Классическое произведение уходит из сферы внимания литературной критики и становится предметом литературоведения. О нем пишут не статьи, а исследования, оно перестает быть причиной спонтанных дискуссий и становится темой докладов на конференциях и симпозиумах. Но иногда оно внезапно актуализируется и вновь становится объектом столкновения мнений. Так случилось с романом Солженицына “В круге первом” после того, как канал “Россия” показал его экранизацию, сделанную Глебом Панфиловым.
Могут возразить: каждая экранизация классики вызывает интерес к самой книге. Вон и “Мастера и Маргариту” выпустили с киноактерами на обложке. Но зрители все же не спорят, хорошо ли вела себя Маргарита, изменяя мужу, и мог ли кот Бегемот платить за себя в трамвае. Они обсуждают — похож ли кот на кота романного (хотя романного-то кота никто не видел) и так ли должен выглядеть бал у сатаны.
Что касается романа Солженицына, то предметом спора оказалось не столько соответствие экранной версии читательским ожиданиям, сколько сюжетные коллизии самого романа. Возьмем хоть дискуссию, развернувшуюся в интернетовском “Живом журнале”. Самым обсуждаемым оказался звонок в американское посольство Иннокентия Володина, пытающегося предупредить о встрече советского разведчика с американским ученым, готовым передать “важные технологические детали производства атомной бомбы”. Мнения сталкивались диаметрально противоположные. Если один называет этот поступок предательством, то другой парирует, ссылаясь на Гейзенберга: “В тоталитарном государстве долг каждого порядочного человека — совершить государственную измену”. Один находит неправдоподобным сам факт звонка: “Допустим, герой хочет спасти мир. Или предать. Но разве для этого нужно звонить в американское посольство с улицы? Да любая баба Маня из пригорода Урюпинска понимает, что его там… пошлют с разбега”. — “Ну, это не так. Звонок фиксируется, бобины крутятся, пленка скрипит — не только в МГБ, но и внутри посольства. Так что нет, не пошлют”, — следует возражение.
Важно или не важно для сюжетной коллизии то, что бомба уже взорвана? Нужна ли была стране атомная бомба? Как относиться к тем, кто создавал паритет? Дискуссия выходит за пределы романа и возвращается к нему. Активно обсуждается тема разных редакций романа. Один рассказывает о реакции своего отца на телевизионную версию: “Да что они сделали? В книге-то дипломат был порядочным человеком… А здесь он обыкновенный предатель!”, другой сетует, что “Солженицын собственными руками изуродовал книгу, которая в 70-е казалась потрясающей”, зато третий возражает: да нет, не изуродовал, напротив, обострил конфликт.
Так не спорят о классическом романе, острота восприятия которого остыла. Так спорят об актуальном произведении. Это дает и мне основания подойти к роману, написанному почти полвека назад, не столько с литературоведческим инструментарием, сколько со свободными мерками литературной критики.
Написав небольшую заметку “Иннокентий Володин и атомная бомба” (“Московские новости”, 2006, № 5, 10 февраля) и упомянув об условности атомного “конфликта”, я выразила сожаление, что Глеб Панфилов не воспользовался для сериала “биологическим” вариантом сюжета, и была удивлена количеством откликов, не соответствующих ни объему скромной заметки, ни ее содержанию. Отклики принадлежали в основном тем, кто знал “Круг” в промежуточной редакции и был разочарован изменением мотивации поступка Володина: у большинства из них было особое отношение к роману, прочитанному в юности и воспринятому как слово правды в море лжи.
