись.

Один только рыжий генерал с щетинистыми усами ничего не замечал и, увлеченный своим рассказом, спокойно ответил:

— На выручке, ваше сиятельство.

И раз заведенный на любимую тему, генерал подробно рассказал, как „этот Хаджи-Мурат так ловко разрубил отряд пополам, что, не приди нам на выручку, — он как будто с особенной любовью повторял слово ‘выручка‘, — тут бы все и остались потому…”

Генерал не успел досказать все, потому что Манана Орбелиани, поняв, в чем дело, перебила речь генерала, расспрашивая его об удобствах его помещения в Тифлисе. Генерал удивился, оглянулся на всех и на своего адъютанта в конце стола, упорным и значительным взглядом смотревшего на него, — и вдруг понял…» (курсив мой. — В. Е. )50.

Таким образом, судя по многочисленным свидетельствам современников, Воронцов представлялся им, как принято сейчас говорить, фигурой далеко не однозначной. Могущественный сановник, опытный и заслуженный военачальник, граф, позднее князь, он совершал порой поступки (и не только в случае с Пушкиным), которые никак не вяжутся с образом «достойного, достойнейшего господина». Эти свидетельства современников стоило бы объективности ради учитывать авторам современных панегириков Воронцову.

 

4

А суть конфликта Пушкина с Воронцовым заключалась не в том, что они, вероятнее всего, с самого начала почувствовали острую взаимную неприязнь; и даже не в том, что один был начальником, а другой подчиненным; и не в том также, что Воронцова один из современников (Фишер) прямо назвал «дрянным человеком», а о Пушкине тот же Вигель, человек, по мнению многих, язвительный и не весьма приятный, оставил такие прочувствованные слова: «Его хвалили, бранили, превозносили, ругали. Жестоко нападая на проказы его молодости, сами завистники не смели отказывать ему в таланте; другие искренне дивились его чудным стихам, но немногим открыто было то, что в нем было, если возможно, еще совершеннее, — его всепостигающий ум и высокие чувства прекрасной души его»51.

Суть конфликта заключалась в том, что Пушкин был поэтом, и не просто поэтом — гением. А сановник Воронцов не то чтобы не хотел, а просто органически не в состоянии был это понять. Он, как говорится, был сделан из другого теста. Ну кто бы еще из просвещенных современников Пушкина, имевших возможность чуть ли не ежедневного общения с ним, смог бы позволить себе столь самодовольное признание: «…я говорю с ним не более 4 слов в две недели». И это признание сделано еще за два с лишним месяца до начала открытого противостояния с поэтом!

Пушкин (безотносительно к себе) хорошо понимал, что такое гений, например, гений Байрона. Во второй половине ноября 1825 года в письме Вяземскому, призывая не сожалеть о «потере записок Байрона», он убеждал его всегда быть «заодно с Гением» (т. 13, стр. 243). Сам он рано, чуть ли не в лицейские годы, осознал свое предназначение и масштаб своих творческих возможностей. Он поэтому имел все основания в письме Тургеневу от 14 июля 1824 года охарактеризовать конфликт с Воронцовым (оставим в стороне его весьма резкие выражения) следующим образом: «Он видел во мне коллежского секретаря, а я, признаюсь, думаю о себе что-то другое» (т. 13, стр. 103).

Воронцов же, несмотря на свою европейскую просвещенность, не понимал, что творческий процесс происходит не только когда перо Поэта скользит по бумаге, что творческий процесс идет у Поэта постоянно, не прерываясь ни на минуту (когда он, задумавшись, смотрит вдаль; когда отвечает, еле сдерживая смех, на ироничную реплику собеседника; когда подносит ложку ко рту во время званого обеда). И во сне его подсознание продолжает работу, и даже, наверное, на смертном одре, за мгновение до смерти…

Только за время пребывания в Одессе, с июля 1823 по июль 1824 года, Пушкиным написано около 30 лирических стихотворений, в том числе «Ночь», «Надеждой сладостной младенчески дыша…», «Демон», «Простишь ли мне ревнивые мечты…», «Свободы сеятель пустынный…», «Телега жизни», первые редакции столь крупных и значительных стихотворений, как «Недвижный страж дремал на царственном пороге…» и «К морю», произведена окончательная отделка и подготовка к печати «Бахчисарайского фонтана», начаты «Цыганы» (черновая редакция первых 145 стихов), окончена глава первая (начата 9 мая 1823 года в Кишиневе), полностью написана глава вторая и значительная часть главы третьей «Евгения Онегина». Кроме того, он вел интенсивную литературную переписку с друзьями и знакомыми в Петербурге и в Москве. Адресатами его писем были А. А. Бестужев, П. А. Вязем­ский, А. А. Дельвиг, А. И. Тургенев, А. А. Шишков, Н. И. Кривцов и другие.

Забавно читать в связи с этим, что Воронцов в конце 1823 — начале 1824 года, как мы уже отмечали, предлагал Вигелю склонить поэта «заняться чем-нибудь путным», а в уже цитированном нами письме Лонгинову от 8 апреля 1824 года характеризовал Пушкина как человека, который «ничего не хочет делать и проводит время в совершенной лености».

За это же время имя Пушкина не сходило со страниц литературных изданий. О нем писали в «Отечественных записках», «Соревнователе просвещения», «Полярной звезде», «Сыне Отечества», «Литературных листках» и, наконец, в лондонском «Westminster Review», что англоман Воронцов мог бы и знать. В это же время в различных изданиях выходили стихи и поэмы Пушкина. М. П. Погодин 23 сентября 1823 года записал в дневнике: «Государь, прочтя Кавказского пленника, сказал: надо помириться с ним»52. Тургенев 11 марта 1824 года пишет Вяземскому: «Что же „Фонтаном” по сию пору на нас не брызжешь? Не забудь прислать получше экземпляр для императрицы»53.

А у Воронцова слава поэта вызывала откровенное раздражение, и он обращал внимание Нессельроде на «восторженных поклонников», которые напрасно кружат голову Пушкину, уверяя его, «что он замечательный писатель»!

Воронцов не только не понимал, что Пушкин — Поэт, и не придавал этому никакого значения, он не воспринимал Пушкина и как личность, считая, что тот не работает «постоянно для расширения своих познаний», которых у «него недостаточно». И такое суждение выносилось о Пушкине, которого через два с небольшим года новый император Николай I назовет умнейшим человеком России и колоссальная осведомленность которого в самых различных вопросах мировой истории и литературы поражает воображение многочисленных пушкинистов на протяжении почти 170 лет, прошедших со дня его гибели.

При этом следует признать, что высокомерное отношение Воронцова к поэту и к делу поэта не являлось каким-то невероятным, чудовищным недоразумением: нет, для сановников это было в порядке вещей. Российские сановники в подавляющем большинстве своем никогда не понимали (и не понимают сейчас) значения поэта и его деятельности. Так, после смерти Пушкина председатель Цензурного комитета и попечитель С.-Петербургского учебного округа князь М. А. Дондуков-Корсаков был возмущен некрологом, опубликованным в «Литературных прибавлениях к „Русскому Инвалиду”» в связи со смертью Пушкина, и отчитал за него редактора А. А. Краевского: «Я должен вам передать, — сказал попечитель Краевскому, — что министр (Сергей Семенович Уваров) крайне, крайне недоволен вами! К чему эта публикация о Пушкине? Что это за черная рамка вокруг известия о кончине человека не чиновного, не занимавшего никакого положения на государственной службе? Ну, да это еще куда бы ни шло! Но что за выражения! „Солнце поэзии”!! Помилуйте, за что такая честь? „Пушкин скончался… в средине своего великого поприща!” Какое это такое поприще? Сергей Семенович именно заметил: разве Пушкин был полководец, военачальник, министр, государственный муж?! Наконец, он умер без малого сорока лет! Писать стишки не значит еще, как выразился Сергей Семенович, проходить великое поприще!»54

Тирада Уварова по сути совпадает со сказанным Воронцовым Вигелю в конце 1823 — начале 1824 года (мы это уже цитировали): «Помилуйте, такие люди умеют быть только великими поэтами, — отвечал я (Вигель. — В. Е. ). — Так на что же они годятся? — сказал он».

Но со временем Воронцов, возможно, изменил свое мнение, во всяком случае, известен его довольно сочувственный отклик на весть о смерти поэта: «Мы все здесь удивлены и огорчены смертию Пушкина, сделавшего своими дарованиями так много чести нашей литературе»55. Правда, следующая фраза его письма свидетельствует о том, что он и теперь столь же плохо понимал поэта, как и тринадцать лет назад: «Еще более горестно думать, что несчастия этого не было бы, если бы не замешались в этом деле комеражи, которые, вместо того, чтобы успокоить человека, раздражали его и довели до бешенства»56. Все дело, по его представлению, было «в комеражах», которых поэт не сумел вынести и дошел до бешенства. Неясно к тому же, как эти «комеражи» могли бы «успокоить человека»? Нельзя также не привести здесь не лишенный определенных оснований саркастический комментарий И. С. Зиль­берштейна к этому письму Воронцова: «Несомненно, что лицемерно-сочувственные строки Воронцова о гибели поэта вызваны были желанием хитрого царедворца отделить себя в глазах общества от врагов Пушкина. Это предположение подтверждает записка М. И. Лекса (адресата Воронцова. — В. Е. ) к В. А. Жуковскому от 25 февраля 1837 г.: „Имею честь препроводить при сем выписку из письма графа М. С. Воронцова. Он достойно чтит память не­забвенного Пушкина и чрез то усиливает свои права на общее уважение”»57. Очень может быть, что сочувственные слова Воронцова не в последнюю очередь вызваны были желанием «усилить свои права на общее уважение». А вот Уваров и Дондуков-Корсаков такого желания, судя по всему, не имели.

Однако у времени свои критерии. И вот почти через 125 лет после смерти Пушкина другой русский поэт, Анна Ахматова, как бы подвела итог полемике о статусе поэта, в частности о том, сопоставимо или несопоставимо его поприще с поприщем министра или полководца: «Вся эпоха (не без скрипа, конечно) мало-помалу стала называться пушкинской. Все красавицы, фрейлины, хозяйки салонов, кавалерственные дамы, члены высочайшего двора, министры, аншефы и не-аншефы постепенно начали именоваться пушкинскими современниками, а затем просто опочили в картотеках и именных указателях (с перевранными датами рождения и смерти) пушкин­ских изданий»58. Воронцову повезло больше. Его имя осталось в истории России и в литературе — не только в пушкинских эпиграммах и письмах, не только в толстовской повести, но и в весьма лестной для него строфе баллады Жуковского «Певец во стане русских воинов». Но тут уместно отметить, что сам Жуковский после удаления в 1824 году Пушкина из Одессы, судя по некоторым фактам, не расположен был лично общаться с Воронцовым: «Описывая случайную встречу Воронцова и Жуковского на почтовой станции близ Дерпта (Тарту) в октябре 1827 г., нечаянный ее свидетель, английский врач А. Грэнвил, замечает, что Воронцов с большим почтением обращался к Жуковскому, последний же, хотя он и Воронцов ехали в одном направлении, без особых церемоний умчался вперед — „очевидно, очень торопясь”, добавляет рассказчик»59.

Да, эпоха, по справедливому замечанию Ахматовой, стала называться пушкинской. Совсем иное значение приобрел статус поэта в России. Свершилось то, о чем мечтательно рассуждал Жуковский в письме к Вяземскому из Дрездена (26 декабря 1826 года): «Нет ничего выше, как быть писателем в настоящем смысле. Особенно для России. У нас писатель с гением сделал бы более Петра Великого. Вот для чего я желал бы обратиться на минуту в вдохновительного гения для Пушкина, чтобы сказать ему: „Твой век принадлежит тебе! Ты можешь сделать более всех твоих предшественников!..”»60

В строке из «Сказки о золотом петушке»:

Но с иным накладно вздорить, —

Пушкин, как известно, подразумевал под «иным» царя. И вот сегодня возникает соблазн воспринять эту строчку в обратном смысле: напрасно Новороссийский генерал-губернатор и полномочный наместник Бессарабии граф Михаил Семенович Воронцов так недостойно «вздорил» с Поэтом, не прибавило это славы его имени…

 

1«Клеймили графа почем зря. А зря». — «Парламентская газета», 2003, № 137 (1266), 25 июля.

2Забабурова Н. В. «Могучей страстью очарован…». — «Культура (РЭГ)», 2000, № 4 (34), 24 февраля .

3Интересно было бы спросить уважаемого автора, кем «приписанные»? Ни в одном из собраний сочинений Пушкина «стишков» про саранчу нет.

4Сквозников В. Д. Пушкин. Историческая мысль поэта. М., «Наследие», 1999, стр. 29. «Второй эпизод», обративший на себя внимание автора, с Воронцовым никак не связан. Он относится к Болдинской осени 1830 года, во время которой, к возмущению Сквозникова, Пушкин не принял участия в «укреплении и упорядочении карантинов (холерных. — В. Е. )». Заметим на это, что прими Пушкин «благодетельное предложение уездного предводителя дворянства» — и мы недосчитались бы в его наследии нескольких шедевров, написанных им в ту благословенную осень, а то и вся она могла оказаться столь же бесплодной в творческом отношении, как болдинская осень 1834 года! Зато мы имели бы отличный поступок Пушкина-дворянина. Видимо, В. Д. Сквозников представляет себе творческий процесс в духе наивной утопии Маяковского из поэмы «Хорошо!»: «Землю попашет, / попишет стихи…»!

5Рассадин С. Б. Русские, или Из дворян в интеллигенты. М., «Книжный сад», 1995, стр. 24.

6См.: «Дневник А. С. Пушкина». М., «Три века», 1997, стр. 487.

7См. об этом: Набоков В. В. Комментарий к роману А. С. Пушкина «Евгений Онегин». СПб., «Искусство-СПБ», 1998, стр. 470.

8Пушкин А. С. Полн. собр. соч. в 19-ти томах, т. 6. М., «Воскресенье», 1995, стр. 411 — 412. Все цитаты — по этому изданию, ссылки даются в тексте.

9Вересаев В. В. Спутники Пушкина. В 2-х томах, т. 2. М., «Советский спорт», 1993, стр. 365.

10«Остафьевский архив князей Вяземских». Переписка князя П. А. Вяземского с А. И. Тургеневым. 1820 — 1823. [Т. 2]. Примечания.  СПб., Изд. графа С. Д. Шереметьева, 1901, стр. 577.

11Вигель Ф. Ф. Записки. Ч. 6. М., Изд. «Русского архива», 1892, стр. 172.

12Абрамович С. К истории конфликта Пушкина с Воронцовым. — «Звезда», 1974, № 6, стр. 194.

13«Летопись жизни и творчества А. С. Пушкина». В 4-х томах, т. 1. М,, «Слово», 1999, стр. 376.

14Модзалевский Б. Л. Пушкин и его современники. Избранные труды (1898 — 1928). СПб., «Искусство-СПБ», 1999, стр. 143.

15См. «Дневник А. С. Пушкина», стр. 492 (комментарий В. Ф. Саводника и М. Н. Сперанского).

16«Летопись жизни и творчества А. С. Пушкина». Т. 1, стр. 383.

17Аринштейн Л. М. К истории высылки Пушкина из Одессы. — В кн.: «Пушкин. Исследования и материалы». Т. 10. Л., 1982, стр. 293.

18«Летопись жизни и творчества А. С. Пушкина». Т. 1, стр. 384.

19Там же.

20Вигель Ф. Ф. Записки. В 2-х кн., кн. 2. М., «Захаров», 2003, стр. 1103.

21«Летопись жизни и творчества А. С. Пушкина». Т. 1, стр. 336.

22«А. С. Пушкин в воспоминаниях современников». В 2-х томах, т. 1. М., «Художественная литература», 1974, стр. 342.

23«Дневник А. С. Пушкина», стр. 490 (комментарий В. Ф. Саводника и М. Н. Сперанского).

24Абрамович С. К истории конфликта Пушкина с Воронцовым, стр. 192.

25Соответствующее свидетельство Ф. Ф. Вигеля приводится в следующем разделе настоящей статьи.

26Немировский И. В. Творчество Пушкина и проблема публичного поведения поэта. СПб., «Гиперион», 2003, стр. 195.

27Липранди И. П. Из дневника и воспоминаний. — В кн.: «А. С. Пушкин в воспоминаниях современников». В 2-х томах, т. 1, стр. 342.

28Там же.

29Модзалевский Б. Л. Пушкин и его современники, 1999, стр. 146.

30Вигель Ф. Ф. Записки. В 2-х кн., кн. 2, стр. 1121.

31Цявловская Т. Г. «Храни меня, мой талисман…». — «Прометей», т. 10. М., 1974, стр. 22.

32Модзалевский Б. Л. Пушкин и его современники, стр. 146 — 147.

33Абрамович С. К истории конфликта Пушкина с Воронцовым, стр. 195 — 196.

34Там же, стр. 198.

35Цявловская Т. Г. «Храни меня, мой талисман…». — «Прометей», т. 10, стр. 26.

36«Летопись жизни и творчества А. С. Пушкина». Т. 1, стр. 416 — 417.

37Цявловская Т. Г. «Храни меня, мой талисман…». — В сб.: «Утаенная любовь Пушкина». СПб., 1997, стр. 324.

38«Остафьевский архив князей Вяземских». 1824 — 1836. СПб., 1899, стр. 73 — 74; coup de grace — добивающий удар (франц.).

39Вигель Ф. Ф. Записки. В 2-х кн., кн. 2, стр. 880.

40Там же, стр. 907.

41Вигель Ф. Ф. Записки. В 2-х кн., кн. 2, стр. 880.

42Там же, стр. 1187 — 1188.

43Модзалевский Б. Л. Объяснительные примечания к Дневнику Пушкина. — В кн.: «Дневник А. С. Пушкина», стр. 143.

44См.: Пушкин. Письма. В 2-х томах, т. 2. 1826 — 1830. М. — Л., Госиздат, 1928, стр. 309.

45Маркевич Б. М. Полн. собр. соч. в 11-ти томах, т. 11. М., 1912, стр. 397.

46Пушкин А. С. Полн. собр. соч. в 10-ти томах, т. 2. Л., «Наука», 1977, стр. 377.

47 «Записки сенатора К. И. Фишера». — «Исторический вестник», 1908, № 2, стр. 449.

48Пушкин. Письма. [В 2-х томах], т. 2, стр. 309.

49Толстой Л. Н. Собр. соч. в 20-ти томах, т. 14. М., 1983, стр. 58.

50Толстой Л. Н. Собр. соч. в 20-ти томах, т. 14, стр. 59 — 60.

51Вигель Ф. Ф. Записки. В 2-х кн., кн. 2, стр. 825.

52«Летопись жизни и творчества А. С. Пушкина». Т. 1, стр. 342.

53«Остафьевский архив князей Вяземских». 1824 — 1836. СПб., 1899, стр. 17.

54Вересаев В. Пушкин в жизни. Минск, «Мастацкая литература», 1986, стр. 598.

55«Литературное наследство». Т. 58. М., 1952, стр. 44.

56Там же.

57Там же.

58Ахматова Анна. О Пушкине. Л., «Советский писатель», 1977, стр. 6.

59Аринштейн Л. М. К истории высылки Пушкина из Одессы, стр. 297.

60«Литературное наследство». Т. 58, стр. 60.

 

"ВСЁ ТОТ ЖЕ СПОР"

«Всё тот же спор»1

 

Для того чтобы был понятен смысл данной публикации, немного об истории вопроса. Д. С. излагает ее коротко:

«Новый год у нас. Крамовы 2 , Игорь Виноградов с женой 3 , Л. К.

Сперва хорошо. Потом я напился. Инцидент с Ал<ександром> Ис<ае­вичем>» 4 .

15 января 1975 года Л. К. написала письмо Д. С., где изложила свою точку зрения на «новогодний всплеск». Оригинал его утрачен, скорее всего, выкраден из архива Д. С. Подготавливая к печати книгу «Давид Самойлов. Лидия Чуковская. Переписка. 1971 — 1990»5, мы вынуждены были сделать примечание: «Это письмо не сохранилось».

Но уже после выхода книги Е. Ц. Чуковская нашла в своем архиве черновик письма. Насколько мне подсказывает память, он достаточно адекватен письму, посланному в свое время к Д. С. Мы решили напечатать этот черновик, полагая, что характеристика А. И. Солженицына как человека, данная Л. К., выходит за рамки личных отношений и принадлежит истории литературы и общественной мысли второй половины ХХ века. Уже тогда, в 1975 году, была очевидна ее общезначимость: в сущности, это первый мемуар о великом человеке, герое нашего времени. Сам по себе текст не нуждается ни в объяснении, ни в комментариях: тут и причины, и необходимость его появления на свет. Нежная, горячая, отзывчивая душа Л. К., высокое понимание дружбы как долга и правды как обязанности сквозят и светятся в каждой строчке этого документа.

Благородным порывом защитить одного своего друга от хулы другого, однако, не исчерпывается ни посыл, ни уж тем более источник несогласия между ней и Д. С. в оценке А. И. Солженицына. Без этого имени в те годы редко обходилось любое интеллигентское толковище. По какому бы поводу ни собрались, солженицынская тема возникала неизменно, порождая большой накал страстей. Не могли миновать ее и Л. К. с Д. С. при своих регулярных встречах. Краткие дневниковые записи Д. С. доносят живое дыхание давно умолкнувших речей:

«Были с Галей у Лидии Корнеевны. Читал ей половину письма Солж<еницы>ну 6 .

Она огорчена, но не может не оценить правоты. Просит лишь подчеркнуть, что я не сомневаюсь в его чувстве чести» 7 .

«Приезжала Л. К. Разговоры о Солженицыне. Несмотря на ее обожание — рассказ о характере жестком, рациональном. Вилы за шкафом 8 .

С такой властью такой только и может тягаться» 9 .

«Приезжала Л. К. Долгий разговор о Солженицыне. „У него характер немецкий”.

При всем восхищении этот характер ей чужд» 10 .

«Дописал „Струфиана” и читал его несколько раз — Храмову 11 , вечером — Л. К.

Первая ее мысль — не печатать.

Потом объективность поборола любовь к А. И.» 12 .

Налицо — определенное постоянство смыслового и эмоционального фона много лет длившихся бесед. Оба собеседника повязаны собственным человеческим материалом и собственным же осуществлением. Что естественным образом создает для каждого из них зону пристрастий. К тому же они и смотрят с разных сторон. Если для Л. К. отношение к Солженицыну — вопрос веры, то для Д. С. — убеждений.

Характер Александра Исаевича вовсе не так однозначно чужд Л. К., как хотелось бы думать Д. С., сдвигая тем самым чашу весов в свою пользу. Героическая сторона натуры самой Л. К. помогает ей слышать сердцем те же самые­ начала в Солженицыне лучше и чище, чем кому-либо другому. Ей хочется сохранить для себя внутренне цельный образ отважного борца с режимом (она сама человек цельный), несмотря на попытки Д. С. расчленить этот образ на три ипостаси (подвиг, писательство, проповедь) и подвергнуть анализу.

Пародируя в поэме «Струфиан» солженицынское «Письмо вождям Советского Союза», Д. С. не ожидал от Л. К. аплодисментов, но на понимание рассчитывал: ведь Л. К. из редкой породы людей, кто способен откликаться и звону меча, и звуку лиры. Знала она и то, что, по слову Мандельштама, «в черном бархате советской ночи всё цветут бессмертные цветы», и эти цветы были ей не менее дороги, чем борьба против их удушения и затаптывания. И не считала, что всякая творческая личность должна стремиться «в стан погибающих» (ни одновременно со своим делом, ни вместо него). Когда Д. С. ей признался: «Вообще же нарастает желание уйти из литературы <…> Из этой­ литературы»13, Л. К. ответила так: «Не решайте ничего, ради Бога, живите снегами, детьми, рифмой, весной. А решение — если оно вообще нужно — придет само»14.

Во мнениях о Солженицыне они, как параллельные линии, никогда не сходятся. Но продолжают диалог.

Пока Д. С. реагирует как художник, он полностью смыкается с Блоком, с его характеристикой Катилины в одноименной статье, имеющей расширительное, а то и всеобщее значение: «Он имел несчастие и честь принадлежать к числу людей, которые „среди рабов чувствуют себя рабами”. Многие умеют говорить об этом красно, но почти никто не подозревает, какой простой и ужасный строй души и мысли порождает такое чувство <…> когда оно наполняет все существо человека; — едва начнут подозревать, как уже с отвращением и презрением отшатываются от таких людей»15.

Критический взгляд, однако, не исчерпывается констатацией чужерод­ности революционистского сознания и противопоказанности его хрупкой и тонкой поэтической скорлупе. Замыкание в ней не было Д. С. свойственно. Он пытливо и упорно размышлял об интересах общества и судьбе страны, в том числе и в связи с миссией Солженицына («который и по-человечески и по воззрению мне необычайно далек»16). И спорил с Л. К., которая «отдает ему монопольное право на русскую совесть»17:

«Можно ли накладывать табу на проблему столь жгучую, как проповедь А. И.? <…> Кто осмеливается судить о мыслях героя, тот мещанин, „комфортник”. <…>

Человек, однажды совершивший подвиг, приобретает не только права, но и обязанности. Жаль, если нам, сирым, приходится ему об этом напоминать» 18 .

На встрече Нового, 1975 года, вызвавшей бурную и гневную реакцию Л. К., спора как такового, в сущности, не было. Солировал в основном Д. С., повторяясь и распаляя себя до резких выражений, особенно неуместных в присутствии Л. К., зная ее повышенное, а то и восторженное отношение к Солженицыну.

Л. К. перестала встречать Новый год с 1938 года, с тех пор как арестовали, а затем убили ее мужа. И много раз настаивала, что так оно и будет до конца ее дней. А тут мы ее уговорили нарушить самозапрет и приехать к нам, и она не сразу, но согласилась.

Какая она была нарядная, оживленная, милая, ласковая, с какой изящной простотой держалась и принимала почтительное уважение окружающих. Праздничное очарование Л. К. и общая благорастворенная атмосфера дали первый толчок к тому, что произошло дальше. Д. С. тоже размягчился, но на свой лад, не отвлекаясь от себя: это с какой же стати хорошая, и очень хорошая, Л. К. дарит вниманием всех подряд, а не его одного, когда ему оно — нужнее. И перенаправил воздушные потоки «в сторону Дезика». «То, что тайно живет в подсознанье», непосредственность соединительного чувства вырвалась наружу, не успев облечься в подобающие одежды. Парадокс: столь заземленный уровень разговора меньше всего занимал его самого. Он предпочитал оперировать понятиями, а не фактами. Интонирование на разные лады мучительных для Л. К. слов (звучали горечь, сожаление, сарказм, тоска и Бог знает что еще) давало, однако, понять, что это лишь первый слой палимпсеста, опознавательный знак внутренней бури, обычно державшейся на замке.

При ледяной и леденящей отдельности Д. С. от всего, что не он, поведенческая его парадигма была структурирована довольно четко. Благодушная снисходительность к публике, чья главная задача — быть. Для друзей и приятелей разного сорта и толка — элегантный, прицельно отточенный самопоказ вкупе с летучей, ускользающей черствостью невникновения в другого. И — море пристрастья и гнева по отношению к тем немногим (пальцев одной руки хватит, чтобы перечесть за всю протяженность жизни), кто был допущен и стоял близко от вулканического эпицентра существования — поэзии. Тут кипела настоящая, вполне истребительная война со своими зеркалами. Не с собою же ему было сражаться, исповедуя ахматовскую формулу «поэт всегда прав» буквально, как символ веры. Один из военных эпизодов и пришелся на долю Л. К. Она, конечно, поняла, что в агрессивной форме содержится тревожное оповещение о трудностях собственного пути и нечто вроде мольбы о поддержке и что сигнал послан именно ей, через головы других людей. К другим была обращена театральная часть представления: выпил, растормозился и, как водится, резанул правду-матку, не без агитационного момента. Л. К. молчала. Можно только догадываться, чего это ей стоило. Но, выверив реакцию на сказанное (а невысказанное оставив таковым), она про публикуемое нынче письмо просила: «Но Вы, если случится, покажите его тем из Ваших друзей, которые слышали Ваш монолог. Я не вправе оставить Ваши слова безответными».

Д. С. отвечал:

«Дорогая Лидия Корнеевна! Простите, что я так огорчил Вас, что испортил Вам вечер, в который искренне хотел Вас развлечь. Мне очень стыдно некоторых слов, которые были произнесены в запале. Я, конечно, не совсем так думаю.

Мне жаль еще и Ваших глаз, потраченных на письмо мне, и Вашего времени. <…>

Ужасно думать, что тот разговор встанет стеной между нами» 19 .

Останавливает внимание фраза: «Я, конечно, не совсем так думаю». Что он продолжает думать именно так, вернувшись на привычный идеологиче­ский уровень, подтверждает следующая запись:

«Солженицын неминуемо должен породить новый тип писателя: властитель хамских дум, божьей милостью хам.

Поэт Ю. Кузнецов 20 — первая ласточка.

Хамы милостью божьей» 21 .

Но и по-другому:

«Личные свойства А. И., его писательское дарование и его значение для развития нельзя путать. Он первый сильно и без обиняков сформулировал перед полународом, в который превратилась русская нация, задачу вновь сформироваться в народ. С какой-то стороны это задача первостепенная, как бы плохо она ни была сформулирована...» 22

Л. К. стоит на своем: «Обсуждать, плох ли, хорош А. И. С., я не стану. Меня своим появлением в мире и присутствием в моей жизни он одарил несравненно. Я — вдова 37 года. Хорош ли, плох — молчу. Для меня хорош»23.

Этот лейтмотив послания, его чистую, трагическую ноту хочется оставить неприкосновенными.

О других ракурсах взгляда. Там есть один момент, который, помню, удивил меня и тогда, в 1975 году, при первом чтении. И сейчас — через столько лет — впечатление не изменилось — от несвойственных писательскому словарю Л. К. лексических оборотов: «Разговаривал ли он с хозяйкой дома? Лясы не точил, не балакал, не калякал ни с кем…»24

Чем-то исконно-посконным повеяло от этих строк. Быть может, и в ее подсознании Д. С. своей эскападой сдвинул какие-то пласты и направил их «в сторону Александра Исаевича»?

Определив для себя рамки письма темой «Солженицын в повседневной жизни» (в строгом симметрическом соответствии с выпадами Д. С.), Л. К. все-таки не удерживается в этих рамках — ей просто необходимо, и по темпераменту, и по чувству справедливости, подчеркнуть, как ей видится мас­штаб Солженицына-писателя. Выворачивая наизнанку значение слова «супермен», какое придал ему Д. С. (у него речь шла о позиционировании себя во внешнем мире), Л. К. как опытный полемист обращает его не просто в похвалу, но в настоящую осанну Александру Исаевичу: «„Супермен”… Да, сверхмощь, да, конечно. Он взвалил на себя одного и выполнил один работу, которую выполнить были обязаны 2 — 3 поколения литераторов. Для этого нужны были сверхсилы и соответственно постоянная душевная и физическая тренировка <…> он же работал по 14 часов ежедневно в любых условиях».

Фанатическое поклонение труду (еще одна черта, роднящая Л. К. и Сол­женицына) вряд ли могло впечатлить Д. С. Сам немало написавший, а уж напереводивший — гору, он едва ли не более рабочих усилий ценил просторную, плодоносную поэтическую лень («О Дельвиг, ты достиг такого ленью, чего трудом не каждый достигал»).

Следующий отрывок, который просится быть замеченным, — с разворотом «в сторону Л. К.» и необычайно важного момента ее биографии:

«Когда меня исключали из Союза, он, как я узнала позже, не только сам протестовал (по радио), но и провел за моей спиной некую мобилизацию. После Секретариата ждал меня у нас на даче.

— Ну, рассказывайте.

Я рассказывала бессвязно.

Дорассказала до того места, где у меня из рук падают бумаги.

— И никто не поднял?

— Нет.

— Вы знаете, я не умею плакать. Но если бы я умел, я бы сейчас заплакал. Никто не поднял?

Тут чуть не заплакала я, но, к счастью, удержалась».

Очень мощный эпизод, беспроигрышно бьющий по нервам и ожидающий для анализа писателя уровня и типа Достоевского: два несгибаемых борца оплакивают расчеловечивание функционеров. А — избежать психической травмы? А — не ходить на неправедное судилище? Невозможно: логика борьбы требует не уклоняться, разоблачать, предавать огласке. И писать «Процесс исключения».

У Д. С. эта часть рассказа Л. К. записана в иной тональности: «Что это за мужчины! Скоро не будет от кого рожать детей! Не подали мне стула и не подняли бумаги, которые я уронила»25.

Пафос презрения звучит здесь не случайно — одним из этих мужчин был С. С. Наровчатов, друг Д. С. с ифлийских времен. Он председательствовал на том заседании секретариата Союза писателей, где исключали Л. К.

Еще она сказала: «Последний раз я видела Вашего друга в этой комнате, при жизни Анны Андреевны, когда редактировали письмо в защиту Брод­ского»26. Значит, не родился душителем и гонителем, а стал им? И джентльменские реверансы — не для вражеского элемента? Тоже логика — на сей раз паденья, и тоже персонаж для романа, и не из самых простых. Ведь именно незаурядная и очень мужская натура (физическая смелость и удаль, жажда первенства во всем) толкнула Наровчатова во власть, так как стать поэтом номер один не получилось.

Д. С. хотел знать о деталях поведения Наровчатова, но ничего ему не предъявил, как напрашивалось из сообщения Л. К. Это означало бы разрыв с памятью о молодом поэтическом братстве и не только с ней. «Нашими исповедями были идеи. Исторические масштабы мыслей и понятий всегда увле­кали Сергея, — пишет Д. С. в „Попытке воспоминаний” о Наровчатове. — В этих масштабах несущественными были мелкие извилины личных путей. Их можно было воспринимать со снисходительной иронией, как забавные игры АБСОЛЮТА, то есть исторического закона»27.

 

«Все тот же спор» между Л. К. и Д. С. постепенно склонился к более плавному течению. И к чувству историзма. Д. С. отрицает нападки на Сол­женицына там, где Л. К. готова их усмотреть:

«Я писал о клоповщине 28 , чисто русском явлении, о той вере, что они не знают, а им можно что-то объяснить. И удачливый пример Клопова доказывает, что объяснить ничего нельзя, что история идет своим путем, что поезд тронется и раздавит всех действующих лиц. Пьеса безнадежная. И мне гру­стно, что Вы не поняли этой безнадежности, а увидели полемику с ним 29 , с которым я полемики не хочу. Мое мнение о нем Вы знаете, оно не изменилось» 30 .

Последний раз имя Солженицына прозвучало в самом последнем письме Д. С. к Л. К.:

«Пора разумным людям соединить воедино два проекта — Сахарова и Сол­женицына. Я прежде недооценивал конструктивные стороны плана А<лександра> И<саевича>» 31 .

Какие именно — осталось недоговоренным. Но для отношений между Л. К. и Д. С., где доминировала все-таки художественная часть («пасти народы», по выражению Н. Гумилева, они не намеревались), эта сторона касательная.

Гораздо важнее другое, совсем недавнее напоминание из уст самого Александра Исаевича32. При всем глубочайшем уважении, при склоненной перед его гражданским подвигом голове нельзя не заметить, что статья написана мимо цели — поэзии как таковой. Частный случай — творчество Самойлова — лишь подчеркивает эту вненаходимость в поэтическом пространстве. Д. С. будто спрогнозировал-спровоцировал именно такое о себе сочинение. Как в воду глядел. А что бы, интересно, сказала Л. К., называвшая Д. С. «дорогой товарищ классик»33? Хорошо, что на сей раз ей не пришлось огорчаться. И лечиться от огорчения словами любимого Герцена — ими и закончу:

«В мире ничего нет великого, поэтического, что могло бы выдержать не глупый, да и не умный взгляд, взгляд обыденной, жизненной мудрости.

Попадись нищему лошадь, как говорит народ и повторяет критик „Вестминстерского обозрения”, — он на ней и ускачет к черту»34.

Публикация и подготовка текста Е. Ц. ЧУКОВСКОЙ. Вступительная статья Г. И. САМОЙЛОВОЙ-МЕДВЕДЕВОЙ.

1Реплика Д. С. после одного из разговоров о Солженицыне с Л. К. (См.: Самойлов Давид. Поденные записи. Т. 2. М., «Время», 2002, стр. 93. Запись от 15 декабря 1975 года. Далее — ПЗ).

2Крамовы — Ржевская Елена Моисеевна (род. в 1919), прозаик, и ее муж Крамов Исаак Наумович (1919 — 1979), критик.

3Виноградов Игорь Иванович (род. в 1930) — критик, в настоящее время главный редактор журнала «Континент», и его жена Нина Васильевна.

4ПЗ, 1 января 1975 года, стр. 84.

5М., «Новое литературное обозрение», 2004. Далее — «Переписка».

6Письмо, посвященное анализу романа «Август Четырнадцатого», впоследствии получило название «Вопросы»; это первый раздел солженицынских штудий Самойлова. Под общим заглавием «Александр Исаевич» они вошли в книгу прозы Д. С. «Памятные записки» (М., «Международные отношения», 1995, стр. 396 — 414).

7ПЗ, 7 января 1972 года, стр. 60.

8Когда Солженицын жил в Переделкине в доме Чуковских, он держал у себя в комнате вилы на случай физического нападения со стороны агентов КГБ.

9 ПЗ, 20 февраля 1974 года, стр. 73.

10ПЗ, 14 апреля 1974 года, стр. 77.

11Храмов Евгений Львович (1932 — 2001) — поэт.

12ПЗ, 26 ноября 1974 года, стр. 82.

13«Переписка», конец февраля 1978 года, стр. 55.

14Там же, 30 марта 1978 года, стр. 67.

15Блок А. Сочинения в двух томах, т. 2. М., 1955, стр. 272.

16ПЗ, 3 июля 1974 года, стр. 81.

17ПЗ, 22 ноября 1975 года, стр. 92.

18«Переписка», 14 декабря 1975 года, стр. 37.

19«Переписка», 19 января 1975 года, стр. 31.

20Кузнецов Юрий Поликарпович (1941 — 2003) — поэт.

21ПЗ, 27 апреля 1976 года, стр. 97.

22 ПЗ, 18 июня 1979, стр. 128 — 129.

23Письмо Л. К. от 15 января 1975 года, публикуемое ниже.

24Там же.

29С А. И. Солженицыным.

30«Переписка», 2 сентября 1981 года, стр. 176.

31Там же, 10 февраля 1990 года, стр. 86.

32Солженицын А. Давид Самойлов. Из «Литературной коллекции». — «Новый мир», 2003, № 6, стр. 171 — 178.

33«Переписка», 23 ноября 1980 года, стр. 151.

34Герцен А. И. Былое и думы. Т. 3. М., 1982, стр. 168.

Л. Чуковская — Д. Самойлову

15.1.75

Дорогой Давид Самойлович.

Сидя на председательском месте за своим добрым новогодним столом, Вы сказали (цитирую дословно), что А. И. Солженицын:

человек плохой

Пауза

да, самый лучший человек России — человек плохой

Пауза

пло-хой че-ло-век

Пауза

неблагодарность как принцип жизни

Пауза

плебей и хам

Пауза

жил в доме и не разговаривал с хозяйкой дома

Пауза

супермен

Пауза

плебей и хам

 

Каждый волен говорить и думать о чем угодно, о ком угодно что угодно. В том числе и Вы о Солженицыне. В особенности сейчас, когда он благополучен, превознесен, богат и наконец в безопасности. Теперь уж и выбранить его не грех. Но в Вашей брани одна фраза имеет опорой сведения, исходящие будто бы от меня, а этого я допустить не могу. Неправда, злая неправда.

А<лександр> И<саевич> С<олженицын> лет восемь периодически живал в двух домах — в Переделкине и в городе, — которых я могу считаться хозяйкой. Значит, это у нас на даче и у нас в городе он расположился, как плебей и хам, и это со мною, хозяйкой дома, будто бы не разговаривал?

Вы меня в ту минуту точно по голове стукнули, я потерялась и не ответила, как следовало. А за столом сидели люди, у которых сведений о домашней жизни А. И. С. нет и быть не может. Один из них очень благородно сказал, что ведь и Лев Николаевич и Федор Михайлович тоже были, кто их там знает, хорошие ли люди? Выходило так, будто где-то кем-то уже установлено: А. И. С. человек плохой, неблагодарный, неблагородный, но окажем ему снисхождение: он имеет заслуги.

Обсуждать, плох ли, хорош А. И. С., я не стану. Меня своим появлением в мире и присутствием в моей жизни он одарил несравненно. Я — вдова 37 года. Хорош ли, плох — молчу. Для меня хорош. Да и не берусь я писать сочинение на тему: “А. И. С. как человек”; я недостаточно глубоко и близко знала его. Но обязана Вам, судье, представить свои показания: “А. И. С. как жилец”.