У меня тоже особое отношение к “Кругу”. Пожалуй, есть только две книги, обстоятельства чтения которых я помню не меньше, чем их содержание: это “Раковый корпус”, в нарушение всех правил самиздатской конспирации нагло пронесенный в третий читальный зал Ленинской библиотеки (расчет был тот, что машинопись милиционер пропускает, не вникая в содержание), где его читали на балюстраде сразу человек семь-восемь, и я в том числе. И “В круге первом”. Мне дали машинопись — толстенную папку с тесемками в трех местах — всего на сутки, хороший четкий экземпляр на нормальной бумаге (самиздат был часто на папиросной). Стало жаль читать такое сокровище вдвоем с мужем, да и брату, Генриху Бочарову (он позже стал известен как специалист по искусству Древней Руси), я должна была сдачу за “Раковый корпус”. Я позвала его в гости, он прихватил приятеля, и всю ночь мы сидели в разных частях квартиры, передавая друг другу стопки листов и время от времени устраивая перерыв на кофе и обмен мнениями. После короткого сна никто не пошел на работу (как-то отбрехались) и снова продолжали читать. Впечатление было оглушительное. Дело даже не в том, что роман вторгался в неизведанные пласты жизни: он раздвигал границы современной литературы. Конечно, начало этому было положено “Одним днем Ивана Денисовича”. Но эта повесть многими воспринималась как безыскусное описание жизни, как “прорыв правды”. Масштаб Солженицына оставался неясен. А романная глыба “Круга”, так тщательно скомпонованная, чуть ли не с соблюдением единства места и времени — весь срез общества дан через рассказ о трех днях обитателей шарашки, — казалась литературным чудом. Так не писал никто. Теперь вот разговоры зэков в шарашке многим кажутся неоправданным “философствованием”, споры Рубина и Сологдина о коммунизме — наивными, а глава “Освобожденный секретарь” — прямолинейно публицистичной. Тогда так не казалось.
Позже выяснилось, что мы читали сокращенный вариант, “Круг”-87, как именует его сам автор в отличие от полного “Круга”-96. Именно “Круг”-87 был издан впервые в 1968 году на Западе, разошелся в переводах на многие языки и получил Нобелевскую премию. Солженицын “облегчил” роман в 1964 году, в надежде на публикацию в “Новом мире”, и, естественно, всегда считал эту редакцию ухудшением текста. “Подменённый, куцый” — такими эпитетами награждает его автор в книге “Бодался телёнок с дубом”. Но даже и в таком виде он встретил опасливое отношение в либеральном “Новом мире”. В “Телёнке” есть сцена обсуждения романа редколлегией: Твардовский, отважно готовый печатать “Круг”, гипнотически убеждает себя и других, что содержание романа не противостоит социализму, и высказывает деликатное пожелание автору “засветить край неба лишь в той степени, в какой это допускает художник”. “Увы, мне уже там нечего было засвечивать, — иронизирует Солженицын. — Я считал, что я и так представил им горизонт осветлённый, снял острый „атомный сюжет”, какой в самом деле случился, и заменил на „лекарственный” из расхожего советского фильма тех лет”.
То, что атомный сюжет — подлинный, взятый из жизни, а биологический — искусственный, расхожий, ходульный, Солженицын повторял неоднократно.
“В основе моего романа лежит совершенно истинное и притом, я бы сказал, довольно-таки историческое происшествие. Но я не мог его дать. Мне нужно было его чем-нибудь заменить, — рассказывает он на пресс-конференции в Париже 10 апреля 1975 года. — И я открыто заменил его расхожим советским сюжетом того времени, 1949 года, времени действия романа. Как раз в 49-м году у нас, в Советском Союзе, шёл фильм, серьёзно обвинявший в измене родине врача, который дал французским врачам лекарство от рака… И так я подставил в замену своего истинного сюжета этот открытый сюжет, всем известный”. Речь явно идет о фильме А. Роома “Суд чести”, получившем в 1949 году Сталинскую премию. Поставлен он был по пьесе Александра Штейна “Закон чести”, и самое интересное, что, вздорный и фальшивый, этот сюжет имел своей основой подлинное происшествие.
В 1947 году в Министерстве здравоохранения учинили расправу, издевательски поименованную “судом чести”, над микробиологами Григорием Роскиным и его женой Ниной Клюевой. Они обвинялись в передаче в США монографии “Биотерапия злокачественных опухолей” и ампулы препарата, казавшегося в ту пору едва ли не панацеей от рака. Ученые открыли способность трипаносомы, возбудителя тропической болезни, подавлять раковые клетки и создали препарат “КР”, позже переименованный в круцин. Не берусь судить о научной ценности открытия: о нем до сих пор специалисты не сходятся во мнении. Для нас важно другое: судилище над Клюевой и Роскиным стало моделью для “судов чести”, видимо придуманных самим Сталиным. В книге “Глазами человека моего поколения” Симонов вспоминает, как, начиная кампанию по борьбе с “низкопоклонством перед Западом”, Сталин пересказал приглашенным писателям историю Клюевой и Роскина и предложил написать на эту тему роман. Симонов заметил, что эта тема скорее для пьесы — и попался: Сталин напоминал, что ждет этой пьесы, пока не получил ее: это была “Чужая тень”.