У нас в доме (за исключением людей, дому нашему чужеродных и трусливых) А. И. С. преданно и нежно любили все: начиная с К<орнея> И<вановича> и кончая городской домработницей, тетей Марусей, которая не в силах была запомнить его имени и называла так: “кто по улице не ходит, а бежит” или “кому всегда обедать некогда”. Ее дочь открыла ей в 74 г. глаза на этого изменника родины. “Как же ты, мама, не знала?” Тетя Маруся ответила: “Неправда, Зинка, он хороший”.

Он ни разу не позволил ей выстирать себе рубаху. А если увидит с кошелкой во дворе — повернет и донесет тяжесть до лифта.

В нашей городской квартире он поселился в крошечной комнате возле кухни в пору разгрома “Нового мира” и начала преследований его самого. М<ожет> б<ыть>, несколько ранее. Жил тайком, мы о нем — никому; по нашему телефону он не говорил, чтоб не выдать себя и нас, бегал с монетками к автоматам, встречи назначал в скверике. Потом у него конфисковали архив — как раз в это время К. И. пригласил его к себе на дачу. Ал. Ис. и тут жил своей, отдельной, самостоятельной жизнью, избегая общих посиделок и разговоров, но К. И. сразу зауважал его необычайно — за многочасовость и неотступность труда. Жил Ал. Ис. внизу в светлой большой комнате, окнами в сад, но если К. И-чу случалось уезжать в Барвиху, он требовал, чтобы Ал. Ис. занимал его кабинет наверху, его стол: “тут удобнее... тут балкон... тут спокойнее... тише”. Помню, меня это всегда поражало, потому что писатели обычно не любят, чтобы в их отсутствие кто-нибудь работал у них за столом, среди их книг, писем, бумаг. Но Ал. Ис. как-то сразу внушал уверенность, что ни одна книга не окажется валяющейся на диване, ни один листок не будет стронут. Я никогда не видела человека, в такой степени умеющего сочетать полную независимость от чужого с полным уважением к чужому. Он покорял окружающих, но не угнетал их.

Мои показания в данном случае особенно важны. Я ведь контуженая и как ни стараюсь, приспособиться не могу ни к кому и ни к чему. И никто — ко мне. Если ломаю себя для чужого уклада, то кроме очередной болезни из этого не выходит ничего. (Поезд, больница — исключены.) В частности, не могу жить вместе ни в одной комнате, ни в смежной ни с кем. Не могу и помнить о сне: а вдруг сосед скрипнет дверью? Не могу писать. Не могу читать. Располагая огромной двухэтажной дачей, К. И. вынужден был в 55 г. выстроить для меня в лесу отдельную избушку: иначе мне мешали все и я — всем. В Переделкине отдельный домик, а в городе нас с Л<юшей>1 двое в 4-комнатной квартире, и между мною и ею — пустое пространство, столовая...

В городе у нас А. И. жил возле кухни, по ту сторону столовой и перед­ней, чтобы я ничего не слыхала. Там и друзей принимал — на 5 м<етрах>, вместо 20 пустующих. Чтобы не мешать мне. Зато, когда я один раз, зная, что он лег спать (он ложился рано), заговорила в передней, провожая гостью, чуть понизив голос, — утром он мне заметил: — Что же это вы из-за меня неполным голосом говорите! Я мешаю вам жить, как вы привыкли? Значит, стесняю вас?

Меня стеснять он не желал. И научился — не.

Последние 3 месяца жизни в России А. И. С. почти сплошь провел в Переделкине, на даче, в смежной со мною комнате. Напряжение, скажу я Вам, для жильца тяжелейшее. Там умели жить до него 2 человека: Л<юша>, Фина2, и вот научился третий: А. И. С. Стенка смежная, а жить надо так, чтоб ничем не двинуть, не скрипнуть; чтоб я ничего не слыхала; вечером — не усну; утром — от любого скрипа проснусь с сердцебиением; днем любой звук мешает мне работать. К этому режиму А. И. приспособился с первого же часа.

Я никогда не слышала, дома ли он: ходила в переднюю поглядеть — висит ли пальто? Радио слушал он и по телефону говорил только из ванной — т. е. за четырьмя дверьми от меня. Согласился переехать к нам на таких усло­виях: мы ему выделяем полочку в холодильнике и полочку в буфете, и он все делает для себя сам: стряпает, моет посуду и пр. Зато для нас он делал очень многое: расчищал снег возле дома, выносил мусор, тесал покосившиеся двери, чинил форточку. За все три месяца, что мы прожили вместе, у него 3 раза были друзья; все 3 раза в мои городские дни; и, конечно, для того, чтобы я не слышала из его комнаты голосов, которые помешали бы мне работать.

Сколько забот видела я от него за эти годы! Доктор велел мне ходить в городе ежедневно минут 30, а дом наш стоит на горе. Я не выношу подъемов.

А. И. разработал для меня особый маршрут — по внутренним дворам — так, чтобы почти без горок. В Переделкине он часто ездил со мною на могилу К. И.; вверх — машина, а вниз надо идти самой, по узким оледенелым тропкам между оградами. Такого внимательного спутника я никогда не знала: он предусматривал каждый мой шаг.

“Супермен”... Да, сверхмощь, да, конечно. Он взвалил на себя одного и выполнил один работу, которую выполнить были обязаны 2 — 3 поколения литераторов. Для этого нужны были сверхсилы и соответственно постоянная душевная и физическая тренировка. Я выросла среди людей много и одержимо работающих — Репин, К. И., Маршак, — но они знали нужду только в молодости, он же работал по 14 часов ежедневно в любых условиях: я видела его и бедняком, и бездомным, и богачом, и гонимым, и лауреатом, и одиноким, и семейным. Сквозь все, всегда 14 часов в сутки писал; из них 4 — на воздухе, в любую погоду; в последнюю зиму на морозе расхаживал у нас в лесу от забора до забора с книгой в руке.

— Ал. Ис., вам не надоедает 4 часа по одному месту?

— Ничего, я на шарашке привык.

Да, сверхсилы, сверхволя. Супермен. В прошлом году зимою я заметила, что он ходит по дому так: одна нога босая. Оказалось, натер ногу; сине-желто-кровавая гноящаяся рана над пяткой. Я ему посоветовала хоть носок надеть: дуло с полу. Он ответил: “И носок — больно”. А через час я застала его в передней, обутым, одетым и с чемоданом — тяжелейшим — в руке. Едет в город: заболел младший мальчик. Страшно было вообразить, что он на эту рану натянул сапог. Потащил чемодан, хромая. Я пожелала ему встретить на шоссе такси.

— Незачем. Все равно не сяду.

— Почему?

— Решил не приучать себя к такси.

Заковылял к воротам, качаясь.

В это время он уже был миллионером. Скупость? Нет. Тренировка... Меня он осыпал подарками: когда-то были конфеты и записные книжки, а в пору богатства пошли — диктофон, линзы и пр. заграничное. На моих глазах он выискал в Переделкине две полунищие рабочие семьи и регулярно помогал им деньгами и теплыми вещами. (Они, так же как и наша тетя Маруся, не знали, кто он, — думали, истопник.)

Супермен? Да, сверх-мощность, сверх-честь. Пока он беззвучно жил за моей тонкой стеной, я чувствовала себя и свой дом и свой образ жизни под защитой сверхмощного танка. Казалось бы, не от кого меня было и спасать, но пока горел свет у него в окне, я знала: со мной ничего не случится. И каждому человеку желаю я встретить своих предполагаемых и ожидаемых убийц с таким величием и надменностью, с какой А. И. С. при мне встретил своих. 9 февраля днем они явились к нам на дачу под видом инженеров; обошли со мною дом; когда вошли к нему в комнату, он не поднял головы от бумаги и продолжал читать. Ушли; я их проводила до ворот; у ворот торчали двое, а за углом машина...

Он спросил меня:

— Вы поняли, кто это был?

— Конечно.

— А как ваше сердце?

— В порядке.

— Нет, у вас посинели губы.

И пошел капать мне капли “скорая помощь”.

(Взяли его через 3 дня, в городе, на квартире жены. К счастью, не при мне.)

Супермен? Да, супермен не только в труде и бесстрашии, но и в деликатности. Однажды вдруг постучался ко мне в комнату:

— Простите меня.

— Что такое?

— Вы всегда вешаете свое пальто на 1-й крюк в передней, а я сегодня забыл иповесил туда свое.

— Да ведь на вешалке 7 крючков! А нас двое! Не все ли равно?

— Нет, ведь вы плохо видите и привыкли на первый. Простите.

Один раз на моих глазах А. И. собрался в Крым, куда пригласила его какая-то старушка-поклонница. У нее там домик в три комнаты и сад. Он собрал бумаги, книги, весело уехал — на месяц. А вернулся через 5 дней.

— Что так?

— Она вообразила, что я буду возвышенно трудиться за столом, а она готовить мне обед и мыть за мной посуду. Я удрал.

Таков был этот плебей и хам в быту — насколько мне выпало на долю наблюдать его.

Однако, при всем при том, разговаривал ли он с хозяйкой дома? когда этой хозяйкой бывала я?

Как правило, разговаривал или молчал в зависимости от того, выполнены ли уроки. Если нет — скороговоркой на бегу, на ходу. И, живя рядом, постепенно — отнюдь не сразу — я и сама научилась не изображать из себя “хозяйку” и не занимать гостя разговорами. Заметила я, например, что, придя откуда-нибудь (а у него всегда были от наших дверей ключи), он, скинув в передней шапку и куртку, буквально бросается к столу: что-то “с пылу, с жару” записывает. И не следует в эти минуты, пока он не “отбомбился”, расспрашивать его или вообще ввязываться. (Думаю, кроме работы над романом, он еще вел ежедневные записи, делал “моментальные снимки”.) Если же у него все уроки были выполнены и еще не пора спать (ложился в 9), он приходил со мною говорить — просторно, сердечно — и меня слушать. (Я читала многие его рукописи; он удивительно слушал замечания — с интересом, охотой, жадностью.) Говорил он и на просторе немногословно, с большою точностью, без риторики и преувеличенных чувств. (А на прощание всегда крепко меня обнимал: увидимся ли еще?) Говорил всегда в поисках точного соответствия слова — чувству. Беллетристику мою он не жаловал; “Ахматову” ценил высоко; некоторые “открытые письма” тоже, а когда прочел — у Л<юши> мое “Не казнь, но мысль”3, вошел внезапно ко мне в комнату и сказал: — Это для меня необходимое, как мое. Дайте экземпляр, я буду распространять наравне со своим.

И распространил десятки экземпляров.

...Разговаривал ли он с хозяйкой дома? Лясы не точил, не балакал, не калякал ни с кем... И со мною не. Но в этот день хозяйка дома почему-то записала у себя в дневнике: “Сегодня я получила орден”...

Когда меня исключали из Союза, он, как я узнала позже, не только сам протестовал (по радио), но и провел за моей спиной некую мобилизацию. После Секретариата ждал меня у нас на даче.

— Ну, рассказывайте.

Я рассказывала бессвязно.

Дорассказала до того места, где у меня из рук падают бумаги.

— И никто не поднял?

— Нет.

— Вы знаете, я не умею плакать. Но если бы я умел, я бы сейчас заплакал. Никто не поднял?

Тут чуть не заплакала я, но, к счастью, удержалась.

 

Письмо мое бестолково, п<отому> ч<то> пишу я лежа: у меня грипп. Вообще-то я никому показывать его не буду, п<отому> ч<то> Москва слишком лакома до сплетен. Но Вы, если случится, покажите его тем из Ваших друзей, которые слышали Ваш монолог. Я не вправе оставить Ваши слова безответными. Вообще-то мнения о книгах или идеях А. И. С., самые отрицательные, меня не ранят, не задевают даже. Да и о нем самом: пожалуйста. Но я — хозяйка дома, где жил Солженицын. Это обязывает. К правде.

Любящая Вас

Л. Чуковская.

15/1975.

Посылаю сборник, в котором статья моего друга о Елочке4. Если статья К. И. уже не нужна Вам — верните, а нет, пусть живет у Вас. Надеюсь, в Малеевке Вы отдохнули и грипп миновал семью Вашу. Г. И.5 привет.

Сохраните это письмо.

 

1Люша — Елена Цезаревна, дочь Л. К.

2Фина — Жозефина Оскаровна Хавкина, многолетняя помощница Лидии Корне­евны.

3“Не казнь, но мысль. Но слово. (К 15-летию со дня смерти Сталина)”. — См.: Чуковская Лидия. Сочинения. В 2-х томах, т. 2. М., “Арт-Флекс”, 2001, стр. 513 — 519.

4 О чем идет речь, установить не удалось.

5 Галина Ивановна Самойлова-Медведева.

 

 

"Истинное происшествие" и "расхожий советский сюжет"

Классическое произведение уходит из сферы внимания литературной критики и становится предметом литературоведения. О нем пишут не статьи, а исследования, оно перестает быть причиной спонтанных дискуссий и становится темой докладов на конференциях и симпозиумах. Но иногда оно внезапно актуализируется и вновь становится объектом столкновения мнений. Так случилось с романом Солженицына “В круге первом” после того, как канал “Россия” показал его экранизацию, сделанную Глебом Панфиловым.

Могут возразить: каждая экранизация классики вызывает интерес к самой книге. Вон и “Мастера и Маргариту” выпустили с киноактерами на обложке. Но зрители все же не спорят, хорошо ли вела себя Маргарита, изменяя мужу, и мог ли кот Бегемот платить за себя в трамвае. Они обсуждают — похож ли кот на кота романного (хотя романного-то кота никто не видел) и так ли должен выглядеть бал у сатаны.

Что касается романа Солженицына, то предметом спора оказалось не столько соответствие экранной версии читательским ожиданиям, сколько сюжетные коллизии самого романа. Возьмем хоть дискуссию, развернувшуюся в интернетовском “Живом журнале”. Самым обсуждаемым оказался звонок в американское посольство Иннокентия Володина, пытающегося предупредить о встрече советского разведчика с американским ученым, готовым передать “важные технологические детали производства атомной бомбы”. Мнения сталкивались диаметрально противоположные. Если один называет этот поступок предательством, то другой парирует, ссылаясь на Гейзенберга: “В тоталитарном государстве долг каждого порядочного человека — совершить государственную измену”. Один находит неправдоподобным сам факт звонка: “Допустим, герой хочет спасти мир. Или предать. Но разве для этого нужно звонить в американское посольство с улицы? Да любая баба Маня из пригорода Урюпинска понимает, что его там… пошлют с разбега”. — “Ну, это не так. Звонок фиксируется, бобины крутятся, пленка скрипит — не только в МГБ, но и внутри посольства. Так что нет, не пошлют”, — следует возражение.

Важно или не важно для сюжетной коллизии то, что бомба уже взорвана? Нужна ли была стране атомная бомба? Как относиться к тем, кто создавал паритет? Дискуссия выходит за пределы романа и возвращается к нему. Активно обсуждается тема разных редакций романа. Один рассказывает о реакции своего отца на телевизионную версию: “Да что они сделали? В книге-то дипломат был порядочным человеком… А здесь он обыкновенный предатель!”, другой сетует, что “Солженицын собственными руками изуродовал книгу, которая в 70-е казалась потрясающей”, зато третий возражает: да нет, не изуродовал, напротив, обострил конфликт.

Так не спорят о классическом романе, острота восприятия которого остыла. Так спорят об актуальном произведении. Это дает и мне основания подойти к роману, написанному почти полвека назад, не столько с литературоведческим инструментарием, сколько со свободными мерками литературной критики.

Написав небольшую заметку “Иннокентий Володин и атомная бомба” (“Московские новости”, 2006, № 5, 10 февраля) и упомянув об условности атомного “конфликта”, я выразила сожаление, что Глеб Панфилов не воспользовался для сериала “биологическим” вариантом сюжета, и была удивлена количеством откликов, не соответствующих ни объему скромной заметки, ни ее содержанию. Отклики принадлежали в основном тем, кто знал “Круг” в промежуточной редакции и был разочарован изменением мотивации поступка Володина: у большинства из них было особое отношение к роману, прочитанному в юности и воспринятому как слово правды в море лжи.

У меня тоже особое отношение к “Кругу”. Пожалуй, есть только две книги, обстоятельства чтения которых я помню не меньше, чем их содержание: это “Раковый корпус”, в нарушение всех правил самиздатской конспирации нагло пронесенный в третий читальный зал Ленинской библиотеки (расчет был тот, что машинопись милиционер пропускает, не вникая в содержание), где его читали на балюстраде сразу человек семь-восемь, и я в том числе. И “В круге первом”. Мне дали машинопись — толстенную папку с тесемками в трех местах — всего на сутки, хороший четкий экземпляр на нормальной бумаге (самиздат был часто на папиросной). Стало жаль читать такое сокровище вдвоем с мужем, да и брату, Генриху Бочарову (он позже стал известен как специалист по искусству Древней Руси), я должна была сдачу за “Раковый корпус”. Я позвала его в гости, он прихватил приятеля, и всю ночь мы сидели в разных частях квартиры, передавая друг другу стопки листов и время от времени устраивая перерыв на кофе и обмен мнениями. После короткого сна никто не пошел на работу (как-то отбрехались) и снова продолжали читать. Впечатление было оглушительное. Дело даже не в том, что роман вторгался в неизведанные пласты жизни: он раздвигал границы современной литературы. Конечно, начало этому было положено “Одним днем Ивана Денисовича”. Но эта повесть многими воспринималась как безыскусное описание жизни, как “прорыв правды”. Масштаб Солженицына оставался неясен. А романная глыба “Круга”, так тщательно скомпонованная, чуть ли не с соблюдением единства места и времени — весь срез общества дан через рассказ о трех днях обитателей шарашки, — казалась литературным чудом. Так не писал никто. Теперь вот разговоры зэков в шарашке многим кажутся неоправданным “философствованием”, споры Рубина и Сологдина о коммунизме — наивными, а глава “Освобожденный секретарь” — прямолинейно публицистичной. Тогда так не казалось.

Позже выяснилось, что мы читали сокращенный вариант, “Круг”-87, как именует его сам автор в отличие от полного “Круга”-96. Именно “Круг”-87 был издан впервые в 1968 году на Западе, разошелся в переводах на многие языки и получил Нобелевскую премию. Солженицын “облегчил” роман в 1964 году, в надежде на публикацию в “Новом мире”, и, естественно, всегда считал эту редакцию ухудшением текста. “Подменённый, куцый” — такими эпитетами награждает его автор в книге “Бодался телёнок с дубом”. Но даже и в таком виде он встретил опасливое отношение в либеральном “Новом мире”. В “Телёнке” есть сцена обсуждения романа редколлегией: Твардовский, отважно готовый печатать “Круг”, гипнотически убеждает себя и других, что содержание романа не противостоит социализму, и высказывает деликатное пожелание автору “засветить край неба лишь в той степени, в какой это допускает художник”. “Увы, мне уже там нечего было засвечивать, — иронизирует Солженицын. — Я считал, что я и так представил им горизонт осветлённый, снял острый „атомный сюжет”, какой в самом деле случился, и заменил на „лекарственный” из расхожего советского фильма тех лет”.

То, что атомный сюжет — подлинный, взятый из жизни, а биологический — искусственный, расхожий, ходульный, Солженицын повторял неоднократно.

“В основе моего романа лежит совершенно истинное и притом, я бы сказал, довольно-таки историческое происшествие. Но я не мог его дать. Мне нужно было его чем-нибудь заменить, — рассказывает он на пресс-конференции в Париже 10 апреля 1975 года. — И я открыто заменил его расхожим советским сюжетом того времени, 1949 года, времени действия романа. Как раз в 49-м году у нас, в Советском Союзе, шёл фильм, серьёзно обвинявший в измене родине врача, который дал французским врачам лекарство от рака… И так я подставил в замену своего истинного сюжета этот открытый сюжет, всем известный”. Речь явно идет о фильме А. Роома “Суд чести”, получившем в 1949 году Сталинскую премию. Поставлен он был по пьесе Александра Штейна “Закон чести”, и самое интересное, что, вздорный и фальшивый, этот сюжет имел своей основой подлинное происшествие.

В 1947 году в Министерстве здравоохранения учинили расправу, издевательски поименованную “судом чести”, над микробиологами Григорием Роскиным и его женой Ниной Клюевой. Они обвинялись в передаче в США монографии “Биотерапия злокачественных опухолей” и ампулы препарата, казавшегося в ту пору едва ли не панацеей от рака. Ученые открыли способность трипаносомы, возбудителя тропической болезни, подавлять раковые клетки и создали препарат “КР”, позже переименованный в круцин. Не берусь судить о научной ценности открытия: о нем до сих пор специалисты не сходятся во мнении. Для нас важно другое: судилище над Клюевой и Роскиным стало моделью для “судов чести”, видимо придуманных самим Сталиным. В книге “Глазами человека моего поколения” Симонов вспоминает, как, начиная кампанию по борьбе с “низкопоклонством перед Западом”, Сталин пересказал приглашенным писателям историю Клюевой и Роскина и предложил написать на эту тему роман. Симонов заметил, что эта тема скорее для пьесы — и попался: Сталин напоминал, что ждет этой пьесы, пока не получил ее: это была “Чужая тень”.

В деле Клюевой и Роскина много странностей. Сначала достижения ученых были широко разрекламированы в СССР: именно с интервью Роскина по центральному радио в 1945 году, ретранслированному в США, и возник интерес американцев к препарату. Последовал визит американского посла в АН СССР, начались переговоры медицинских чиновников с партийным начальством, в результате которых родился небывалый документ: проект о совместных американо-советских исследованиях в области разработки лекарства.

Академик В. Парин, возглавлявший в 1946 году делегацию советских онкологов в США, вывозил рукопись книги Клюевой и Роскина (кстати, уже набранной в издательстве “Медицина”) с согласия Министерства здравоохранения. А по возвращении из Америки он был арестован, работы по круцину задним числом засекретили, и Парина осудили за разглашение государственной тайны и шпионаж на десять лет. Из публикаций последнего времени стало известно, что Парин без конца согласовывал и пересогласовывал свои действия с чиновниками и партийным начальством, явно опасаясь отдавать рукопись. Похоже, ученые стали объектом провокации. Спецслужбы не рукопись и не лекарство стерегли, им нужны были провинившиеся, чтобы развернуть потом кампанию и хорошенько запугать других.

Солженицын, почерпнувший сюжет для сокращенного варианта романа из лживого и подлого фильма, точно угадал реальную подоплеку дела Роскина — Клюевой и Парина. Вокруг биолога Доброумова, которого пытается предупредить Иннокентий Володин, затевается такая же провокация НКВД.

Когда я еще не читала романа и он едва начинал ходить по Москве, в конце шестидесятых, мне пересказали его содержание предельно лаконично. Примерно так: “Там зэки в шарашке работают над прибором, с помощью которого можно идентифицировать человека по голосу и посадить”. В этом упрощенном пересказе присутствует понимание композиционной закольцованности романа, тотальности образа круга. Змея кусает свой хвост. Теоретическое исследование особенностей голоса, невинные занятия в акустической лаборатории оборачиваются фоноскопией. Уголовный преступник оставляет отпечатки пальцев. Политический преступник в СССР не успевал совершить действия, он оставлял лишь отпечатки слов, но и их научились читать тюремщики с помощью мозгов заключенных. Жертвы увеличивали число жертв.

Поступок Иннокентия Володина не был героическим. Он требовал от человека только естественных чувств — человечности, сострадания, благодарности (Иннокентий помнил профессора по его визитам к больной матери).

Конфликт человечности и ложных общественных установлений относится к разряду вечных, но каждое время окрашивает его в свои тона. В нашей истории есть примеры того, как даже внутри репрессивных органов находились люди, способные на единичное добро. Известно не так уж мало рассказов, как в эпоху чисток люди избегали ареста благодаря тому, что были кем-то предупреждены. В брежневскую эпоху был арестован и отсидел срок офицер КГБ, который информировал диссидентов о предстоящих обысках и арестах. Предупреждая биолога, Иннокентий Володин не совершал ничего из ряда вон выходящего — и то, что этой малости было достаточно для ареста человека, очерчивало круг безысходности, в который замкнуто общество.

“Расхожий советский сюжет”, вывернутый наизнанку, прекрасно ложился в структуру романа и парадоксальным образом имел в своей основе совершенно истинное происшествие. У этого сюжета был, однако, главный недостаток: Солженицын его не любил. Почему?

“Круг”-87 в сравнении с “Кругом”-96 писатель не зря считал “куцым”, “искажённым”. Дело не только в том, что девять глав были исключены. Изменение сюжета повлекло искажение некоторых сцен и характеров. Например, Рубин, которому поручено идентифицировать голос человека, звонившего в американское посольство, мог испытывать энтузиазм от своего труда в том случае, если он считал звонившего преступником. Но энтузиазм этот труднообъясним, когда речь идет о том, чтобы посадить человека за простую порядочность. Описание вдохновенной работы Рубина осталось от “атомного” варианта и, конечно, не вяжется с “биологическим”.

Что же касается самих исключенных глав, то они почти всегда оказывались не только политически самыми острыми, но и ключевыми в художественной конструкции романа.

Ушла глава “На просторе”, где Володин с Кларой едут за город и всего в полусотне километров от Москвы видят сельскую, нищую, забитую Россию — полуразрушенную церковь, превращенную в склад, раскисшую дорогу, в которую вмешаны колотые куски мраморных плит: оказывается, церковный алтарь разбили, чтобы дорогу гатить. Алтарь разрушен, а дорога не построена: Солженицын умеет всем доступный факт превратить в емкий символ.

Сильно сокращены сталинские главы.

Изъята глава “Тверской дядюшка” — одна из важнейших, в которой не просто дан концентрированный взгляд Солженицына на историю советского периода. Тут еще обнажается лазейка, которую не смогло заткнуть тоталитарное государство: способность мыслящего человека передать эстафету критического отношения к действительности из рук в руки. Мне эта глава особенно дорога: у меня был свой “тверской дядюшка” — “тетя Таня”, Татьяна Алексеевна Логинова, которой я обязана, со школьных лет, и правильным разборчивым чтением, и трезвым представлением о сущности нашей власти и ее идеологии.

Отсутствует глава “Техноэлита” — важнейший разговор Бобынина и Герасимовича об этической ответственности ученых. Нет главы “Передовое мировоззрение” — едко-иронического описания политучебы, непременной повинности каждого учреждения. Нет главы “На задней лестнице”, тоже одной из важнейших в романе, а в обстановке 60-х годов — абсолютно неприемлемой для Твардовского. Ведь смирившись с мыслью, что несчастные жертвы сталинизма трезво оценивают отца народов, главный редактор лучшего советского журнала просто не понял бы, как это заключенные могут обсуждать план государственного переворота и устранения Сталина, как они смеют мечтать о будущем без коммунизма.

Спор Рубина и Сологдина, имевший такое важное значение в шестидесятые — восьмидесятые годы, сохранен, но лишен главного нерва. Сологдин — убежденный противник коммунизма — наступает на пятки марксисту Рубину по всем пунктам его веры, а в сокращенном варианте романа получается, что они спорят о сталинизме.

Разумеется, куцый вариант романа не мог быть любим Солженицыным. Художнику трудно допустить мысль, что наряду с десятками “ухудшений”, возможно, было сделано и одно улучшение текста: придуман конфликт, восприятие которого одинаково во все времена. Этого нельзя сказать об “атомном” конфликте. Время высветило такие его обстоятельства, которые, видимо, не были учтены автором, но зато оказывают сильное воздействие на современного читателя.

Итак, дипломат Иннокентий Володин накануне своего отъезда в ООН узнает о предстоящей встрече советского агента с американским ученым, готовым передать “важные технологические детали производства атомной бомбы”, и звонит в американское посольство, понимая, что рискует не только карьерой, но жизнью и свободой. Он действует в какой-то одержимости, “потому что осветилось ему, как это невыносимо, что так бессовестно уворуют бомбу — и начнут ею трясти через год”.

Пока не были рассекречены документы о создании атомной бомбы в СССР, пока не было ясно, какой колоссальный размах имели эти работы, сколько в них было занято людей, пока асы разведки вроде Судоплатова или Феклисова не написали мемуаров об атомном шпионаже — поступок дипломата, пытающегося предупредить американцев о предстоящей краже секрета атомной бомбы, выглядел отчаянным, рискованным, героическим или предательским. Но не казался нелепым. Читатель и сам представлял шпионаж по книгам и фильмам: шпион крадет изобретение, важное для судеб мира, и уносит его в какой-то папке.

Нынешний читатель, даже если он не интересовался пристально советским ядерным проектом, просто из многочисленных публикаций в газетах и популярных журналах, что появились в 1999-м к пятидесятилетнему юбилею первого советского атомного взрыва, из телефильмов вроде “Похищения огня”, посвященного Клаусу Фуксу, крупному физику-атомщику, работавшему на советскую разведку (показан на НТВ в 2000 году), из интервью с разведчиками, занятыми добыванием ядерных секретов, из статей о наших ученых-атомщиках составил себе представление об овладении бомбой как о длительном процессе. И разведка здесь работала не один год. Еще в 1941 году на стол Берии лег представленный Черчиллю доклад секретного Уранового комитета, в 1942 году Сталиным уже было принято решение о начале работ над атомной бомбой, а через год создана лаборатория под руководством молодого и амбициозного Курчатова. Атомная проблематика стала приоритетной в деятельности всех подразделений советской разведки, которой удалось внедриться во все крупные ядерные центры США — в Ок-Ридж, Лос-Аламос и чикагскую лабораторию, и почти все этапы ядерных разработок становились достоянием курчатовской группы. Исследователи называют объем добытых разведкой документов — 12 000 листов. Известно более ста отзывов И. В. Курчатова на полученные разведкой материалы. В 1945 году, по свидетельству П. Судоплатова, руководителя группы “С”, которая и координировала все разведывательные работы по атомной проблеме, было получено полное описание конструкции атомной бомбы из двух разных источников, через год в СССР был запущен ядерный реактор. Дело было уже не столько за разведкой, сколько за техническими возможностями СССР — накопить достаточные запасы урана и плутония, вообще создать инфраструктуру, что в голодной и истощенной войной стране требовало огромного напряжения сил. Но когда Сталин останавливался перед жертвами? Тысячи людей работают на советский атомный проект.

29 августа 1949 года бомбу взорвали на полигоне под Семипалатинском.

Иннокентий звонит американцам спустя четыре месяца после этого взрыва — и что же: с целью предотвратить бессовестную кражу атомной бомбы? Поздно. Получается, что он ничего не знал об испытании? А вот это уже противоречит тому, что рассказывает о своем герое писатель. Иннокентий едет работать в ООН, он не совсем дипломат, как и все советские за рубежом, “его и туда толкали с тайным заданием, задней мыслью, второй памятью, ядовитой внутренней инструкцией”. Крайне маловероятно, чтобы эти “внутренние инструкции” обошли тему атомной бомбы, самую актуальную в конце 1949 года. Но даже если обошли, то не мог же Иннокентий пропустить сообщение ТАСС, напечатанное в “Правде” 25 сентября 1949 года и снабженное подзаголовком: “В связи с заявлением президента США Трумэна о проведении в СССР атомного взрыва”. Сообщение было противоречивое, но достаточно прозрачное для тех, кто умеет читать советские газеты, а Иннокентий не только умеет это, но и учит свояченицу Клару. “23 сентября президент США Трумэн объявил, что, по данным правительства США, в одну из последних недель в СССР произошел атомный взрыв. Одновременно аналогичное заявление было сделано английским и канадским правительствами. Вслед за опубликованием этих заявлений в американской, английской и канадской печати, а также в печати других стран появились многочисленные высказывания, сеющие тревогу в широких общественных кругах”, — писала “Правда”, не подтверждая факта взрыва (вместо этого был дурацкий пассаж о многочисленных взрывных работах в СССР), но и не опровергая его… “Что же касается производства атомной энергии, то ТАСС считает необходимым напомнить о том, что еще 6 ноября 1947 года министр иностранных дел СССР В. М. Молотов сделал заявление относительно секрета атомной бомбы, сказав, что „этого секрета давно уже не существует”…”

Заявление путаное, в нем сквозит ирония и самодовольство, в нем чувствуется характерная речь Сталина, желание похвастаться атомной бомбой и стремление всех перехитрить. Но мыслящий человек мгновенно поймет: это не Молотов блефует, это Трумэн выступает с обращением к нации по поводу советского ядерного взрыва. Кстати, дипломат Володин имеет доступ к иностранной прессе и знает языки — может и чужие газеты посмотреть, по роду службы положено.

Есть еще одно обстоятельство, которое влияет на сегодняшнее восприятие поступка Иннокентия Володина. Рухнул миф интеллигентского представления о США как оплоте “добра и свободы”. Иннокентий Володин исходит в своих действиях из представлений, выраженных дядюшкой Авениром, что атомная бомба в руках сталинского режима — это непременно война. “А зачем она — Родине? Зачем она — деревне Рождество?” — под этим вопросом в советский период нашей истории многие бы подписались. Считалось, что в руках ответственных американцев бомба не страшна, это только советская пропаганда пугает “поджигателями войны”. “Кто там помнит, что отвергли разумный план Баруха: отказаться от атомной бомбы — и американские будут отданы под интернациональный замок?” — размышляет Иннокентий. Сегодня ясно, что хоть режим Сталина и людоедский, но и в США принимают решение не ангелы. Когда бомбили Югославию, в тех же кругах, что прежде идеализировали США, порой звучали сентенции: “Хорошо, что у нас есть атомная бомба”. А план Баруха не лишен лукавства. Как говорит Грушенька в “Братьях Карамазовых” своей сопернице: “А так и оставайтесь с тем на память, что вы-то у меня ручку целовали, а я у вас нет”. Миру предлагалось поцеловать ручку США. Замок — замком, а монополия — монополией. “Вот и оставайтесь с тем, что у меня бомба есть, а у вас нет”. Рассекреченные относительно недавно американские планы первого ядерного удара, и в частности план “дроп-шот”, согласно которому на территорию СССР должны быть сброшены три сотни атомных бомб, тоже говорят о мечтах, которые рождает у военных ядерное превосходство. И хотя не следует придавать штабным играм военных статус государственных намерений, однако ж, если у враждующих сторон нет паритета, всегда есть соблазн претворить штабные планы в жизнь. Должно быть, понимая это, большинство выдающихся физиков, занятых в Манхэттенском проекте, считали, что атомными секретами надо поделиться с СССР, и если и не работали прямо на советскую разведку, то способствовали утечке информации.

Таким образом, высокие цели звонка Иннокентия Володина в американское посольство (не дать атомную бомбу сталинскому режиму) вступают в решительное противоречие с реальностью. Солженицын посылал своего героя на подвиг — хоть и свершенный порывом, “плохо обдуманным”. Но поступок нелепый или мелкий статуса подвига не получает.

“Не жалко бы и умереть, — думает Иннокентий в романе, — если бы люди узнали, что был такой гражданин мира и спасал их от атомной войны”. А умереть ради того, чтобы засветить перед американскими спецслужбами советского агента?

Но ведь сам Солженицын настаивает, что в основе атомной версии лежит “совершенно истинное” происшествие. Звонил же некто в американское посольство и пытался предупредить об операции советской разведки! А какие доказательства, что у звонившего были те же цели, что у Иннокентия Володина? Вообще, история этого звонка крайне странна и запутанна.

Солженицын узнал о происшествии со слов Льва Копелева, прототипа Рубина. Сам Копелев в мемуарах “Утоли моя печали”, впервые изданных в “Ардисе” в 1981 году и позже переиздававшихся в России, рассказывает, как осенью 1949 года ему дали прослушать запись разговора некоего “индивидуя” с сотрудником американского посольства. Звонивший (позже Копелеву была названа его фамилия, скорее всего вымышленная, — Иванов и профессия — дипломат) заявляет, что у него есть срочное, важное и секретное сообщение. И на разные лады повторяет, что советский разведчик Коваль сегодня вылетает в Нью-Йорк, чтобы в четверг встретиться в каком-то радиомагазине с американским профессором, который даст ему новые данные об атомной бомбе. Характерен приведенный Копелевым речевой оборот: “профессор по атомной бомбе”.

Содержание самих звонков в романе Солженицына и в мемуарах Копелева почти совпадает, и там и там повторяется имя агента Коваля (у Солженицына еще и имя — Георгий). Но есть и различия. По словам Копелева, “Иванов” трижды позвонил в американское посольство и один раз — в канадское (у Иннокентия Володина и от первого звонка “под ногами горел пол будки”). И у Солженицына нет ни слова про перелет разведчика в Нью-Йорк.

Копелев настаивает, что разговоры врезались ему в память — ведь он слушал пленки десятки раз. Если не делать скидку на провалы памяти у мемуариста, то этот четырежды повторенный звонок, этот перелет через океан оказываются тем более сомнительными деталями. Регулярных рейсов тогда не было (хотя дипломаты и могли летать спецрейсами). Разведывательные контакты с учеными-атомщиками в США, как свидетельствует Судоплатов, по распоряжению Берии были прекращены: американская контрразведка наступала на пятки, а ученых не хотелось компрометировать: они нужны были для кампании “борьбы за мир”. Центр тяжести разведывательных операций был перенесен в Европу. Сведения по водородной бомбе были получены уже в 1947 году от Клауса Фукса, после окончания Манхэттенского проекта вернувшегося в Англию. Что там такого важного мог сообщить американский “профессор по атомной бомбе” осенью 1949 года, после успешных испытаний на Семипалатинском полигоне, чтобы на встречу с ним направлялся агент из Москвы? Почему нью-йоркская резидентура не может обойтись своими силами? Эта встреча, с точки зрения того, что мы сегодня знаем о действиях советской разведки в США, представлялась таким нарушением правил конспирации, а сам четырехкратный звонок в посольство США выглядел столь неправдоподобно, что заставлял предположить: а вдруг никакого звонка “Иванова” в посольство и не было, а просто чекисты устроили в шарашке что-то вроде учебной тревоги, решили проверить практическую пользу от всех этих научных акустических изысканий?

Но эту версию легко опровергла Наталья Дмитриевна Солженицына, сообщив, что Георгий Коваль, о котором говорится и у Копелева, и у Солженицына, — реальное лицо. Выяснилось это, когда многолетний коллега Коваля по Московскому химико-технологическому институту, доцент этого института Юрий Александрович Лебедев после показа сериала написал письмо Солженицыну.

Ю. А. Лебедев согласился поговорить со мной и рассказать о Георгии Ковале, над биографией которого он, кстати говоря, работает. Судьба этого человека вполне годится для авантюрного романа.

Георгий Коваль (или Жорж, как он именовался на американский манер) родился в 1913 году в США в семье эмигрантов из России, закончил там школу и два курса химического колледжа к тому времени, когда в 1932 году семья решила уехать в СССР: во время кризиса все потеряли работу. Их направили в Биробиджан, через два года Жорж Коваль уехал в Москву и поступил в Химико-технологический институт им. Менделеева, закончил его, поступил в аспирантуру и был призван в армию. Молодым ученым с удивительной биографией и натуральным английским заинтересовалось ГРУ, и в 1940 году его нелегально переправили в США. Когда начались работы над Манхэттенским проектом, ему удалось попасть в атомный центр в Ок-Ридже. Способный химик-технолог поднимался по ступенькам служебной лестницы, что, очевидно, увеличивало ценность передаваемой им информации.

Летом 1949 года Коваль спешно покидает США и странным кружным путем добирается в СССР. Очевидно, его бегство связано с нависшей опасностью разоблачения. Коваль приезжает в Москву, восстанавливается в аспирантуре МХТИ, а после ее окончания начинает преподавать в институте, где он и проработал всю жизнь. Рассказывать об американском периоде своей жизни Коваль не любил, а на вопрос, как он попал в роман Солженицына, с неизменной улыбкой отвечал: “Я не знаю, откуда он это взял”. “По-моему, лукавил”, — добавляет Лебедев. Тем не менее о его разведывательном прошлом было известно.

“Одно из менделеевских имен, овеянное многочисленными легендами, самыми фантастическими, — Жорж Абрамович Коваль… Жорж Коваль — участник Манхэттенского проекта, первый советский человек, державший в руках плутоний. Ок-Ридж (Oak-Ridgе), штат Теннесси, — место действия”, — так начинается статья о нем под названием “Ожившая легенда” (“Исторический вестник РХТУ”, вып. 3, 2001, стр. 31).

Свидетельство Ю. А. Лебедева крайне интересно. Однако оно плохо состыковывается с историей, рассказанной Копелевым. Если Коваль летом 1949 года бежит из США, он не может принимать участие в операции, о которой поздней осенью извещает американское посольство “Иванов”. Вероятность же того, что разведчика, оказавшегося на грани провала, снова пошлют в США как нелегала, не слишком велика. Если же звонок “Иванова” имел место до отъезда Коваля, но наши органы разговор прозевали, дали дипломату ускользнуть, а позже проверили пленку и принялись задним числом искать предателя (в ходе обсуждений звонка было высказано и такое предположение), — то откуда взялись протоколы допросов “Иванова”, которые исследует Копелев?