В деле Клюевой и Роскина много странностей. Сначала достижения ученых были широко разрекламированы в СССР: именно с интервью Роскина по центральному радио в 1945 году, ретранслированному в США, и возник интерес американцев к препарату. Последовал визит американского посла в АН СССР, начались переговоры медицинских чиновников с партийным начальством, в результате которых родился небывалый документ: проект о совместных американо-советских исследованиях в области разработки лекарства.
Академик В. Парин, возглавлявший в 1946 году делегацию советских онкологов в США, вывозил рукопись книги Клюевой и Роскина (кстати, уже набранной в издательстве “Медицина”) с согласия Министерства здравоохранения. А по возвращении из Америки он был арестован, работы по круцину задним числом засекретили, и Парина осудили за разглашение государственной тайны и шпионаж на десять лет. Из публикаций последнего времени стало известно, что Парин без конца согласовывал и пересогласовывал свои действия с чиновниками и партийным начальством, явно опасаясь отдавать рукопись. Похоже, ученые стали объектом провокации. Спецслужбы не рукопись и не лекарство стерегли, им нужны были провинившиеся, чтобы развернуть потом кампанию и хорошенько запугать других.
Солженицын, почерпнувший сюжет для сокращенного варианта романа из лживого и подлого фильма, точно угадал реальную подоплеку дела Роскина — Клюевой и Парина. Вокруг биолога Доброумова, которого пытается предупредить Иннокентий Володин, затевается такая же провокация НКВД.
Когда я еще не читала романа и он едва начинал ходить по Москве, в конце шестидесятых, мне пересказали его содержание предельно лаконично. Примерно так: “Там зэки в шарашке работают над прибором, с помощью которого можно идентифицировать человека по голосу и посадить”. В этом упрощенном пересказе присутствует понимание композиционной закольцованности романа, тотальности образа круга. Змея кусает свой хвост. Теоретическое исследование особенностей голоса, невинные занятия в акустической лаборатории оборачиваются фоноскопией. Уголовный преступник оставляет отпечатки пальцев. Политический преступник в СССР не успевал совершить действия, он оставлял лишь отпечатки слов, но и их научились читать тюремщики с помощью мозгов заключенных. Жертвы увеличивали число жертв.
Поступок Иннокентия Володина не был героическим. Он требовал от человека только естественных чувств — человечности, сострадания, благодарности (Иннокентий помнил профессора по его визитам к больной матери).
Конфликт человечности и ложных общественных установлений относится к разряду вечных, но каждое время окрашивает его в свои тона. В нашей истории есть примеры того, как даже внутри репрессивных органов находились люди, способные на единичное добро. Известно не так уж мало рассказов, как в эпоху чисток люди избегали ареста благодаря тому, что были кем-то предупреждены. В брежневскую эпоху был арестован и отсидел срок офицер КГБ, который информировал диссидентов о предстоящих обысках и арестах. Предупреждая биолога, Иннокентий Володин не совершал ничего из ряда вон выходящего — и то, что этой малости было достаточно для ареста человека, очерчивало круг безысходности, в который замкнуто общество.
“Расхожий советский сюжет”, вывернутый наизнанку, прекрасно ложился в структуру романа и парадоксальным образом имел в своей основе совершенно истинное происшествие. У этого сюжета был, однако, главный недостаток: Солженицын его не любил. Почему?
“Круг”-87 в сравнении с “Кругом”-96 писатель не зря считал “куцым”, “искажённым”. Дело не только в том, что девять глав были исключены. Изменение сюжета повлекло искажение некоторых сцен и характеров. Например, Рубин, которому поручено идентифицировать голос человека, звонившего в американское посольство, мог испытывать энтузиазм от своего труда в том случае, если он считал звонившего преступником. Но энтузиазм этот труднообъясним, когда речь идет о том, чтобы посадить человека за простую порядочность. Описание вдохновенной работы Рубина осталось от “атомного” варианта и, конечно, не вяжется с “биологическим”.