В деле “Иванова” слишком много неясностей. Возможно, в той книге, над которой работает Ю. А. Лебедев, удастся выяснить обстоятельства поспешного отъезда Коваля из США, и это прольет какой-то свет и на причины и цель звонка, столь важного для творческой истории романа Солженицына. Но и сейчас ясно: Солженицыну известен был только сам факт звонка. Интерпретация всецело принадлежит писателю. И нет никаких оснований думать, что таинственным “Ивановым” с неправильной речью “образованца”, тупо перезванивающего и перезванивающего в американское посольство, владели те же высокие чувства, что героем Солженицына. Сдавал ли он разведчика в расчете перебежать, как то предполагает Копелев, не испытывавший никаких симпатий к “предателю”, устанавливал ли контакт, предлагая себя в сотрудники, — тут можно только гадать. Алогичность его действий не позволяет пренебречь и такой версией, как невменяемость: как тут не вспомнить сотрудника МИДа, имевшего доступ к секретной информации, и автора шпионских романов Платона Обухова, предложившего свои услуги британской разведке, опрометчиво ею принятые. Оказалось — шизофреник, заигравшийся в шпионов. Дело “Иванова” в архиве ФСБ вряд ли удастся найти. Но совершенно ясно, что сведения, переданные “Ивановым”, никак не могли отразиться на судьбах мира. Они могли отразиться только на судьбе засвеченного советского агента.

Тут уместно поставить вопрос: а так ли важны обстоятельства дела “Иванова”? Ведь имел писатель право просто придумать этот сюжетный ход? Вне всякого сомнения. Более того: в истории литературы полно примеров, когда вымысел выглядит куда правдоподобнее реального случая, перенесенного в книгу.

Но это именно Солженицын противопоставил “биологический” и “атомный” конфликты как “расхожий советский сюжет” и “истинное происшествие”. “Расхожий советский сюжет” благодаря художественной интуиции Солженицына обернулся истинным происшествием. Истинное же происшествие никак не поддается той интерпретации, которую предложил Солженицын в романе.

Уместен и еще один вопрос: а имеет ли вообще значение для романа неправдоподобность поступка Иннокентия Володина? Солженицыну нужен герой, готовый пожертвовать собой ради общего блага, которого перемалывает государственная машина. Почему не рассматривать “атомную бомбу” как простую условность? Как пишет Владимир Березин в “Книжном обозрении”, обращая внимание на невероятность самой интриги (“бомба взорвана в августе… чего пыхтеть в телефонную трубку про секретные чертежи, когда на дворе уже декабрь?”), мотив предательства — просто “замена Сартра в нашей глуши”. “„В круге первом” — это (анти)советский экзистенциализм”.

Солженицын действительно любит ставить своих героев в пограничные ситуации. Герасимович, отказывающийся работать над изобретением гнусных игрушек для НКВД (обрекая себя тем самым на суровый лагерь и, может, смерть), Нержин, добровольно предпочитающий тяжелый этап сытому рабству шарашки, — все они совершают экзистенциальный выбор. Принцип “жить не по лжи” сначала был опробован солженицынскими героями. Но, совершая свой выбор, эти герои действуют в правдоподобных обстоятельствах. Володин поставлен в такие же обстоятельства в “биологической” версии романа и в условные — в “атомной”. Так возникает конфликт реалистической поэтики романа с условностью сюжетообразующего хода. В этом причина, почему многие читатели “Круга”-86 сожалеют об отвергнутом варианте. Это несправедливо. “Круг”-97, конечно же, объемнее, сложнее, ярче. Совершенно понятно, почему писатель в 1968 году, как раз в то время, как по миру начинает шествовать “искажённый” роман, восстанавливает “подлинный”. Нельзя не пожалеть лишь об одном: что Солженицын не предпочел тогда блестящему “атомному” сюжетному ходу, потускневшему со временем, тот конфликт, который казался писателю искусственным и банальным, а оказался в итоге — истинным и вечным.

 

Игры с огнем

Игры c огнем

Мария Галина. Хомячки в Эгладоре. М., “Форум”, 2006, 206 стр.

 

Данила Давыдов, написавший послесловие к этому мнимофэнтезийному роману, который будто бы обыгрывает тему ролевых игр, а на самом деле вскрывает куда более глубокие и серьезные закономерности взаимовлияния и взаимопроникновения двух базовых типов сознания — рационального и иррационального, — так вот, Данила Давыдов, начиная анализ, сформулировал идею так: “Под видом безобидных форм проведения досуга могут скрываться механизмы переустройства этого мира”.

О да, о да. Возразить нечего. Действительно так. И бессчетные предостережения — от “Никогда не разговаривайте с неизвестными” до “Спички детям не игрушка” — это вечная прелюдия к масштабным катаклизмам, в пределе стремящимся к мировой катастрофе.

Но и после завершающего аккорда: “Это весело, легко, живо написанный памфлет на обыкновенную человеческую уверенность в исключительной прозрачности и предсказуемости обыденного”, также не вызывающего никаких возражений, — конечной ясности все-таки не возникает. Сделав мощный замах, критик сводит разговор к групповой психологии и “диалогичности” несовместимых реальностей, что имеет место быть, но отнюдь не исчерпывает темы. Самый насущный вопрос: почему и каким образом знакомая до тупого одурения обыденность начинает вдруг терять привычные формы, почему сама материальность, казавшаяся столь незыблемой и неизменной, на глазах расплывается призрачным бесплотным туманом, уступая право на подлинность тому, что только что представлялось умозрительным образом, художественным допущением или смелой метафорой? — остается без ответа. Возьмем на себя дерзость продолжить разыскания Данилы Давыдова. Потому что он скорее раздразнил аппетит, чем накормил досыта. А хочется докопаться до сути.

Начнем все-таки с сюжета. Молодая скучающая парочка, чтобы убить жаркие летние выходные, подписывается исполнить роль хоббитов в ролевой толкиенистской игре. Поначалу выходит нелепо и скучно: все продвинутые игроки, оказывается, отбыли на какие-то более значительные мероприятия, и в Нескучном саду отирается одно недотепистое охвостье — авторская ирония к происходящему столь велика, что даже самые козырные амплуа Арагорна, Гимли и Леголаса достаются никчемным прыщавым девицам. Однако постепенно — ненавязчиво, но неуклонно — в повествовании нарастает тревожная нотка. Отказывается слезать с пальца выданное “хоббиту” грошовое колечко, в метро в тоннеле останавливается поезд, и пассажиры вынуждены брести в темноте по рельсам, причем наша компания недотеп подвергается нешуточному нападению назгулов…

Дальше — больше… Но пересказывать драматические перипетии — дело неблагодарное, к тому же бессмысленное. Поэтому ограничимся констатацией — в конце концов обнаруживается, что игра перестала быть игрой, реальность трещит по швам, и в образовавшиеся прорехи угрожающе неотвратимо вползают законы ирреального. Неуклюжих и недалеких марионеток вытесняют с поля настоящие игроки, те самые силы добра и зла, чьи помыслы недоступны пониманию человеков, — персонифицированные в данном случае в образах эльфийских владык, Саруманов-Сауронов и прочих хорошо известных персонажей. Весь прикол в том, что Игра, оказывается, идет как бы в две стороны: высшие силы ведают, что время нелинейно, и потому прошлое поддается коррекции, стоит только дождаться и подловить подходящий момент в условно текущем “земном” времени. Но, как и положено, оказывать влияние на реальность они могут лишь опосредованно — через действия разыгрывающих “мистерию” участников “ритуала”…

Признаемся — таких слов автор, конечно, не произносит. Кропает себе (как бы) простенький текстик, который якобы слегонца поддразнивает фанатеющих галадриэлей-горлумов и иже с ними. Автор в общем-то смеется и шутит — но, как и положено шуту, в шапке с бубенцами прячет (в свернутом виде) пеструю гирлянду очень разных смыслов. И вот тут дело уже за публикой: хочет — видит одно, хочет — другое.

Коли так, возьмем все, что плохо (в данном случае как раз хорошо ) лежит.

Итак, текст тоже постулируется как игра — причем в каком-то смысле игра ролевая. Не будем выпендриваться — согласимся на роль подопытных хомячков (хоббитов тож) и поглядим, куда заведет нас лукавый повествователь.

Про то, каким образом сугубая кондовая реальность замещается вибрирующим мистико-магическим пространством, мы уже слегка проговорились. К этому еще вернемся, а покуда займемся вопросом, почему это происходит (может происходить).

Существует два принципиально разных типа мышления. Это научный факт, спорить бесполезно. Первый, более древний, точнее, ранее возникший, работает на принципах смежности и сходства, весь космос представляется пронизанным взаимосвязями единством, и по существу нет большой разницы между материальным и нематериальным, ибо они без особых хлопот перетекают друг в друга. Примечательно, что время в этом типе мышления выступает не только как циклический феномен, но как бы принципиально нелинейно — прошлое, будущее и настоящее, вообще говоря, чистая условность, поскольку при соответствующих действиях актуализируются одновременно: пользуясь гораздо более поздним определением — здесь и сейчас . Это так называемое мифологическое мышление.

Второй тип — основанное на причинно-следственных связях рационалистическое мышление, которым современное человечество руководствуется изо дня в день.

Что любопытно: еще каких-нибудь полста лет назад казалось, что первый тип канул в прошлое, бытуя в реликтовых формах лишь в головах вымирающих дикарей да “невысокликов”, то бишь человеческих детенышей. Поддавшись всеобщему заблуждению, впросак попал даже великий Пропп, когда в конце 60-х рубанул сплеча, мол, “в современных развитых общественных формациях существование мифов уже невозможно”.

Возможно, еще как возможно! Этого современная наука не только не оспаривает, но прямо-таки настойчиво утверждает. Отказавшись от модели цикличности, но поневоле приняв спиральность любой эволюции, рациональное сознание вынуждено все-таки признать: ничто под луной не ново. Всякое явление переживает подъем, апогей, спад — и новый подъем, и новый спад и так далее. Торжество голой рациональности, видимо, становится фактом прошлого. Древнейшее мышление в современном мире явно набирает силу. Пугаться этого (тем, кому оно вовсе незнакомо) бессмысленно и непродуктивно. У рационалистического мышления свои недостатки, у мифологического — свои. Но и достоинства тоже.

Кроме того, диалектика, как всегда, обещает синтез. А на велосипеде, как известно, куда удобнее с двумя педалями, чем с одной.

Так что в мифологическом видении мира нет, в общем-то, ничего нового. Это хрестоматийный пример хорошо забытого старого. А вот почему именно сейчас оно обрело второе дыхание — вопрос другой. Можно предположить, что это следствие общего системного кризиса, можно предположить, что смена парадигм — универсальный закон человеческого существования, можно предположить, что категорический отказ от всего, что не подчиняется законам строгой логики, оказался для цивилизации слишком болезненным, можно предположить, что какой-то новый опыт не удалось вколотить в рамки существующих закономерностей… Много всего можно предположить. Но как бы там ни было — забор, отгораживающий реальность современного рационалистического мира от космических сквозняков, весь в трещинах и щелях, а некоторые штакетины уже совсем сгнили и рассыпались в труху. Наш мир снова доступен объятиям виртуальности. Но это вовсе не так страшно: виртуальность, если буквально, — всего-навсего “другие возможности”.

Главное — понимать, что происходит. Предупрежден — значит, вооружен. И философы, и художники не покладая рук предостерегают: люди, очнитесь. Пространство мифа — это вовсе не Геракл с Тезеем и даже, если уж на то пошло, не фэнтези, не ролевая игра. И не мировая или локальная политика. И даже не Интернет. И даже не война с терроризмом. Пространство мифа — это способ восприятия реальности. Посмотрите “Матрицу”, “Лабиринт”, “Мертвеца”, наконец. Вот об этом, мне показалось, и “Хомячки в Эгладоре”…

Игра, вообще говоря, присуща человеческой природе. Хёйзинга написал об этом целый труд (во многих пунктах, впрочем, весьма и весьма спорный). Об этом написано довольно много — игры, в которые играют люди, люди, которые играют в игры, и так далее… Но охватившая мир эпидемия всяческих игр ( ролевых, подчеркнем это особо, причем отнюдь не ограничивая это понятие всевозможными “эльфийскими” игрищами: современный человек куда больше заботится об имидже, чем о собственной личности — см., например, бесчисленные издания из серии “Как произвести впечатление…”) уже смахивает на симптом — пусть не болезни, но какого-то серьезного качественного изменения.

Игра сама по себе — не пространство мифа. И миф — тоже отнюдь не игра. Но игра может послужить чем-то вроде контрапункта между обыденностью и мифом (выполнить медиумическую функцию, выражаясь принятым в науке языком). И происходит это в том случае, когда обыденность осознается как нечто низкое и в целом обременительное (профанное), а то, что ей противостоит, напротив, сублимируется (сакрализуется, или, как говорят психологи, гипостазируется).

И тут мы сталкиваемся с поразительным фактом — человечество во второй раз изобретает велосипед. Когда-то, в незапямятные времена, оно проводило регулярные ритуалы, поддерживая мирозданье и актуализируя взаимосвязь между всеми его частями. Потом многие сотни лет оно с виноватой улыбкой плевало через левое плечо, наряжало новогодние елки, недолюбливало черных кошек и читало детям на ночь сказки про гусей-лебедей и тридевятое царство. За это время, казалось, исконный смысл всех этих действий истерся в порошок. Религиозное сознание, заполнившее образовавшуюся брешь, потерпело немалый урон от рационализма, но главный удар нанесла ему психология консумеризма — поскольку напрочь обрубает любую связь с нематериальным.

И тут вдруг выяснилось, что лишенная последнего налета иррациональности окружающая действительность настолько плоска и тошнотворна, что человеку в ней просто до одури тоскливо. И он стал искать выход…

Механизм сакрализации в процессе коллективных действий на удивление прост — достаточно допущения, что эти действия обладают более глубоким смыслом, чем кажется на первый взгляд. Что, собственно, и происходит с героями романа. Достаточно преодолеть сопротивление разума, вопиющего о нелепости и невозможности таких допущений, — и дело в шляпе. И игра — только один из способов облегчить такой переход. Вообще любые коллективные действия в этом смысле довольно опасны. Завораживающий эффект соучастия давно и хорошо известен. Вероятно, в такие моменты активно включается в работу то самое коллективное бессознательное, которое в другое время спокойно дремлет в дальнем уголке чулана. Неплохо бы помнить, что такой тип мышления все-таки основательно древнее и потому имеет влияния куда больше, чем принято думать.

В финале герои романа, конечно же, преодолевают все преграды, и мировая реальность вновь возвращается в привычные рамки. Тут уж действуют законы жанра, где хеппи-энд обязателен и мыслится в категориях домохозяйки. Но нам это не важно — мы ведь читали книгу совсем с другой точки зрения. С философской, если угодно.

И с этой точки зрения она показалась очень симптоматичной. И, надо признать, весьма своевременной. Как теперь говорят, актуальной.

Да, и последнее. Слышала, что ролевики на эту книгу страшно обиделись. Господи, на что?! Им бы радоваться, что дело их оказалось столь значимым для судеб всего мира. Или они хотят по-прежнему верить, что просто играют со спичками? Ну, до поры до времени со спичками, а потом-то — огонь…

Мария Ремизова.

 

Внутренняя отвага

Внутренняя отвага

Алексей Машевский. Пространства и места. Избранное. СПб., “Файнстрит”, 2005,

208 стр.

 

Имя Алексея Машевского в читательском сознании прочно увязано с тем, что принято именовать “петербургской школой” русской поэзии — в ее герметическом, застегнутом на все пуговицы дистиллированном изводе. Когда-то это были имена трех поэтов, моих почти ровесников, традиционно писавшиеся критиками через запятую: Алексей Пурин, Николай Кононов, Алексей Машевский. Их, вполне справедливо, числили с 80-х годов учениками Александра Кушнера — и в каком-то смысле в тени его они до поры до времени пребывали. Если говорить об этих поэтах именно как о литературной школе, то на память приходит набор ничего не значащих критических штампов: “неоклассицизм”, “высокий эстетизм”, “благородная сдержанность”. Приходит на память и унаследованная от Кушнера очевидная триада ориентиров: Тютчев, Анненский, Блок. Все это одновременно и верно, и не совсем верно.

Прежде всего: поэзия — дело штучное. Ярлык “ученика” уместен (и интересен) лишь в литературоведческих штудиях, при определении генезиса автора. Либо — как авторский жест благодарной самоидентификации. Затянувшееся же ученичество, как известно, пагубно. В случае с тремя вышеназванными поэтами мы имеем едва ли не единственный в истории нашей новейшей поэзии счастливый случай удачной литературной “школы”. Под “школой” я подразумеваю не литературную группировку (клан, тусовку), не жест поэтической инициации, но именно передачу традиции из рук в руки учителем ученикам, традицию эту приумножившим и обогатившим. (Для сравнения: Бродский, породивший бесчисленное количество эпигонов, — учеников, как известно, после себя не оставил.) Трое учеников Александра Кушнера — каждый по-своему — уже стали фактом русской поэзии. Каждый из них в чем-то превзошел своего учителя, пошел дальше него, а то и совершил прорыв в область неведомого — ни на секунду не поступаясь изначально заложенными ориентирами. Они глубоки и оригинальны: метафизика Эроса, высокий платонизм, оплодотворяющий поэзию Пурина, едва ли не полярен виртуозной семантизации формы, свойственной творчеству Кононова последних лет.

Но преамбула слишком затянулась. Перед нами “Избранное” Алексея Машевского — итог едва ли не четвертьвекового литературного труда. Машевский известен не только как стихотворец, но и как литературный критик, эссеист, культуролог. К написанному им со всей справедливостью можно отнести пушкинский отзыв о поэзии Боратынского: “Он у нас оригинален, ибо мыслит”. Сосуществование “в одном флаконе” поэта и теоретика — штука всегда опасная, обоюдоострая, как минимум — провоцирующая читающего на поверку литературного творчества эстетическими декларациями. Не будем отказываться от этого соблазна — посмотрим на том Машевского сквозь призму его эссеистики.

У поэта “мыслящего” в такой важной вещи, как название изборника, случайностей и наитий быть по определению не может. Итак: “Пространства и места”. Заглавие взято из державинской “Задумчивости”, две строки из которой предпосланы в качестве эпиграфа ко всему тому:

Задумчиво, один, широкими шагами

Хожу и меряю пустых пространство мест…

Это — довольно известный перевод XXVIII сонета Петрарки. Далее у Державина следует:

Очами мрачными смотрю перед ногами,

Не зрится ль на песке где человечий след.

Увы! я помощи себе между людями

Не вижу, не ищу, как лишь оставить свет…

Чувство одинокости, непонятости, стремление “оставить свет” — нормальная стоическая поза поэта-неоклассика. Однако вглядимся внимательнее в название книги Машевского: в нем, как в старой детской загадке (“что осталось на трубе?”), присутствует невесть откуда прокравшаяся буква “И”. На смену целокупно-эпическому державинскому “пространству мест” пришли существительные, требующие соединительного союза и едва ли не подразумевающие неозвученные эпитеты: <пустые> пространства; <общие> места. Речь явно идет о современном состоянии отечественной словесности: раздробленной, прошедшей сквозь постмодернистскую мясорубку деконструкции, но сумевшей несмотря ни на что выжить и лишь требующей объединительного порыва, связующей творческой воли. Насколько я помню, некогда именно Машевский одним из первых озвучил ныне всё более очевидное: неактуальность устоявшегося противостояния авангарда и традиции, неизбежность их синтеза в становлении искусства нового века.

Другим принципиально важным моментом в выборе эпиграфа видится педалирование именно пространственной — в противовес временнбой — категории. Это, на мой взгляд, довольно существенная черта именно кушнеровской школы. В противовес Бродскому, на протяжении всей жизни пытавшемуся постичь природу, материю времени и ведшего с ним бесконечную тяжбу, в творчестве и Кушнера, и других поэтов его школы все происходит здесь и сейчас . Но и — что принципиально важно — вне времени, то есть во все времена . Эта, в сущности, полузабытая античная традиция (именно так, по А. Ф. Лосеву, строились отношения со временем в классической Греции) и есть вернейший признак истинно плодотворного классицизма. На практике она означает, что поэту нет нужды “возвращаться к истокам” в поисках самоидентификации — истоки эти, то есть живые основатели продолжаемой традиции, существуют с ним одновременно, что делает возможным длящийся нескончаемый диалог. Пресловутую перекличку “на воздушных путях”. Стихи Машевского часто пронизаны подобным диалогом — скрытыми, полускрытыми либо вовсе растворенными цитатами, однако говорить в данном случае об “аллюзиях” и “интертекстах” язык не поворачивается. Принципиально иным является сам способ обращения к чужому слову либо чужой мысли. В отличие от игровой центонности постмодерна, их не используют в качестве мертвого строительного материала — напротив, они всегда служат стартовой площадкой для мысли собственной.

Именно в отношении к чужому материалу проходит, на мой взгляд, граница между поэтами постмодерна и поэтами традиции: первые растаскивают не ими вытесанные плиты и колонны для возведения собственных, порой вполне добротных и комфортабельных, жилищ, вторые, посильно пытаясь участвовать в реконструкции и сохранении созданного до них, одновременно стремятся построить нечто пусть собственное (портик, колоннаду, а то и храм), но вписывающееся в общий ансамбль. То есть не страшатся вступать не только в диалог, но и в неизбежное состязание (как минимум — сопоставление).

Сказанное звучит по нынешним временам едва ли не неприлично — в силу своей пафосности. Но именно то, что Машевский не страшится патетики, не стыдится всерьез говорить о серьезных вещах (на том пошлейшем основании, что так теперь неуместно и не принято), и составляет сокровенную суть его поэтики. Эта внутренняя отвага представляется мне наиболее драгоценной отличительной чертой поэта в нынешней разноголосице. Причем, что чрезвычайно важно, его позиция при этом принципиально антиромантична — это не кокетливое противостояние поэта и толпы, не постмодернистское противостояние поэта и толпы поэтов же, но нормальное героическое противостояние человека и рока. Другое дело, что рок его далек от рока античного — это, скорее, трагическое христианское осознание неизбывности первородного греха, собственной повинности и греховности, отлученности от горнего мира. Но и одновременно своей ответственности перед миром, честности перед лицом своей судьбы:

Вот они, речи пророка: в пустыне

Камни внимали, пичуги с высот

Стаями долу слетались. А ныне

Кто разверзает пророческий рот?

Медом Валгаллы, мелическим воском

Тысячелетья питали, любя.

Дух, оказавшийся недоноском,

Кто же придет домогаться тебя?

..........................................

Вот мы приблизились тоже, мы рядом…

Кто замечает, кого ворожит

Будущее ускользающим взглядом,

Сердца неверная стрелка дрожит?

Нет, глухотою счастливой объяты —

Звери, что смертного часа не ждут,

Ставшие пушечным мясом солдаты,

Как бы уже не живущие тут,

Как бы не жившие. Этим и нету

Гибели, страха, потери всего.

Боже, твой гнев запоздалый к ответу,

Праведный, не призовет никого.

Эти стихи “На новое тысячелетие” из цикла “Безблагодатные оды”, занимающие, даже чисто технически, срединное место в изборнике Алексея Машевского, представляются мне литературной манифестацией не менее значимой, нежели его же программные статьи “Человек в поле культуры” или “Кое-что об искусстве (с попутными замечаниями)”.

Поскольку мы от общих умствований добрались наконец до собственно стихов — первое впечатление от сквозного прочтения “Избранного”: удивительно ровная книга. Каждое стихотворение столь самоценно и самодостаточно, что ничуть не выигрывает и не проигрывает при сравнении с соседствующими. Поэтому чрезвычайно трудно выбирать стихи для цитирования, отдать какому-то одному предпочтение.

Сказанное вовсе не подразумевает отсутствие авторской эволюции: она, несомненно, наличествует — прежде всего в просодии, в ритмике. Книга разбита на три раздела: “Восьмидесятые”, “Девяностые” и “Новый век”. Для стихотворений 80-х годов характерна “долгая” строка, восходящая (не знаю, согласится ли со мной автор) к опыту Юрия Левитанского (“Кинематограф” и “День такой-то”) — с его изощренными и одновременно какими-то “разболтанными” ритмами. (Строго говоря, нечто подобное предпринимал на заре 60-х и юный Бродский.) Стихи последующего десятилетия отмечены ужесточением формы, обогащенным воспринятой явно через Кушнера разностопицей. В новом же веке Машевский, похоже, все более тяготеет к классическим катренам, не отказывая себе, впрочем, в удовольствии иных метрических вариаций, вплоть до постбродских анжамбеманов:

В молодости любовь еще не знает масштабов

Жизни, а главное, смерти, не знает ее габаритов,

Ни подводных течений чувства, ни выбоин и ухабов

Обремененной совести, ни выдачею кредитов

Занятого уязвленного самолюбия, ни мельканья

Перед глазами своих и чужих отталкивающих примеров…

Но главное, повторяюсь, главное — это незнанье

Помалкивающей смерти, реальных ее размеров.

Приступая к анализу стихов Алексея Машевского, я процитировал пушкинские слова “оригинален, ибо мыслит”. Но вспомним, что Пушкин, говоря о Боратынском, немедленно добавил: “…между тем как чувствует сильно и глубоко”. Сильное и глубокое чувствование, строго говоря и отличающее поэта от рифмующего резонера, в случае Машевского — всегда чувствование эстетическое. Задача художника для него — в эстетическом осознании действительности, а не в ее эстетическом описании. При этом удивительной чертой мировидения Машевского является фактическое равноправие реальности культуры и реальности природы. Они взаимообречены друг на друга, взаимозависимы: похоже, что для автора вещь, не отраженная в зеркале культуры, не эстетизированная, — не то чтобы не существует вовсе, но как бы недосуществует, является недовоплощенной. Задача поэта — подобно Адаму, давать вещам имена. Но давать имена лишь вещам (явлениям) уже созданным, существующим. В этом, кстати, какое-то удивительное целомудрие и смирение нашего автора — в противовес традиционно демиургическим интенциям не только поэтов-романтиков, но и классицистов. Он, похоже, избрал для себя скромную роль коллекционера (каталогизатора, систематизатора) окружающей реальности. Реальности, в которой на равных сосуществуют и “морская свинка Люська”, и обнявшиеся в “Британском гербовнике” “лев с единорогом”. Все они собраны вместе и эстетизированы (читай — одухотворены).

Эта коллекция предметов и явлений, любовно подобранная Алексеем Машевским, лишена того метафизического ужаса перед вещью, которым пропитаны стихи Бродского, — но оценить ее красоту и хрупкость только и возможно на фоне этого метафизического ужаса. Как оценить благодатность глотка чистой прохлады в оазисе после странствия по пустыне:

И Слово, страшное в своей

Тревожной к воплощенью тяге…

Опутай, смыслами овей,

Отгороди листом бумаги

Нас от хаоса бытия,

Дай призму, чтоб смотреть отсюда

На жизнь, на это чудо-юдо,

На мир, куда заброшен я!

Виктор Куллэ.

 

Возвращение Андрея Платонова

Возвращение Андрея Платонова

Н. М. Малыгина. Андрей Платонов: поэтика “возвращения”. М., “ТЕИС”, 2005, 335 стр.

 

Нина Малыгина, известный специалист по А. П. Платонову, уже давно и плодотворно изучает его творчество, она автор одной из первых монографий о Платонове — “Эстетика Андрея Платонова” (1985)1. Название ее новой книги — сквозная метафора и ключ к произведениям сложнейшего русского писателя. Ключ тем более удачно найденный, что он отсылает к пронзительному рассказу Платонова о войне “Возвращение”, напечатанному, кстати, под названием “Семья Иванова” в 1946 году в “Новом мире”. Почему же все-таки поэтика “возвращения”?

Во-первых, метафора “возвращение” переносит читателя в культурно-философскую атмосферу в России конца 10 — 20-х годов (тогда и создавал свои первые стихи и научно-фантастические рассказы Платонов). Этот образ вызывает ассоциацию с идеей “вечного возвращения” Ф. Ницше и с лейтмотивами музыкальных драм Вагнера. В творчестве Платонова, немало усвоившего из учения Ницше, Н. М. Малыгина видит тоже “вечное возвращение” — одних и тех же идей, сюжетных мотивов, типов героев, символов. К примеру, очень важны повторяющиеся попытки платоновских героев слиться со вселенной или вернуться в лоно матери-земли. Таков финал сюжета “Котлована”, где герои погружаются в пропасть, что символизирует возвращение в утробу матери. Так нетривиально, обобщенно-мифологически интерпретируется в книге одно из наиболее значительных произведений писателя. Амбивалентный образ ямы-пропасти встречается и в других произведениях Платонова, представая то в виде “дна мира”, а то как “провал между звезд”. Принцип “возвращения” сказался и в особенностях развития Платонова-писателя в 30-е годы, когда он сознательно вернулся к истокам своего творчества, мотивам рассказов начала 20-х. Так, книга Малыгиной выявляет основной закон платоновской художественной системы — автоинтертекстуальность, что, в свою очередь, обусловливает удачный подход к литературному наследию Платонова как единому метатексту.

В первой и второй частях книги аналитически рассматривается творчество Платонова в литературном процессе 20 — 30-х годов, характеризуются его общественная, литературная позиции и эстетика, раскрываются глубинные связи произведений писателя с зарубежной и русской философией, преломление в них религиозных мотивов, анализируются система персонажей, модель сюжета и образы-символы прозы и драматургии Платонова. Третья часть состоит из ряда статей о платоновских произведениях. И эти статьи расширяют и углубляют анализ платоновского метатекста.

Н. М. Малыгина свободно оперирует огромным количеством текстов Платонова, в том числе критических и публицистических, как известных, так и извлеченных ею из печати 20 — 30-х годов, цитирует свои беседы с вдовой и современниками писателя.

Характеризуя процесс становления писателя внутри литературы 20 — 30-х годов, автор соотносит идеи и поэтику его произведений с эстетическими теориями разных литературных групп. Это помогает объективно, без традиционной лакировки осветить парадоксально сложные, “синтетичные” мировоззрение и художественные принципы Платонова.

В первой половине 20-х годов он, являясь членом Пролеткульта и испытывая влияние идей главы этой школы, философа и ученого А. А. Богданова, в то же время близок своими художественными поисками писателям-авангардистам. Во второй половине 20-х годов Платонов пытался найти общий язык с группой пролетарских писателей “Октябрь”, считая “товарищами” Родова и Авербаха из журнала “На посту”, но в 1931 году в заметках о литературе высказал полное несогласие с попытками деятелей РАППа подчинить литературу политике и оказался более близок литературной группе “Перевал”. Возглавлявший ее талантливый критик А. К. Воронский отстаивал принцип “органического” творчества, писал о неореализме, что оказалось созвучным эстетическим исканиям Платонова. Подобные тщательно освещенные московским литературоведом разнонаправленные творческие контакты свидетельствуют о многогранности художественных принципов писателя.

Размышляя об этих принципах, Н. М. Малыгина поднимает актуальную для современного российского литературоведения проблему неореализма в русской литературе 20—30-х годов и наших дней2. По мнению исследовательницы, неореализму в понимании Воронского сродни платоновский “символический реализм”, среди составных частей которого реализм, символизм, авангард, эстетические концепции Пролеткульта, “Перевала” и РАППа, теории реализма и соцреализма сотрудников журнала “Литературный критик”. Подобная трактовка неореализма убедительна, так как фиксирует в нем, наряду с его реалистической основой, и иные, модернистскую и условную, составляющие. Добавлю в связи с этим, что художественному методу Платонова близка и замятинская теория неореализма как синтеза классического реализма с символизмом и авангардистским “сдвигом”, “кривизной”. Получается, что критик Воронский и писатели Платонов и Замятин общими усилиями вырабатывали теорию нового художественного метода, весьма отличавшегося от социалистического реализма.

Н. М. Малыгина не выпрямляет путь Платонова, не ретуширует его образ в духе перестроечной идеологии, а освещает трагедию писателя объективно, признавая, что после обнародования в 1929 году рассказа “Усомнившийся Макар” и в 1931 году бедняцкой хроники “Впрок”, восторженно оцененной двенадцатью (!) редакторами, но в связи с гневом Сталина подвергнутой травле как “Кулацкая хроника”. Платонов попал под критический обстрел рапповцев, которые приклеили к нему опасный ярлык “кулацкого идеолога”, и в конце концов под давлением проработок отрекся от своей сатиры и согласился на “самоперековку”. Его, талантливейшего писателя, в 30 — 40-е годы буквально выдавливали из советской литературы. При этом соцреалистом Платонов так и не стал, хотя и оставался сторонником идей революции. Не стал потому, что, как убедительно доказывает Н. М. Малыгина, его отношение к революции было особым, религиозным, родственным духовным поискам “богостроителей” А. Луначарского и М. Горького.

Большая удача рецензируемой книги — разбор повести “Котлован”, романа “Чевенгур” и некоторых других произведений Платонова сквозь призму мотивов апокалипсиса. Картина мира после “сплошной” коллективизации в “Котловане” напоминает апокалипсис, странное солнце светит землекопам; в “Чевенгуре” останавливается течение исторического времени и наступают некие мифические времена, чевенгурцы постоянно ждут “второго пришествия” Христа и мечтают о “новом свете”. Вместе с тем апокалиптическое сочетается здесь с утопическим.

Откликаясь на споры по поводу жанровой природы “Чевенгура”, Н. М. Малыгина утверждает: это утопия, близкая социальному утопизму А. Богданова, автора романа “Красная звезда”, урбанистическим и “природным” утопиям. Подобную позицию подкрепляет, в частности, декларируемая в “Чевенгуре” и в повести “Сокровенный человек” платоновская вера в утопию бессмертия — “Философию общего дела” Н. Федорова — и идеи Луначарского, высказанные им в работе “Религия и социализм”. Преодоление смерти было важнейшей чертой религиозного отношения к социализму. При этом литературовед отмечает и присущую “Чевенгуру” сложность авторской позиции: “Вместе с тем Платонов чувствовал не только особые жизнетворческие возможности ускоренного апокалиптического времени, но и опасность единоличного управления миром и сплотившимся в единое целое человечеством”. В этих словах содержится косвенное указание и на то, что в финале произведения, когда погибают почти все жители Чевенгура, утопизм вдруг превращается в свою противоположность. А значит, и жанр произведения, и его содержание еще сложнее…

Необычны платоновские герои, философы из народа, “душевные бедняки”, задумавшиеся чудаки и инженеры — преобразователи мира. М. Горький в досаде, что не может до конца их понять, назвал их “не столько революционерами, как „чудаками” и „полоумными””. Но даже самые загадочные из платоновских персонажей (“бог”, питающийся глиной, гротескный Медведь-молотобоец) становятся понятнее в свете новаторских интерпретаций Н. М. Малыгиной.

Она увидела источники персонажей произведений Платонова в Ветхом и Новом Заветах, наметив соответственно два основных типа платоновских героев — “ветхого”, то есть как бы не выделившегося из природы (“бог”, питающийся глиной, в “Чевенгуре”), и “воскресшего” человека, который мечтает о спасении человечества и чей образ восходит к Христу (Александр Дванов и Степан Копенкин из “Чевенгура”, Назар Чагатаев из повести “Джан”). Герой-спаситель непременно целомудрен, как платоновские “строители страны” Никита Фирсов из рассказа “Река Потудань”, Саша Дванов и Степан Копенкин, свято хранящий в душе любовь к умершей Розе Люксембург. В целомудрии Платонов видел великую созидательную силу.

Как и герои-интеллектуалы Ф. М. Достоевского, многие персонажи Платонова одержимы поисками высшей истины и пытаются овладеть “общим планом” мироздания, но являются при этом типично русскими людьми “двустороннего действия”. В “Чевенгуре” “показано, как русские люди пускаются в коммунизм и рассчитывают при случае вернуться обратно; уходят в смерть, как в „другую губернию”, и верят в возможность выхода и оттуда”.

Ценно, что Малыгина вводит в научный оборот и мало изученное раннее наследие Платонова. Ницшеанский тип героя-сверхчеловека, недовольного устройством мира и готового его пересоздать, появляется уже в научно-фантастических рассказах “Маркун”, “Сатана мысли”, “Лунная бомба” и в повести “Эфирный тракт”, насыщенных собственными техническими проектами писателя и близких по духу творениям русских футуристов Хлебникова и Маяковского. Те же черты Платонов придает герою своего очерка “Ленин”. Анализируя этот тип платоновского героя, исследовательница учитывает неоднозначное отношение к нему его создателя, который со временем “исключил из его характеристики право на насилие”, а значит, в чем-то преодолел идейное влияние Ницше.

О многообразии социально-психологических типов у писателя можно судить по тому, как в его произведениях трансформировался центральный для русской классики тип “маленького человека”. У Платонова он превратился в кроткого “сокровенного человека” с пытливой мыслью и благородными намерениями спасителя. Таковы, по мнению Малыгиной, Фома Пухов из повести “Сокровенный человек” и Вощев из “Котлована”. Оправданность подобной интерпретации несомненна, но она не учитывает ироничность и скептицизм Пухова как “природного дурака” (так он называет себя сам), чей образ проецируется на тип “иронического удачника” из русских сказок, смело обличающего пороки…

Строго научная и чрезвычайно интересная книга Н. М. Малыгиной показывает, как глубоко мечты, проекты и разочарования Платонова укоренены в богатейшей интеллектуальной, общественной и культурной “почве” русского серебряного века и 20-х годов. Это исследование помогает лучше понять сложнейшие произведения Андрея Платонова, национально русскую природу его творчества и оценить масштабы его дарования.

Татьяна Давыдова.

 

1 Перу Н. М. Малыгиной принадлежат также и учебное пособие «Художественный мир Андрея Платонова» (1995), множество статей, опубликованных в журналах «Знамя», «Октябрь», «Русская литература» и др. и пяти выпусках сборника «„Страна философов” Андрея Платонова: проблемы творчества».

2 См., например: Скороспелова Е. Б. Русская проза XX века: от А. Белого («Петербург») до Б. Пастернака («Доктор Живаго»). М., 2003; Давыдова Т. Т. Русский неореализм: идеология, поэтика, творческая эволюция (Е. Замятин, И. Шмелев, М. Пришвин, А. Платонов, М. Булгаков и др.). М., 2005; Лейдерман Н. Л. Постреализм. Теоретический очерк. Екатеринбург, 2005.

 

КНИЖНАЯ ПОЛКА АНДРЕЯ ВАСИЛЕВСКОГО

+ 8

Василина Орлова. Пустыня. М., “Зебра Е”, 2006, 364 стр. (“Наша альтернатива”).

“Дмитрий оставил меня. Надо было справляться”. Вот, собственно, — в двух предложениях — сокращенный до предела — пересказ этого весьма пространного и недостаточно структурированного, но очень живого повествования. Женская проза, от первого лица, да. Говорю без малейшей иронии. Это тот случай, когда гендерные характеристики уместны, поскольку и писательница к гендерной проблематике неравнодушна (“Встретиться в кафе — все равно, как родиться мужчиной. Счастье, к которому привыкаешь”). Читается легко, с интересом. Детали, нюансы, выразительные второстепенные персонажи. Поэтому книжку — в “плюс”. И дальнейшие мои недоумения имеют скорее экзистенциальный и отчасти опять-таки гендерный оттенок.

Как известно, каждый человек воспринимает себя как процесс, а другого человека — как объект. Это не плохо и не хорошо, просто так оно есть. Героиню “как процесс” писательница изобразила, а вот ее бывшего мужчину “как объект” — не вполне. Он есть, и в то же время его нет. Он причина всей суеты, и в то же время он — пустое место. Пустое не в силу каких-то его, описанных рассказчицей, личных качеств, а как раз в силу того, что повествовательница ничего важного, существенного об этом человеке нам не сообщает. А между тем он и есть — структурно — та ось, вокруг которой все и вращается. Но почему именно он, почему разрыв с ним превращает для рассказчицы мир в пустыню? Создается впечатление, что для героини этот мужчина важен только как источник интересных (и плодотворных с творческой точки зрения) страданий, но сам по себе, как личность, индивидуальность и т. д., он ей неинтересен.

…А на задней странице обложки — портрет Василины Орловой, сделанный фотографом-любителем (=составителем настоящей “Книжной полки”). Что называется, не могу молчать.

Ян Шенкман. Книга учета жизни. СПб., “Красный матрос”, 2005, 100 стр.

Как указано, это семьдесят вторая книга оригинального питерского издательства “Красный матрос”. “Книгой в прямом смысле слова это вряд ли можно назвать, — предуведомляет нас Ян Шенкман. — Получился скорее коллаж из подслушанных и придуманных разговоров, статей, рассказов, доносов, диалогов и реплик. Кто-то сказал, что в наше время невозможно писать романы…” Романы в наши дни писать можно и нужно. Только читать их бывает трудно и тошно. А Шенкмана — легко и грустно. Правда, чтобы оценить его коллаж, надо быть “в контексте” (даже не литературы, а литературного быта), это истории “для своих” (впрочем, и тираж — 500 экз.). Особенно — о поэте Евгении Лесине. Но и о Дмитрии Быкове тоже.

“Быков вспоминает о том, как в конце 80-х его стихи отвергли в журнале „Октябрь”. Жалуется на консерватизм главного редактора и вообще засилье цензуры. А потом уточняет: „Дело было не в стихах. То есть не в их качестве. Просто ‘Октябрь‘ не устраивала моя общественная позиция”.

— А какая, — спрашиваю, — была у тебя позиция?

Быков задумался на минуту. А потом говорит:

— Позиций у меня было несколько...

И начал перечислять”.

А вот уже неоднократно цитированный рецензентами отрывок:

“Поздно ночью я покупал презервативы в занесенном снегом киоске. На стук в окошко открыла поблекшая женщина лет сорока пяти.

— Презервативы? — спросила она и внезапно заплакала.

По-моему, это готовый трагический роман. Бездна скрытой патетики”.

Последние — объясняющие — фразы, на мой вкус, излишни. И так понятно. К тому же, если понимать под романом определенный литературный жанр (“большую форму”), то, конечно, не роман, а — рассказ. Многие записи в “Книге учета жизни” — это свернутые рассказы, которые можно было бы развернуть до более привычного объема, но не нужно.

“В редакции „Бурды” идет верстка статьи. Куратор, средних лет немка, высказывает свои пожелания:

— Сделайте поярче, сделайте повеселее. А то так мрачно все, что напоминает Чечню.

Верстальщик оборачивается к ней и спрашивает вполголоса:

— А Сталинград вам это не напоминает?”

 

Борис Херсонский. Нарисуй человечка. Стихи. Одесса, “Печатный дом”, 2005, 104 стр.

Полезай-ка в мешок, и я тебя отнесу

туда, где палач с наганом идет к гаражу,

где человек говорит, словно тварь в лесу:

“Не убивай меня, я службу тебе сослужу!”

............................................

Борис Херсонский — врач в третьем поколении, психиатр с четвертьвековым стажем, автор нескольких поэтических книг: “Восьмая доля” (1993), “Вне ограды” (1996), “Post Printum” (1998), “Там и тогда” (2000), “Свиток” (2002) и др. Я довольно долго не подозревал о существовании Бориса Херсонского, но теперь, благодаря любезности Марии Галиной, эта лакуна в моих представлениях о современной поэзии заполнена (поскольку изданная в Одессе книга малодоступна, отсылаю желающих к подборке “Вдоль белых стен” в журнале “Арион”, 2005, № 4 ).

Не понимаю, как это мы

остались среди зимы.

Среди покосившихся старых домов,

среди поврежденных умов.

.....................................

Сидим с врагами за общим столом.

И им, и нам — поделом.

Смеемся, пока ледяной узор

не покроет наш общий позор.

Даже невольно вспоминая о Георгии Иванове, Мандельштаме (список можно продолжить), все равно — сильно. На мой личный вкус — сильно. Но дело не в этом, я процитировал как раз не самое типичное стихотворение книги. Стихи Бориса Херсонского не просто безысходно мрачны (на это есть своя поэтическая традиция), основной корпус книги озадачил меня своим депрессивным реализмом — без ожидаемого лирического “катарсиса”. И это первоначальное впечатление получило подтверждение в обнаруженной мной задним числом рецензии Аркадия Штыпеля (“Новое литературное обозрение”, 2004, № 70) на другую книгу Херсонского, “Семейный архив” (Одесса, “Друк”, 2003). Цитирую: “Вероятно, в „нормальном” прозаическом романе говорилось бы: эти люди были такими-то и такими-то и вот что с ними случилось. В поэтическом повествовании Бориса Херсонского применена логика, обратная по отношению к логике „нормального” романа. Херсонский говорит примерно следующее: эти люди были, ибо они были такими-то, и с ними случилось то-то. <…> Эту „почти прозу” нелегко встроить в какой-либо типологический ряд. <…> Оксюморон „поэзия non-fiction ” — это один из возможных ответов на кризис традиционной поэтики”.

Во многих разделах книги “Нарисуй человечка” Херсонский выступает в качестве повествователя — не сочинителя, а рассказчика, рассказывающего истории из жизни . Вот (не пожалею места) одна — из раздела “Телефонная книжка”, где названия стихотворений представляют из себя номера телефонов с именами-отчествами (и номера, и имена перечеркнуты).

На самом деле детские годы полны

чудовищных сцен насилия. Крыльями бьют у стены

недорезанные цыплята. Кровь на белом пере.

Одуряющий запах и клекот в тесном колодце-дворе.

Дальше — больше. В накрытом тряпкой ведре

кончается жизнь котят. Или — муторный лай собак

из машины с клеткой. Гицель с огромным сачком

гоняется за голубями. Поймает? Как бы не так!

Ему подставляют ножку. Летит с размаху, ничком.

Или в кухне Берта силком разжимает клюв

многоцветному петуху, воду вливает — “Пей,

все равно зарежу!” Петух глотает, икнув.

Берта идет за ножом. Я наблюдаю за ней.

В проеме видна склоненная над стульчаком спина,

узел седых волос, темный халат в цветах.

Два движения локтем. Десять минут она

удерживает птицу в крепких отечных руках.

Лапы торчат из кастрюли. Потроха поглощает кот.

Хлопает дверь в сортир. Громко бранится сосед —

не кухня, а птицерезка! Мейн Год, ну что за народ!

Берта не слушает. Берта готовит обед.

89-17-24 (позвать Берту Исааковну)

Что это еще напоминает? Кинематограф. И запоминаются — после — не столько строфы, сколько картинки. Стихи о кино у него тоже есть.

 

Олег Шатыбелко. Вооот. М., ОГИ, 2005, 56 стр. (“Проект ОГИ/Сопромат”).

Автор двух поэтических книг — “Боковое зрение” (2002) и “Как дела, Веничка?” (2003), Олег Шатыбелко является и координатором проекта “Сопромат” (как сказано в аннотации, “у каждого автора серии есть свое, точное, однозначное толкование названия серии. Свой, так сказать, контекст. А вот общего, извините, нет”). Нам и тут никуда не деться от дихотомий “проза — поэзия”, “стихи — проза”. Олег Шатыбелко весьма чувствителен к этой проблематике. Вот отрывок длинного стихотворения:

[1]

я думаю,

что “героем” шестидесятых

можно назвать парня из кинофильма

“а я иду, шагаю по Москве”;

семидесятых —

персонажей сыгранных О. Далем и О. Янковским

в кинофильмах “отпуск в сентябре”

по “утиной охоте” Вампилова

и “полеты во сне и наяву”

режиссера Р. Балаяна;

восьмидесятых —

сказочно-оторванных от реальности

персонажей Григория Горина

из кинофильмов Марка Захарова;

правда, был еще персонаж в фильме Петра Тодоровского

“по главной улице с оркестром” —

его сыграл Олег Меньшиков —

но на фоне Борисова

он сильно проигрывал ему в искренности;

с девяностыми — все сложнее:

какая-то пустота

или, вернее, малозапоминающаяся, излишняя пестрота —

действительно,

ведь не принимать же в расчет героя Данилы Бодрова

из нашумевшего фильма “брат”?

[2]

…а сегодня они молчат.

я не могу в это поверить,

но они все время молчат.

говорят другие —

...........................

На сайте Lito.ru этому и некоторым другим опубликованным там стихотворениям Шатыбелко предшествовал эпиграф: “автор согласен с М. Л. Гаспаровым в том, что „с точки зрения стиховедения стихотворения в прозе — это проза, и только проза””; и далее следовало авторское указание, что перед нами “цикл стихотворений в прозе”. Это, конечно, лукавство. Стихи отличаются от прозы иной системой пауз . В прозе паузы маркированы знаками препинания, абзацами и практически с ними совпадают. В стихах паузы маркированы концами строк — и можно сказать, что эти паузы звучат громче “грамматических”, тем более что в современной поэзии знаки препинания могут отсутствовать вовсе. Разбив свой текст на стихотворные строчки, автор, что бы он ни говорил о “прозе”, тем самым уже сообщает нам, что этот текст должен читаться как стихи. В книге Олег Шатыбелко эпиграф снял, и правильно сделал. Прямое высказывание (а как несколько категорично уверяет в предисловии к книге Дмитрий Воденников, “кроме прямого высказывания у поэзии сейчас вообще ничего не осталось ”), так вот, прямое высказывание сопротивляется (вспомним название серии) — не хочет быть прозой.

Используя другое известное выражение Гаспарова, что “cтихи делятся не на хорошие и плохие, а на те, которые нравятся нам и которые нравятся кому-то другому”, могу сказать, что стихи Шатыбелко нравятся кому-то другому. “Мне вдруг пришло в голову, — пишет Воденников, — что человек, который не может читать настоящие современные стихи, это человек, который опоздал в будущее ровно настолько, насколько он ограничил себя сам (от высокомерия, жеманства или от неумения или нежелания сделать свой собственный выбор, начать свой собственный путь). Если его высшая планка заканчивается Ахматовой (допустим), то он опоздал в будущее примерно лет на сорок, если Сумароковым — то на целых два века. Если Дементьевым — то он опоздал туда навсегда”. Упоминание Сумарокова выглядит юмористически, но дело не в этом. Спросим себя: так ли нужно туда спешить? Что нас там ждет — кроме смерти? Настоящие современные стихи стоит читать ради обволакивающего нас настоящего, в котором мы — Воденников, Шатыбелко, Василевский — еще живы и еще свободны. Замедлим шаг.

 

Марианна Гейде. Время опыления вещей. М., ОГИ, 2005, 112 стр. (“Проект ОГИ/Сопромат”).

Серия — та же. Сопромат. Во вступительной статье Вадим Калинин подробно анализирует тот общий ландшафт (“не ландшафты, а один ландшафт”), который постепенно воссоздается отдельными стихотворениями Гейде. “О характере его [лирического субъекта Марианны Гейде] много говорить я не стану, тем более что, прочтя книгу, вы с ним (а это, как правило, все-таки „он”, так как гендер у Гейде, традиционно для новой женской поэзии, „плавает”) познакомитесь близко. Скажу только, что он существо весьма рефлексивное, часто желчное, склонное к недовольству собой, окружающим миром и, как следствие, к духовным исканиям. Это не модернистский „передельщик вселенной” и не характерный для постмодерна „изысканный всеядный потребитель”, это некто другой. Что-то есть в нем от депрессивной суицидальной эмпирики Данилы Давыдова, от лихорадочно, спазматически восприимчивой аутичности Ирины Шостаковской, но что-то и от восторженной, но тусклой философичной иронии Ходасевича и Вагинова”.

У Гейде есть очень плотные, концентрированные поэтические тексты, а есть легкие, прозрачные. Допускаю даже, что первые автору дороже вторых. Но у меня, читателя, свои права. Очень хорошее, на мой взгляд, длинное стихотворение “Солнце в облаке круглеет…”, которое как бы просится на язык, просит, чтобы его прочитали вслух, и я даже знаю, как бы я его вслух прочитал.

Солнце в облаке круглеет,

растекается и снова

в редком облаке круглеет,

а к заходу, словно клещ,

раздувается, и красным

наливается, и жадно

всякую цветную вещь

ни за что лишает цвета.

Вещь не сердится на это,

но, как маленький крючок,

тень выбрасывает вбок.

.............................

Количество поэтических вечеров (по крайней мере в столице) нарастает, и проблема авторского чтения становится все более актуальной. Я не раз слышал Гейде “живьем”. То, что Марианна Гейде шепчет и бормочет в микрофон, на мой вкус, следует читать совсем иначе, а именно — громко, медленно, членораздельно, а иногда даже и пафосно, давая выход той энергии, которая в стихах, несомненно, присутствует. Возразят: мол, автор лучше знает. Иногда знает, иногда нет. А иногда знает, но лучше б не знал или промолчал. Когда в шестьдесят втором выпуске “Нового литературного обозрения”, посвященном современной русской поэзии, Гейде комментирует свое, вошедшее в рецензируемую книгу, стихотворение “Кто сворачивает пласты не добытых никем пород…” таким вот образом: “Изначальный посыл текста — чисто берклианский: мир задается двумя параметрами — восприятием со стороны познающего субъекта и способностью быть воспринятым со стороны объекта, инвариантность изменчивого мира сохраняется благодаря постоянному присутствию того, кто объемлет его своим зрением и своей памятью…” — и так далее, комментарий этот кое-что говорит нам об авторе, но мало что прибавляет к нашему восприятию художественного текста1. Как сказал кто-то умный (не помню, кто): писатель, высказывающийся о своем собственном произведении, становится тем самым в ряды критиков и может ошибаться вместе с ними . Тем более что лучшее у Гейде ни в каких комментариях не нуждается.

коралловые колонии, выстраивающие остов,

к двадцати пяти годам почти вымирают, после

себя оставляя почти скелет, на котором после

невидимые ткачи непрерывно латают ткани

вплоть до того момента, когда их стянет

влажная гниль и меня наконец не станет.

.................................................

 

Знаки отличия. Поэтическая антология. М., Независимая литературная премия “Дебют”, Международный фонд “Поколение”, 2005, 224 стр.

Составитель не указан, редактор — Виталий Пуханов. 36 поэтических подборок (“лучшие произведения конкурсантов, финалистов и лауреатов Независимой литературной премии „Дебют” в номинации „Поэзия” за 2004 год”), сразу два предисловия — Данилы Давыдова (“Способы создавать новое”) и Марианны Гейде (“О некоторых особенностях „сверхмолодой” поэзии”). Замечу, что предисловия эти — едва ли не самое интересное в сборнике (понимаю, что прозвучит как издевка, что совсем не входит в мои намерения, — при всей моей симпатии к “дебютовскому” проекту). Скажем, философская статья Гейде задает такую высокую планку разговора о поэзии, которую многие из представленных текстов “сверхмолодых” (какой, однако, неловкий термин!) авторов преодолеть не могут2. Но мне — как редактору — любопытно было отметить, как мир “толстожурнальной” поэзии пересекается с этим сегментом современной словесности — поэзией “двадцатилетних”. Пробегаю глазами содержание: ага, Анна Логвинова (“Новый мир”, 2006, № 6), ага, Анна Цветкова (“Новый мир”, 2006, № 2), ага, Алла Горбунова (скоро будет в “Новом мире”)… Да и Марианна Гейде, лауреат “Дебюта-2003”, печаталась у нас в “Новом мире” (2004, № 3) — вместе с ее “нобелевской” речью, воспроизведенной ныне в “Слизнях Гарроты” (М., 2006).

“<…> мелодичная, обласканная столичными клубами поэтесса Анна Логвинова долго и с успехом читала новое”, — писала года полтора назад Анна Козлова. Вот и в марте этого года в московском клубе “ПирОГИ на Зеленом” во время презентации “Знаков отличия” еще раз обратил внимание на неимпровизационный артистизм Анны Логвиновой, приемы интонирования, жесты….

Бабушки охали — что же такое будет.

Бабушки охали — как же все это станется.

И я понимала — меня растят на убой

Какому-то чувству чудовищного размаха.

И вот — мне уже возмутительно много лет,

А чувства такого все нет и нет.

И я знаю — есть женщины, из которых все до одной

Могут встать стеной.

И сказать — что, мол, “наши мужья нам нравятся

Больше Джереми Айронса!!!”

Но я никогда не видела их мужей,

Не снимала с них галстуков, не целовала их шей.

И, возможно, поэтому

Мне так никто и не нравится.

Кроме, конечно же, Джереми,

Джереми Айронса…

“Анна Логвинова поразила всех безыскусностью интонаций”, — писала об итогах очередного “Дебюта” Василина Орлова. Добавлю: продуманной безыскусностью. Тем, что Данила Давыдов в своем предисловии охарактеризовал как отрефлексированную “новую искренность” . К тому же интонация и приемы Анны Логвиновой генетически (вот нечаянный каламбур) восходят к стихам ее отца Петра Логвинова. Поскольку стихи Петра Логвинова у публики, так сказать, не на слуху, то связь эта мало кому понятна. Для тех же, кто слышал, как дочь читает стихи своего покойного отца (например, на вечере в клубе “Улица ОГИ”), такое прямое наследование очевидно. Случай в истории отечественной поэзии исключительный.

 

А. Э. Скворцов. Игра в современной русской поэзии. Казань, Издательство Казанского университета, 2005, 364 стр.

Много ли сейчас выходит книг о современной русской поэзии? Немного. Появление монографии Артема Скворцова, написанной, как я понимаю, на основе его кандидатской диссертации, представляется мне фактом безусловно позитивным, а тема монографии — актуальной. Автор осуществляет “разделение поэтов на три группы — архаистов, новаторов и центристов (известная тыняновская оппозиция переосмысливается и превращается в триаду). <…> Так, Дмитрий Пригов — поэт старшего поколения — идеально вписывается именно в поэтическую систему новаторов, а его младший современник Дмитрий Быков, скорее, архаист. К архаистам отнесены О. Чухонцев, Ю. Левитанский, Д. Самойлов, А. Кушнер, Д. Быков, к новаторам — А. Еременко, В. Строчков, А. Левин, В. Степанцов, А. Добрынин, В. Пеленягрэ, Д. Пригов, М. Сухотин, Л. Рубинштейн, В. Некрасов, А. Макаров-Кротков, С. Моротская, И. Ахметьев, к центристам — И. Бродский, Л. Лосев, В. Коркия, И. Иртеньев, С. Гандлевский, Т. Кибиров, А. Башлачев, А. Цветков”. Глава о центристах занимает примерно половину всей монографии, видимо, именно они по-настоящему интересны исследователю. “Игра в творчестве центристов — не просто художественный прием, как у архаистов, и не самоцель, как в творчестве новаторов. Она становится одним из способов выражения философии жизни. Центрист вполне осознанно играет „всерьез””.

Превратившись к своим пятидесяти годам, так сказать, в литературного агностика, я думаю, что любая добросовестная концепция/интерпретация стоит любой другой, и поэтому не собираюсь в рамках книжной полки ни полемизировать, ни солидаризоваться с исследовательскими позициями А. Скворцова. Допускаю даже, что на страницах “Нового мира” еще появится подробный разбор этой монографии, сделанный более квалифицированным автором, чем я. Отмечу только два момента. “В поле исследователя не вошло творчество поэтов, пришедших в литературу или внятно заявивших о себе с середины 1990-х годов: А. Тимофеевского, В. Павловой, М. Амелина, Г. Данского, А. Полякова, Б. Рыжего, С. Янышева, Г. Шульпякова, Д. Воденникова и др. Думается, об их вкладе в литературный процесс судить еще несколько преждевременно”. Вот эта последняя фраза явно лишняя. Если бы исследователь просто написал, что в формате данной монографии нельзя объять необъятное (а именно такой является современная русская поэзия, переживающая, на мой взгляд, полосу расцвета), то и вопросов бы не было. Но избранная автором мотивировка не убеждает, ведь в своей работе он анализирует вовсе не вклад избранных авторов в литературный процесс, а особенности их поэтики. В этом смысле Вера Павлова, Максим Амелин или Дмитрий Воденников представляют собой вполне сложившиеся и яркие индивидуальности, и их творчество имеет прямое отношение к заявленной в названии монографии теме. Удивляет также эпиграф к монографии: “Страсть к игре есть самая сильная из страстей” (А. С. Пушкин). Как известно, это запись в дневнике А. Н. Вульфа от 8 декабря 1836 года: “Пушкин справедливо говорил мне однажды, что страсть к игре есть самая сильная из страстей”. Речь тут, очевидно, идет об азартных играх, о картах, об игре на деньги, что никакого отношения к предмету исследования не имеет. (Зато, набрав в поисковой системе Яндекс эту пушкинскую фразу, я обнаружил, что она часто используется в рекламе игорного бизнеса или в статьях об оном).

 

Владимир Бондаренко. Последние поэты империи. Очерки литературных судеб. Комментарии Л. С. Калюжной. М., “Молодая гвардия”, 2005, 667 стр. (“Библиотека мемуаров. Близкое прошлое”. Вып. 14).

Он труженик. Пишет очень много (для меня это загадка). Любит русскую литературу (что для литературного критика, к сожалению, не само собой разумеется), причем в разных ее проявлениях. “Моя беда в том, что я ценю талантливых людей, каких бы взглядов они ни придерживались, исключая явно русофобские, враждебные не мне, а моей Родине, моему народу, русской национальной культуре” (Владимир Бондаренко, “Очевидец ХХ века. Автопоздравление, автоманифест и автобиография к юбилею” — “НГ Ex libris”, 2005, № 6, 16 февраля).

Да, литературные пристрастия этого критика (“литературного кота Леопольда”, по выражению Юлии Рахаевой) шире его известной политической позиции публициста. Николай Тряпкин. Владимир Соколов. Алексей Прасолов. Глеб Горбовский. Станислав Куняев. Анатолий Передреев. Николай Рубцов. Тимур Зульфикаров. Белла Ахмадулина. Юнна Мориц. Ольга Фокина. Геннадий Шпаликов. Владимир Высоцкий. Олег Чухонцев. Борис Примеров. Игорь Шкляревский. Татьяна Глушкова. Иосиф Бродский. Юрий Кузнецов. Эдуард Лимонов. Леонид Губанов. Игорь Тальков. Борис Рыжий. Но поскольку он по природе/натуре своей есть критик-публицист, то ему как-то приходится примирять и объяснять, то есть давать очередному сборнику статей какую-то концептуальную подкладку. Любопытно, что именно такая “подкладка” вызвала, например, потоки сарказма у Никиты Елисеева, комментировавшего некогда в “Новом мире” (2001, № 5) сборник Бондаренко “Время Красного Быка”: “Это всегда привлекает. Со времени Розанова Василия Васильевича это — привлекает. Разбить все яйца, левые, правые, монархические, большевистские, истинно народные, подлинно аристократические — чтобы яичница зашкворчала”.

Среди ключевых понятий рецензируемой книги обнаруживается не только Империя, вынесенная в название, но еще и — миф . И это не только мифология Империи, но и мифология поэтических имен и судеб. (Я, кстати, попробовал сосчитать, сколько раз встречается “миф” в статье о Шпаликове, сбился.) По мнению Валентина Курбатова (“Литературная Россия”, 2005, № 49), этот том — “может быть, лучший автопортрет (курсив мой. — А. В .) прекрасного критика с любящим, стареющим, благодарным, усталым, доверчивым сердцем”. Про сердце Бондаренко я говорить не буду. Но вот центральная, на мой взгляд, статья о русском патриоте Иосифе Бродском — это квинтэссенция бондаренковского мифотворчества (при этом страницы о ксенофобии, антиисламизме Бродского, о его предотъездном письме Брежневу очень интересны). Ну да — “творец собственных культурологических мифов”, как охарактеризовал Бондаренко Николай Переяслов. Этим и интересен. Возможно, критик без собственной литературной мифологии — и не вполне критик (как я, например).

“Я считаю Леонида Губанова одним из поэтических классиков ХХ века, сыном Державы, которая обходилась с ним сурово, но он ей платил в ответ лишь любовью”. Хм… если Губанов — классик ХХ века, то отсчет классиков пойдет, пожалуй, даже не на десятки, а на сотни. Да, на сотни! — воскликнет Бондаренко. — Мы такие! И по-своему будет прав. Сердцу не прикажешь.

±1

Александр Давыдов. 49 дней с родными душами. М., “Время”, 2005, 192 стр. (“Документальный роман”).

“Учитывая почти мифологическую для него значимость давно ушедших людей, он [автор] обозначил семейные роли большой буквой: Мама, Отец, Дедушка, Бабушка, Няня, — не раскрывая имен и фамилий”, — читаем в аннотации. И это так. Но у рецензируемой книги есть подзаголовок “Мой отец — Давид Самойлов” — подзаголовок, присутствующий только на обложке и отсутствующий в выходных данных и в содержании. Издатель (если это было решение издателя) поступил правильно, ибо только это обстоятельство родства с известным поэтом и придает книге действительный интерес.

Да, у всех были и отец, и мать, но для истинного сопереживания этого мало. То, что для автора — свое, родное, дорогое, то, что болит, не всегда является таковым для стороннего наблюдателя. Заразить другого своими чувствами очень трудно, не всем это удается. Повествование — сумбурно, многословно, местами — экстатично. “Случайный читатель, отбрось мою писанину”, — кокетничая, предупреждает автор. Я, видимо, читатель не случайный, мне интересно все, что связано с Давидом Самойловым, и я готов терпеливо выковыривать из аморфной словесной массы изюминки-свидетельства вроде таких: “Он сам мне советовал любопытствующим отвечать на вопрос „Кто твой отец?” не торжественным „поэт” или, там, „писатель”, а скромным — „переводчик””.

Но “случайный” читатель, для которого персонажи книги заведомо не обладают “мифологической значимостью”, может ее и вправду отбросить.

 

- 1

Борис Сушков. К цивилизации андрогинной (новый взгляд на любовь и брак). Тула, “Гриф и К”, 2005, 44 стр.

“Их [Пушкина и Натали] супружеские отношения вряд ли можно назвать не то что счастливыми, а просто нормальными, здоровыми, какие бывают у нормальных, любящих супругов. Пушкин сам в простоте сердечной и [с] присущим ему цинизмом так описывает их патологию, проявляющуюся в самой сокровенной интимности — половом акте:

Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем…”

Далее у Сушкова приводится полный текст известного пушкинского стихотворения, я его пропускаю, но тем, кто подзабыл, советую взять соответствующий том и внимательно перечесть. Продолжаю цитату:

“…И делишь, наконец, мой пламень поневоле!

Ведь это ужас! — насиловать так женщину, принуждать ее к исполнению супружеских обязанностей, и в результате она вынуждена подменять любовь физиологией, чего женское сердце не прощает!”

Тираж брошюры — 300 экз., по-моему, более чем достаточный.

P.S. Борису Сушкову стоило бы уточнить датировку стихотворения; возможно, его ждет сюрприз.

 

1 Когда писалась эта рецензия, вышла следующая поэтическая книга Марианны Гейде — «Слизни Гарроты» (М., «АРГО-РИСК»; Тверь, «KOLONNA Publications», 2006, 104 стр., серия «Поколение», выпуск 11), в которой обнаруживаются целых три подобных автокомменментария, выделенных в специальный раздел. Кстати, необычное название книги расшифровывается в эпиграфе: «Разумные слизни Гарроты рассматривают человека со всей его техникой не как явление реального мира, а как плод своего невообразимого воображения» (Братья Стругацкие). Книга прозы Марианны Гейде готовится к печати в издательстве «Новое литературное обозрение», с одной из повестей будущей книги можно познакомиться в настоящем номере «Нового мира». А «Время опыления вещей» уже получило премию поэтического фестиваля «Стружские мосты» (Македония).

2 Примерно тот же незапланированный эффект мы наблюдаем в первом номере нового журнала поэзии «Воздух» (редактор Дмитрий Кузьмин). Эпиграфом к журналу стоит неточная цитата из Мандельштама: «Все стихи я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые — мразь, вторые — ворованный воздух». С такими словами надо обращаться осторожно, их можно процитировать не более одного раза, ибо в качестве постоянного «слогана» они опять-таки задают такую высокую планку, которую никакой журнал не выдержит. К тому же мандельштамовская дихотомия «разрешенные» — «без разрешения» имела вполне определенное конкретно-историческое содержание, которого она ныне лишена. Какой в 2006 году может быть «ворованный воздух»? Ворованный — у кого? Мои риторические вопросы/недоумения никоим образом не означают, что журнал Кузьмина не заслуживает самого внимательного прочтения, просто эта задача не укладывается в формат данной «Книжной полки».

 

ЗВУЧАЩАЯ ЛИТЕРАТУРА. CD-ОБОЗРЕНИЕ ПАВЛА КРЮЧКОВА

ЗВУЧАЩИЕ СОБРАНИЯ (Иосиф Бродский)

Артуру Онческу.

Бродском можно сказать так: его записывали много. И это будет чистая правда: начиная от домашних “квартирников” — до эмиграции — и заканчивая лекциями и публичными выступлениями на Западе. Я не могу представить себе того или иного его вечера в Европе или Америке, чтобы среди публики не оказался слушатель с компактным магнитофоном (их уже называли диктофонами), не могу представить, чтобы устроители чтения не обеспечивали звукозапись — например, с центрального микрофона на пульт. Все это было, и такие записи имеются как в частных собраниях, так и в архивах университетов, колледжей и тому подобных заведений.

Однако можно сказать и так: профессиональных звукозаписей Иосифа Бродского почти что и нет. И это тоже будет правдой: передо мной всего три официальных компакт-диска, но даже если окажется, что существуют четвертый и пятый, — положение не исправится: официальных записей на профессиональных носителях — горстка. Примечательно, что в последний по времени издания компакт-диск (2003) вошла единственная профессиональная “предотъездная” запись Бродского, сделанная в начале 1966 года в Москве звукоархивистом Львом Шиловым — в аппаратной фонотеки Бюро пропаганды художественной литературы Союза писателей СССР. Сделанная, естественно, неофициально.

Но прежде чем начать представлять вам эти компакт-диски с записями 1966, 1986 и 1996 годов (а представлять мы их станем в хронологическом порядке выхода к слушателю, то есть опираясь на время факта издания, а не факта записи), напомним себе, каким оно было — авторское чтение Иосифа Бродского в разные годы. Свидетельствами современников и пристрастных слушателей поэта попробуем сопроводить наш обзор на всем его протяжении — они, как мне кажется, помогут очертить перспективу и удержать драматургию повествования, несмотря на некоторые кажущиеся противоречия в “деталях”.

“…Так читал стихи только он, они были созданы для этого голоса, рождались вместе с ним. Слушать его стихи в чужом исполнении — тяжкое испытание. Кричат, спотыкаются на каждом анжамбмане, запинаются в погоне за утраченным смыслом. Между тем он не кричал, он пел, и это пение, монотония, как говорят лингвисты, никогда не подчеркивала никаких подробностей, никакой отдельно взятой мысли, не расставляла логические акценты, шла сплошным голосовым потоком, мощной волной, обрываясь, всегда внезапно, как перед пропастью, на последнем слове”.

Александр Кушнер, “Здесь на земле…”.

“…Темп речи Бродского после эмиграции не снизился. Скорее наоборот. Как и сила голоса при чтении стихов. Как и его продуктивность — похоже, что именно после своего последнего инфаркта два года назад он работал и над прозой, и над стихами особенно фанатично. Характерной чертой его синтаксиса по-прежнему оставался тот же механизм постоянных добавлений — то какое-то уточнение, то придаточное предложение, которое расшатывает все сказанное выше. Один значок в его пишущих машинках, по-видимому, был ему так же отвратителен, как и конец разговора. Это точка. <…>

Я уже и раньше часто думал о том, что торжественным скандированием собственных стихов Бродский заглушал их собственную поэзию, быть может, скрывая ее из чувства целомудрия. В Нью-Йорке и позднее дома при перечитывании его сборников я вдруг расслышал, какое тонкое звучание предполагает эта поэзия, когда нет слухового насилия его декламации. Декламация сохранилась в записях. Но читающий Бродского для себя всегда сумеет расслышать тот его голос, которым при жизни он разговаривал в минуты непринужденности и тепла, когда отпадала необходимость „упорствовать”: действительно, голос, полный тишины!..”

Кейс Верхейл, “Пляска вокруг вселенной”

(фрагмент из книги об И. Бродском).

“…Мы вкушали, как благовест, ваш монотонный голос, / где усталость напрасно с вежливостью боролась”.

Из стихотворения Элеоноры Иоффе

“Элегия на смерть Иосифа Бродского”,

описывающего, в частности, последнее

публичное чтение поэта в Хельсинки.

 

БЛИЗКАЯ БИЛИНГВА

CD // Joseph Brodsky. Римские элегии. Roman Elegies. Erker. EV-12916.

Я бы не знал о существовании этого компакт-диска, если бы не Анатолий Найман. Ему эту пластинку подарили близкие Бродского, и, переписав ее, я стал ломать голову над датировкой записи, о которой заявлено в названии: авторское чтение — по-русски и по-английски — сочиненных в 1981 году 12 стихотворений под заглавием “Римские элегии”. И — пришел к выводу: запись, очевидно, 1986 года, ибо она идентична публикации на малотиражной научно-методической аудиокассете “Иосиф Бродский”. Кассету выпустил в начале 2000 года отдел звукозаписи Гослитмузея1. У коллекционеров эта кассета есть: она продавалась на писательских вечерах и в филиалах Литературного музея, однако качество аудиозаписи на диске, который хранится у А. Н., превосходит ту, что на магнитной ленте, в разы.

Слушая студийные записи авторского чтения, я придумал сам для себя доморощенные определения: близкая и дальняя запись.

“Римские элегии” (особенно русская часть) — близкая запись. Между микрофоном и голосом поэта нет полумертвого воздушного пространства, всё напрямую. Поначалу мы прослушали фрагмент этой записи вместе с Анатолием Генриховичем у него дома, через колонки. Голос Бродского мгновенно заполнил комнату, как олово форму. Когда он читал

…и в горячей

полости горла холодным перлом

перекатывается Гораций, —

это казалось уже удвоением эффекта.

В посвященном Бродскому стихотворении “Лес Европы” нобелевский лауреат, поэт Дерек Уолкотт писал о себе и о поэтическом собрате, которые… “обмениваются горловыми” (перевод В. Куллэ) .

“…Его поэзия — упражнение в абстрагировании, — писал в статье о „Римских элегиях” швейцарский филолог Жорж Нива. — Его поэтический герой ищет анонимности и редукции к сущности, к белизне чистой формы и чистого мрамора. Быть анонимным и все еще осколком живого, быть мыслящим торсом — вот урок Рима и самое трудное в жизни и в поэзии. Иными словами: безликая элегия — идеал поэзии…”

Быть самим собой и исчезать, как исчезает ломаное “р” еврея:

Для бездомного торса и праздных граблей

Ничего нет ближе, чем вид развалин.

Да и они в ломаном “р” еврея

Узнают себя тоже; только слюнным раствором

И скрепляешь осколки…

“Более всего это наблюдение над собственной артикуляцией” (Шимон Маркиш).

Добавлю, что диск замечательно оформлен: на обороте фотопортрет Бродского — круглые очки на лбу, подбородок оперт на большой палец руки, сжимающей маркер. Внутри еще одна фотография — поэт сидит у окна какого-то учреждения (может быть, студии звукозаписи?), а на правой стороне разворота — факсимиле первой части “Римских элегий”.

В том же году, когда были записаны “Римские элегии”, в вашингтонской “The Folger Shakerspeare Library” (21 октября) и нью-йоркском “The Center for the Media Arts” (6 ноября) были сделаны записи, составившие часовую аудиокассету “Joseph Brodsky. Winter”2.

За исключением английского стихотворения “Elegy: for Robert Lowell”, Бродский также читал здесь билингву — свои автопереводы и переводы Дерека Уолкотта и Джорджа Клайна. В кассету вошло 11 стихотворений, в том числе “Письма династии Минь”, “Эклога 4-я: зимняя” и “Осенний крик ястреба”.

…Спустя десятилетие московский Дом-музей Марины Цветаевой выпустил тиражом 50 экземпляров3 аудиокассету “Иосиф Бродский. Стихотворения. Читает автор. Лондон 1981 — 1987”. Тут и большая подборка из сборника “Урания” (запись 1987 года), и “Конец прекрасной эпохи” вкупе с классическими стихотворениями начала семидесятых — начала восьмидесятых годов вроде “Сретенья” и “Натюрморта” с одной стороны и “Эклоги 5-й (летней)” — с другой. Это записано в 1981-м.

Я уверен, что это архивы Би-би-си. В воспоминаниях Людмилы Штерн “Ося, Иосиф, Joseph”, выпущенных пять лет назад издательством “Независимая газета”, в главе “Коварство и любовь” цитируется письмо друга, тогдашнего сотрудника Би-би-си Славинского: “А узнал я о премии, сидя в своем кабинете на Би-би-си. Влетает продюсерша: „Славинский, поздравляю, ты был прав!” —„С чем это?” — „Помнишь, ты меня просил сохранять записи Бродского, потому что он того и гляди получит Нобеля? Ну вот…””

“…Картавость, некоторая невнятность произношения, интонационное однообразие зачина забывались немедленно. Бродский мог достигнуть такой интонационной интенсивности, что слушателям становилось физически дурно — слишком силен оказывался напор.

Но суть была не в том. Чтение Бродским своих стихов было жизнью в стихе, перед слушателями происходило уникальное и потрясающее явление — абсолютное слияние личности и результата творчества, казалось бы, уже отделившегося от этой личности. Происходил некий обратный процесс — стихи снова воссоединялись с поэтом. Это не было воспроизведение, исполнительство — пусть самое высокое. Это было именно проживание поэзии…”

Яков Гордин, “Иосиф Бродский и его собеседники”.

“…Все были поражены его чтением, силой, пытались заговаривать с ним на эту тему, но он отнекивался, говорил: „Ничего особенного, просто так нас приучали в школе декламировать классическую поэзию””.

Из интервью Дэниэла Уэйсборта Валентине Полухиной.

“...Для слушателя озвучивание текста бывало мучительным, ибо речь Бродского заведомо обгоняла смысл. Бессильный помочь аудитории, Бродский оставался наедине со своими стихами, которые он читал как бы для них самих. Произнося строчки вслух, он выпускал их на волю. Звукам возвращалось то, что у них отняли чернила, — жизнь.

Бродский весьма сурово обходился с одним из двух условий своей профессии. Находя письменность малоприспособленной для передачи речи, он решительно отдавал предпочтение звуку. Передать человеческий голос способна только поэзия, причем — классическая, всегда оговаривал Бродский с настойчивостью сердечника, ценящего правильную размеренность ритма”.

Александр Генис, “Бродский в Америке”.

 

МАШИНА ВРЕМЕНИ

CD // Иосиф Бродский. “Ранние стихотворения”. Москва. Sintez Records, 1996.

Компания Sintez Records благодарит Юза Алешковского и Андрея Макаревича за содействие в создании этого альбома.

Recorded at Dangerous Music Studios — November, 1994. Engineer: Vladimir Spitsberg (Silantiev). Mastered at Sonic Room at NYU MBT Studios — January-February, 1995. Engineer: Paul Geluso. Дизайн: Андрей Гусев.

Об истории записи этой пластинки Андрей Макаревич рассказал мне сразу после ее выхода — в середине 1996 года — в эфире исчезнувшего ныне “Радио АРТ” (программа “Охранная грамота”). Я было хотел процитировать фрагмент эфира, но вспомнил, что поэт и музыкант описал эту историю в своей недавней мемуарной книге “Сам овца”. И рассказал ее более подробно.

“…А еще через полгода мы опять сидели в „Самоваре” (русский ресторан в Нью-Йорке; Бродский был одним из его учредителей. — П. К. ) с Юзом (Алешковским. — П. К. ) и обмывали вышедшую пластинку (диск „Окурочек”; Макаревич наложил свою музыку на пение Алешковского. — П. К. ). Пластинка Юзу, по-моему, очень понравилась (она и мне очень нравится) — все предыдущие попытки записи (а Юз их с кем-то делал) ни в какое сравнение не шли.

В общем, мы сидели в „Самоваре”, и вдруг опять вошел Бродский и подошел к Юзу, и Юз похвастался пластинкой, и Бродский повертел ее в руках, полугрустно-полушутливо произнес: „Может, и мне альбом записать?” — и пошел к своему столу — он всегда садился в дальнем правом углу.

Как загипнотизированный я двинулся за ним следом и, извиняясь, сбивчиво заговорил что-то насчет того, что, если бы он сам не подал эту мысль, она бы мне и в голову не пришла, а теперь я ему предлагаю на полном серьезе взять и записать альбом его стихов в его исполнении.

Бродский смотрел на меня сквозь стекла очков иронично и чуть-чуть печально (летний костюм песчаного цвета, весьма, впрочем, мятый и даже с пятном на пиджаке, удивительная манера произносить слово „что” с упором на „ч” — мы все-таки говорим „што”) — я, наверное, в своем волнении действительно выглядел несколько смешно. Я не знаю, почему Бродский согласился.

Студия и Володя были уже наготове, но наутро я опять уезжал, и запись происходила без меня. Бродский решил читать свои ранние питерские стихи. Володя рассказывал мне по телефону, что Бродский пришел на студию, довольно быстро прочитал все, что он собирался прочитать (вы слышали, как Бродский читает свои стихи? Это очень похоже на заклинание), но на следующий день позвонил и попросил переписать все еще раз. Пришел и все прочитал по новой (по ощущению Володи — точно так же). И на этот раз остался доволен.

Потом мы встречались еще раз — Бродский, Кутиков, наш друг Володя Радунский и я. Кутиков как официальное лицо, выпускающее альбом, хотел поговорить по поводу обложки. Обложка, как выяснилось, Бродского абсолютно не интересовала.

С обложкой, к сожалению, и вышла заминка — один художник тянул полгода, да так ничего хорошего и не сделал, и отдали делать другому художнику — а Бродский умер.