Что же касается самих исключенных глав, то они почти всегда оказывались не только политически самыми острыми, но и ключевыми в художественной конструкции романа.
Ушла глава “На просторе”, где Володин с Кларой едут за город и всего в полусотне километров от Москвы видят сельскую, нищую, забитую Россию — полуразрушенную церковь, превращенную в склад, раскисшую дорогу, в которую вмешаны колотые куски мраморных плит: оказывается, церковный алтарь разбили, чтобы дорогу гатить. Алтарь разрушен, а дорога не построена: Солженицын умеет всем доступный факт превратить в емкий символ.
Сильно сокращены сталинские главы.
Изъята глава “Тверской дядюшка” — одна из важнейших, в которой не просто дан концентрированный взгляд Солженицына на историю советского периода. Тут еще обнажается лазейка, которую не смогло заткнуть тоталитарное государство: способность мыслящего человека передать эстафету критического отношения к действительности из рук в руки. Мне эта глава особенно дорога: у меня был свой “тверской дядюшка” — “тетя Таня”, Татьяна Алексеевна Логинова, которой я обязана, со школьных лет, и правильным разборчивым чтением, и трезвым представлением о сущности нашей власти и ее идеологии.
Отсутствует глава “Техноэлита” — важнейший разговор Бобынина и Герасимовича об этической ответственности ученых. Нет главы “Передовое мировоззрение” — едко-иронического описания политучебы, непременной повинности каждого учреждения. Нет главы “На задней лестнице”, тоже одной из важнейших в романе, а в обстановке 60-х годов — абсолютно неприемлемой для Твардовского. Ведь смирившись с мыслью, что несчастные жертвы сталинизма трезво оценивают отца народов, главный редактор лучшего советского журнала просто не понял бы, как это заключенные могут обсуждать план государственного переворота и устранения Сталина, как они смеют мечтать о будущем без коммунизма.
Спор Рубина и Сологдина, имевший такое важное значение в шестидесятые — восьмидесятые годы, сохранен, но лишен главного нерва. Сологдин — убежденный противник коммунизма — наступает на пятки марксисту Рубину по всем пунктам его веры, а в сокращенном варианте романа получается, что они спорят о сталинизме.
Разумеется, куцый вариант романа не мог быть любим Солженицыным. Художнику трудно допустить мысль, что наряду с десятками “ухудшений”, возможно, было сделано и одно улучшение текста: придуман конфликт, восприятие которого одинаково во все времена. Этого нельзя сказать об “атомном” конфликте. Время высветило такие его обстоятельства, которые, видимо, не были учтены автором, но зато оказывают сильное воздействие на современного читателя.
Итак, дипломат Иннокентий Володин накануне своего отъезда в ООН узнает о предстоящей встрече советского агента с американским ученым, готовым передать “важные технологические детали производства атомной бомбы”, и звонит в американское посольство, понимая, что рискует не только карьерой, но жизнью и свободой. Он действует в какой-то одержимости, “потому что осветилось ему, как это невыносимо, что так бессовестно уворуют бомбу — и начнут ею трясти через год”.
Пока не были рассекречены документы о создании атомной бомбы в СССР, пока не было ясно, какой колоссальный размах имели эти работы, сколько в них было занято людей, пока асы разведки вроде Судоплатова или Феклисова не написали мемуаров об атомном шпионаже — поступок дипломата, пытающегося предупредить американцев о предстоящей краже секрета атомной бомбы, выглядел отчаянным, рискованным, героическим или предательским. Но не казался нелепым. Читатель и сам представлял шпионаж по книгам и фильмам: шпион крадет изобретение, важное для судеб мира, и уносит его в какой-то папке.