Пластинка вышла. В нашей самой читающей стране в мире она разошлась бешеным тиражом. Штук, наверно, пятьсот…”

Здесь 26 стихотворений: самое раннее (“Ночной полет”) 1962 года, самое позднее (“Бабочка”) — 1972-го. Насколько я могу судить, всемирная Сеть содержит в себе mp3-треки этой пластинки.

На выход компакт-диска отозвался газетной рецензией помощник Бродского и исследователь его творчества Александр Сумеркин: “В этом физическом ощущении его присутствия есть даже легкий оттенок жути. В гостях он у меня не бывал. Но это — он, со своей неповторимой, как говорили, — канторской манерой чтения, с баритональным распевом, напоминающим скорее ритуальное богослужение, нежели декламацию. Только все песнопения сочинены им самим”.

Сумеркин напомнил, что Бродский о ранних своих сочинениях не раз отзывался очень сурово, таким образом, его идея отбора для студийного чтения именно ранних стихов — вполне беспрецедентна. “Этот диск как бы позволяет прикоснуться одновременно к трем разным точкам времени: дата написания текста, ноябрь 1994-го — когда автор заново стихи перечитал перед микрофоном, и тот момент в настоящем, когда лазерный луч магически оживляет закодированный в цифрах голос”.

“…Дмитрий Евгеньевич Максимов говорил об этом примерно так: „Он читал долго… Я думаю — гораздо более часа. И не просто с напряжением, а с огромной затратой физических сил. С него лил пот, и, вы не поверите, к концу чтения на полу была лужа… Пришлось принести тряпку и вытереть пол…””

Елена Кумпан

(из воспоминаний о чтении Бродским поэмы “Шествие”

в начале 60-х годов).

“…Я впервые услышал Иосифа читающим стихи, и, хотя я был уже весьма искушенным читателем поэзии, я совершенно растворился в этом чтении. Пресловутый шаманизм его чтения ничуть меня не шокировал, хотя сам я по природе человек другого рода и всегда с большим недоверием отношусь к любым эксцессам, в том числе и декламационным”.

Из интервью Льва Лосева Валентине Полухиной

(о публичном чтении Бродского в 1962 году).

“Чтением стихов, ревом чтения, озабоченного тем в первую очередь, чтобы подавить слушателей, подчинить своей власти, и лишь потом — донести содержание, он попросту сметал людей. Стихи были замечательные, но собравшаяся компания или зал, естественно, не могли этого вместить, что называется, с ходу, поэтому им следовало дать это понять адекватным звуком, напором, воем, пением, громом, лишить их воли, как это в недалеком будущем сделали с террористами голландские реактивные истребители, один за одним пропоровшие воздух в нескольких метрах над захваченным теми поездом <…>

Сразу оговорюсь, что звук был первичнее какого бы то ни было намерения, звук был не орудием, а целью, и вообще в начале был Звук . Всякий стих и все стихотворение непременно проходят этап чисто звуковой , дописьменный и, уже будучи записаны, продолжают в этом звуке существовать, и донесением до публики именно этого звука он и занимался. Вы не усваивали содержания, но вы воспринимали имманентный ему звук”.

Анатолий Найман

(из романа “Славный конец бесславных поколений”)4.

 

ОГЛАШЕНИЕ

CD // Иосиф Бродский. Стихотворения. Читает автор. Москва.

Copyright © by Joseph Brodsky. Публикуется с разрешения Фонда по управлению наследственным имуществом И. А. Бродского.

© Е. Рейн, текст выступления. © Л. Шилов, фонограмма.

© Студия ИСКУССТВО (составление). Р ЮПАПС (оформление).

Общее время 69.12. Редактор М. Гизатулин. Звукорежиссер С. Филиппов. Дизайн В. Лазутин. Рисунки И. Бродского.

Это была последняя (по времени выхода в свет) работа Льва Шилова5. Около года он вел переговоры с наследниками, разрабатывал оформление диска (в частности, использовал автограф стихотворения “В деревне Бог живет не по углам…” из архива Л. К. Чуковской), размышлял над композицией.

Значение этой грандиозной записи невозможно переоценить: ббольшая ее часть была сделана в Москве, с помощью профессиональной аппаратуры, в 1966 году. В фонотеку Бюро пропаганды к Шилову Бродского привела одна из внештатниц “Нового мира”, а ныне известная славистка Виктория Швейцер. “Бродский начитал на мой магнитофон уже хорошо им продуманную, как я понял позже, подборку своих стихов, своего „Избранного”. Манера его чтения меня довольно сильно удивила”. Далее — и в буклете к диску, и в одной из глав своей последней книги “Голоса, зазвучавшие вновь” — Шилов подробно рассказал весь сюжет, который я здесь пересказывать не буду, но лишь напомню, что полностью текст этой книги давно выложен в Сети .

Но удержаться от цитирования фрагмента письма Бродского не смогу: с разрешения Фонда по управлению наследственным имуществом поэта он приведен в книге Льва Алексеевича. Уже после присуждения Нобелевской премии Бродскому Шилов напомнил поэту о той давней работе, предложил составить диск — с включением в него чтения более поздних стихов, предлагал Бродскому сделать дозапись в Нью-Йорке и прислать ее в Литмузей…

Бродский ответил:

“Дорогой Лев Алексеевич. <…> Я совершенно не против Вашего предложения, только не знаю, как его осуществить. Мне не хотелось бы связываться со студией. С другой стороны, сомневаюсь, чтоб простая магнитофонная запись могла „Мелодию” удовлетворить.

Я также не имею ни малейшего понятия, сколько стихотворений — какой длины и т. п. — может поместиться на пластинке. Я, например, дорожу длинными, но, м. б., для пластинки нужны которые покороче.

Если бы я сам совершал выбор, то склонился бы в сторону разнообразия, а не единства. Но, м. б., Вас интересует именно некоторое сюжетное единство?

Иными словами, у меня больше вопросов, чем ответов — и это при полном равнодушии к жанру вообще. Самым разумным мне представляется Вами составленный перечень и указание временного объема записи. Еще лучше, если бы Вы просто приехали и осуществили контроль на месте.

Во всяком случае, пленку я Вам начитаю и при ближайшей оказии вышлю. Делать это — начитывать на магнитофон — немножко противно и дико; но чем я, в конце концов, хуже Айятоллы Хомейни? Сердечно Ваш…”

Ехать в Америку в конце 80-х для Шилова было тогда как полететь на Луну. В результате “инверсии судьбы” “пленку” Бродский “наговорил” для Макаревича, а диск с чтением (пением! конечно, пением!) двадцатишестилетнего Бродского6 вышел в начале нового века с официального разрешения наследников поэта. Незадолго до своей кончины Лев Шилов взялся за организацию международного проекта “Полное собрание звукозаписей Иосифа Бродского”, но дальше подготовки организационных бумаг двинуться не успел. Оба компакт-диска с аудиозаписями Иосифа Бродского успели стать раритетами.

“…Прежде всего он наэлектризовывал аудитории чтением своих стихов по-русски, и его многочисленные [американские] выступления в семидесятые годы возродили в университетах страны традицию поэтических чтений, вернули им значительность. Бродский никогда не подлаживался к аудитории, не принимал простецкую позу, напротив, он возвышал свои выступления до уровня выступлений древних бардов. Голос у него был сильный, стихи он читал по памяти, его каденции великолепием и остротой напоминали синагогальное пение, так что у слушателей возникало ощущение, что они соучаствуют в событии. Таким образом, его постепенно начали воспринимать в качестве представителя Поэзии как таковой. Для аудитории его голос звучал пророчески (хотя он и открещивался от роли пророка)…”

Шеймус Хини, “Песнеслагатель”.

“Он начинает — не читать, ибо в его руках нет текста, а — как бы это назвать?.. — петь или оглашать свои стихи. И сразу ясно становится, что настоящее событие совершается здесь, в этой зале, совершается этим голосом, тут, перед нами и для нас, заново рождающимися в своей первозданности стихами.

Звук его голоса. На мгновение удивляешься, настораживаешься, — разве так звучали его стихи, когда читались они глазами или голосом для себя? Почти испуг. Но сразу же отдаешься этому напеву — странному, ни на что не похожему, и понимаешь, почему Ахматова назвала эти стихи магическими.

Заклинание, напор слов, напор ритма, властность, гневность, радость и сила этого напора, словно эти стихи не только должны родиться в звуке, прозвучать, дойти, но и еще что-то разрушить, разломать и смести, что-то, что мешает им, не дает им места в этом тусклом, глухом, акустики духа лишенном воздухе, пространстве и времени. <…> И вот каждое стихотворение — как победа. Когда падает голос и наступает тишина, это не чтение кончено, это не стихотворение подано нам в своей законченности, а сделано некое высокое, чистое и светлое дело, совершен некий добрый подвиг, за всех тех слепых и глухих, кто не понимает, не знает, не видит, какая и за что ведется в этом мире борьба”.

Протоиерей Александр Шмеман,

“Иосиф Бродский читает свои стихи”.

 

КИНООБОЗРЕНИЕ ИГОРЯ МАНЦОВА

“На нервной почве”

(1) Я выбрал картину Андрея Кравчука “Итальянец” не потому, что она показалась мне рифмой к ленте Кристофа Барратье “Хористы”, ленте, которую я с плохо скрываемой нежностью описал в февральском номере журнала за этот год. Я давно забыл про “Хористов”, впрочем, как и про все фильмы, с которыми худо-бедно разобрался в прошлом: поматросил и бросил, раскурочил, выпотрошил, стер, а точнее, вытеснил куда-то в подкорку.

Все много проще: я попросту захотел развинтить именно отечественное кино, и вот — никакого другого отечественного кино под рукой не оказалось. Недолго думая, успокоился, смирился, приказал себе: “Почему бы не „Итальянец”?!” Все же мильон фестивальных призов, включая Гран-при детского конкурса МКФ в Берлине. Включая главные награды второстепенных фестивалей в Тель-Авиве, Тегеране, Познани и Цюрихе. Плюс ко всему — именно “Итальянец” был в 2006 году выдвинут Россией на соискание американского “Оскара”, правда, никакого понимания за океаном не нашел и номинирован на приз “Лучшее зарубежное кино” не был.

“Не дергайся, — сказал я себе, — поищи в этом скромном российском опусе что-нибудь достойное внимания, что-нибудь славное. Прояви, черт возьми, хитроумие заодно с милосердием!” И только потом, через пару дней после знакомства с “Итальянцем”, уже рискнув сесть за компьютер (да вот же, сию минуту!), сообразил, что наш фильм рифмуется с вышеупомянутым французским шедевром.

Сильно обрадовался: во-первых, сравнение нашего с ненашим неизменно проясняет значимые социокультурные аспекты; во-вторых, я теперь за оголтелый минимализм, за то, чтобы топтаться на маленьком пятачке возле собственного дома и чтобы возделывать не целую огромную Землю, которая, как почему-то принято считать в интеллектуальных кругах, вся — наш сад, а один вот этот маленький приусадебный пятачок. Близкое свое.

И вот я подумал: если новоявленный “Итальянец” так или иначе клеится к уже описанной, уже освоенной мною картине “Хористы”, то и славно. Придется меньше объяснять суть дела, в том числе и самому себе, придется меньше суетиться. Можно будет легко выстроить систему соответствий и систему несоответствий.

В конечном счете все очень просто: у меня совершенно не получается жить вширь, не получается! Потратил слишком много сил на то, чтобы агрессивным образом отхватить какой-нибудь неприватизированный земельный участок, чтобы вспахать его, засеять семенами нового типа, а после, если повезет, приватизировать заслуженный урожай.

Так вот, когда ничего из этой романтической затеи не вышло, то и похоронил былые амбиции, решил, что пришло время скромничать, ужиматься. Бог с ней, с Землею. Пускай расширяются от Москвы до самых до окраин и пускай беззастенчиво богатеют какие-нибудь другие люди — половчее, поудачливее, попородистее, короче, записные латифундисты, — я же стану жить по средствам, по закону экономии. Потому как жить — хорошо, любопытно! Вне зависимости от размера поместья и дохода.

Или же предпосылкой моего внезапного пораженчества — неожиданно подступившая старость?! А может, все-таки мудрость? Покамест не решил и поэтому очень переживаю: неопределенность хуже татаро-монгола. Стараюсь как можно меньше читать, разговаривать, ходить в гости и даже в кино. Может быть, этот новый образ жизни сильно скажется, отразится на качестве текста. Не взыщите! Веселым и отчаянным, как прежде, мне уже не быть.

Короче, переусердствовал. Разочаровался. Устал. Опомнился. Перекодировался. Затаился. Стал чуточку внимательнее.

Отныне никаких планов на жизнь у меня нет. Теперь я приступаю к фильму, не имея за душой никаких стратегий считывания, никакой априорной информации, ни малейшего предубеждения.

Впрочем, чуточку соврал. В случае с “Итальянцем” некоторое предубеждение все-таки было. В одном авторитетном киножурнале, где я и сам не без удовольствия печатаюсь, обнаружился “круглый стол”, участниками которого горячо обсуждались дебюты последнего времени. Так вот, рыцари “круглого стола” изрядно наподдали “Итальянцу” и его постановщику Андрею Кравчуку. Рыцарям “стола” “Итальянец” не понравился.

А мне — понравился. Хотя до последнего момента, до самых финальных титров, я с этой картиной боролся, я ставил ее под сомнение и на нее ворчал. Да и сейчас я не в восторге, не подумайте! Однако же противного в “Итальянце” много меньше, нежели полезного . Я же намерен теперь яростно бороться за все хорошее в своем Отечестве.

Ведь хорошего мало .

Пока что.

(2) Вышеприведенное лирическое вступление — мой последний опыт в таком вот субъективно-лирическо-графоманском духе. Но здесь лирика жестко замотивирована. Здесь лирика потребовалась для того, чтобы разъяснить нечто существенное.

Всякий фильм можно представить как совокупность социальной мифологии и чего-то личностного, привнесенного автором — творческим человеком из плоти и крови. Кино — это нарративные схемы с визуальными клише плюс некий авторский произвол, некое свободное высказывание . Клише и схемы предзаданы, а свободное высказывание свободно осуществляется так называемым (амбициозным) Художником. Оно словно бы наносится поверх схем и клише. Поверх общеупотребимого социального воображаемого .

Возьмем, к примеру, замечательную картину Андрея Тарковского “Сталкер”. Если честно, в основе картины лежит классическая схема повседневности: жена давно, но безуспешно пасет мужа-алкоголика, который при всяком удобном случае бежит в пристанционную забегаловку — соображать на троих с первыми попавшимися приятелями.

Преданная (в обоих смыслах этого слова) жена все еще сохраняет почтительное отношение к мужскому дискурсу, все еще ведется на авторитетные мужские версии, например, верит, что случайные собутыльники мужа — это именно “писатель” с “профессором”, то бишь серьезные люди, и что их застольные мужские разговоры — не что иное, как ответственная командировка в некий астрал, эзотерическое путешествие в гиперзначимую Зону. Туда, где решаются Задачи и переосмысливаются Судьбы Мира.

Картина в целом — это фантазм жены, внутренний монолог жены. Именно ее бурное, но все-таки недостаточное воображение материализует саму идею “авторитетного мужского разговора”, насыщает эту материализацию микрособытиями, переводит из плана плохо структурированного застольного высказывания в план гипердостоверного показывания . Любопытно, что в Зоне ничего существенного так и не случается: женское бессознательное не решается на чудо, ибо женщина, как правило, пассивно ждет чуда от своего мужчины. Вот муж вернулся — и слава Богу, вот тебе и чудо. Уже — чудо! Уложила в кроватку, выслушала, утешила, после пошла и — поплакалась каким-то залетным интервьюерам.

Короче, протагонист фильма — жена, посему и картинка, и интонация, и смыслы с обертонами — все от нее. На это совершенно однозначно указывает предфинальный монолог Алисы Фрейндлих — прямо в камеру, прямо на зрителей. Монолог выполнен в режиме телевизионного интервью, он уничтожает эстетическую дистанцию. Актуализируя достоверность самого монолога, этот эпизод внезапно переозначивает все предшествующие события, маркирует их в качестве ее фантазма .

Позволю себе жесткость: если вы не согласны с такой интерпретацией, то вы попросту не понимаете, как устроено кино! Ведь отмахнуться от внезапного монолога героини прямо на камеру нельзя. Не заметить его — нельзя. Не переосмыслить предшествующие события, исходя из факта наличия этого головокружительного монолога, — нельзя.

Так вот, анекдот про на троих и сердобольную жену, которая вскакивает от малейшего поползновения мужа, потому что наверняка знает, что тот отправляется на безрадостную попойку в пристанционную забегаловку, — это база, это фундамент. А все прочее, то есть увлекающие интеллигентного зрителя лирика с квазифилософией, — это самовыражение братьев Стругацких и Андрея Тарковского. Самовыражение в кино, повторюсь, наносится поверх некоего архетипического сюжета и без этого сюжета не имеет смысла, не существует.

Нам интересны, конечно, эти самые личностно окрашенные высказывания Художника, для того и смотрим. И вот, наученный искусством кино, я и сам испуганно нагружаю свои кинообозрения разного рода субъективно окрашенными сентенциями. То ли кинопроцесс объективно не существует, а то ли в нем всего лишь не участвую я, не знаю, не скажу. Но всякий раз сомневаюсь: а интересна ли читателям “Нового мира” голая кинокритика? Ведь даже мне, якобы критику, уже практически неинтересна. Она же ни на кого не влияет! Как снимали нынешние “художники” про ментов и бандитов, так и снимают!! Правда, теперь появилась новая, псевдопатриотическая струя…

Короче, всякая субъективность — и у меня, и у Тарковского, невзирая на вопиющую разницу наших с ним масштабов, — от нервов .

(3) Сценарист Андрей Романов и режиссер Андрей Кравчук рассказывают историю про детский дом. Это по определению очень нервная тема. Это по определению травмоопасный фундамент: лучше не трогать. Я долго вертел в руках DVD с “Итальянцем”: прочитав на коробке краткую аннотацию, смотреть не хотел, опасался спекуляций, неправды. Дети без родителей — это же заведомый кошмар, без вариантов. Это однозначно страшно, это локальный апокалипсис, как делать об этом игровое кино, то бишь кино для развлечения?

Дом, в котором я прожил много лет, отделяет от областного Дома ребенка только неширокая улица имени Льва Толстого. В Доме ребенка живут маленькие-маленькие дети, до трех лет. После трех их отправляют в собственно детские дома, где они и взрослеют, и учатся. Я с малых лет видел этих одиноких детей за решеткой. Их, одетых в типовое одинаковое, выгуливали воспитатели, и мне всегда было не по себе, было страшновато.

Лицом и повадкой они были как все — как дети по эту сторону решетки, по эту сторону улицы имени Льва Толстого. Однако чего-то существенного мальчикам и девочкам из Дома ребенка недоставало. Этот страшноватый минус был намертво впечатан в их лица, в их фигуры, в их эмоции и в их детские крики…

Короче, трудная тема, опасная тема, тема не для игрового кино. Если положить на фундамент этой темы нечто личное, если захотеть поавторствовать, то все обрушится под тяжестью либо подлинной жалости, либо фальшивой снисходительности. Единственный шанс справиться с таким вот опасным, предзадающим эмоцию материалом — сделать скороговорку, нанизать один эпизод на другой и на третий. Необходимо строчить эпизодами, словно из пулемета, методично подавляя нарождающуюся спекулятивную эмоцию — фабульным интересом.

Так вот, с одной стороны, Андрей Кравчук — молодец. Он не тужится авторствовать, ведет себя достаточно скромно, режет достаточно решительно, монтирует достаточно бодро и в целом подавляет взрывоопасную спекулятивную лирику — наррацией. Но с другой стороны, он недостаточно точно работает с центральной оппозицией картины, с оппозицией Ваня — Антон, которая структурно соответствует оппозиции Пипино — Пьер из фильма Кристофа Барратье “Хористы”.

Итак, фабула в общих чертах. Воспитанника детдома Ваню Солнцева выбрала для усыновления итальянская пара. Идут процессы: оформления документов, теневой оплаты, сопутствующих финансовых откатов. Товарищи назначили Ваню успешным. Теперь мальчика кличут “итальянцем”. Ване явно завидует его приятель Антоха. Как правило, Антоха норовит первым показаться иностранным гостям, спешит, спешит натянуть праздничную рубашку, но пока что у него ничего не получается, судьба обходит Антона своею милостью. Совсем недавно эта самая судьба улыбнулась некоему Алеше Мухину, а теперь вот Ивану. Антоха грустно смотрит в окно, ждет удачи, по ночам осторожненько пугает Ваню рассказами о корыстных злодеях, продающих сирот “на запчасти”. Загодя просит Ваню о гостинце — о вкусных итальянских конфетах, которыми после визита новоявленных европейских родителей обкушался весь детский дом. Ваня обещает прислать, а как же.

Тем временем в детдоме появляется мама Алеши Мухина. Еще недавно она была набитой дурой и отказалась от своего ребенка, зато теперь хочет забрать его обратно. Однако поезд ушел, самолет улетел, то бишь ее мальчик — далеко за границей, в новой успешной семье. Через день отчаявшуюся женщину находят на железнодорожных путях, мертвую.

На Ваню Солнцева эта история производит сногсшибательное впечатление. Он впадает в панику. Он боится, что однажды его мама тоже встрепенется, осознает, передумает и бросится на его поиски. Мама приедет, но Ваня-то уедет! В Италию. С чужими, в сущности, людьми. Ваня решает во что бы то ни стало узнать тайну своего происхождения и, если его мама жива, найти ее. Решает, пока не поздно, предъявить маме себя. “Я просто хочу спросить: меня бросили или потеряли?!”

Этот порыв вызывает неодобрение и у агента по продажам, некой Жанны Аркадьевны, “Мадам”, и у товарищей по детдому, которые справедливо опасаются, что срыв очередного усыновления навсегда закроет дорогу в детдом богатым иностранцам. Все осуждают Ваню: “Итальянец, ты понимаешь, что можешь другим шанс обломать?” Антон — этот и вовсе не понимает порыва своего приятеля. Ваня разъясняет Антону, как умеет: “Мама — она же родная, а эти итальянские „хорошие люди” — не родные, нет!” Только Антон все равно не понимает, не врубается.

В конечном счете Ване удается добраться до областного центра, до Дома ребенка, до картотеки. Удается установить, что “Солнцев” — его подлинная фамилия, а не придуманная, а не из книжки Катаева. Ваня узнает адрес своей мамы, находит ее, трогательно говорит ей на крупном плане “Здравствуй!”, что-то такое. Получается, кстати, что все-таки “бросили” — не “потеряли”.

Дальше идут три строчки из письма Вани Солнцева — Антону. Ваня сообщает, что, несмотря на мокрый снег и стужу, ему — в мамином доме и рядом с мамой — тепло. Ваня удивляется, что в Италии, судя по письменному признанию усыновленного итальянской парой Антона, апельсины растут прямо на деревьях, около дома. Удивляется — и только. Конечно, нисколечко не завидует.

Ровно та же коллизия, что в “Хористах”: мальчик, взыскующий любви, получает любовь; мальчик, взыскующий успеха, получает успех. Но разница в осмыслении этой оппозиции все-таки есть. Существенна и разница в технологии кинематографической работы с этой смыслообразующей оппозицией.

(4) На Новый год друзья подарили мне книжку Дмитрия Быкова “Вместо жизни” (М., 2006). Кроме прочего, там опубликована рецензия на картину Павла Лунгина “Бедные родственники”. Быков полемизирует и с Лунгиным, и с моей, опубликованной в “Русском Журнале”, рецензией на его новую работу: “Человеческое — то, что есть в нас поверх нации, пола и места рождения. Если уж приходится идентифицироваться по этим пасмурным, древним ценностям — значит, мы низведены до положения заключенных или призывников, у которых кроме „землячества” ничего своего не осталось. Он мой зёма, земеля. Он с Орловщины, как я. Ничего общего у нас нет, но он с Орловщины. „Он русский, это многое объясняет”. (В скобках: именно этой установкой фильм близок Игорю Манцову… Манцов все быстрее дрейфует в сторону ценностей национал-архаических…)”.

Дима, не так. В фильме Романова — Кравчука мне понравилось — на уровне идеологии — то же самое, что и в картине Островского — Лунгина. Впервые за много-много лет внятно, по-русски говорится, что деньги и самодостаточный комфорт — собачье дерьмо и что европейская Италия — хренотень. То есть безотносительные к твоим близким людям большие деньги и сытый Запад — ничего не стоят. Если это архаика — то вечно актуальная.

Ваня Солнцев выбирает родную маму, которая его бросила, предала. Выбирает кровь, да. Антон же выбирает заведомо хороших, да попросту отличных европейцев с апельсиновыми деревьями прямо во дворе. А может, мама предаст Ваню Солнцева еще один раз, кто знает? Зато приличные итальянцы — эти же не предадут ни за что, выкормят и воспитают в лучших европейских традициях.

Что с того? Земная правда и, более того, даже религиозная истина — на стороне Вани Солнцева. Кровь — это серьезно, это мистично. Кровь — это судьба, куда же от этого денешься?! И я писал не про национальное, хотя про это тоже интересно, как-нибудь можно будет и про это, а писал я про ближний круг . Про тех, кто на расстоянии вытянутой руки. Про тех, кого можно вспомнить персонально, поименно и в лицо, вспомнить — чтобы, например, за них помолиться.

К великому сожалению, Романов — Кравчук упустили отличную возможность поговорить на тему риска . Надо было показать, что Ваня сильно подставляется, смертельно рискует . Не надо было уводить ситуацию совсем уже в лубок: дескать, мальчик с новообретенной мамой греются возле теплой печки, потребляя счастье и консенсус. Этот мальчик добровольно идет навстречу своему родовому ужасу . Идет мужественно, даже героически. Это сильная тема и сильная художественная возможность. Но в этом смысле в картине фактически ничего не сделано. Жаль!

Кровь и почва — это важная, сильная и страшная тема. К сожалению, по существу этой темы мало что говорится, сплошные фигуры умолчания. Даже отчаянный Дима Быков не захотел прислушиваться, не захотел говорить по существу проблемы, свел тему “бедных родственников” к обсосанной и дискредитированной либеральными СМИ национал-патриотической проблематике.

Кровь и почва — это человеческое, слишком человеческое. Когда на церемонии вручения национальной кинопремии “Золотой орел”, учрежденной под непосредственным патронажем Никиты Михалкова, все главные призы демонстративно вручаются ближнему кругу самого Никиты Сергеевича, я не спешу солидаризироваться с его, Михалкова, критиками и хулителями. Я думаю о том, что Михалков ведет себя по-своему правильно.

В такие минуты я жалею о том, что у меня не было подобного социального навыка и подобных кровно-родственных ресурсов, такого первоначального человеческого капитала, как у сына дяди Степы. А не то я с младых ногтей поступал бы ровно таким же радикальным образом: любыми средствами расширял бы, расширял бы и расширял кровно-родственный круг. Я безостановочно женился бы и рожал. Если бы потребовалось — разводился, но после-то снова — стремительно женился бы и рожал. Дружился бы исключительно с ближними родственниками, продвигал бы их детей и внуков, окружая себя сотнями близких: а на всякий пожарный случай! — на черный день беды или, элементарно, на старость.

Потому как именно родные с близкими приходят на помощь в трудную минуту, в минуту несчастья. А, допустим, безупречно нравственные, хорошие итальянцы — не приходят, нет. И даже искренне любимый мною Дима Быков — не приходит тоже. Да ведь он же и не должен! В мою тяжелую минуту он даже ничего не узнает. А почему, собственно, Дмитрий Быков должен знать о проблемах своего коллеги, но не родственника?!

…Все это отнюдь не досужие измышления. Я намерен самым серьезным образом поддерживать произведения, которые в той или иной мере исследуют базовые категории человеческого космоса.

Даже сегодня, во времена упадка и серости, в нашем кино есть фильмы, чей так называемый “профессиональный уровень” выше, нежели уровень “Итальянца”. Однако, как правило, мастерство там обслуживает пустоту. Профессия сводится там к технологии. Мне этот детский лепет больше не интересен.

Зато средней паршивости “Итальянец” возбуждает, “Итальянец” кружит голову, слегка касаясь бездны и провоцируя если не последние вопросы, то предпоследние.

(5) У Трюффо, который хорошо анализировал, есть такое любопытное наблюдение: “Например, вам надо показать, как один герой идет к другому. Он поднимается по лестнице, подходит к двери, звонит — ему открывают. Вот вам и документальный фильм. Но если он звонит, ему не открывают, он спускается и внизу встречает своего приятеля — ситуация уже становится эмоционально насыщенной. Кинематограф должен показывать жизнь более интенсивной, чем она есть”.

А еще мне хочется привести слова, повстречавшиеся мне в одной статье о немецком поэте Хансе Магнусе Энценсбергере: “Поэзия — феномен развития языка, она реагирует не на социальное, а на языковое давление. И она есть всегда. А для хорошей прозы нужно то, что называется civil society, гражданское общество. Для полновесной романной прозы нужен герой, который может выбирать себе по крайней мере место жительства”.

Теперь должно быть хорошо понятно, насколько специфичен такой персонаж, как шестилетний мальчик из детдома . Он не может выбирать себе место жительства. У него нет никаких таких автономных приятелей, живущих в отдельной квартире. У него нет никакой свободы. Его судьба — в жестких рамках. Это глубоко трагический герой? Нет, скорее это герой экзистенциальной драмы.

В сюжете Андрея Романова есть еще одна сильная коллизия, которую режиссер, к сожалению, не развивает, дает впроброс. Антон пугает Ваню: дескать, детдомовских детей зачастую увозят на Запад с тем, чтобы разобрать на “запчасти”, чтобы использовать их здоровые органы в медицинских целях. Таким образом, отъезд к итальянцам — риск? Да еще какой! Но Антон идет на этот риск, когда, судя по строчкам письма, звучащим в финале, уезжает в Италию заместо Ивана.

Но, повторюсь, риск, на который идет сам Иван, куда более чреват реальной опасностью. Случаи с продажей органов — все же не система, а именно случаи. Зато возвращение Вани к предавшей его матери — это шаг в бездну, это обреченность беде. По сути, именно он, шестилетний мальчик, усыновляет ее, свою безмозглую в недалеком прошлом родительницу. Подходит к двери, звонит, и ему открывают…

“Здравствуй, мама!” — но ни маминого лица, ни будущей безмятежной жизни самого Вани Солнцева мы не увидим. К сожалению, этот сюжет не провоцирует счастливого финала. Счастливый финал — не для этого сюжета. Финал этот не нажит самим сюжетом, а сердобольно подклеен авторами, точнее, домыслен нами в связи с авторскими указаниями. Парадокс картины в том, что с образом шестилетнего Вани Солнцева совпадает большая часть народонаселения страны, не способного “свободно выбирать себе место жительства”. Шестилетний Ваня — непредумышленная метафора.

Согласно терминологии Трюффо, тут документальное кино. Я бы уточнил: документальное кино, оборванное в точке жестокой развязки . Все персонажи на своих местах, по указанным адресам. Никто никуда не отлучался. Никакой встречи “где-то там внизу”, на лестнице, после безуспешного звонка. Этот фильм нравится мне тем, что исчерпывающе моделирует нашу нынешнюю социокультурную ситуацию: все заранее известно, социальная мобильность фактически нулевая, взрослые — как дети, сиротство, никаких сюрпризов и никакого фабульного интереса. Интерес исключительно экзистенциального толка: ты совпадаешь с маленьким несвободным героем и догружаешь его своею судьбой и своей реальной проблематикой.

Ваня Солнцев, этот неудавшийся “итальянец”, моделирует твою участь и твое социальное поведение. Европа далеко, итальянцы поглазели на бескрайние расейские просторы и уехали. Возвращается назад, к Родине-матери, которая непонятно зачем, с потрохами, продала своего маленького гражданина. И теперь он снова будет жить с нею, до боли знакомой, разве что постаревшей, подряхлевшей, сморщившейся.

Прежний гимн. Прежняя нефтяная игла. Прежний — неуемный и нестерпимый — пафос спортивных побед, от которых маленькому тебе ни тепло ни холодно. Прежние речи. Прежние лица и прежние песни. Старое советское кино. Старое скучное телевидение. Прежние валенки и треники на улицах провинциальных городов. Родина, зачем было городить огород? Ради чего ты учинила временное отречение от собственных детей?! Языкастые либеральные комментаторы раз за разом дают стандартные ответы, вы можете воспроизвести их не хуже меня, посему опускаю. Я не верю этим комментаторам ни на грош: я знаю свою нынешнюю страну совсем с другой стороны.

Коротко говоря, “Итальянец” — это среднее кино, поднявшее предпоследние вопросы и заставившее заглянуть в бездну. Сценарист Романов, режиссер Кравчук, оператор Буров, художник Светозаров и композитор Кнайфель — определенно молодцы. Снявшийся в роли Вани Солнцева Коля Спиридонов — тоже молодец, почти нигде не фальшивит.

(6) Разница с “Хористами” вот где. Там оба героя-антипода показаны в том числе пожилыми. Это означает, что рассказанная в фильме история — объективная, что, да, один мальчик действительно стал впоследствии “великим музыкантом современности”, а второй — мирным, счастливым обывателем. То есть их судьбы — не фантазм, не домысел, не обманка.

А здесь, у нас, какая-то черная дыра, резкий обрыв, скороговорка финала, лицо матери не показано, строчки из выдуманного письма о счастливой жизни обоих — звучат за кадром. На то, чтобы показать реальную удачу, реальный успех нашего человека, всемирный или хотя бы обывательский, у нынешней российской культуры недостает визуальных средств, в широком смысле — языковых ресурсов. Наши заканчивают скороговоркой, бубниловкой, обрывом: “А теперь не смотри!”

Как это пелось в одной хорошей старинной песне: “До свидания, мальчики, ма-альчики, постара-айтесь вернуться назад…”

(7) Чтобы познакомиться со своим личным делом, Ваня Солнцев даже научился читать. Его первая книжка — Киплинг. В фильме звучит отрывочек, достойный того, чтобы закончить кинообозрение и разом закруглить все его, кинообозрения, темы: “…Начинал брезжить рассвет, когда Маугли спустился с холма в долину — навстречу тем таинственным существам, которые зовутся людьми”.

 

WWW-ОБОЗРЕНИЕ ВЛАДИМИРА ГУБАЙЛОВСКОГО

Интернет и язык

Замкнутая информационная модель. Интернет представляет собой не только технологический феномен, но и феномен языковой — лингвистический. Будучи пространством глобальной коммуникации, он влияет на язык, на лексику, на словоупотребление. Его реакция на новые языковые явления почти мгновенна, он отзывчив и неразборчив.

Если мы возьмем пару “означающее” — “означаемое”, то в Интернете, как в замкнутой информационной модели, соответствие между ними устанавливается очень легко. Оно неоднозначно, но статистически взвешенно. Установление связи между означаемым и означающим всегда возможно, потому что они принадлежат единому пространству и существует инструмент установления этого соответствия.

Возьмем любое слово и введем его в качестве запроса в поисковую систему Яндекс или Google. Поисковик выдаст нам некоторый (возможно, очень большой или, напротив, пустой) набор ссылок на различные интернет-ресурсы — страницы, сайты, блоги, — объединение этих ресурсов и является означаемым. Причем поисковая система сама решает, какой ресурс изо всего набора максимально близок (релевантен) к нашему означающему. Поисковая система делает свой выбор, используя специальные алгоритмы ранжирования результатов. Эти алгоритмы, как правило, не разглашаются, и для пользователя они недоступны. Создатели поисковых систем полагают, что закрытость в данном случае обеспечивает объективность поиска: не зная деталей алгоритма, невозможно манипулировать работой поисковика, невозможно так подстроить свой ресурс, чтобы он оказался на первых позициях в списке поисковых результатов.

Такова в самых общих чертах лингвистическая модель, которая реализуется в глобальном информационном пространстве. Она проста, оперативна, замкнута относительно операции поиска и действительно глобальна: в поисковом индексе Google на сегодня около девятнадцати миллиардов документов на всех языках мира.

В этом глобальном информационном пространстве действуют люди. Они создают ресурсы, они формируют поисковые запросы, они же пишут поисковые системы — то есть создают инструменты навигации по этому океану. И все они взаимодействуют друг с другом и с информационным пространством.

О некоторых моментах этих взаимодействий я хочу сегодня поговорить.

Яндекс на страже нового русского языка. В Яндексе есть сервис проверки орфографии — Query-based speller (можно перевести название примерно так: “Уточнение правописания на основании анализа запросов”). Первоначально он работал таким образом: если в запросе содержалось слово, отсутствующее в базовом словаре, Яндекс брал на себя смелость предлагать исправить это “плохое”, по его мнению, слово на “хорошее” — близкое по написанию и словоупотреблению. В этом случае под строкой поиска появлялась фраза: “Опечатка? возможно, имелось в виду: [предлагаемое „хорошее” слово]”.

Затем сервис был несколько модифицирован, поскольку, с точки зрения Яндекса, этого сегодня уже недостаточно. Один из разработчиков сервиса Алексей Пяллинг так объяснил происшедшие изменения: “„Обычный” словарь — это, конечно, хорошо. Но в наше время, когда новые слова появляются чуть ли не каждый день, поддерживать актуальность словаря невозможно. Сами посудите, ежедневно регистрируются новые фирмы, появляются новые музыкальные группы, новые спортсмены выигрывают новые соревнования. Возникающие при этом новые слова часто бывают непроизносимыми, нечитаемыми и даже непечатными. Разбором и анализом таких ситуаций в Яндексе как раз и занимается новый алгоритм, автоматически строящий словарь исправлений. Запросы пользователей собираются и анализируются, обрабатывается статистика. Если оказывается, что по какому-то слову есть много вариантов исправлений, то из кластера выбирается похожее слово из наиболее распространенных в Интернете. Таким образом, появляется база пар „плохих” и „хороших” слов — слов с ошибками и исправленных, и каждое слово в запросе пользователя теперь проверяется по такому „народному” словарю”.

“Афтар” и “автор”. Инициатива — наказуема. И Яндекс начал получать письма возмущенных пользователей, которые обвинили поисковик в безграмотности. На одно из таких писем ответил директор Яндекса по технологиям и разработке Илья Сегалович: “Нам задают вопросы про Query-based speller, который наряду со словарным орфографическим корректором работает на поиске Яндекса. Автор письма пишет: „Однако меня все равно не устраивает, когда в ответ на запрос ‘афтор‘ с одной опечаткой мне говорят, что, возможно, следует писать ‘афтар‘, а не ‘автор‘”. Отвечаем: [автор] и [афтар] — два разных слова, они принадлежат к двум разным пластам языка, имеют разную сочетаемость. По ассоциациям запросов видно, что такую опечатку делают т. н. „падонки”, которые намеренно пишут это слово через „ф”. Нормальный человек не поставит случайно вместо „в” букву „ф” — и по звучанию не похоже, и расположена она на клавиатуре не рядом. Иными словами, замену [афтор] — [афтар] мы считаем вполне адекватной. Более того, по-видимому, орфографической ошибкой является написание [автор жжот]. Правильно [афтар жжот]””.

Если выполнить запрос “афтар” — Яндекс дает около полумиллиона упоминаний. Этого достаточно, чтобы сказать, что слово адаптировано языком. Впрочем, запрос “афтор” дает тоже немало — около двухсот тысяч ссылок. Причем контекст примерно тот же, что и у слова “афтар”, — сочетание “афтор жжот”, которое Илья Сегалович предлагает считать опечаткой, тоже широко распространено. Но с традиционным “автор” пока ни одно из этих написаний конкурировать не может — “автор” упоминается примерно 150 миллионов раз и побеждает за явным преимуществом.

Появление в русском языке большого количества намеренных искажений и даже возникающий языковой пласт — “новый русский язык, нах” — стал темой статьи “У языка есть афтар” в журнале “Русский NewsWeek”. Это явление исследовал известный филолог, профессор Боннского университета Гасан Гусейнов в статье “Берлога веблога. Введение в эрратическую семантику” .

“Эрратический” (англ. erratic) можно перевести как “переменчивый, непостоянный” (от латинского “erratum” — опечатка, недосмотр). Эрратическая семантика, как ее определяет Гусейнов, — это семантика, возникающая при намеренном искажении слова. Областью исследования известного филолога стала “эрратическая семантика” в ее бытовании в “Живом журнале” (“ЖЖ”). Но на сегодняшний день можно сказать, что “афтары” уже в изобилии разбрелись по всему русскоязычному Интернету.

Новый сервис Яндекса — проверка орфографии Query-based speller, чутко реагируя на перемены, возникающие в языке, в определенном смысле способствует нормализации и закреплению этих перемен. Норма возникает естественным образом — накоплением словоупотреблений. Выработанная Яндексом орфография ненавязчиво (как вариант запроса) напоминает, что нормой большинство носителей считает написание “афтар”, а не “афтор”. Но Яндекс тем самым как бы расщепляет традиционное слово “автор” по областям употребления и нормализует новое слово “афтар”. Это многим не нравится, поскольку происходит искажение традиционной лексики. То, что Яндекс сумел настолько оперативно отреагировать на языковые перемены введением нового сервиса — “гибкого” определения правописания, говорит о том, что технические средства сегодня, как никогда, совершенны. Но всегда ли стоит их настолько оперативно приводить в действие?

Много новых слов. Профессор брюссельского Открытого университета и сотрудник лаборатории Sony Computer Science в Париже Люк Стилз (Luc Steels) совместно с коллегами из римского университета “La Sapienza” опубликовал работу, посвященную динамике вхождения новых слов в язык. Ученым удалось построить простую математическую модель, которая описывает механизм распространения новых слов в сетевой среде, лишенной какого бы то ни было централизованного управления. Каким образом новое слово становится понятным всем членам большого социума, хотя никто не принимал закона о его применении? Но слова постоянно возникают и входят в язык, а последние десять — пятнадцать лет это случается едва ли не каждый день.

Во вступлении к своей работе авторы пишут: “Bluetooth, blogosphere, greenwash. Лексикографы каждый год добавляют тысячи новых слов в словари и анализируют использование гораздо большего количества новых лексем”. Все приведенные английские слова действительно являются новыми — им от силы три-четыре года, и они активно употребляются. “Bluetooth” — это вид радиосвязи на коротких расстояниях. Он стал популярен из-за широкого распространения наладонных компьютеров (и других мобильных устройств), которым необходимо связываться и с настольными компьютерами, и друг с другом. “Blogosphere” — это специфическая среда, которую в Интернете образуют блоги — интернет-дневники. А “greenwash” — это совсем не компьютерный термин. Буквально он означает “зеленая мойка” — так называют действия компании, которая пытается сделать вид, что она борется за чистоту окружающей среды. Greenwash необходим, чтобы повысить доверие к компании, а значит, и ее капитализацию. Чаще всего гринвош — это чисто внешние действия, которые, не меняя ничего по существу в работе компании, только подправляют ее имидж.

Это очень разные слова, но все они появились совсем недавно и, в общем, хорошо прижились.

Слово входит в язык. А как слово входит в язык? Компьютерная модель, предложенная учеными, представляет собой программную среду, в которой “обитает” большое количество программ-агентов и находится некоторое количество объектов. В реализованной на сегодня модели рассматривается всего один объект (Объект), который должен получить свое название. Это сделано для упрощения вычислений, но модель с большим количеством объектов будет работать точно так же. Задача агентов — придумать имя для Объекта. Они располагают неограниченным запасом слов (словарем), и каждый агент первоначально может назвать Объект любым словом из словаря. Так начинается “name game” — игра, целью которой является создание имени, понятного всем агентам — участникам коммуникации. Игра проходит по таким правилам: каждый агент может общаться с каждым, что вполне реалистично для сегодняшней коммуникативной ситуации, в которой каждый пользователь Сети может контактировать с любым другим. В контакте есть Говорящий и Слушающий. Когда Говорящий называет Объект тем словом, которое он для него придумал, например valem, Слушающий понимает его или не понимает. Слушающий не понимает, что сказал Говорящий, если не знает, что Объект можно назвать valem — так, как его назвал Говорящий. Тогда Слушающий добавляет это слово в свой собственный маленький словарь — теперь он знает, что объект, который он сам называл, например, aknorab, можно называть и по-другому. Если при одном из последующих контактов кто-то обратится к Слушающему и вновь назовет объект valem, Слушающий его поймет — после этого словари обоих участников успешного контакта будут очищены от всех других слов, кроме слова valem . Теперь они знают, как называть Объект, и при дальнейших контактах будут его называть только valem, инициируя распространение этого слова. Так строится языковая игра. Несмотря на свою простоту, она выглядит вполне реалистично для той языковой ситуации, которая возникает в глобальном информационном пространстве, когда требуется поименовать новое явление.

В модели, которую построили исследователи, использовалась тысяча программ-агентов. Словари агентов первоначально быстро разрастались. Общее число слов в системе превышало 10 тысяч, а число различных слов для обозначения Объекта достигало 500. Но когда произошло примерно 50 тысяч двусторонних игр — осталось только одно-единственное слово. Это кажется почти удивительным, но при таких условиях игры постепенно вытеснялись все возникающие синонимы и агенты приходили к глобальному пониманию. Поскольку контакты происходят случайно, нельзя сказать заранее, какое именно слово из всех придуманных агентами в результате победит. Но победит одно слово — только такая ситуация устойчива.

В предложенной модели Говорящий имеет преимущество перед Слушающим. Именно слово Говорящего войдет в словарь Слушающего и получит преимущество при дальнейшем распространении. Если Говорящий будет всего один или только небольшая группа агентов будет обладать правом голоса, в конце концов победит слово одного из них. При условии глобальных контактов всех со всеми это неизбежно. При этом произойдет непременное вытеснение всех синонимов — они будут утрачены.

Именно так происходило вхождение в язык слова “блог”. Первоначально появилось английское словосочетание “web-log” — его переводили на русский язык по-разному — и интернет-журнал (что является почти дословным переводом), и интернет-дневник (что наиболее точно передает характер явления). Но постепенно английское слово трансформировалось в “blog”, и его просто перестали переводить каким-либо русским словосочетанием. Оно вошло в русский язык как “блог”. А во многих языках, использующих латиницу, слово “blog” было принято вообще безо всяких изменений.

Когда мы рассматриваем сегодняшнюю ситуацию, то должны констатировать, что Говорящий сегодня во многих случаях англоязычен, особенно часто это случается, когда речь идет об Интернете и высоких технологиях. А согласно приведенной модели, Говорящий всегда побеждает.

“Язык подобен океану”. Язык несравнимо более подвижен сегодня, чем когда бы то ни было. И периодически возникают проекты защиты языка. Это характерно не только для российских парламентариев, но и, например, для английских филологов, которые обеспокоились тем, как влияют на письменную речь тотальные сокращения, используемые в SMS или интернет-пейджерах (ICQ), очень популярных у молодого поколения.

Не исказим ли мы, не потеряем ли русский язык? Лев Рубинштейн, отвечая на вопросы ПОЛИТ.РУ, сказал: “…я этот наш с вами родной язык не просто люблю, а эротически люблю. И эту его способность все в себя впитывать и в результате все поэтизировать считаю его невероятным, волшебным качеством. Более того, в нашей вымороченной и вполне призрачной социальной жизни язык представляется мне едва ли не единственной реальностью. Я не верю в то, что его можно испортить и отравить, он вроде океана в смысле способности к самоочищению”.

Когда я смотрю на процессы, протекающие сегодня в Интернете, то уже не чувствую такой незыблемой уверенности, ведь человеку вполне по силам отравить океан.

 

Книги

Василий Аксенов. Москва-Ква-Ква. М., “Эксмо”, 2006, 448 стр., 25 000 экз.

Новый роман Аксенова — о Москве и о людях его молодости; вступление в роман: “В начале 50-х годов ХХ века в Москве словно в одночасье выросла семерка гигантских зданий, или, как в народе их окрестили, „высоток”. Примечательны они были не только размерами, но и величием архитектуры. Советские архитекторы и скульпторы, создавшие и украсившие эти строения, недвусмысленно подчеркнули свою связь с великой традицией, с творениями таких мастеров „Золотого века Афин”, как Иктинус, Фидий и Калликратус. Эта связь времен особенно заметна в том жилом великане, что раскинул свои соединенные воедино корпуса при слиянии Москвы-реки и Яузы. Именно в нем расселяются все основные герои наших сцен, именно в нем суждено им будет пройти через горнило чистых, едва ли не утопических чувств, характерных для того безмикробного времени”. Первая публикация романа с подзаголовком “Сцены 50-х годов” состоялась в журнале “Октябрь” (2006, № 1-2), извлечения из романа можно прочитать в электронной версии журнала < http://magazines.russ.ru/october/2006/1/aks1.html > .

Прошедший 2005 год оказался для Аксенова необыкновенно урожайным — писатель выпустил в разных издательствах почти полное собрание сочинений: Василий Аксенов. Апельсины из Марокко. М., “ИзографЪ”; “Эксмо”, 2005, 480 стр., 7000 экз. (“Коллеги”, “Звездный билет”, “Апельсины из Марокко” — повести шестидесятых годов, сделавшие имя Аксенова знаменитым); Василий Аксенов. В поисках грустного бэби. М., “ИзографЪ”; “Эксмо”, 2005, 512 стр., 7000 экз. (проза об Америке — романы “В поисках грустного бэби” и “Бумажный пейзаж”); Василий Аксенов. Вольтерьянцы и вольтерьянки. М., “ИзографЪ”; “Эксмо”, 2005, 400 стр., 10 000 экз. (роман, за который Аксенов получил Букеровскую премию 2004 года, — про “век галантный” и взаимоотношения Вольтера и Екатерины Великой); Василий Аксенов. Гибель Помпеи. М., “ИзографЪ”; “Эксмо”, 2005, 576 стр., 7000 экз. (избранные рассказы и короткие повести, начиная от: “Завтрака 43-го года”, “Папа, сложи”, “Дикой”, “Победа”…); Василий Аксенов. Желток яйца. М., “ИзографЪ”; “Эксмо”, 2005, 592 стр., 7000 экз. (роман-памфлет “Желток яйца” и цикл новелл конца 90-х годов XX века “Негатив положительного героя”, а также пьесы “Всегда в продаже” и “Цапля”); Василий Аксенов. Зеница ока. Вместо мемуаров. М., “Вагриус”, 2005, 496 стр., 10 000 экз. (автобиографические рассказы о детстве и юности, о Москве 70-х, о перипетиях эмигрантской жизни, воспоминания о Юрии Казакове, Булате Окуджаве, Андрее Синявском, а также статьи на злободневные темы, в конце книги беседы автора с Игорем Шевелевым, Диной Радбель, Ириной Барметовой); наконец, романы, изданные отдельными книгами: Василий Аксенов. Кесарево свечение. М., “ИзографЪ”; “Эксмо”, 2005, 640 стр., 7000 экз.; Василий Аксенов. Новый сладостный стиль. М., “ИзографЪ”; “Эксмо”, 2005, 624 стр.. 7000 экз.; Василий Аксенов. Ожог. М., “ИзографЪ”; “Эксмо”, 2005, 528 стр., 7000 экз.; Василий Аксенов. Остров Крым. М., “Эксмо”, “ИзографЪ”; 2005, 400 стр., 8000 экз.; Василий Аксенов. Скажи изюм. М., “ИзографЪ”; “Эксмо”, 2005, 416 стр., 7000 экз.

Борис Акунин. Инь и Ян. М., “Захаров”, 2006, 176 стр.

“Инь и ян” — пьеса, написанная для режиссера Алексея Бородина (Российский академический молодежный театр). Детективный сюжет, развернувшийся вокруг наследства некоего помещика, изложен в двух версиях, “белой” и “черной”: происходит убийство, пропадает чудодейственный веер, начинается расследование, которое ведут Эраст Фандорин и его слуга, японец. Постепенно пьеса “превращается в прихотливую игру. Как будто в волшебной шкатулке, открывается одна потайная ячейка за другой, один фокус прячется за другим (так что вовсе не случайно Маса на протяжении пьесы показывает фокусы). Сравнение со шкатулкой не такое уж надуманное. Сцена разделена на две части, и занавес последовательно открывает то одну, то другую. И всякий раз обнаруживается новая загадка” (“Известия”).

Анатолий Ветров. Звени, строка! М., “Художественная литература”, 2004, 390 стр., 3000 экз.

Книга избранных стихотворений и поэм за двадцать лет с предисловием Льва Аннинского (“Бабы фрицам хлеб давали — / Не как бывшему врагу. / Кошек кормят так в подвале, / Птиц так кормят на лету...”).

Патрик Зюскинд. Контрабас. Пьеса. Перевод с немецкого Н. С. Литвинец. СПб., “Азбука-классика”, 2006, 128 стр., 5000 экз.

Пьеса, написанная в 1980 году и сделавшая Зюскинда известным писателем. “Эта пьеса — блестящий монолог музыканта, отказавшегося от карьеры в оркестре из-за любви к своему инструменту, который всегда незаменим в оркестре, но не имеет сольных партий. Ненавязчиво, с помощью игры слов и отточенных формулировок нарисован социально-исторический тип разочарованного индивидуума в запрограммированном на успех обществе” (“Die Weltwoche”, Цюрих).

Римма Казакова. Мгновение, тебя благодарю. Стихи. М., “Эксмо”, 2006, 352 стр., 5000 экз.

Новая книга известной поэтессы.

Анатолий Ким. Арина. Роман-сказка для чтения вслух... М., “Октопус”, 2006, 224 стр., 5000 экз.

Книга для чтения вслух для маленьких детей и для взрослых.

Для детей — это чтение про маленькую девочку Арину, дочь танцовщицы и ученого-китаиста, живущую, однако, в деревне у бабушки, умеющую разговаривать с бабушкиным псом Полканом, котом Васькой, вороной, воробьями и смотрящую “жизнесны” про улетевшую куда-то в Италию маму. Мир вокруг девочки богат, прекрасен, а главное, добр. И когда им с бабушкой приходится переехать в пустующую городскую квартиру, чудеса вокруг продолжаются — на новогоднюю ночь прилетает из Италии мама, а полузабытый Ариной папа перед своим отъездом в Китай ведет дочку в цирк. Но жизнь бывает и грустной, и даже страшной, особенно когда пропадает Полкан, а бабушка, пропустившая по слабости стаканчик-другой, бродит по незнакомому ей городу, и девочке приходится разыскивать ее, ну а потом бабушка пропадает вовсе, и девочка остается одна. Но, как и полагается в сказке, все становится на свои места в финальной главе — бабушка и Полкан чудесным образом снова являются перед Ариной, а в большой и красивой машине приезжают папа с мамой.

Для взрослых же история маленькой девочки, растущей сиротой при живых родителях, — это чтение про дичающий вокруг нас мир, про душевную глухоту, про распад естественных связей человека с человеком. Повествование балансирует на опасной черте — еще чуть-чуть, и история Арины превратится в рождественскую сказку для взрослых. Но в романе нет сентиментальной приблизительности и надрывности — автор почти жесток, прописывая для взрослого читателя жизненную ситуацию девочки, и, в свою очередь, точность психологического рисунка делает художественно убедительным философское содержание этого повествования, обнаруживающего черты романа-притчи. Мир не безнадежен, если в нем может существовать такая потребность в любви, такая потребность брать и отдавать душевное тепло, какая живет в героине. Ребенок и мир в его восприятии возникают в романе как явление отчасти природное, то есть еще не оторвавшееся от природных норм, от реально (насколько реальна у Кима девочка Арина) существующей нормы человеческих отношений. И сказочный финал романа, в котором именно любовь девочки заново выстраивает жизнь вокруг нее, соединяя близких ей людей, — это не только ради “детского чтения”. Это указание автора на единственный способ преодоления омертвляющей мир душевной эрозии.

Анна Матвеева. Голев и Кастро. М., “АСТ”; “Люкс”, 2005, 416 стр., 3000 экз.

Собрание прозы молодого прозаика; название книге дала повесть о португальском гастарбайтере (первая публикация в журнале “Звезда”, 2002, № 11 < http://magazines.russ.ru/zvezda/2002/11/matv.html >). В книгу вошли также: “Остров Святой Елены”, рассказ, удостоенный международной премии “Lo Stellato”, которая присуждается в Италии за лучший иностранный рассказ года (“Новый мир”, 2001, № 3 ), “Сладкая отрава унижений” (“Урал”, 2002, № 8 < http://magazines.russ.ru/ural/2002/8/matv.html >), “Депрессия” (“Урал”, 2003, № 1 < http://magazines.russ.ru/ural/2003/1/matveev.html >), “Итальянское вино” (“Новый мир”, 2004, № 12 < http://magazines.russ.ru/novyi_mi/2004/12/matv5.html >) и другие. А также в последнее время вышли книги: Анна Матвеева. Перевал Дятлова. Повесть. М., “АСТ”; “Транзиткнига”, 2005, 288 стр., 3000 экз. — художественно-документальное исследование обстоятельств так и не проясненной трагедии, происшедшей зимой 1959 года на перевале Дятлова, где была найдена группа студентов-лыжников, погибших странной и страшной смертью. Первая публикация повести — в журнале “Урал” (2000, № 4; 2001, № 1 < http://magazines.russ.ru/ural/2000/12/ural5.html >); Анна Матвеева. Небеса. М., АСТ; “Люкс”, 2004, 416 стр., 4000 экз. Роман, впервые опубликованный в журнале “Звезда” (2004, № 6 < http://magazines.russ.ru/zvezda/2004/6/mat2.html >), отдельные главы — в журнале “Урал” (2004, № 6 < 2004http://magazines.russ.ru/ural/2004/6/matveev2.html >).

Борис Можаев. Проклятая деревня. М., “Эксмо”, 2006, 784 стр., 4000 экз.

Из классики русской литературы ХХ века — повести “Живой”, “История села Брёхова, написанная Петром Афанасьевичем Булкиным”, дальневосточные рассказы и очерки (раздел “Под сиянием огромной азиатской луны”) и публицистика; сопровождаются статьей “Читая Можаева” Инны Борисовой.

Ихара Сайкаку. История любовных похождений одинокой женщины: Повести, рассказы. Перевод с японского Е. Пинус, В. Марковой, Т. Редько-Добровольской. СПб., “Азбука-классика”, 2006, 544 стр., 5000 экз.

Собрание повестей и новелл о любовных приключениях, принадлежащих перу “японского Боккаччо” Ихара Сайкаку (Хираяма Того; 1642 — 1693).

.

А. Головистикова. Иностранцы и граждане России. Особенности правового положения, регистрация, учет. М., “Эксмо”, 2006, 432 стр., 3000 экз.

Юридическое справочное издание, отвечающее на вопросы, как получить российскую визу, иммигрировать на постоянное жительство в Россию, устроиться на работу или поступить в российский вуз; кто, по российским законам, может быть признан беженцем и как получить политическое убежище; в каких случаях осуществляются депортация или выдворение и т. д.

История сталинского ГУЛага. Конец 1920-х — первая половина 1950-х годов. Собрание документов в 7-ми томах.

Том 1. Массовые репрессии в СССР. Ответственные редакторы Н. Верт, С. В. Мироненко. Составление И. А. Зюзина. М., РОССПЭН, 2004, 728 стр.

Содержит материалы о массовых репрессиях 30 — 50-х годов. В научный оборот вводятся документы ОГПУ, НКВД, МВД СССР, руководящих партийно-государственных органов о планировании, проведении и результатах всех основных репрессивных акций сталинского периода — от депортаций и арестов в ходе насильственной коллективизации и раскулачивания, массовых операций 1937 — 1938 годов до политических чисток и применения чрезвычайного законодательства в конце 40 — 50-х годов.

Том 2. Карательная система: структура и кадры. Ответственный редактор и составитель Н. В. Петров. Ответственный составитель Н. И. Владимирцев. М., РОССПЭН, 2004, 696 стр.

О формировании структур советских карательных органов — ОГПУ, НКВД, МВД СССР и их кадровом составе в 20 — 50-е годы.

Том 3. Экономика ГУЛага. Ответственный редактор и составитель О. В. Хлевнюк. М., РОССПЭН, 2004, 624 стр.

Экономика ГУЛага в 30-х — первой половине 50-х годов, от начала массового использования труда заключенных в производственных целях до демонтажа экономики принудительного труда в ее сталинском варианте.

Том 4. Население ГУЛага: численность и условия содержания. Ответственные редакторы А. Б. Безбородов, В. М. Хрусталев. Составители И. В. Безбородова, В. М. Хрусталев. М., РОССПЭН, 2004, 624 стр.

Материалы о численности и условиях существования заключенных в лагерях в конце 20-х — первой половине 50-х годов.

Том 5. Спецпереселенцы в СССР. Ответственный редактор и составитель Т. В. Царевская-Дякина. М., РОССПЭН, 2004, 824 стр.

Спецссылка и спецпереселенцы в конце 20-х — начале 50-х годов, от создания первых спецпоселений в ходе насильственной коллективизации до демонтажа системы спецссылки после смерти Сталина.

Том 6. Восстания, бунты и забастовки заключенных. Ответственный редактор В. А. Козлов. Составители В. А. Козлов, О. В. Лавинская. М., РОССПЭН, 2004, 736 стр.

О беспорядках и массовых волнениях в лагерях в 30 — 50-е годы и особенно подробно — о восстаниях в лагерях, вспыхнувших после смерти Сталина (восстания в Горном лагере, в Речном лагере, в Степном лагере и т. д.). Седьмой том находится в печати.

Александр Керенский. Русская революция. 1917. Перевод с французского Е. В. Нетесовой. М., “Центрполиграф”, 2005, 384 стр., 3000 экз.

Русская революция такой, какой казалась она в 1927 году автору, уверенному в скором крахе большевиков: “Русский народ не добьется ни общественного благосостояния, ни благ образования, ни внутреннего порядка, ни международной безопасности, пока большевики держат Россию в рамках партийной диктатуры... Там, где партийные интересы не уступают дороги интересам общественным и национальным, нечего ждать ни цивилизации, ни реального прогресса”. Описан самый острый, переломный момент революционных событий — с 12 марта по 14 ноября 1917 года.

Валерий Кирпотин. Ровесник железного века. М., “Захаров”, 2006, 848 стр.

Дневники и воспоминания советского литературоведа и литературного критика, бывшего секретаря СП СССР Валерия Яковлевича Кирпотина (1898 — 1997).

Мастера японской гравюры. Составление И. Мосина. СПб., “Кристалл”, 2006, 208 стр., 10 000 экз.

Альбом, представляющий историю, технику, жанры, художественные школы японской гравюры укиё-э (“образы изменчивого мира”); содержит биографии более 100 художников — Утамаро Китагава, Кацусика Хокусай, Андо Хиросигэ и других.

П. Н. Милюков. Дневник. 1918 — 1921. М., РОССПЭН, 2004, 847 стр., 800 экз.

О деятельности кадетской партии в годы Гражданской войны и первый период эмиграции в дневниках Павла Николаевича Милюкова (1859 — 1943), русского политического деятеля, историка и публициста, одного из лидеров кадетской партии и редактора ее центрального органа — газеты “Речь”. Публикуется по материалам Бахметьевского архива Колумбийского университета (США) и Государственного архива Российской Федерации.

Превентивное милосердие. Высылка вместо расстрела. Депортация интеллигенции в документах ВЧК-ГПУ. 1921 — 1923. Вступительная статья, составление В. Г. Макарова, В. С. Христофорова; комментарии В. Г. Макарова. М., “Русский путь”, 2005, 544 стр., 3000 экз.

Книга о знаменитом “философском пароходе” и его пассажирах, представителях русской интеллектуальной элиты, высланных в 1922 году за границу (на самом деле пароходов было два плюс несколько десятков расстрелянных — среди них был Н. Гумилев — по знаменитому “Таганцевскому делу”). Книга содержит выдержки из мемуаров участников тех событий, а также протоколов допросов, проводившихся перед депортацией на родине, и сопоставление этих двух источников. Она состоит из трех частей — нормативных актов ВЧК-ГПУ, следственных дел и собственно главного, первого раздела — переписки органов по поводу интеллигенции.

В. А. Свительский. Личность в мире ценностей. (Аксиология русской психологической прозы 1860 — 1870-х годов). Воронеж, Воронежский государственный университет, 2005, 232 стр.

Литературоведческая монография, посвященная проблеме сочетания в литературном творчестве изобразительного и оценочного начал: “Особенно насущная проблема оценки применительно к произведениям, в центре которых стоит человек как независимая, упругая величина, как личность и индивидуальность, — главная ценность и мера всего сущего и происходящего”.

Столетие Даниила Хармса. Материалы международной научной конференции, посвященной 100-летию со дня рождения Даниила Хармса. СПб., ИПЦ СПГУТД, 2005, 256 стр., 1100 экз.

Статьи Николая Богомолова, Жана-Филиппа Жаккара, Вячеслава Вс. Иванова, Михаила Мейлаха, Романа Тименчика и других.

Артемий Троицкий. Я введу вас в мир поп. М., “Время”, 2006, 408 стр., 3000 экз.

“Музобозреватель № 1 России вводит нас в мир не поп как таковых, а поп-музыки. Троицкий собрал воедино мастер-классы, проведенные на журфаке МГУ вместе с представителями музыкального бизнеса, пиара, журналистики и политики — от Петкуна до Хакамады. Подводные течения музыкальной культуры — как российской, так и мировой — будут интересны людям самых разных профессий. Уже с первой страницы читатель попадает на студенческую скамью, оказываясь втянутым в увлекательный диалог. А после прочтения кажется, что можешь уже и сам петь. Или на крайний случай продвигать других” (“Газета.Ru”).

В. П. Федотов. Полвека вместе с Китаем. Воспоминания, записи, размышления. М., РОССПЭН, 2005, 639 стр., 700 экз.

Мемуарная книга дипломата, много лет бывшего Чрезвычайным и Полномочным Послом в Китае. Повествование охватывает события 50-х, 70-х и 80-х годов.

С. Чуев. Власовцы — пасынки Третьего рейха. М., “Эксмо”, 2006, 608 стр., 4000 экз.

Книга написана на материале архивных документов, ранее не публиковавшихся, и воспоминаний участников антисоветского фронта, — прослеживается история создания и военных действий Русской Освободительной Армии генерала А. А. Власова, а также других русских формирований Вермахта и Люфтваффе.

Григорий Чхартишвили. Писатель и самоубийство. Энциклопедия литературицида. М., “Захаров”, 2006, 672 стр., 20 000 экз.

Переиздание книги “Писатель и самоубийство” (М., “Новое литературное обозрение”, 1999), дополненное вторым томом “Энциклопедия литературицида”, состоящим из трехсот семидесяти кратких биографических статей и репродуцируемых портретов.

Шиповник. Историко-филологический сборник к 60-летию Романа Давидовича Тименчика. М., “Водолей Publishers”, 2005, 568 стр., 500 экз.

“Вкладчики” юбилейного подношения: К. Азадовский, Х. Баран, М. Безродный, М. Вайскопф, Р. Вронн, М. Гаспаров, А. Грибанов, А. Долинин, Г. Дюсембаева, А. Жолковский, Вяч. Вс. Иванов, Б. Кац, Л. Киселева, Н. Котрелев, К. Кумпан, А. Лавров, Ю. Левинг, Г. Левинтон, Р. Лейбов и другие.

И. Н. Шургин. Исчезающее наследие. Очерки о русских деревянных храмах XV — XVIII веков. М., “Совпадение”; Всероссийская государственная библиотека иностранной литературы им. М. И. Рудомино, 2006, 200 стр., 1000 экз.

Книга архитектора и реставратора, посвященная русскому деревянному зодчеству XV — XVIII веков.

Павел Щеголев. Помещик Пушкин и другие очерки. М., “Захаров”, 2006, 432 стр.

Избранные работы известного историка русской культуры и литературы, пушкиниста, издателя и публициста Павла Алексеевича Щеголева (1877 — 1931) о Пушкине.

Составитель Сергей Костырко.

 

 

Периодика

ПЕРИОДИКА

*

“АПН”, “Вечерняя Москва”, “Взгляд”, “Время новостей”, “Газета”, “GlobalRus.ru”, “Двадцать два” (“22”), “День и ночь”, “День литературы”, “Если”, “Завтра”, “Индекс/Досье на цензуру”, “Иностранная литература”, “Информпространство”, “Книжное обозрение”, “Литературная газета”, “Литературная Россия”, “Москва”, “Московские новости”, “НГ Ex libris”, “Неволя”, “Нева”, “Неприкосновенный запас”, “Новое время”, “Новые Известия”, “Ностальгия”, “Огонек”, “Подъем”,

“ПОЛИТ.РУ”, “Посев”, “Правая.ru”, “Русский Журнал”, “Спецназ России”, “Топос”, “TextOnly”, “Урал”

Кирилл Анкудинов (Майкоп). Сход с пути. — “Литературная Россия”, 2006, № 7, 17 февраля .

“Проиллюстрировать отказ „тридцатилетних” от „историософии перестройки” может идейная эволюция, произошедшая в начале девяностых годов XX века с Дмитрием Быковым, автором, в наибольшей степени из своего поколения склонным осмыслять вопросы истории”.

“Тексты Александра Фишмана, посвященные исторической тематике, построены на отмене другой ключевой для „историософии перестройки” концепции, а именно — концепции „столбового пути Цивилизации”. Фишман в той же степени, что и Дмитрий Быков, любит обращаться к „альтернативной истории”. Однако если „версии” Быкова являются по своей структуре „внутренне замкнутыми”, детерминистскими, даже фаталистическими, то „вариации” Александра Фишмана — „структурно разомкнуты”. Главная мысль „вариаций” Фишмана такова: в истории могло произойти и может произойти все, что угодно, даже то, что кажется современному человеку абсолютно невероятным и диким. Будь то приход к власти в Германии в тридцатые годы XX века не нацистских, а „левых” (троцкистских) сил во главе с Радеком, война „левой” Германии со сталинским Советским Союзом и разгром радековской Германии, осуществленный едиными усилиями Советской Армии и германского нацистского подполья („Историческая вариация”)...”

“Однако обратим внимание на то обстоятельство, что все историософские модели, рассмотренные в данном исследовании, являются — в той или иной степени — фаталистическими. Поэты „поколения тридцатилетних” видят себя „жертвами Истории”, но не „созидателями Истории”, „творцами Истории”. В поэтических текстах, созданных „тридцатилетними”, часто встречаются ноты бегства от реальности, эскапизма (у Лесина, в определенной мере — у Фишмана и Корецкого), горькой иронии (у Фишмана, Лесина и Быкова, в меньшей степени — у Корецкого), фатальной неизбежности тех или иных исторических событий (у Быкова), мазохистского упоения гибелью (у Корецкого). В свете социально-исторических обстоятельств судьбы „поколения тридцатилетних” было бы странно ожидать от этого поколения иной самоидентификации по отношению к Истории”.

Лев Аннинский. Николай Тряпкин: “Кровь железная…” Из цикла “Мальчики Державы”. — “День литературы”, 2006, № 2, февраль .

“Тема гибели уходит у Тряпкина в изначальное ощущение того, что Державе нужны жертвы”.

Роман Арбитман. Пожиратели вчерашнего дня. В 2006 году будет меньше советского ностальгического трэша. — “Взгляд”, 2006, 7 февраля .

“С первых же выпущенных в серии книг даже неспециалисту в массовой литературе становилось ясно, что для издательства проект „Атлантида” — отнюдь НЕ художественный <…>. Руководители „Ad Marginem” Александр Иванов и Михаил Котомин, переиздавая „Тайну подводной скалы” (вариант 1955 года) Г. Гребнева, или „Прочитанные следы” (1952 год) Л. Самойлова и Б. Скорбина, или полдюжины книг Л. Овалова — про майора Пронина, изначально не собирались существенно пополнить свой бюджет за счет сбережений анпиловских старух или сбрендивших фэнов. Трудно вообразить десятки тысяч человек, которые бы в начале XXI века кидались закупать давным-давно забытые „Тайну ‘Соленоида‘” В. Цыбизова или „Гипнотрон профессора Браилова” Н. Фогеля — книги, которые даже в те годы воспринимались как провинциальное недоразумение („Соленоид” был изобретен на Смоленщине, „Гипнотрон” — на Херсонщине). Главными адресатами акции были — во-первых, любопытствующие массмедиа (это сработало), а во-вторых — зеленая безбашенная молодежь, для которой Сталин и ГУЛАГ казались примерно такой же мирной седой древностью, как Иоанн Грозный и опричнина. Иными словами, издательский проект оказывался сугубо политическим актом”.

Роман Арбитман. Неформатное фэнтези. Популярный жанр выбирается из кризиса. Благодаря тем, кто плохо соблюдает законы этого жанра. — “Взгляд”, 2006, 22 февраля .

“Издательство „Форум” в конце минувшего года запустило новую серию „Другая сторона”, в которой борьба со стереотипами фэнтези выходит на первый план: мистика переплетается с эпосом, научная фантастика с мелодрамой, сказка с городским романом... На сегодняшний день лучшей книгой, выпущенной в рамках этой серии, следует признать роман Марии Галиной „Хомячки в Эгладоре”, уже вызвавший неоднозначную реакцию у читающей публики (часть отзывов весьма положительные, часть — гневно-отрицательные). Мария Галина автор разносторонний. Она и поэт — ее последний сборник „Неземля” удостоился престижной литературной премии…”

Престижная литературная премия — это новомирская “Anthologia”.

См. рецензию Марии Ремизовой на роман Марии Галиной в этом номере “Нового мира”.

Виктор Бараков. Неизвестные стихотворения и письма Николая Рубцова. — “Москва”, 2006, № 1 .

Из письма Николая Рубцова к Герману Гоппе (ориентировочно март 1960 года): “Конечно же, были поэты и с декадентским душком. Например, Бродский. Он, конечно, не завоевал приза, но в зале не было равнодушных во время его выступления. Взявшись за ножку микрофона обеими руками и поднеся его вплотную к самому рту, он громко и картаво, покачивая головой в такт ритму стихов, читал:

У каждого свой хрлам!

У каждого свой грлоб!

Шуму было! Одни кричат:

— При чем тут поэзия?!

— Долой его!

Другие вопят:

— Бродский, еще!

— Еще! Еще!

После этого вечера я долго не мог уснуть и утром опоздал на работу, потому что проспал. Печальный факт тлетворного влияния поэзии, когда слишком много думаешь о ней, в отрыве от жизни, в отрыве от гражданских обязанностей! Я знал, что завтра на работу, но не придал этому особенного значения, и, как видите, поэтическое настроение в момент пришло в противоречие с задачами семилетки, обратилось в угрызение совести. И в деньги, которые мог бы заработать, но не заработал”.

В предисловии отмечается, что в адресной книжке Рубцова на двенадцатой странице записан телефон Бродского.

Павел Басинский. Формула успеха. — “Литературная газета”, 2006, № 4, 1 — 7 февраля .

“Чтобы быть успешным, надо завышать низкое и понижать высокое. Это раз. Не надо быть умнее своего читателя и зрителя — этого вам не простят. Это два. Никогда не пишите о своих личных проблемах до тех пор, пока не убедитесь, что это проблемы всех окружающих. Это три. Не будьте, короче, высокомерами. И тогда читатель и зритель с благодарностью понесет вас на руках в глупое царство всеобщего понимания и коммуникабельности”.

Александр Беззубцев-Кондаков. Общий вагон. — “Топос”, 2006, 15 февраля .

“Можно ли остаться безучастным к роману, носящему такое имя — „Россия: общий вагон”? Уже само заглавие этого романа Натальи Ключаревой („Новый мир”, 2006, № 1) вызывает множество явных и скрытых ассоциаций, уже начинает закручиваться некая интрига… Выносить в заглавие слово „Россия” — шаг рискованный, на это надо решиться. <…> Лично я пришел к заключению, что название романа является немаловажным элементом той интеллектуальной провокации, которую представляет собой произведение Натальи Ключаревой. Думаю, уместно говорить о романе как об удачной интеллектуальной провокации, хотя эта ипостась романа далеко не исчерпывает его содержания…”

Сол Беллоу. Писатели, интеллектуалы, политики: воспоминания о главном. Перевела с английского М. Штейнман. — “Иностранная литература”, 2005, № 12 .

“Когда в 1917 году большевики пришли к власти, мне было всего два года. Родители мои уехали из Санкт-Петербурга в Монреаль в 1913-м, и российская жизнь была еще свежа в их памяти”.

“В колледже (1933) я был троцкистом”.

“1940 год стал также годом убийства Троцкого. В то время я находился в Мексике и благодаря содействию одной из его европейских приятельниц даже договорился о встрече с ним. Он согласился принять меня и моего знакомого в Кульякане. Но утром назначенного дня его убили. Мехико встретил нас газетными передовицами, сообщавшими об этом. На вилле, которую он занимал, подумали, что мы иностранные журналисты, и направили в больницу. В приемном покое царил полный хаос. Достаточно было произнести фамилию „Троцкий”, и нас тут же провели в палату. Открылась дверь небольшой боковой комнатки, и мы его увидели. Он только что скончался: вся голова в окровавленных бинтах, щеки, нос, борода, горло — в пятнах крови и подтеках йода”.

Здесь же: Алан Лелчук, “Памяти Сола Беллоу” (перевод Е. С.).

Сергей Беляков. Враги: открытое письмо Герману Садулаеву. — “Урал”, Екатеринбург, 2006, № 3 .

В постоянной рубрике “Журнальная полка Сергея Белякова”. “У читателя вашей замечательной „повести” может сложиться впечатление, что на мирный и трудолюбивый чеченский народ вдруг ни с того ни с сего напали жестокие и безжалостные русские, которых вы нередко сравниваете с кочевниками. <…> В послесловии к „повести” вы написали, что не считаете себя чеченским националистом. Кто же вы тогда? Характерное для националистов деление на „хороших своих” (единоплеменников) и „плохих чужаков” проходит сквозь весь ваш текст”.

См.: Герман Садулаев, “Одна ласточка еще не делает весны. Осколочная повесть” — “Знамя”, 2005, № 12 .

Владимир Бондаренко. Очевидец ХХ века. Автопоздравление, автоманифест и автобиография к юбилею. — “НГ Ex libris”, 2005, № 6, 16 февраля .

“На Западе таких, как я, называют self-made man — сделавшие сами себя. Увы, никогда не попадал ни в какие обоймы и содружества, пока сам не стал создавать их, ту же „московскую школу сорокалетних”, к примеру. Иногда с завистью смотрел на птенцов кожиновского гнезда, на внимание и заботу, которые им уделял критик. Но, замечу, из его критического гнезда (в отличие от поэтического) молодых критиков так и не вылетело, исчезли кто куда. Может быть, критикам всегда нужна большая самостоятельность и независимость суждений, они обязаны верить только своему вкусу, и если вкус им не изменяет, иной раз критики меняют направление литературного процесса”.

Владимир Бондаренко. “Я еще обтесываю глыбу литературы”. С юбиляром беседует главный редактор “Завтра” Александр Проханов. — “Завтра”, 2006, № 7, 15 февраля .

“Последние активные читатели среди политической элиты остались в прошлом. Читали все новинки художественной литературы Черчилль и де Голль, Сталин и Мао Цзедун, великие политики самых разных направлений, самых разных стран. Среди читающих лидеров были и такие радикалы, как Муссолини. А люди, совсем не интересующиеся литературой, на мой взгляд, чем бы они ни занимались — наукой, политикой, бизнесом, — это мелкие люди”.

“Конечно, либералы стопроцентно ответственны за разрушение единой русской литературы, сделали все, чтобы свой же собственный фундамент русской национальной литературы, нашу почвенность, нашу державность изничтожить и свести к нулю. И появилась делянка чисто либеральной литературы. На этой делянке в те же 90-е годы появились новые почвенники, новые реалисты: Олег Павлов и Алексей Варламов, Михаил Тарковский и Светлана Василенко. В самом либеральном лагере возродились новое почвенничество, новый реализм. Даже если бы под репрессиями властей (что одно время и планировалось после 1993 года) и исчез наш Союз писателей России, такие же, а то и более крутые патриоты возникли бы среди либералов”.

Аркадий Бурштейн. Эссе о поражении. — “Урал”, Екатеринбург, 2006, № 2.

Разбор песни А. Галича “После вечеринки”.

Дмитрий Быков. Красная и черная игра. — “Вечерняя Москва”, 2006, № 28, 16 февраля .

“Казино надо просто запретить, как вырезают больную ткань или неудавшийся дубль из фильма. У меня нет ни единого аргумента в оправдание рулетки и карт, а контраргументов — море, и к одному из них, самому серьезному, я сейчас перейду”.

Дмитрий Быков. Иосиф и его клоны. — “Огонек”, 2006, № 7, февраль .

“Главным персонажем отечественного экрана постепенно становится Сталин. Нажмешь на пульт — всюду он”.

В поисках утраченной поэзии. На вопросы анкеты отвечает Хамдам Закиров. — “Иностранная литература”, 2005, № 12.

“<…> выход из тупика вторичности и провинциальности для среднеазиатских литератур — в перспективе ближайших лет, а то и десятилетий — видится в освоении всего богатства мировой литературы. В смысле переводческой работы. Это на нынешнем этапе для развития национальной словесности, может, даже важнее, чем собственно литература. Потому что оживлять нужно в первую очередь язык (и не только литературный), закосневший, десятилетиями не знавший позитивных перемен. Если следовать моей утопической мысли, то „десятилетие художественного перевода” обогатит национальные литературы, развивая пластичность и подвижность речи, грамматический, лексический, а то и фонетический строй языка. А также активно повлияет не только на появление нового поколения авторов, но и — читателей, которые будут готовы воспринимать язык новой литературы”.

Владимир Варава. Гедонизм против нравственности. — “Подъем”, 2006, № 1 .

Атеизм и “дискурс смерти”. Эвтаназийная форма существования. “И атеист молится, но его молитва — это обращение в пустоту, в которой блуждает непонятный и слепой Случай — „бог” атеиста. И атеист надеется на лучшее, на неведомое ему лучшее — вдруг случай случайно в этот раз будет милосердным”.