Нынешний читатель, даже если он не интересовался пристально советским ядерным проектом, просто из многочисленных публикаций в газетах и популярных журналах, что появились в 1999-м к пятидесятилетнему юбилею первого советского атомного взрыва, из телефильмов вроде “Похищения огня”, посвященного Клаусу Фуксу, крупному физику-атомщику, работавшему на советскую разведку (показан на НТВ в 2000 году), из интервью с разведчиками, занятыми добыванием ядерных секретов, из статей о наших ученых-атомщиках составил себе представление об овладении бомбой как о длительном процессе. И разведка здесь работала не один год. Еще в 1941 году на стол Берии лег представленный Черчиллю доклад секретного Уранового комитета, в 1942 году Сталиным уже было принято решение о начале работ над атомной бомбой, а через год создана лаборатория под руководством молодого и амбициозного Курчатова. Атомная проблематика стала приоритетной в деятельности всех подразделений советской разведки, которой удалось внедриться во все крупные ядерные центры США — в Ок-Ридж, Лос-Аламос и чикагскую лабораторию, и почти все этапы ядерных разработок становились достоянием курчатовской группы. Исследователи называют объем добытых разведкой документов — 12 000 листов. Известно более ста отзывов И. В. Курчатова на полученные разведкой материалы. В 1945 году, по свидетельству П. Судоплатова, руководителя группы “С”, которая и координировала все разведывательные работы по атомной проблеме, было получено полное описание конструкции атомной бомбы из двух разных источников, через год в СССР был запущен ядерный реактор. Дело было уже не столько за разведкой, сколько за техническими возможностями СССР — накопить достаточные запасы урана и плутония, вообще создать инфраструктуру, что в голодной и истощенной войной стране требовало огромного напряжения сил. Но когда Сталин останавливался перед жертвами? Тысячи людей работают на советский атомный проект.
29 августа 1949 года бомбу взорвали на полигоне под Семипалатинском.
Иннокентий звонит американцам спустя четыре месяца после этого взрыва — и что же: с целью предотвратить бессовестную кражу атомной бомбы? Поздно. Получается, что он ничего не знал об испытании? А вот это уже противоречит тому, что рассказывает о своем герое писатель. Иннокентий едет работать в ООН, он не совсем дипломат, как и все советские за рубежом, “его и туда толкали с тайным заданием, задней мыслью, второй памятью, ядовитой внутренней инструкцией”. Крайне маловероятно, чтобы эти “внутренние инструкции” обошли тему атомной бомбы, самую актуальную в конце 1949 года. Но даже если обошли, то не мог же Иннокентий пропустить сообщение ТАСС, напечатанное в “Правде” 25 сентября 1949 года и снабженное подзаголовком: “В связи с заявлением президента США Трумэна о проведении в СССР атомного взрыва”. Сообщение было противоречивое, но достаточно прозрачное для тех, кто умеет читать советские газеты, а Иннокентий не только умеет это, но и учит свояченицу Клару. “23 сентября президент США Трумэн объявил, что, по данным правительства США, в одну из последних недель в СССР произошел атомный взрыв. Одновременно аналогичное заявление было сделано английским и канадским правительствами. Вслед за опубликованием этих заявлений в американской, английской и канадской печати, а также в печати других стран появились многочисленные высказывания, сеющие тревогу в широких общественных кругах”, — писала “Правда”, не подтверждая факта взрыва (вместо этого был дурацкий пассаж о многочисленных взрывных работах в СССР), но и не опровергая его… “Что же касается производства атомной энергии, то ТАСС считает необходимым напомнить о том, что еще 6 ноября 1947 года министр иностранных дел СССР В. М. Молотов сделал заявление относительно секрета атомной бомбы, сказав, что „этого секрета давно уже не существует”…”
Заявление путаное, в нем сквозит ирония и самодовольство, в нем чувствуется характерная речь Сталина, желание похвастаться атомной бомбой и стремление всех перехитрить. Но мыслящий человек мгновенно поймет: это не Молотов блефует, это Трумэн выступает с обращением к нации по поводу советского ядерного взрыва. Кстати, дипломат Володин имеет доступ к иностранной прессе и знает языки — может и чужие газеты посмотреть, по роду службы положено.
Есть еще одно обстоятельство, которое влияет на сегодняшнее восприятие поступка Иннокентия Володина. Рухнул миф интеллигентского представления о США как оплоте “добра и свободы”. Иннокентий Володин исходит в своих действиях из представлений, выраженных дядюшкой Авениром, что атомная бомба в руках сталинского режима — это непременно война. “А зачем она — Родине? Зачем она — деревне Рождество?” — под этим вопросом в советский период нашей истории многие бы подписались. Считалось, что в руках ответственных американцев бомба не страшна, это только советская пропаганда пугает “поджигателями войны”. “Кто там помнит, что отвергли разумный план Баруха: отказаться от атомной бомбы — и американские будут отданы под интернациональный замок?” — размышляет Иннокентий. Сегодня ясно, что хоть режим Сталина и людоедский, но и в США принимают решение не ангелы. Когда бомбили Югославию, в тех же кругах, что прежде идеализировали США, порой звучали сентенции: “Хорошо, что у нас есть атомная бомба”. А план Баруха не лишен лукавства. Как говорит Грушенька в “Братьях Карамазовых” своей сопернице: “А так и оставайтесь с тем на память, что вы-то у меня ручку целовали, а я у вас нет”. Миру предлагалось поцеловать ручку США. Замок — замком, а монополия — монополией. “Вот и оставайтесь с тем, что у меня бомба есть, а у вас нет”. Рассекреченные относительно недавно американские планы первого ядерного удара, и в частности план “дроп-шот”, согласно которому на территорию СССР должны быть сброшены три сотни атомных бомб, тоже говорят о мечтах, которые рождает у военных ядерное превосходство. И хотя не следует придавать штабным играм военных статус государственных намерений, однако ж, если у враждующих сторон нет паритета, всегда есть соблазн претворить штабные планы в жизнь. Должно быть, понимая это, большинство выдающихся физиков, занятых в Манхэттенском проекте, считали, что атомными секретами надо поделиться с СССР, и если и не работали прямо на советскую разведку, то способствовали утечке информации.
Таким образом, высокие цели звонка Иннокентия Володина в американское посольство (не дать атомную бомбу сталинскому режиму) вступают в решительное противоречие с реальностью. Солженицын посылал своего героя на подвиг — хоть и свершенный порывом, “плохо обдуманным”. Но поступок нелепый или мелкий статуса подвига не получает.
“Не жалко бы и умереть, — думает Иннокентий в романе, — если бы люди узнали, что был такой гражданин мира и спасал их от атомной войны”. А умереть ради того, чтобы засветить перед американскими спецслужбами советского агента?
Но ведь сам Солженицын настаивает, что в основе атомной версии лежит “совершенно истинное” происшествие. Звонил же некто в американское посольство и пытался предупредить об операции советской разведки! А какие доказательства, что у звонившего были те же цели, что у Иннокентия Володина? Вообще, история этого звонка крайне странна и запутанна.
Солженицын узнал о происшествии со слов Льва Копелева, прототипа Рубина. Сам Копелев в мемуарах “Утоли моя печали”, впервые изданных в “Ардисе” в 1981 году и позже переиздававшихся в России, рассказывает, как осенью 1949 года ему дали прослушать запись разговора некоего “индивидуя” с сотрудником американского посольства. Звонивший (позже Копелеву была названа его фамилия, скорее всего вымышленная, — Иванов и профессия — дипломат) заявляет, что у него есть срочное, важное и секретное сообщение. И на разные лады повторяет, что советский разведчик Коваль сегодня вылетает в Нью-Йорк, чтобы в четверг встретиться в каком-то радиомагазине с американским профессором, который даст ему новые данные об атомной бомбе. Характерен приведенный Копелевым речевой оборот: “профессор по атомной бомбе”.
Содержание самих звонков в романе Солженицына и в мемуарах Копелева почти совпадает, и там и там повторяется имя агента Коваля (у Солженицына еще и имя — Георгий). Но есть и различия. По словам Копелева, “Иванов” трижды позвонил в американское посольство и один раз — в канадское (у Иннокентия Володина и от первого звонка “под ногами горел пол будки”). И у Солженицына нет ни слова про перелет разведчика в Нью-Йорк.