См. здесь же: Вячеслав Лютый, “Тезисы о мертвой литературе”.

См. также: Светлана Семенова, “Россия и глобализация” — “Подъем”, Воронеж, 2005, № 12.

Алексей Варламов. “…Можно теперь жить и надеяться”. Михаил Пришвин: последние годы. 1941 — 1954. — “Подъем”, 2006, № 1.

“Ахматова назвала „Доктора Живаго” гениальной неудачей. „Осудареву дорогу” при всей ее невезучести гениальной не назовешь ни с какой точки зрения. Скорее наоборот, этот роман оставляет впечатление беспомощности и болезненного провала”.

Игорь Вишневецкий (Милуоки). Крик одинокого ястреба. Десять лет назад остановилось сердце поэта Иосифа Бродского. — “Взгляд”, 2006, 30 января .

“В конце 1995-го в Бостоне состоялось последнее публичное выступление уже очень больного поэта, про которое все так и говорили как про, возможно, последнее; и моя бостонская приятельница Ирина Муравьева настоятельно звала меня прийти — с тем, чтобы после, если Бродский захочет, отобедать в узком кругу. Я на выступление не пришел и неизбежно тягостного обеда с Бродским избежал. Почему тягостного? Я искренне не понимал, о чем мне с Бродским говорить. О его собственных стихах? Они давно стали частью моего культурного багажа, были помещены на достойное место в истории литературы, рядом с Баратынским и Ходасевичем, которых я всегда ценил. О моих стихах? Он их едва знал. Остальное — кошмарность разных преследующих нас, поэтов, образов „мига и вечности” (Введенский) — мне было вполне очевидно уже тогда, и понуждать действительно нездорового старшего коллегу в миллионный раз разыгрывать докладчика на смертельно надоевшую ему тему не хотелось. Ведь пришлось бы по ранжиру молчать и выслушивать, а не участвовать в полноценном разговоре. Тексты Бродского последних лет жизни производили впечатление написанных очень уставшим человеком. Такого человека обычно не беспокоят, дают додумать и додышать последнее”.

См. также: Давид Шраер-Петров, “Бродский в Нью-Йорке” — “НГ Ex libris”, 2006, № 4, 2 февраля .

Дмитрий Володихин. Философия действия. — “АПН”, 2006, 30 января .

“Ницше — блистательный философ, один из лучших умов XIX столетия. И пускай пылится на библиотечных полках. Он — один из множества примеров подвесок с бриллиантами, которые некуда надеть, поскольку балов нет и в ближайшее время не предвидится. В Ницше нечего преодолевать, он не нужен, да и все. Тем самым он сам себя преодолел. Из Ницше нечего брать, он писал слишком давно и в слишком других условиях, поэтому ни один кирпич из обломков его философского здания не может быть использован здесь и сейчас”.

См. также: Владимир Можегов, “Всечеловек против сверхчеловека” — “АПН”, 2006, 30 января.

См. также: Егор Холмогоров, “О пользе и вреде Ницше для истории… Часть I. Рождение Трагедии из Лютеровой чернильницы” — “АПН”, 2006, 27 января.

См. также: Андрей Рассохин, “Воля к смерти” — “АПН”, 2006, 14 февраля.

Владимир Волынский. “Он был человеком мира”. Десять лет назад умер Иосиф Бродский. — “Газета”, 2006, № 13, 30 января .

“Он тайно приезжал в Ленинград. Это стало ясно из наших с ним разговоров — поэт безошибочно определял некоторые вещи, которых не было и в помине, когда он уезжал из СССР. Он провел в городе два дня и даже встречался с кем-то из друзей. Но это было строго инкогнито” ( Алексей Шишов , режиссер фильма “Прогулки с Бродским”).

“Нет, Бродский никогда не бывал на родине после того, как уехал. Собирался — да. Причем вместе с Барышниковым. Они хотели приехать в тогда уже Санкт-Петербург на пароме из Хельсинки — это можно было сделать и без визы, а значит, остаться незамеченными, никакой шумихи — поэт этого категорически не хотел. Но это были лишь разговоры… А вот в Стокгольме он бывал часто, жил у меня и даже снимал дачу под шведской столицей. Ему нравились эти места — быть может, как раз потому, что они и напоминали ему Ленинград” (переводчик Бенгд Янгфельдт , Швеция).

Александр Воронель. Покой нам только снится. — “Двадцать два” (“22”), Тель-Авив, 2005, № 138 .

“Суть не в том, что упрощенное манихейское видение событий в наше время получило более широкое распространение. Суть дела в том, что оно стало эмпирически гораздо убедительнее”.

Нина Воронель. Мой вариант жизни в искусстве. — “Двадцать два” (“22”), Тель-Авив, 2005, № 138.

“Я тогда была слушательницей Высших сценарных курсов, где Андрей [Тарковский] читал курс режиссуры. Он не столько читал курс, сколько показывал нам свои любимые фильмы, снабжая их краткими комментариями. С его подачи я впервые познакомилась с творчеством Луиса Бунюэля, который в те годы был практически неизвестен в России. <…> Из уст Андрея Арсеньевича я впервые услышала не только имя Бунюэля, но и обоснование его эстетики торжествующего уродства. Как Андрей любил смаковать изощренный садизм „Андалузского пса”, как увлеченно посвящал он нас в интимные подробности режиссерской работы над оргией нищих в „Виридиане”, с каким трепетом открывал нам секреты фрейдовских подтекстов „Дневной красавицы” и „Дневника горничной”! И неспроста — уж кому, как не ему, надлежало быть знатоком фрейдовских подтекстов в жизни и в искусстве! После его лекций мне открылась природа режиссерского восторга при съемках душераздирающих сцен из „Андрея Рублева”, где щедро заливают расплавленную смолу в глотки и натурально выковыривают глаза из глазниц” (“Эдипов комплекс Андрея Тарковского”).

См. также: Нина Воронель, “На фоне Гефсиманского сада” (глава из новой книги воспоминаний “Содом тех лет”) — “Информпространство”, 2006, № 2 (80) ; о поездке Нонны Мордюковой в Израиль в годы перестройки.

Наталья Воронцова-Юрьева. Анна Каренина. Не божья тварь. Роман о романе. Сценарий-эссе. — “Топос”, 21 февраля, 2, 10, 16, 24 и 31 марта, 7 апреля .

“Итак, роман „Анна Каренина” — это роман о женщине-манипуляторе, о ее жизни и смерти, триумфе и падении, а также о двух ее жертвах, муже и любовнике, которых она — сначала в силу своих личностных порочных наклонностей, а потом и находясь под постоянным разрушительным воздействием страшного наркотика (Анна была законченной морфинисткой) — старательно увлекала за собой в свою гибельную воронку. И если ее первой изрядно покалеченной жертве все-таки удалось остаться в живых — благодаря своевременному постороннему вмешательству, то вторая жертва, очутившись в полной духовной изоляции и уже не умея самостоятельно из нее выйти, оказалась полностью деморализованной и находящейся в абсолютной, хотя на тот момент уже и посмертной, власти манипулятора. Удивительно, что все эти трагические результаты — дело рук одной неумной и пустой женщины”.

Cм. также: Игорь Клех, “Любовь под подозрением” — “Новый мир”, 2005, № 12.

Галерист на галерах. Беседу вел Игорь Шевелев. — “Новое время”, 2006, № 5, 5 февраля .

В 2006 году исполняется 15 лет Галерее М. Гельмана — первой частной в России. Говорит Марат Гельман: “Фактически в течение всех 90-х годов несколько галерей в Москве выполняли роль и музеев, и галерей, и нонпрофильной институции. <…> По большому счету история российского искусства 90-х годов и история Галереи М. Гельмана — идентичны. Сегодня ситуация другая. В Третьяковке и в Русском музее есть отделы новейших течений. Появилось несколько музеев и фондов современного искусства. Да и галерей уже не меньше двадцати”.

Наталья Горбаневская. Позорное наследие. — “Неволя”, 2006, № 6 .

“С Виктором Некипеловым в Москве мы как-то разминулись (да и жил он не в Москве — во Владимирской области), и увидела я его только в Париже, куда он приехал, прямо скажем, умирать. Карательная психиатрия как таковая над ним формально вроде бы не поупражнялась — в 1974 году психиатрическая экспертиза в институте Сербского (о пребывании на этой экспертизе и рассказывается в документальной повести „Институт дураков”) завершилась для него, по нашим понятиям, благополучно. Его не признали невменяемым и не отправили в одну из тех „психиатрических больниц специального типа”, которые, не знаю с чьей легкой руки, презрительно именуют „психушками” и для которых существует правильное название: психиатрическая тюрьма, а на тюремном жаргоне куда более метко: „вечная койка”. Однако поставленный ему во время второго срока диагноз „канцерофобия” (а кто может ставить диагноз „фобии”, как не психиатры?) привел к тому, что рак был смертельно запущен”.

Татьяна Грачева. Спасет ли Россию революция? Фрагменты из книги “Мифы патриотов”. — “Москва”, 2006, № 1.

“Призыв к революции — это призыв к предательству своего Отечества и своего народа”.

Иеромонах Григорий (В. М. Лурье). Новый комсомол. — “Русский Журнал”, 2006, 13 февраля .

“Если диалог между христианством и светской культурой возможен, то, разумеется, не надо вести его на уровне нынешних креационистов из Америки. Если же говорить не о христианстве, а конкретно о церкви (в смысле земной организации), то, разумеется, государство обязано вести „диалог” с каждым из существующих в нем легально общественных объединений. И этого вполне достаточно. Если государство нуждается (а оно, на мой взгляд, нуждается) в заимствовании каких-либо элементов христианской идеологии, то ему для этого нет нужды идти на поклон к каким бы то ни было церковным организациям. Государство имеет достаточно сил и средств, чтобы самостоятельно и напрямую обращаться к идеологическому опыту прошлого. Когда какая-либо организация пытается представить себя монополистом, обладающим всеми правами копирайта на христианство, то нелишне вспомнить, что христианство изначально провозглашалось как находящееся не под чьими-то копирайтами, а в public domain ”.

Ольга Гуленок. Любит ли Путин Россию? — “АПН”, 2006, 15 февраля .

“И во главе этого государства стоял Сталин — свободный человек в свободной стране”.

Игорь Джадан. Духовная реконкиста. — “АПН”, 2006, 17 февраля .

“Европа в свое время стала для России чем-то вроде назойливого посредника между русской культурой и культурными источниками Ближнего Востока и Греции, несправедливо присвоив последние исключительно себе. Европейская мысль и искусство, начиная с эпохи Возрождения, в значительной степени формировались как новое, после Рима, отражение греческой классики, ее „симулякр”. Русская культура становилась уже тройным отражением, каноны эстетики ей диктовались извне, и соответственно ценность собственных основ жизни девальвировалась, духовная капитализация нации падала. Это автоматически обрекло русскую культуру влачить свое существование на задворках настроенной довольно высокомерно и враждебно по отношению к ней культуры Западной Европы. Когда-то это подражательство оправдывалось идеологической номенклатурой в качестве необходимости догнать культуру „более прогрессивную”. Теперь и этот слабый аргумент „исперчен”: в условиях лавинообразного процесса разрушения европейской культуры ценность ее артефактов выглядит несколько завышенной. Настало время подумать о том, чтобы убрать их „с полки” вообще. Задача ныне состоит в том, чтобы построить культурный bypass — „обход” Европы, напитать русскую мысль непосредственно из собственно русских, в том числе и советского периода, а также греческих и библейских духовных истоков, минуя западных посредников”.

Олег Дивов. Последний трамвай в мейнстрим. — “Если”, 2006, № 2 .

“<…> даже не подозревают, что „Кысь” — это ненамеренный плагиат с романа „Бойня” одиознейшего Петухова. И что „Фантастика” Акунина — вариации на тему „пионерской НФ”…”

Наталья Иванова. Сморкающийся день, или Литературу на мыло. Об эстетической реабилитации прошлого. — “ПОЛИТ.РУ”, 2006, 6 февраля .

“<…> эстетическая реабилитация сталинской эпохи уже произошла: сей вывод подтверждается многими существенными культурными фактами, текстами и телепроектами, авторы которых отнюдь не сталинисты”.

См. также беседу Натальи Ивановой с Александром Гриценко (“Если тебя что-то не устраивает, попробуй делать лучше” — “Литературная Россия”, 2006, № 6, 10 февраля ).

Евгений Иz. Бумеранг не вернется: Вокруг Куркова. — “Топос”, 2006, 16 февраля .

“Главное на Западе, а значит — и все-таки несмотря ни на что — и у нас произведение Куркова „Пикник на льду”. Французы лаконично и в десятку изменили название на „Пингвин”. Я понимаю, почему от Японии и до Албании, от Швейцарии и до Китая этот роман нашел толпы восхищенных поклонников. Всем было интересно, как это там, у русских, начиналось, в смысле — этот весь бардак со свободой и бешеными бабками, с быками в „Бентли” и обкуренными товарищами в парламенте. Описанное в „Пикнике” с некоторыми смягчающими оговорками потянет на жанр, железобетонно изменивший наш кинематограф в 90-е годы, на жанр „кооперативное кино”. Помните все эти перлы от „Фаната” до „Бабника” и через того же Харатьяна обратно? Так вот, „Пикник” — это ровно то же самое, только с человеческим лицом, усвоившим кислые уроки Горького и Хемингуэя. По крайней мере я имею в виду не само письмо Куркова, но воссоздание-отображение им жирного куска эпохи”.

См. также: Дмитрий Бавильский, “На пограничной полосе. Самый известный на Западе русский писатель Андрей Курков совершенно неизвестен в России” — “Взгляд”, 2005, 8 декабря .

См. также: Дмитрий Бавильский, “Второе пришествие Андрея Куркова” — “Взгляд”, 2005, 8 декабря .

См. также беседу Андрея Куркова с Дмитрием Бавильским “Биография одиночного выстрела” (“Топос”, 2005, 19 и 20 декабря ).

“Ищем новых литературных героев”. Беседу вела Ольга Демьянова. — “Литературная газета”, 2006, № 6, 15 — 23 февраля.

Председатель Литературного совета Национальной детской литературной премии “Заветная мечта” Михаил Бутов среди прочего говорит: “Электронные книги — неплохая идея: нынешние подростки приучены читать с экрана. Вопрос об аудиокнигах надо обсуждать с психологами, ведь ребята все-таки должны привыкать к самому процессу чтения”.

Кирилл Кобрин. Письмо редактору литературного журнала, который попросил меня написать нечто на одну, известную только ему, тему. — “TextOnly”, 2006, № 15 .

“Итак. Античные аллюзии и сюжеты могут, скорее всего, быть использованы современными русскими поэтами в качестве:

1. „Знаков культурности”. Упоминая в стихах греческие или римские имена, ситуации из античной мифологии, литературы или истории, поэт указывает на свою включенность в поле „высокой культуры”, недоступной „обычному человеку” в силу ряда причин — в том числе и социально-исторических. <…>

2. Античные аллюзии и сюжеты могут быть использованы современными русскими поэтами в качестве „знаков следования традиции”. Усиленное употребление в стихах древнегреческих имен чаще всего указывает на последователя Кушнера (а посредством Кушнера на наследователя традиций Анненского и Кузмина), изобилие римских имен и специфически ёрнический тон (которым подменяют „патрицианский” сарказм оригинала) — на продолжателя Бродского. Некоторые совмещают и то, и другое. <…>

3. „Знаки античности” в современном русском стихотворении могут прочитываться как „знаки поэтичности”, точно так же как „знаки средневековья” чаще всего претендуют на то, чтобы символизировать некую „высокую веру”, „всепоглощающую религиозность”, даже некоторым образом „духовность”. „Средневековая поэзия” для нас всегда чья-то поэзия — старофранцузская, старонемецкая, англосаксонская и проч. „Античная поэзия” синоним поэзии вообще. Объяснение этому простое. <…>

4. Наконец, античные имена и мотивы могут быть использованы современными русскими поэтами для изложения и развития сюжета стихотворения. Это очень удобное и экономное поэтическое средство. Слово „Эвридика” значит и „любовь сильнее смерти”, и „искусство сильнее смерти”, и „побег из царства мертвых”, и невозможность такого побега, и многое другое. Слово „Сапфо” значит… ну вы сами понимаете, что оно может значить в таком контексте.

Набросав этот нехитрый список, я в изнеможении упал на диван и — строго выполняя данное себе обещание — потянулся к журнальному столику за первой попавшейся книгой. Я чувствовал свою миссию почти выполненной. Все, что я хотел сказать априори по теме, я сказал. Оставалось лишь наткнуться на доказательства моих предположений и успокоиться”.

Капитолина Кокшенёва. Нигилизм и “новые люди”. Из истории литературной полемики второй половины ХIХ века. — “Подъем”, Воронеж, 2005, № 12.

Н. Н. Страхов против Чернышевского.

Илья Кормильцев. “Никто не застрахован от столкновений с властью”. Беседу вел Дмитрий Тараторин. — “Новые Известия”, 2006, 10 февраля .

“Нельзя сказать, что мы [издательство “Ультра. Культура”] подвергаемся каким-то целенаправленным гонениям. Конечно, столкновения с властью у нас были — и судебные дела, и прокурорские проверки на предмет экстремизма издаваемых нами книг. Но вряд ли проблем у нас существенно больше, чем у какого-нибудь ларечника, который пирожками торгует. <…> Но наша основная проблема в том, что в самом обществе чрезвычайно распространено тоталитарное сознание, которое отторгает любую информацию, которая опровергает примитивизированную, самооправдательную картину мира. У нас очень многие люди просто не хотят знать... Поэтому порой не то чтобы власть запрещает нам что-то издавать, нет, торговцы сами отказываются распространять некоторые книги”.

Константин Костенко. Скетчи и монологи. — “Урал”, Екатеринбург, 2006, № 2.

Абсурдистские миниатюры двукратного победителя международного конкурса пьес “Евразия” (2003, 2004).

Андрей Краснящих. Слово полуживое и полумертвое. — “Русский Журнал”, 2006, 14 февраля .

Среди прочего: “<…> безруковский Есенин читает „Гамлета” в переводе Бориса Пастернака, переводе, что был сделан Пастернаком в самом конце 1930-х и впервые опубликован в журнале „Молодая гвардия” в № 5-6 за 1940 год . То есть спустя пятнадцать лет после смерти Есенина”.

Константин Крылов. ЕБН. — “АПН”, 2006, 7 февраля .

“Вообще, вокруг было много симпатичных людей. Я был уверен, что в них надо стрелять, пока они не разбегутся. Я надеялся на то, что у ГКЧП достанет мужества это сделать — начать стрелять. Потому что эти симпатичные люди убивали свою страну. В общем-то, даже не по злобе, а по глупости. Но от такой глупости можно вылечить только пулями. „Дядька научил мамку зарезать, и папку зарезать, и братика тоже зарезать. Дядька умный был, с бородищей. Я пошел зарезал”. — ”И кто же ты теперь после этого?” — „Беееедный я сиротинушка”. В дальнейшем выяснилось, что среди этой толпы были практически все те люди, с которыми я сейчас нахожусь в деловых, дружеских и всяких прочих отношениях (включая мою нынешнюю супругу), так что... И тем не менее я до сих пор думаю, что несколько выстрелов могли изменить отечественную историю в лучшую сторону”.

Александр Кузьменков (г. Братск). 1983, или Дурдом. — “День и ночь”, Красноярск, 2006, № 1-2 .

“Конечная остановка автобуса была в полусотне метров от больничных ворот. Шанхайские представляли себе дурдомовскую жизнь лишь понаслышке, но те, кто шел на остановку из-за забора, большей частью знали, как оно бывает у дураков…”

Дмитрий Кузьмин. “После чего дышится легче”: Сергей Шаршун. — “ TextOnly ” , 2006, № 15 .

“Имя Сергея Шаршуна (1888 — 1975) практически выпало из истории русской литературы XX века. Парадокс, — но едва ли не главной тому причиной видится близкая его причастность к двум значительным в литературной истории явлениям: в начале 1920-х гг. — к французскому дадаизму, в 1930-е — к русскому парижскому журналу „Числа”. Вот и выходит, что упоминается Шаршун главным образом как представитель — более или менее типичный — одного из этих явлений, привлекается для того, чтобы иллюстрировать какое-то общее положение <…>”.

Станислав Куняев, Ян Вассерман. Переписка россиян. — “Двадцать два” (“22”), Тель-Авив, 2005, № 138.

“В 1981 году я получил письмо из далекого Владивостока от поэта Яна Вассермана. <…> между нами началась переписка, по-моему, не менее серьезная, нежели между Астафьевым и Эйдельманом”.

Эта фраза С. Куняева подробно комментируется в редакционном послесловии “Обмен любезностями”, в частности редактор журнала “22” пишет: “Многим в Израиле эйдельмановский елейный тон и стремление быть „принятым в компанию” пришлись очень не по душе, так что грубо антисемитский характер ответа Астафьева вызвал, скорее, насмешки в адрес Эйдельмана, чем обиду на Астафьева. <…> К тому же Эйдельман, как многие интеллигентные евреи в России, „служащие иным богам”, выступил не как еврей, что было бы только естественно в таком контексте, а как якобы беспристрастный представитель литературной общественности, то есть от лица всей лицемерной советской квазикультуры. Тут-то Астафьев и рванул на себе рубашку...”

Ольга Кучкина. “Момент истины” Владимира Богомолова. — “Нева”, Санкт-Петербург, 2006, № 1 .

Загадки биографии известного писателя. По официальной биографии — фронтовика, награжденного орденами и медалями. Очень интересно. Особенно — ответы из архивов на соответствующие запросы.

Алла Латынина. Иннокентий Володин и атомная бомба. Из двух редакций романа “В круге первом” создатели телесериала выбрали менее убедительную. — “Московские новости”, 2006, № 5, 10 февраля .

“Почему в фильме так малоубедителен Певцов, тщетно пытающийся показать превращение советского номенклатурного плейбоя в героя, способного пожертвовать собой ради спасения цивилизации? Вина ли тут актера? Или он бессилен придать достоверность неестественной ситуации? Напомню, что известность приобрели две редакции романа. После сенсационного успеха „Одного дня Ивана Денисовича”, когда забрезжила надежда на публикацию, Солженицын подготовил сокращенный и „облегченный” вариант. Иннокентий Володин больше не пытался помешать советской разведке перехватить секрет атомной бомбы, он предупреждал профессора-биолога, собиравшегося сообщить зарубежным коллегам о ходе работ над новым лекарством, что такого рода научные контакты приведут к аресту. Именно этот вариант ушел в самиздат и был издан за границей, за него писатель получил Нобелевскую премию... Когда Солженицын вернулся к первоначальному варианту с атомной бомбой, в эмигрантской прессе вспыхнула дискуссия. Поступок, вызванный простым человеческим сочувствием, многим казался куда достовернее и привлекательнее, чем попытка сорвать разведывательную операцию нелепым звонком в американское посольство. Сторонники „атомной” версии напирали на то, что в основе романа — подлинный факт. Это так. В мемуарах „Утоли моя печали” Лев Копелев, прототип Рубина, вспоминает, как руководство шарашки получило задание установить личность звонившего в американское посольство: им оказался некто Иванов, второй советник посольства СССР в Канаде (жаль, что никто из исследователей Солженицына не потревожился выяснить его личность и судьбу). Но вряд ли он ставил своей целью не дать бомбу „людоедскому режиму”. Хотя бы потому, что бомбу Сталин к этому времени уже получил. Действие романа Солженицына происходит в конце декабря 1949 года (и это старательно подчеркивается в сериале), а бомбу взорвали под Семипалатинском еще 29 августа”.

См. также: “Что пыхтеть в телефонную трубку про секретные чертежи, когда на дворе уже декабрь?” — удивляется Владимир Березин (“Предъявите достоинства!” — “Книжное обозрение”, 2006, № 6 ).

См. также: “И тот, кто все-таки смотрит, поневоле приходит к не предусмотренным создателями сериала выводам. Да, таких изменников, как Володин, надо выявлять и обезвреживать! И да, в деле обезвреживания надо пользоваться новейшими достижениями науки и техники. И если вольнонаемные ученые ленятся или терзаются нравственными сомнениями, то да, надо создавать шарашки, надо шантажировать интеллигентных специалистов этапом и зоной. И да, чтобы не либеральничали директора и генералы, сажать — а лучше сразу расстреливать — надо в случае малейшего сбоя и генералов. И да, никто, кроме Сталина, на такое не решится. А если так, то, выбирая между уничтожением нашей страны в пламени Хиросимы и таким чудовищем, как Сталин, мы голосуем за Сталина!” — пишет Виктор Топоров (“Шарашка и Зона” — “Взгляд”, 2006, 23 февраля ).

См. также: Андрей Немзер, “В круге Солженицына” — “Время новостей”, 2006, № 24, 13 февраля .

В развитие темы см. также статью Аллы Латыниной “„Истинное происшествие” и „расхожий советский сюжет”” в настоящем номере “Нового мира”.

Евгений Лесин. Кому каналы, кому — канавы. Роптания, баллады и плачи аутсайдера Емелина. — “НГ Ex libris”, 2006, № 4, 2 февраля.

“Вот, скажем, „Римейк” [Всеволода Емелина], особенно актуальный сейчас (ибо на днях исполнилось десять лет со дня смерти Бродского): „И я тоже входил вместо дикого зверя в клетку, / Загоняли меня, как макаку, менты в обезьянник...” Виктору Куллэ очень не понравились стихи. Потому что Бродский. А ведь здесь тоже никакого стёба. Емелин просто читал Бродского, но жил свою собственную жизнь. У каждого свои и тюрьма, и сума. И уважать надо любые — суму и тюрьму. И любое изгнание. Кому Венеция, кому Мытищи. Кому каналы, кому канавы. Можно любить и Бродского, и Емелина. Можно”.

См. также: Владимир Губайловский, “На границе абсурда” — “Новый мир”, 2005, № 3.

Светлана Лурье. Карикатурная война. — “Спецназ России”, 2006, № 2, февраль .

“Однако следует учесть, что не только Европа оскорбила мусульман, но и мусульмане своими протестами оскорбили Европу, задев ее чувства, которые можно назвать квазирелигиозными. Один фундаментализм наскочил на другой фундаментализм. Мусульманский на атеистический. <…> Здесь надо отметить, что представители всех возможных религий, все те, у кого в принципе есть религиозные чувства, в том числе и раввины, выступили с осуждением публикации карикатур на религиозную тему. Но для европейского политического класса таким же оскорблением верований является сомнение в том, что они имеют право богохульствовать”.

Александр Люсый. Углы истории. Доктор Геродот для палаты номер шесть. — “Новое время”, 2006, № 8, 26 февраля.

“Для [Сергея] Эрлиха аксиомой является невозможность нынешнего российского центра стать отправной точкой возрождения. „Прежде чем проект молдавской цивилизации будет принят в ‘перерожденной России‘, он должен ‘овладеть массами‘ в Молдавии”, — набрасывает основные этапы своего проекта Эрлих”. Формула проекта: Молдавия от Атлантики до Владивостока .

Аркадий Малер. Типы радикального политического сознания. — “Русский Журнал”, 2006, 22 февраля .

“Любая ценностная политическая позиция с неизбежностью является радикальной ”.

Игорь Манцов. Пан директор, пора делать реальные дела! — “Взгляд”, 2006, 10 февраля .

“Как ни ругайся на „проклятый совок”, следует признать: общий уровень гуманитарной советской культуры был чрезвычайно высоким. Вот и здесь, на территории „Кабачка ‘13 стульев‘”, работали замечательные редакторы, отбиравшие потрясающего качества литературный материал для гениальных и выдающихся актеров. Слушаешь теперь — радуешься. Никакого тебе закадрового смеха, никаких поддавков. Много абстрактного юмора, много здорового абсурда, много интеллектуально насыщенных языковых игр плюс материал для тонкой психологической нюансировки или, напротив, для упоительного гротеска. Взял бы да и переписал все эти репризы и скетчи целиком. Хорошая литература, отличная драматургия. Значит, соответствующим, то есть чрезвычайно высоким, был и уровень зрителя-потребителя. <…> Была найдена замечательная драматургическая форма (ср. с „формой” теперешних юмористических шоу). „Кабачок” — не только и не столько развлекательная программа, сколько обучающая, социализирующая”.

Игорь Манцов. Люди и медали. — “Взгляд”, 2006, 17 февраля .

“Внимательный и непредубежденный зритель сразу понимает, что американские продюсеры, драматурги, режиссеры как минимум имеют представление о христианской этике, как минимум читали Библию, искренне пытались разобраться в проблеме человеческой конечности, мучались этим, искали выхода. Искали спасения. Иные американские и европейские картины последнего года принадлежат, на мой взгляд, к высочайшим образцам мировой культуры, будучи пронизаны и ответственной мыслью, и подлинно религиозным чувством. Но ничего подобного я не нахожу в современной отечественной кино-, телепродукции! Только амбиции, только попытки приобщиться к западной поэтике и освоить западную же технологию. Никакой внутренней работы нет и в помине. Но много понтов, это да. Стойкое ощущение: наши нынешние играют в жизнь, западные — используют искусство как средство. Средство заработать, но и средство решить ключевые проблемы бытия. Западное кино неустанно и зачастую незаметно для наших неподготовленных потребителей воспроизводит базовые ценности, обеспечивает устойчивость западного же социума. Наше — расшатывает социум. Поймите же наконец, если в фильме стреляют — это еще ничего не значит. Стреляют ведь и в последних картинах Дэвида Кроненберга, Вуди Аллена, взрезают горло в шедевре Михаэля Ханеке „Скрытое”, однако эта внешняя жестокость работает на правах метафоры. А у нас жестокость, как правило, работает на правах самоигрального аттракциона”.

Михаил Маяцкий. “…включая СССР”. Копирайт и его границы II. — “ GlobalRus.ru”. Ежедневный информационно-аналитический журнал. 2006, 6 февраля .

“Культурный пейзаж меняется на глазах. Миллионы людей фотографируют, делают коллажи, снимают и монтируют видеофильмы, поют, играют, танцуют, обрабатывают и синтезируют музыку, публикуют в Сети произведения всех жанров, ведут блоги, пестуют-ваяют свой имидж, трансформируют и адаптируют программы и прочее, и прочее. Как правило, они ведут себя по логике экономики дара, где, например, ссылки-линки выполняют функции академической цитаты. Это массовое творчество еще более перенасыщает современный избыток культурных благ, вопиюще контрастирующий с дефицитарными предпосылками классического авторского права. По сути, продуцент любого культурного товара, добравшегося до глаз и ушей потребителя, должен платить за то, что отнял его внимание. С другой стороны, авторы и посредники охотно занимают в сегодняшних дебатах позицию жертвы технологического прогресса, забывая, что определенные пределы их возможному счастью полагает и всегда полагала сама их деятельность с присущими ей превратностями и рисками. Как если бы встреча произведения и зрителя-читателя-слушателя не была всегда проблематичной и рискованной! Как если бы для писателей риск плагиата не входил всегда (имеется в виду новое время, т. е. эпоха авторства) как неотъемлемая часть в акт публикации!”

Вадим Месяц. Правила Марко Поло. Роман. — “Урал”, Екатеринбург, 2006, № 1, 2.

Журнальный вариант романа про Америку. Автор — лауреат новой Бунинской премии.

Андрей Немзер. Кто остался на трубе? — “Время новостей”, 2006, № 25, 14 февраля .

“Очень похоже, что новый роман Аксенова „Москва-Ква-Ква”, первой частью которого открыл год „Октябрь”, вновь заставит хмуриться и чесать в затылке тех, кто, по-настоящему любя писателя, мечтал навсегда забыть как дурной сон „Желток яйца”, „Новый сладостный стиль” и то же „Кесарево свечение”. Квакающая буффонада-эпопея о последнем сталинском годе просится как раз в эту аляповатую компанию”.

См. также: “Книга эта подобна двустволке, один из стволов которой целит прямиком в вечность, а другой — в рыночный успех (прямо скажем, не в обход сериализации, Русского Букера и премии „Большая книга”). Обе эти заявки отнюдь не безосновательны и, надо думать, далеки от спонтанности — начиная с „Московской саги” коммерческая составляющая в той или иной форме присутствует практически во всех вещах Аксенова. <…> И все же, не желая выглядеть горевестником, рискну предречь „Москве-Кве-Кве” неуспех по крайней мере в высоколитературном отношении. И дело не в том, что ее достоинства как-то особо сомнительны — ничуть не в большей степени, чем достоинства тех же „Вольтерьянцев и вольтерьянок”, которым просвещенная общественность более или менее единодушно пропела осанну полтора года назад. Просто слишком уж памятен безобразный скандал вокруг последней Букеровской премии, зачинщиком и главным фигурантом которого стал Василий Аксенов, и потому отыскать в интеллектуальной среде людей, искренне желающих выслушивать от человека с такой репутацией глубокомысленные истории о Минотавре, будет непросто”, — пишет Галина Юзефович (“Ква-квазимодный роман. Василий Аксенов написал книгу „Москва-Ква-Ква”” — “ПОЛИТ.РУ”, 2006, 21 февраля ).

См. также: “Сейчас я ругаю себя, что вообще согласился тогда стать председателем жюри. Это было под влиянием эйфории от получения премии за „Вольтерьянцев”. Не думая согласился и даже не спросил, кто будет в жюри. А когда увидел, был несколько шокирован. Скандал разгорелся на первой же встрече. <…> Да, там чуть не дошло до рукоприкладства. Один из членов жюри сказал мне: „Ну я вам еще врежу”. На что я сказал: „Можете не сомневаться, что я вам отвечу”. И в конце я завелся. Если бы счет был 3:2 в их пользу, я бы ничего не сказал, вручил бы эту премию, и все. Но — 4:1, и это меня возмутило. Я понял, что надо отвечать ударом на удар. И когда я сказал, что не стану вручать Букеровскую премию, они совершенно обалдели”, — говорит Василий Аксенов в беседе с Игорем Шевелевым (“Ожог желтка” — “Взгляд”, 2006, 25 февраля ).

См. также беседу Василия Аксенова с Андреем Морозовым (“Слабый — это не всегда лучший” — “Новые Известия”, 2006, 26 февраля ).

См. также: Василий Аксенов, “Москва-Ква-Ква” — “Октябрь”, 2006, № 1, 2 .

См. также главу из этого романа в красноярском журнале “День и ночь” (2006, № 1-2 ).

Дмитрий Ольшанский. Трагическое как всегда. — “Топос”, 2006, 10 февраля .

“Я вдруг подумал: а есть ли хоть какие-то критерии для влюбленности? <…> на первом, самом важном, месте, как я уже как-то писал, — русский язык. Именно на этом месте кончаются скандальные приключения, постельные приключения, дружба, секс, чушь, флирт — и начинается любовь. Всерьез влюбиться можно лишь в того, кто „умеет русского языка”, причем не только и не столько на письме (хотя и это немаловажно, но — подделываемо, скажем так), сколько в устной речи. Безукоризненное, много-много лучше, чем у себя, владение канонами — необходимо, но недостаточно. Чтобы влюбиться в девушку, влюбиться сильно, нужно услышать „ее собственный штат Айдахо” — ее собственный, интимный русский язык. Надеюсь, что всем понятно: интимный — это совсем не звук голоса ночью в процессе. Это круг слов, интонаций, фразеологизмов, всяческих выражений, которые принадлежат ей, и только ей. Кондовый футуризм, одинокое, годами нарастающее новаторство — без всяких желательно художественных целей, просто в порядке обыденной речи, за разговором о прохожих, работах, ерунде. Больше ничего любви у меня почему-то не вызывает”.

Олег Павлов. Советский рассказ. — “День литературы”, 2006, № 2, февраль.

“Он вырос без отца, а узнал, где тот есть, когда уже носил чужую фамилию”.

См. также: Олег Павлов, “Лестница в небеса” — “Подъем”, 2006, № 1 .

Орхан Памук. Стамбул. Город воспоминаний. Перевод с турецкого Т. Маликова и М. Шарова. — “Ностальгия”. Журнал для современников. Главный редактор Ирина Хургина. 2006, № 1, январь.

Рубрика “Классика нового века”. Фрагмент книги самого известного писателя современной Турции. “Стамбул моего детства — черно-белый, как старые фотографии, погруженный в полутьму, свинцово-серый город…”

Здесь же: “Это история города плюс моя собственная биография, мои мемуары до 22 лет включительно. <…> я исследую то, каким город видели другие и каким город видел себя. Дело в том, что многие тексты европейских авторов о Стамбуле — Нерваля или Готье — сильно повлияли на турецких писателей. Они стали по-другому воспринимать город, а стало быть, и сам город стал меняться”, — говорит о своей новой книге Орхан Памук в беседе с Глебом Шульпяковым (“Мой Стамбул меланхоличен. В нем разлита ностальгия”).

Анна Петренко. НБП: Нет Больше Партии? — “Индекс/Досье на цензуру”, 2006, № 23 .

“Через НБП прошло за эти годы множество людей — разных, умных и не очень, добрых и злых, тихих и буйных. Все они чему-то здесь научились: не бояться, не соглашаться. Политическая партия в современном смысле слова из них не получается именно поэтому. Так что НБП — замечательная школа имени Лимонова, всероссийский лицей нонконформизма и серьезного чтения (Лимонов активно приобщал молодежь к Селину, Уайльду, Ленину) — никогда не станет реальной политической силой. Просто потому, что в НБП не может быть слепого повиновения и денежных подачек — двух главных инструментов русской политики. И если Эдуард Лимонов сам еще не понял этого — не страшно. Важно, что об этом давно догадались те, кого он воспитал”. Автор статьи — кандидат социологических наук, член Национал-большевистской партии, координатор Международного Движения в защиту политзаключенных.

Александр Проханов. Теплоход “Иосиф Бродский”. Отрывок из романа. — “День литературы”, 2006, № 2, февраль.

“Теплоход „Иосиф Бродский”, созданный германским гением на верфях Гамбурга, с которых когда-то сходил покоритель морей линкор „Тирпиц” и ныряли в свинцовые воды Балтики подводные стаи Деница, — пятипалубный белоснежный корабль — поражал своей красотой и величием. Казался башней с зеркальными этажами. Сочетал эстетику Парфенона и марсианской ракеты. Нежность белого лебедя и тяжеловесную грациозность кита… На борту литерами из чистого золота, искусно сочетая графику готики, церковно-славянского и иврита, была выведена надпись „Иосиф Бродский”. Белую трубу опоясывала алая полоса с золотым двуглавым орлом — символ президентской власти. Именно так выглядел теплоход вечером теплого августовского дня, пришвартованный к пристани Речного порта, в ожидании великосветских пассажиров”.

См. другой фрагмент романа: “НГ Ex libris”, 2006, № 11, 6 апреля.

Александр Пятигорский. “Главное — это разговор”. Беседовала Елена Пенская. — “Русский Журнал”, 2006, 26 февраля .

“<…> два человека, блестяще владеющие речью, — это покойные Юрий Лотман, заика, и Мераб Мамардашвили, наделенный отвратительной дикцией. В них жила сама речь, в них было желание речи, желание выразить себя. Как когда-то об этом сказал еще один необыкновенный человек (мы никогда не были друзьями, не совпали, но всегда на расстоянии друг друга любили), Сергей Сергеевич Аверинцев: что поделаешь, лучше всего на русском языке говорят и пишут либо иноземцы, либо заики”.

“Мой ближайший друг и крестный отец в писательстве, увы, покойный, — Андрей Сергеев. Он жил профессионально в русском языке. <...> Он меня познакомил со своим учеником — Иосифом Бродским, о котором говорят много, а о том, что Андрей был единственным реальным учителем Бродского, молчат. Вы не можете себе представить, каков изначально был его культурный уровень. Мальчишка. После Ахматовой он попал к Андрею Сергееву. Андрей его учил технике и чувству языка. Об этом же никто сейчас не помнит”.

“Кстати, крупнейшими европейскими политическими философами считаю двух женщин — Ханну Арендт и Лидию Гинзбург”.

Ольга Разводова. Моление о милосердии. Еще раз о смысле романа М. А. Булгакова “Мастер и Маргарита”. — “Подъем”, Воронеж, 2005, № 12.

“Для начала приведу некоторые выводы о смысле романа, данные людьми разных мировоззрений…”

Андрей Рудалев. Коктейль стереотипов, или О провинции без предрассудков. — “Урал”, Екатеринбург, 2006, № 3.

“Вот и получается замкнутый круг. Критики [в провинции] нет, т. к., строго говоря, нет в ней никакой необходимости, исходя, естественно, из реалий существующей литературной ситуации. С другой стороны, литературная жизнь бедна на открытия, потому как практически отсутствует один из факторов, стимулов ее развития — острокритическое высказывание”.

“Стереотип провинции — замкнуться и вариться в своей национальной, местной, местечковой, краевой самобытности. Например, замечательный писатель Виктор Астафьев — фигура, которой тесно даже в пределах общероссийских рамок. Но провинциализм облепил его после кончины с ног до головы, сделав объектом настоящего культа. Что такое культ личности Астафьева? Съездите в Красноярск, узнаете”.

Дмитрий Савицкий. “Я был антисоветчиком с младых ногтей”. Беседовал Денис Яковлев. — “Книжное обозрение”, 2006, № 4 .

“Французская литература — не коммерческая — чрезвычайно тонка (Ле Клезио, Модиано), камерна, интонационно приглушена. Во всем чувствуется неразорванная — как у нас — культура, ее пласты, наслоения... Языковые табу не существуют, не приходится либо пользоваться эвфемизмами, либо лепить эдакую топорную порнуху. Часть современной литературы заражена, однако, „паризьянизмом”, манерностью, почти клановым желанием найти последние рубежи шокирующего... Но шокировать можно лишь буржуа, а буржуа в его классическом, „правом”, варианте уже нет, а „левого” буржуа новой выпечки чем-либо удивить невозможно...”

Роман Сенчин. По-честному. — “Литературная Россия”, 2006, № 5, 3 февраля.

“О прозе, к какой относится опубликованная в 11-м за прошлый год номере „Нового мира” повесть Антона Тихолоза „Без отца”, писать трудно. Обычно применяемые оценки сюжета, идеи, персонажей, стиля здесь не подходят, не работают. Они неуместны. Сюжет, персонажи, идея, стиль в повести Тихолоза не играют важной роли — важно и ценно нечто другое. Нечто другое, по моему мнению, делает это произведение замечательным, а может быть, и выдающимся. Попробую разобраться, чем же оно замечательно”.

Сергей Сергеев. По ту сторону красного и белого. Полемические заметки. — “Москва”, 2006, № 1.

“Патриотическая идеология должна вобрать в себя и „белую”, и „красную” правду, и даже ту часть правды, что содержится в либерализме как диалектические моменты становящегося синтеза”.

Станислав Смагин. Аддиктивное поведение. — “Нева”, Санкт-Петербург, 2006, № 1.

“В настоящее время представляется возможным выделить следующие основные виды аддиктивных реализаций: 1) употребление алкоголя, никотина; 2) употребление веществ, изменяющих психическое состояние, включая наркотики, лекарства, различные яды; 3) участие в азартных играх, включая компьютерные; 4) сексуальное аддиктивное поведение; 5) переедание или голодание; 6) „работоголизм”; 7) телевизор, длительные прослушивания музыки, главным образом основанной на низкочастотных ритмах; 8) политика, религия, сектантство, большой спорт; 9) манипулирование со своей психикой; 10) нездоровое увлечение литературой в стиле „фэнтези”, „дамскими романами” и т. д.”.

См. здесь же: Александра Созонова, “Суицид в молодежной среде как феномен субкультуры, или Темная мода”.

“Сможет ли неверующий увидеть Троицу?” Беседовал Петр Дейниченко. — “Книжное обозрение”, 2006, № 5 .

Говорит переводчик трудов Флоренского на венгерский язык, атташе по культуре Посольства Венгрии в России Илона Киш: “Роман „Мастер и Маргарита” вышел в начале 1970-х. Книгу сразу перевели на венгерский, и Булгаков сразу стал культовым писателем в Венгрии. Я заинтересовалась биографией Булгакова. В каком-то комментарии в связи с ней мелькнуло имя Павла Флоренского — там упоминалась его работа „Мнимости в геометрии”. А там, естественно, всплыли и Соловки — то самое место, куда Иванушка хочет послать Иммануила Канта. Кстати, никаких Соловков в венгерском переводе не было, там говорилось — послать в дурдом. Я начала искать, что такое „Соловки”, — ведь у нас даже упоминать нельзя было об этом, даже в переводе. И я стала искать подробности, наткнулась на Флоренского — и у меня возник острый интерес к жизни этого человека”.

Счастье — это потрясающий мир. Беседу вела Екатерина Данилова. — “Огонек”, 2006, № 8, февраль.

Говорит Светлана Алексиевич: “Флобер говорил о себе: „Я — человек-перо”. А я — человек-ухо. Мое ухо всегда возле окна, слушает улицу”.

Александр Тарасов. Болото балагана. — “Индекс/Досье на цензуру”, 2006, № 23.

“Но эволюция анархо-„зеленых” еще уродливее. Взяв за образец западные „фронты за освобождение животных”, самые „продвинутые” и „крутые” наши анархо-экологисты взяли моду нападать по ночам на виварии биофака МГУ или мединститутов и „освобождать” оттуда „заключенных” животных — крыс и лягушек (однажды с биофака МГУ „освободили” целую кучу лечившихся там раненых животных). Дело даже не в том, что лабораторные крысы в „дикой природе” неизбежно погибнут (будут истреблены более крупными конкурентами — пасюками, съедены хищниками, умрут от незнакомых им инфекций), а в том, что этими действиями наши анархо-„зеленые” демонстрируют степень своей умственной деградации, степень воинствующего реакционного антисциентизма: медицина не умеет пока лечить людей, не используя в качестве объекта экспериментов животных (лягушек, крыс, кроликов, собак и т. п.). Запретите „вивисекторам” эксперименты на животных, и медики вынуждены будут экспериментировать на живых людях. В условиях капитализма это значит: на заключенных, на бедняках, на безработных, на беззащитных (на психически больных, на содержащихся в интернатах хрониках, на детях из детских домов, на алкоголиках и наркоманах, на стариках из домов престарелых). Это, кстати, дешевле, чем эксперименты на животных. Наши анархо-экологисты подталкивают научно-медицинский комплекс страны именно в этом направлении. Поневоле заподозришь, что их финансируют фармацевтические корпорации”.

Михаил Тарковский. Встречи с Астафьевым. — “Подъем”, 2006, № 1.

“На вид он оказался старше, чем я представлял, чем знал по фотографиям и телевизионным передачам. И как-то крепче, шире, ниже…”

Виктор Топоров. Девять кругов. После Бродского. — “Взгляд”, 2006, 3 февраля .

“<…> читатель стихов Бродского совершенно не обязательно интересуется поэзией как таковой. Читателей поэзии сегодня нет: есть читатели поэтической классики и нехотя читающие друг друга стихотворцы и как бы стихотворцы, имя которым по-прежнему легион. Бродский интересен читателям классики — и читают его как классика, как последнего классика, и, может быть, вообще как последнего поэта”.

Виктор Топоров. Данилкин. Царь зверей. — “Взгляд”, 2006, 18 февраля .

“Замыслив рецензируемую книгу [„Парфянская стрела”], [Лев] Данилкин взял на себя труд преобразовать печатавшиеся в течение года в „Афише” статьи и рецензии в своего рода роман о новейшей русской литературе (благо качество его критических текстов, сама их материя это позволяют), вписав в него сюжет — не традиционную премиально-скандальную фабулу (хотя и ее тоже), но всеобщее, как представляется автору, ностальгическое обращение к истокам — советским, имперским и, как еще совсем недавно считалось в хороших домах Филадельфии, однозначно мерзким. Критический роман Данилкина дышит оптимизмом, — для чего ему, правда, пришлось кое-что преувеличить, кое-чего не заметить и кое-где передернуть, но даже с этими оговорками обладает высшей — художественной — убедительностью”.

Виталий Третьяков. Инстинкт власти. Отрывки из политической биографии Бориса Ельцина. — “Московские новости”, 2006, № 4, 3 февраля; № 5, 10 февраля; № 6, 17 февраля.

“Я утверждаю, что, напротив, Борис Ельцин всегда был абсолютно предсказуемым политиком. И в этом смысле у него была и своя стратегия, к несчастью, воплотившаяся в жизнь. А уж тем более предсказуемыми были все его конкретные политические шаги. Единственной стратегией жизненного и политического поведения Ельцина, по крайней мере с того момента, когда он приобрел общественную известность, были захват и сохранение любыми средствами личной власти, всякий раз на как можно более высоком уровне. Ельцин — алкоголик власти, наркоман власти, развратнейший сластолюбец власти. Соответственно и вся его политическая тактика, все его повседневное поведение были абсолютно предсказуемыми в рамках этой стратегии. Другое дело, что кому-то (всем нам иногда) хотелось видеть в его шагах глубинный реформаторский, созидательный или даже философский смысл. И не находя этого смысла, мы начинаем говорить о непредсказуемости Ельцина”.

Во вступительном слове автор объясняет: “Хронологически она [книга] была мною доведена до избрания Бориса Ельцина народным депутатом СССР, т. е. до лета 1989 года. С момента завершения работы над рукописью (точнее — над ее первой редакцией, но второй — не было), т. е. с начала 1999 года, я ничего в ней не правил. И к данной публикации никаких исправлений, корректирующих мои прогнозы или выводы начала 1999 года, не делал. Так, по-моему, интереснее. И честнее”.

Трибунал Фуко. — “Неволя”, 2006, № 6.

“В 1960-х годах оформилось движение „антипсихиатрия”, в основе которого лежало убеждение, что психиатрические больные не страдают „душевными болезнями”, но, по сути, являются индивидами, которые не признают традиционную систему верований или представления о реальности, разделяемые большинством людей в их конкретной культуре. Сторонники этого движения иногда упоминают „миф о душевной болезни”, пользуясь при этом названием книги психиатра, профессора Томаса Саса „Миф о душевной болезни”, положившей начало острой дискуссии о существе и состоянии психиатрии. В 1998 году Т. Сас и его единомышленники провели в Берлине „Трибунал Фуко о состоянии психиатрии” (названный в честь философа Мишеля Фуко, который в „Истории безумия в классическую эпоху” (1961) и других книгах развил понятие безумия как социальной конструкции, навязывающей такую дефиницию нормальности, которая в высшей степени полезна для отправления власти над телами граждан). Можно было бы назвать этот трибунал общественными слушаниями, однако проводился он в соответствии с общепринятой судебной процедурой. Мы публикуем в сокращении часть документов этого трибунала”. Перевод Вердикта опубликован на сайте www.foucault.de

См. в этом же номере журнала “Неволя”: Томас Сас, “Освобождение посредством притеснения. Сравнительное исследование рабства и психиатрии” (перевод с английского Азгара Ишкильдина).

Мишель Уэльбек. Возможность острова. Фрагменты романа. Перевод с французского И. Стаф. — “Иностранная литература”, 2006, № 2.

Устал я от Уэльбека.

Наталья Факова. Дворы моего детства. — “Урал”, Екатеринбург, 2006, № 2.

“Подобная траурная церемония прошла в школе и в день смерти генерального прокурора СССР Вышинского…”

Константин Фрумкин. Игра в фашизм. — “Нева”, Санкт-Петербург, 2006, № 1.

“Неуязвимость этого романтичного и эстетского культа [третьего рейха] для каких-либо политических или исторических аргументов объяснима именно тем, что он является, во-первых, чисто эстетическим и, во-вторых, игровым. Два этих аспекта, разумеется, тесно связаны друг с другом, поскольку только в игре можно, делая важные решения, руководствоваться чисто эстетической мотивацией. <…> Аргументом против игры в войну не могут служить ни преступления нацизма, ни ущерб, понесенный Россией в войне, ни аморальность самой войны. Все эти аргументы бьют мимо цели, поскольку касаются настоящих войн, а речь идет о ненастоящих. Аргументы против игрушечного нацизма и виртуальной войны должны касаться самого принципа игры”.

Ревекка Фрумкина. Если бы молодость могла… — “Индекс/Досье на цензуру”, 2006, № 23.

“Я думаю, что я не только прожила безусловно счастливую жизнь, но я и сегодня живу, а не доживаю свой век. Разве я ожидала, что смогу увидеть мир, буду читать, смотреть и слушать, что захочется; и моя бывшая аспирантка сможет продолжить свои занятия в Канберре у самой Анны Вежбицкой, поскольку отныне для этого достаточно будет моей рекомендации, а не характеристики с подписями „треугольника” (смысл слов „характеристика” и „треугольник” теперь приходится объяснять). И уж совсем трудно было представить себе, что лекарства можно заказать по телефону и их в тот же день доставят домой или на работу. Конечно, лекарства дороги — зато я сама или мой постоянный врач решает, что именно мне нужно, а не государство в лице заведующей отделением ведомственной (!) поликлиники, которая мне лет тридцать назад сказала: „Так ведь с вашим диагнозом не живут!” Однако человек не может радоваться тому, что он не глухой, не слепой и не даун. Поэтому не стоит ожидать от молодых людей, родившихся в 80-е, что они станут ценить воздух, которым дышат с рождения или по крайней мере с малолетства: это удел моего поколения”.

См. также: Ревекка Фрумкина, “Свобода информации или „cвобода” от информации?” — “Знамя”, 2006, № 2 .

Михаил Харитонов. Дом терпимости. — “Спецназ России”, 2006, № 2, февраль.

“Именно в этот момент слово „толерантность” прописалось в языке. Легальные публичные дома, в отличие от тайных притонов, именовались в газетах и в полицейских сводках „maison de tolerance”, „домами толерантности” (на русский это перевели как „дома терпимости”)”.

Станислав Хатунцев. Три письма о современной России. — “Подъем”, 2006, № 1.

Китайская угроза и сибирский сепаратизм.

Егор Холмогоров. Церковь как школа Русской государственности. — “Правая.ru”, 2006, 1 февраля .

“В результате на Руси [в XVI веке] была создана настоящая общественная инфраструктура, содействующая спасению человеческой души, созданы те условия, в которых ищущий спасения не мог заблудиться против своей воли”.

“<…> главная задача на сегодняшний день — это восстановление собственного самодержавия . Самодержавия в исконном значении этого слова — как полноты суверенитета, не связанности никакими внешними ограничениями и навязанными извне обязательствами. И самодержавия как концентрации исторической и духовной силы, всех сил нации, для государственного строительства, для охранения внутренней и внешней свободы страны и народа”.

Доклад “Церковь как школа Русской государственности” был прочитан в рамках XIV Рождественских чтений (2006).

Полемику с книгой Егора Холмогорова “Русский проект: реставрация будущего” см. в “Книжной полке” Ирины Роднянской в майском номере “Нового мира” за этот год.

См. также: Ирина Роднянская, “Новое ослепление. Современная доктрина политического православия” — “Посев”, 2006, № 1; сообщение, сделанное 8 декабря 2005 года на Международной конференции “Православие и русское общество в начале III тысячелетия. К 80-летию „Вестника РХД””.

Михаил Эпштейн. Многообразие любовного опыта. Таланты. Жанры. Стили. — “Топос”, 2006, 13 февраля .

“<…> не любовь в литературе и искусстве, а литературное и художественное в любви. <…> И вообще у любви множество разных жанров, от сказки до физиологического очерка. В ней есть и фэнтези, и самый суровый реализм, и героика, и эпика, и эссеистика, и басня, и детектив, и фельетон. Бывает любовь-импровизация и любовь-проект, любовь-задание и любовь-отступление, любовь-причитание и любовь-притча, любовь-афоризм и любовь-энциклопедия... Не только разными жанрами и стилями можно говорить о любви, но и сама любовь многожанрова и многостильна”.

“Я перестал быть частью своего карасса”. Беседовал Петр Дейниченко. — “Книжное обозрение”, 2006, № 6.

Говорит Сергей Солоух: “Однако главным мои чтивом в ту пору был, конечно, Курт Воннегут. Я шел буквально с бреднем и собрал практически все, что он к тому времени родил, включая какой-то уже совершенно фантастический мусор вроде „Сирен Титана”, но именно Воннегуту я обязан тем, что сел за собственную книгу. Я очень хорошо помню сам момент. Я читал чудесный сборник всякой воннегутовской мелочевки под названием „Вербное воскресенье” — „Palm Sunday”. Сидел в своей люберецкой „гостинке” с видом на водонапорную башню и вдруг внезапно понял, что могу. Знаю, на чем и как можно построить большой роман. На паузе. Правда, в пути меня уже сопровождали совсем другие книги. Прежде всего „Евгений Онегин”, по какому-то счастливому наитию в середине восьмидесятых я снова открыл для себя этот главный текст русской литературы и таскал уже везде, не расставаясь. От него, кстати, наверное, и пришло это понимание романа как дневника. Как результат — все лирические отступления и прочие милые сердцу вещи. А вообще подобная производственная модель характерна для всех моих больших и малых вещей. „Клуб одиноких сердец унтера Пришибеева” был спровоцирован моей первой настоящей французской книгой „Voyage au bout de la nuit”, в пути же меня сопровождал Лев Николаевич Толстой и его „Анна Каренина”. „Картинки” я принялся писать после прочтения „V.” Томаса Пинчона, а маяком мне была проза Осипа Мандельштама. В особенности „Феодосия”. Единственное исключение на сегодняшний день — это „Естественные науки”, сочинявшиеся в сугубо русскоязычной компании одного из самых дорогих мне писателей Варлама Тихоновича Шаламова”.

Составитель Андрей Василевский.

 

“Отечественные записки”, “Новое литературное обозрение”,

“Вопросы литературы”, “Знамя”

Жанна Голенко. Здравствуй, племя младое… знакомое? — “Вопросы литературы”, 2006, № 1 .

О “молодой прозе”, “двадцатилетних-тридцатилетних”. Пристально рассмотрены: Шаргунов, Лухминский, Пелевин и другие. Cделана попытка предложить cловарь литературно-стилевых архетипов: первый — “Протестующий индивидуалист”; второй — “Ощущение непрочности мира”; третий — “Взаимосвязь и единство искусств. Жанровый синтез” и четвертый — “Романтизм” (протестный главным образом).

Таковы наши “новые реалисты”.

“…Лишь попросишь обозначить дифференциальные признаки этого модного „явления”, то дальше общих слов — „авторское начало”, „эсхатологизм”, „авторская позиция” — дело не идет. Хотя, и это всем хорошо известно, такие понятия, как метод, направление и тем более тип творчества, требуют и слов поконкретнее, и идею „длинную” (А. Блок, К. Чуковский), и гносеологии побольше. А не того, что легко встретить в каждой второй словарной статье литературной энциклопедии.

Реализм вечен. Он не старый и не юный. В зависимости от контекста жизни он или выходит на передний план, или отходит в тень. Да, он не застывшая лава и может впитать в себя реплики текущего дня, но никак не становясь при этом чем-то усредненным, чем-то вроде отговорки: „ новый реализм — это реализм, вобравший в себя отдельные черты постмодернизма: игровое начало, синтетичность, иронию, амбивалентность”. Не проще ли назвать подобное одной из стилевых разновидностей современного романтизма, оставив сам реализм в покое. Его час в полной мере еще не пришел.

Однако оформляется идея поколения не только по законам жанра и стиля, а в первую очередь по законам общего духовного начала. И над последним новым российским писателям еще предстоит думать”.

Александр Зорин. “Во дни печальные Великого поста…”. — “Континент”, 2005, № 4 (126).

Это что-то вроде воспоминаний-дневника по следам недавнего путешествия в гости к священнику отцу Василию, неподалеку от Перми. В доме батюшки устроен детский приют, а Зорин привез книги для его обитателей. А заодно и для местной колонии, и для школы.

Такой взгляд — доброжелательно-терпеливый и одновременно трезвый — на приходскую сельскую жизнь нечасто встретишь. К тому же записки Александра Ивановича очень хорошо написаны. Но об этом специально не думаешь, читая. Он как будто следует в них реплике из “Былого и дум”: “Я, впрочем, вовсе не бегу отступлений и эпизодов, — так идет всякий разговор, так идет самая жизнь”.

“…Одна боголюбивая прихожанка наутро после Пасхальной ночи метет каменные ступеньки и поет:

— „Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ…”

Из соседнего дома выходит учитель математики и, направляясь мимо церкви в школу, говорит:

— Мария Лукинична, ты какие-то буржуазные песни поешь.

А она:

— Пошел ты на … — и не разгибаясь в том же пасхальном мажоре, — „…и сущим во гробех живот даровав!””

Или вот, например, рассказик отца Василия:

“В армии служил во Львове, в десантных войсках. Не боялся заходить в храмы. Бывал и в костеле. Старая полька, показывая на Распятие, говорила: „Це пан Езус. Его распяли за то, что он принял католическую веру”.

Захаживал солдатик и к старообрядцам. Там его тоже вразумляли. „Видишь, преподобный Сергий на иконе с лестовками, кожаными четками, — значит, наш, старообрядец. А Серафим преподобный — с деревянными. Этот ваш, православный”.

Лет пять назад о. Василий снова оказался во Львове. Идет поздним вечером по улице, навстречу молодая компания. Поравнявшись с ним, кричат: „Слава свободной Украине!” — и ждут, что ответит этот бородатый… Священник подумал: „национальное гонорство я славить не буду”. И ответил: „Богу Святому во веки слава”. Грозные патриоты нехотя посторонились и пошли своей дорогой.

— А ответь я им просто по-человечески — „здравствуйте” или „добрый вечер”, — отмолотили бы, как котлету”.

Здесь еще замечательные портреты детей. Хорошо бы эти записки издать книгой.

Анатолий Кобенков. Бродя по временам… Стихи. — “Континент”, 2005, № 4 (126).

Той дедовой тоске, которой бы хватило

и череды веков, и черепков судеб,

наказано с утра споткнуться о светило

и в поле перейти, чтоб обратиться в хлеб.

Мгновенье — и она из тьмы нам колосится,

и далями косит, и долы колосит,

и в женщине поет, и крылышкует в птице,

и, голос потеряв, в лягушке голосит.

И здесь она, и там, да и куда ей деться,

чтоб душу поразлить и выплеснуть лицо,

над коими прошли и ангел иудейский,

и праславянский бог, и матушка с мацой, —

и что твое: “Уйди!”, и что твои ладони

и губы: “Не хочу”, и кулаки: “Не сметь!” —

когда она пришла и, оттолкнув подойник,

является в дитя — и жить, и умереть?..

Игорь Кондаков. “Басня, так сказать”, или “Смерть автора” в литературе сталинской эпохи. — “Вопросы литературы”, 2006, № 1.

Литературно-психологическое исследование, похожее на небольшой роман.

До чего же мерзопакостным типусом был товарищ Демьян Бедный. На что только не шел, дабы стать придворным пиитом — при Ленине, да и при Троцком. А потом все хотел вползти под френч вождя народов, аки бельевая вошь. И еще — дурная пародия на Пастернака: зудящая жажда по-свойски говорить о жизни и смерти с хозяином судеб.

Но в то же время Демьян и бестолков: так и не научился правильно лизать хозяйский сапог. Классовое чутье не сработало. Его и выбросили брезгливо с крыльца, предварительно высмеяв и унизив. Правда, продолжали время от времени использовать после опалы и смерти.

Инна Лиснянская. В затмении лет. Стихи. — “Континент”, 2005, № 4 (126).

В последний день прошлогоднего августа:

Я, созерцатель леса, свидетель дня,

В кресле плетеном сижу на крыльце недвижно

И не берусь при виде рыхлого пня

Корни хулить облыжно.

Корни в непроницаемой глубине

Стали, возможно, подкоркою глинозема, —

Корни разгадку жизни диктуют мне,

А не раскаты грома.

Тайна шумлива, разгадка ее тиха.

Прошлое время — реченье корней незримых.

С неба же падает облачная труха

Истин неоспоримых.

Я же — отродье Иова, мне нужней

С Господом препираться, чтобы смириться.

Из-под земли слышны мне отзвуки дней,

Где я была истицей.

Инна Лиснянская. Хвастунья. Монороман. — “Знамя”, 2006, № 1—2.

Мемуары, выстроенные по искусному художественному лекалу. Припоминаемое в дороге, “свиток памяти”, точное соответствие обозначенному жанру. О чем и ком бы ни вспоминалось — это доверительно и интересно. Читая, я думал, что память бывает разная — ее избирательность, например, может призвать на помощь воображение, необходимое для осмысления происходящего; то, что вчера казалось проходным эпизодом, нынче может разрастись до символа времени… На втором, медленном чтении (первым-то я роман буквально “проглотил”, тем более что многие герои — известные люди, да и музей наш Чуковского тут не единожды встречается, и Лидия Корнеевна) — пристально вглядывался в лица и судьбы “незнаменитые” и корил себя за слепоту-глухоту. Мне-то казалось, что я их знаю, ведь многократно виделись.

…Вот, казалось бы, все крутится вокруг одного человека (монороман!), а какое здесь внимание ко всем соучастникам жизни — и в литературном пространстве, и в бытовом, и в каком угодно. Например, мне дорог портрет многолетней помощницы И. Л. — Марии Лыхиной: психологически убедительный, благодарный, драматургичный. Заново узнаваемый.

Временные пласты тут движутся, растягиваясь и сжимаясь, диалоги уходят в лирику, лирическое проступает сквозь хронику дня. И все — живые и ушедшие — как-то таинственно заново дооживлены. Многим из них как будто не хватало красок, которые были и есть только у Инны Львовны.

Незнайка: pro et contra. — “Новое литературное обозрение”, № 76 (2005) .

В детстве я любил листать газету “За рубежом”, а последние ее страницы, где пропаганды было поменьше, — так и вообще читал запоем. Любил Александра Бовина в “Международной панораме”: мне казалось, что он вот-вот помашет мне ручкой с экрана, как Пончик у Носова в “Незнайке на Луне” (это когда он пообедал в ресторане и собрался уходить, знать не зная ни о каких деньгах). Носова я обожал. Классе в десятом всерьез думал о том, что о носовской трилогии надо бы написать книгу. И о ее корнях, и об утопическо-социальном подтексте, и о реминисцентной игре с “взрослой” русской литературой, и о скрытой сатире не только на их , но и на наш строй.

Все эти годы так думал не только я, а кое-кто и писал уже понемногу.

Первой ласточкой для меня стало оригинальное эссе “Незнайка” Антона Райкова, молодого дебютанта “Нового мира” (2005, № 3): “Незнайка как прбоклятый поэт”, “Незнайка как абсолютно свободная личность” и проч.

И вот в “НЛО” одновременно собирается материалец.

“…Внутри сюжета путешествия у Носова спрятан классический сюжет самозванства — гоголевский „Ревизор”. Можно, правда, предположить, что это не собственно гоголевский сюжет, а реализация архетипической модели „свой среди чужих”, неизбежная при развертывании сюжета путешествия. Однако текстовые переклички показывают, что Носов открыто эксплуатирует гоголевский текст, — возможно, добиваясь этим особого эффекта имплицитной характеристики героя.

Универсальный сюжет романа-путешествия может быть вкратце описан так. Личность, покинувшая „ойкумену” привычного существования, где ей были назначены готовые культурные статусы, выражавшие степень ее реализации в разных сферах, попадает в „чужое” пространство, лишенное знания об этих статусах. Таким образом, путешественник неожиданно для себя самого оказывается демиургом своей собственной судьбы, характера, положения. Если его сообщение о себе самом в „чужом” пространстве не может быть подвергнуто проверке, то путешествие провоцирует личность к реализации такой модели поведения, как самозванство. Самозванец в этой связи может рассматриваться как эмансипированная от социальной среды личность, творящая собственную реализацию. В случае Хлестакова и Незнайки эта реализация оказывается виртуальной: герой придумывает для себя несуществующий высокий статус в „своем” мире, для того чтобы оказаться значимым в „чужом”” ( Марина Загидуллина , “Время колокольчиков, или „Ревизор” в „Незнайке””).

Примеры и разборы у Загидуллиной — убийственно точны.

Татьяна Ковалева (“Поэт Незнайка, малыши и малышки на сцене русской поэзии для детей”) пишет как раз об истоках и о стихотворной составляющей трилогии. Помните, у малышей был и свой поэт Семицветик, да и сам Незнайка брался, так сказать, за стихотворчество? “…Можно с большой долей уверенности предположить, что в образе Незнайки, созданном Николаем Носовым, соединяются сразу несколько художественных линий: с одной стороны, это явное следование традиции „Степки-растрепки”, с другой — он имеет много общих черт с образами Всезнайки из черновиков Тургенева, а также Незнайки и Мурзилки из „Задушевного слова” (популярный дореволюционный журнал для детей и родителей. — П. К. ), которые, в свою очередь, также во многом восходят к немецкому прототипу и которым присущи все те же свойства детского характера: нежелание учиться, хвастовство, неумение правильно себя вести и т. д. Эти качества гипертрофированны, но, как ни странно, именно благодаря им привлекательным оказывается персонаж, наделенный огромным, хотя и крайне анархическим творческим потенциалом. <…>

Итак, можно констатировать аналогичность творческих установок малышей-поэтов из романа Носова с общими тенденциями эволюции русской поэзии для детей. Это обстоятельство, к сожалению, не было понято ни критиками, ни читателями, ни интерпретировавшими произведения Носова авторами мультфильмов. Большинство читателей — тем более детей — воспринимало и воспринимает стихи героев Носова, доверяясь первому — и, на наш взгляд, обманчивому — впечатлению простоты и незатейливости. При таком восприятии стихи Носова лишаются своего огромного культурного потенциала, своей замечательной энциклопедичности.

А между тем если справедливо утверждение о том, что в каждом поэтическом творении, как в капле воды, отражается вся история национального стихотворства, то в детской поэзии можно увидеть квинтэссенцию национального поэтического сознания: стихи Миллера, Кудашевой, Чуковского, Маршака, Барто и многих других авторов сопровождают нас от „первой книжки” до „последних песен”. Стихотворения героев „Незнайки” могут быть рассмотрены как энциклопедический свод явлений, относящихся сразу к двум сферам культуры. Это демонстрация основных разновидностей детского стихового творчества и в то же время — своего рода краткая история русской детской поэзии XIX — XX веков, в которой вдобавок выявлены наиболее глубокие, фундаментальные черты этой области литературы. Вероятно, Цветик, Семицветик и уж тем более Незнайка были бы крайне удивлены тем, что их творчество укоренено в столь масштабном культурном контексте!..”

О реминисцентно-сатирической составляющей пишет в работе “Игра в сатиру, или Невероятные приключения безработных мексиканцев на Луне” Илья Кукулин. Оставим остроумные и квазиправдоподобные наблюдения над пересечениями Носова с Брэдбери и перейдем сразу к сатире: “…Если начать внимательно приглядываться к текстам романов о Незнайке, в них можно обнаружить образы и эпизоды, которые воспринимаются как своеобразные „семантические мины”, подрывающие структуру повествования. Так, в романе „Приключения Незнайки и его друзей” описано настоящее подслушивающее устройство — „бормотограф”: некий писатель тайком оставляет его в гостях и записывает происходящие там разговоры, чтобы — по уверениям Носова — перенести потом в свои романы, так как не имеет воображения, чтобы придумывать такие разговоры самому. Гости же, поняв, что забытый писателем чемоданчик все фиксирует, намеренно „наговаривают” в микрофон разнообразную чепуху. Всякий взрослый интеллигентный житель СССР <...> понимал, что именно описано в этом пассаже”.

Кукулин делает важнейший вывод:

“Парадоксальная и даже уникальная особенность произведений Носова — в том, что наращивание идеологичности в его произведениях происходило одновременно с нарастанием гротескности и элементов языковой игры, что подрывает „официально заявленную” концепцию обоих романов.

Вероятно, Носов по своему характеру не мог бы последовательно реализовать в произведении для детей какое бы то ни было идеологическое задание — просто потому, что слишком хорошо представлял себе своих читателей”.

Детей то есть.

Стареть по-русски. — “Отечественные записки”, 2005, №3 (24) .

Номер посвящен теме старения и старости.

“Существуют две основные гипотезы, объясняющие мрачные особенности российского старения. Одна — приземленно-экономическая — гласит, что природа проблемы сугубо материальная <…> у российских стариков просто нет денег.

Другая гипотеза апеллирует к сфере нематериальной, в которой лежат такие неизмеряемые и невзвешиваемые вещи, как национально-психологические особенности, культурная традиция, религиозно-философские предпосылки, последствия семидесятилетнего социального эксперимента. В целом, согласно этим доводам, ущербность старения по-русски кроется не в финансовом положении стариков, а в их моральных установках и ожиданиях. То есть разруха таки в мозгах, а не в собесах, и россиянин стареет грустно и стремительно, потому что не умеет по-другому и вообще не затронут глубоко западными гуманистическими идеалами, которые, между прочим, предполагают еще и уважительное, и даже любовное отношение к себе. А наши старики слеплены-отформованы другим временем, так что никому не приходит в голову изумляться, к примеру, что человек, рожденный в СССР, считает пропавшим тот день жизни, к концу которого ему не удалось довести себя до полного изнеможения, духовного и физического. <…> В ходе работы над номером мы сделали для себя несколько открытий. Одно из самых удивительных заключалось в том, что в России — стране, где до сих пор яростно спорят о том, что же нам делать с нашими стариками (лозунги спорящих варьируются в диапазоне от социал-дарвинистского „пусть вымрут поскорей” до коммунистического „каждому по потребностям”), — никем из условно ответственных лиц и ведомств никогда не была подсчитана простая „цена вопроса”” (из предисловия к номеру).

Среди исследований, объединенных, как всегда, в тематические мини-блоки (“Время и возраст”, “Возраст нации”, “Общество и старики”, “Экономика старости”, “Старость в разных культурах” и проч.), отмечу реферат замечательной книги известного американского психолога Мэри Пайфер — “Иная страна. Как не заблудиться в эмоциональном мире пожилого человека”: “…Главная беда стариков — ощущение постепенной утраты сил и способностей. Можно найти в себе силу посмеяться над собственной слабостью, как знаменитый американский поэт У.-Х. Оден на своих последних лекциях: „Если кто-то на задних рядах меня не расслышит, пожалуйста, не подымайте руку, я все равно не увижу, у меня жуткая близорукость”, но ощущение, что ты уже не можешь делать то, с чем легко справлялся вчера, становится причиной все более и более глубокой депрессии. Чем меньше у человека сил, тем больше он нуждается в общении. Не случайно в штате Небраска, где живет автор книги, старики с горьким удовольствием рассказывают такой анекдот. Пожилой мужчина увидел на дороге лягушку, а она ему и говорит: „Поцелуй меня, и я обернусь прекрасной принцессой”. Поднял он ее и посадил себе в карман. Лягушка спрашивает: „Ты что, не хочешь поцеловать меня и заполучить красавицу принцессу?” Старик отвечает: „Знаешь, в моем возрасте я, пожалуй, предпочту говорящую лягушку”. Подспудно в этой шутке скрыта и еще одна драма пожилого человека, мужчины прежде всего, — потеря сексуальной силы и притягательности. Потому старикам так свойственно рассказывать о своих прежних „подвигах”, о том, как красивы, сильны и жизнерадостны они некогда были.

С потерей сил сужается и окружающий мир, порой он ограничивается порогом собственного дома. Все, что за его пределами, постепенно становится опасным, а главное, чужим и непривычным, поскольку именно там происходят стремительные перемены. Дом старого человека — это поистине его крепость, в которой он все еще чувствует себя сильным и защищенным, и именно поэтому так неохотно пожилые люди идут на всякое обновление своего жилища, а переезд и вовсе кажется им крушением всей жизни. Окружающий мир не просто сужается, он еще и стремительно пустеет. Все те, с кем была прожита жизнь, — близкие, одноклассники, друзья и даже враги, — один за другим уходят, и стариков неизбежно настигает чувство одиночества…”

Это, пожалуй, самый “собеседнический” текст в более чем объемном номере.

Елена Фанайлова. Лесной царь. Стихи. — “Знамя”, 2006, № 2.

В редакционной сноске: “Редакция сочла целесообразным представить рискованную лексику авторского текста в более нейтральном варианте”. Более нейтральный вариант — это когда одну букву в матерном слове заменяют точкой. По-моему, появляется какая-то дополнительная дурная двусмысленность и лучше никому не становится: ни автору этих жестких текстов, ни журналу, ни тем, ради кого эту точку ставят.

Впрочем, это не моя чашка чая: на анкетный вопрос, как я отношусь к сквернословию в стихах, — поставил бы прочерк, и все.

Олег Хлебников. Памятник. Поэма с героем. — “Континент”, 2005, № 4 (126).

Как часто у О. Х. — болевая (но и сатирически-игровая) вещь. Помню, как он ее написал, лет десять тому назад, как “лениво” зашифрованные имена в ней вроде “красавца Левы Франкенштейна” или “Бахыта Компотова” вызвали у меня то, что принято называть “сложными чувствами”. Как привлекал трогательный образ героя (“…пора вернуть родную лиру, / конечно, — Хлебникову. Только / теперь отнюдь не Велимиру...”), редкая самоирония с горчинкой.

И тогда и сейчас я думаю, что это один из самых откровенных автопортретов не только Хлебникова, точнее, его alter ego, коему и посвящено, — но и важный приговор-оправдание какой-то особой части его поколения, состоящей из одиночек, одетых в — извините за “военный” образ — невидимые такие гимнастерки. Стиснутые зубы. Беспощадная надежда.

В этом же номере “Континента” — большая статья Станислава Рассадина об Олеге Хлебникове (“Легко ли быть?.. или Интеллигент-почвенник”).

Ольга Чернорицкая. Энтропия NET. (Публицистика в Сети). — “Вопросы литературы”, 2006, № 1.

“Независимо от того, положительное или отрицательное это явление для общества, Сеть может быть рассмотрена и как вещь в себе, некое искусство для искусства, претендующее на космогонию.

Попытка в любой загогулине видеть космогонию неоднократно высмеивалась у исследователей древних цивилизаций. Один из самых любопытных сюжетов был у Мелвилла: дикарю изрисовали все его тело загадочной татуировкой. Жрец сказал, что здесь вся религия, философия, вся мудрость мира и что эти письмена продиктованы богами. Дикарь ходил с этой татуировкой, не умея прочесть ни слова. Когда он собрался умирать, то на крышку своего гроба перенес все эти рисунки, надеясь, что кто-нибудь да прочтет.

Сетевая литература — это такой вот изрисованный дикарь. Впрочем, она ведь действительно дикарь, не осознающий, в чем его смысл, предназначение, что на нем такое нарисовано. Кто бы ни взялся ее читать — ничего прочесть не сможет. Расшифровать и осмыслить все эти тексты никому не по силам. Мы можем только рассматривать все эти узоры на коже дикаря. Господь (жрец), возможно, посмеялся над людьми и ничего не вложил в эти рисунки. А может быть, он и правда здесь что-то такое зашифровал. Но он избрал крайне скверный пергамент: мало того, что здесь работают модераторы, которые все портят, вырезая зачастую важнейшие куски текста, но еще и сам по себе дикарь — существо, вызывающее мало симпатии. Нужно преодолеть отвращение, чтобы начать его разглядывать. Герой Мелвилла разглядывал этого дикаря по необходимости — с величайшим страхом и отвращением: ему нужно было провести с ним ночь в одной постели — больше переночевать было негде. Так иногда и критики какие-то заглядывают в Сеть — ну негде пока перекантоваться, — разглядывают письмена и не находят в них смысла.

А способность дикаря прочесть и осознать надпись на собственном теле весьма сомнительна. Даже если бы жрец дал ему ключ, то он все равно не увидел бы своей спины, а там тоже — важная информация. Но, скорее всего, нет никакого ключа, никакой загадки: и Сеть тем вернее своим искусом губит человека, что, может статься, никакой от века…”

Составитель Павел Крючков.

.

АЛИБИ: “Редакция, главный редактор, журналист не несут ответственности за распространение сведений, не соответствующих действительности и порочащих честь и достоинство граждан и организаций, либо ущемляющих права и законные интересы граждан, либо представляющих собой злоупотребление свободой массовой информации и (или) правами журналиста: <…> если они являются дословным воспроизведением сообщений и материалов или их фрагментов, распространенных другим средством массовой информации, которое может быть установлено и привлечено к ответственности за данное нарушение законодательства Российской Федерации о средствах массовой информации” (статья 57 “Закона РФ о СМИ”).

 

ИЗ ЛЕТОПИСИ “НОВОГО МИРА”

Июнь

10 лет назад — в № 6 за 1996 год напечатан роман Сергея Залыгина “Свобода выбора”.

20 лет назад — в № 6, 8, 9 за 1986 год напечатан роман Чингиза Айтматова “Плаха”.

50 лет назад — в № 6 за 1956 год напечатана статья Константина Симонова “Памяти А. А. Фадеева”.

 

SUMMARY

This issue publishes: “ Elves in the City” — a novel by Yevgeniya Malchuzhenko, “As Far as Happiness is Concerned (Leaving to Die)” — a tale by Marya Boteva, “The Entropy” — a tale by Marianna Geyde, as well as a tale by Linor Goralik “Says:”. The poetry section of this issue is made up of the new poems by Anya Logvinova, Vladimir Bogomyakov, Nata Suchkova and Aleksander Pereverzin.

The sectional offerings are as follows:

Close and Distant: “The Dignitary and the Poet”, an article where Victor Yesipov dwells on the background of the conflict between Aleksander Pushkin and count M. Vorontsov.

Heritage: “The Same Old Dispute” — a letter on Solzhenitsyn by the well-known literary person Lidiya Chukovskaya to the poet David Samoylov — published for the first time.

Comments: “The True Incident Event and a Trite Soviet Plot” — an article by Alla Latynina comparing the two author versions of Solzhenitsyn’s novel “The First Circle” in connection with the TV drama series based on it.

Содержание