Копелев настаивает, что разговоры врезались ему в память — ведь он слушал пленки десятки раз. Если не делать скидку на провалы памяти у мемуариста, то этот четырежды повторенный звонок, этот перелет через океан оказываются тем более сомнительными деталями. Регулярных рейсов тогда не было (хотя дипломаты и могли летать спецрейсами). Разведывательные контакты с учеными-атомщиками в США, как свидетельствует Судоплатов, по распоряжению Берии были прекращены: американская контрразведка наступала на пятки, а ученых не хотелось компрометировать: они нужны были для кампании “борьбы за мир”. Центр тяжести разведывательных операций был перенесен в Европу. Сведения по водородной бомбе были получены уже в 1947 году от Клауса Фукса, после окончания Манхэттенского проекта вернувшегося в Англию. Что там такого важного мог сообщить американский “профессор по атомной бомбе” осенью 1949 года, после успешных испытаний на Семипалатинском полигоне, чтобы на встречу с ним направлялся агент из Москвы? Почему нью-йоркская резидентура не может обойтись своими силами? Эта встреча, с точки зрения того, что мы сегодня знаем о действиях советской разведки в США, представлялась таким нарушением правил конспирации, а сам четырехкратный звонок в посольство США выглядел столь неправдоподобно, что заставлял предположить: а вдруг никакого звонка “Иванова” в посольство и не было, а просто чекисты устроили в шарашке что-то вроде учебной тревоги, решили проверить практическую пользу от всех этих научных акустических изысканий?
Но эту версию легко опровергла Наталья Дмитриевна Солженицына, сообщив, что Георгий Коваль, о котором говорится и у Копелева, и у Солженицына, — реальное лицо. Выяснилось это, когда многолетний коллега Коваля по Московскому химико-технологическому институту, доцент этого института Юрий Александрович Лебедев после показа сериала написал письмо Солженицыну.
Ю. А. Лебедев согласился поговорить со мной и рассказать о Георгии Ковале, над биографией которого он, кстати говоря, работает. Судьба этого человека вполне годится для авантюрного романа.
Георгий Коваль (или Жорж, как он именовался на американский манер) родился в 1913 году в США в семье эмигрантов из России, закончил там школу и два курса химического колледжа к тому времени, когда в 1932 году семья решила уехать в СССР: во время кризиса все потеряли работу. Их направили в Биробиджан, через два года Жорж Коваль уехал в Москву и поступил в Химико-технологический институт им. Менделеева, закончил его, поступил в аспирантуру и был призван в армию. Молодым ученым с удивительной биографией и натуральным английским заинтересовалось ГРУ, и в 1940 году его нелегально переправили в США. Когда начались работы над Манхэттенским проектом, ему удалось попасть в атомный центр в Ок-Ридже. Способный химик-технолог поднимался по ступенькам служебной лестницы, что, очевидно, увеличивало ценность передаваемой им информации.
Летом 1949 года Коваль спешно покидает США и странным кружным путем добирается в СССР. Очевидно, его бегство связано с нависшей опасностью разоблачения. Коваль приезжает в Москву, восстанавливается в аспирантуре МХТИ, а после ее окончания начинает преподавать в институте, где он и проработал всю жизнь. Рассказывать об американском периоде своей жизни Коваль не любил, а на вопрос, как он попал в роман Солженицына, с неизменной улыбкой отвечал: “Я не знаю, откуда он это взял”. “По-моему, лукавил”, — добавляет Лебедев. Тем не менее о его разведывательном прошлом было известно.
“Одно из менделеевских имен, овеянное многочисленными легендами, самыми фантастическими, — Жорж Абрамович Коваль… Жорж Коваль — участник Манхэттенского проекта, первый советский человек, державший в руках плутоний. Ок-Ридж (Oak-Ridgе), штат Теннесси, — место действия”, — так начинается статья о нем под названием “Ожившая легенда” (“Исторический вестник РХТУ”, вып. 3, 2001, стр. 31).
Свидетельство Ю. А. Лебедева крайне интересно. Однако оно плохо состыковывается с историей, рассказанной Копелевым. Если Коваль летом 1949 года бежит из США, он не может принимать участие в операции, о которой поздней осенью извещает американское посольство “Иванов”. Вероятность же того, что разведчика, оказавшегося на грани провала, снова пошлют в США как нелегала, не слишком велика. Если же звонок “Иванова” имел место до отъезда Коваля, но наши органы разговор прозевали, дали дипломату ускользнуть, а позже проверили пленку и принялись задним числом искать предателя (в ходе обсуждений звонка было высказано и такое предположение), — то откуда взялись протоколы допросов “Иванова”, которые исследует Копелев?
В деле “Иванова” слишком много неясностей. Возможно, в той книге, над которой работает Ю. А. Лебедев, удастся выяснить обстоятельства поспешного отъезда Коваля из США, и это прольет какой-то свет и на причины и цель звонка, столь важного для творческой истории романа Солженицына. Но и сейчас ясно: Солженицыну известен был только сам факт звонка. Интерпретация всецело принадлежит писателю. И нет никаких оснований думать, что таинственным “Ивановым” с неправильной речью “образованца”, тупо перезванивающего и перезванивающего в американское посольство, владели те же высокие чувства, что героем Солженицына. Сдавал ли он разведчика в расчете перебежать, как то предполагает Копелев, не испытывавший никаких симпатий к “предателю”, устанавливал ли контакт, предлагая себя в сотрудники, — тут можно только гадать. Алогичность его действий не позволяет пренебречь и такой версией, как невменяемость: как тут не вспомнить сотрудника МИДа, имевшего доступ к секретной информации, и автора шпионских романов Платона Обухова, предложившего свои услуги британской разведке, опрометчиво ею принятые. Оказалось — шизофреник, заигравшийся в шпионов. Дело “Иванова” в архиве ФСБ вряд ли удастся найти. Но совершенно ясно, что сведения, переданные “Ивановым”, никак не могли отразиться на судьбах мира. Они могли отразиться только на судьбе засвеченного советского агента.
Тут уместно поставить вопрос: а так ли важны обстоятельства дела “Иванова”? Ведь имел писатель право просто придумать этот сюжетный ход? Вне всякого сомнения. Более того: в истории литературы полно примеров, когда вымысел выглядит куда правдоподобнее реального случая, перенесенного в книгу.
Но это именно Солженицын противопоставил “биологический” и “атомный” конфликты как “расхожий советский сюжет” и “истинное происшествие”. “Расхожий советский сюжет” благодаря художественной интуиции Солженицына обернулся истинным происшествием. Истинное же происшествие никак не поддается той интерпретации, которую предложил Солженицын в романе.
Уместен и еще один вопрос: а имеет ли вообще значение для романа неправдоподобность поступка Иннокентия Володина? Солженицыну нужен герой, готовый пожертвовать собой ради общего блага, которого перемалывает государственная машина. Почему не рассматривать “атомную бомбу” как простую условность? Как пишет Владимир Березин в “Книжном обозрении”, обращая внимание на невероятность самой интриги (“бомба взорвана в августе… чего пыхтеть в телефонную трубку про секретные чертежи, когда на дворе уже декабрь?”), мотив предательства — просто “замена Сартра в нашей глуши”. “„В круге первом” — это (анти)советский экзистенциализм”.
Солженицын действительно любит ставить своих героев в пограничные ситуации. Герасимович, отказывающийся работать над изобретением гнусных игрушек для НКВД (обрекая себя тем самым на суровый лагерь и, может, смерть), Нержин, добровольно предпочитающий тяжелый этап сытому рабству шарашки, — все они совершают экзистенциальный выбор. Принцип “жить не по лжи” сначала был опробован солженицынскими героями. Но, совершая свой выбор, эти герои действуют в правдоподобных обстоятельствах. Володин поставлен в такие же обстоятельства в “биологической” версии романа и в условные — в “атомной”. Так возникает конфликт реалистической поэтики романа с условностью сюжетообразующего хода. В этом причина, почему многие читатели “Круга”-86 сожалеют об отвергнутом варианте. Это несправедливо. “Круг”-97, конечно же, объемнее, сложнее, ярче. Совершенно понятно, почему писатель в 1968 году, как раз в то время, как по миру начинает шествовать “искажённый” роман, восстанавливает “подлинный”. Нельзя не пожалеть лишь об одном: что Солженицын не предпочел тогда блестящему “атомному” сюжетному ходу, потускневшему со временем, тот конфликт, который казался писателю искусственным и банальным, а оказался в итоге — истинным и вечным.