Голландский сценарист, интеллектуал, пятьдесят сильно плюс, не многим младше меня, вздыхает о юной блондинке, совсем девочка, выдувает бесстыдно розовый пузырь жвачки, подаренной Лолитой, от Магды служба в киношке, влеченье, род недуга, несчастный Боб, вариация несчастного Кречмара, постоянно ходит смотреть всякую чушь, невыносимо страдает, тонкая внутренняя организация, лишь бы взглянуть на блондинку, прекрасную, как ей мифологически положено, без извилин, достать из кармана деньги, или он расплачивается карточкой, взять билет, всего-то, словом не перекинулся, жалкий предлог подойти к девочке близко, Поленька, ах, Поленька, от Поленьки улыбка, скорей, такая, знаете ли, полуулыбка, сокращающаяся до слабой игры в углах сжатых губ, воздушное письмо Моны Лизы, и тихое сияние, и насмешливый блеск в глазах, если помните, Аннабелла отчасти голландка, откуда вам помнить, я сам не помнил, специально заглянул в книгу, ни для чего не нужный пустячок, мы и его подверстаем, короче, Набоков присутствует, ну и как бы под сурдинку русская тема вместе с ним, в латентном, так сказать, состоянии, ничего, она еще зазвучит, еще как зазвучит!

Познакомиться с девицей не хватает у Боба внутреннего ресурса, казалось бы, чего уж проще, нет, решительно невозможно — все как у Кречмара. Между тем у прекрасной есть кавалер, не многим лучше морковки, безымянный, безликий байкер, шлем ему вполне заменяет лицо. У Магды тоже ведь был мимолетный кавалер-мотоциклист, правда, неудавшийся, — так это его правнук. В какой-то момент блондинке, как и Магде в свое время, надоедает ждать, она проявляет инициативу.

Йос Стеллинг вышивает здесь по готовой канве. И автокатастрофа

(будет и автокатастрофа) надобна не только для хотя и важных, но все же технических сюжетных нужд, но и как метафора: она материализует внутреннюю слабость и уязвимость Боба, подобно тому как материализуется слепота Кречмара, облекает ее в плоть и кровь, — что лучше подходит для метафоры, чем плоть и кровь? Вот ведь и Гумберт Гумберт умирает от закупорки сердечной аорты: диагноз, как бы (впрочем, почему “как бы”?) специально придуманный, дабы перевести на неуклюжий медицинский жаргон “разбитое сердце”.

Конечно, едва вышедшая из девчоночьего состояния блондинка может работать в киношке, а немолодой интеллектуал — испытывать к ней неодолимое влечение и безо всякого Набокова, и дорожные ужасы случаются порой без оглядки на мэтра. Да уж больно хорошо все рифмуется. Ладно, в конце концов, это не более чем милые пустячки, радости для тех, у кого роман с русским романом, — река Йоса Стеллинга течет совсем в ином направлении, а впрочем, как знать, пустячки — не пустячки, река, конечно, течет, куда велит ей Стеллинг, да только в прибрежных зарослях появляется время от времени узнаваемый человек с сачком и становится достопримечательностью пейзажа.

Вот блондинка уже у Боба дома, вот ужо сейчас у них все заладится. Я за него переживал.

Тут начинается ужасное.

Совершенно ниоткуда, ветром надуло, черт догадал, является тихий монстр в шапке-ушанке с каким-то немыслимым, времен Второй мировой войны, чемоданом, кого там хуже незваный гость, эдакая недотыкомка из России с непереводимым ни на какие человеческие языки самоименованием “Душка”1, поселяется в квартире Боба в качестве домового. Поскольку у хозяина и Душки нет общего языка, общение их невербально.

С безымянной блондинкой — пора бы мне ее для удобства как-нибудь уже именовать, почему бы не Магдой, пускай будет Лолита — тоже нет общего языка, ну так вербальность и тут условна, сведена к минимуму, ничего, как-то обходятся, в конце концов, ей достаточно тихо улыбаться, короткого ума ее хватает на то, чтобы попридержать язык, да и говорить, собственно, не о чем, общий бэкграунд отсутствует. Справедливости ради: Йос Стеллинг вообще не жалует диалоги, кому нужны слова, рационализация жизни, измена визуальной природе кино, в других фильмах то же самое.

При появлении Душки девушка прощается: находиться в одном помещении с этим ласково и прилипчиво услужливым, омерзительно бесполым пришельцем ей физически невозможно. Да и незачем.

“Душка” — слово неопределенного рода: сразу и мужского, и женского. Есть намеренная странность в имени Винни Пух. В голову приходит и Карлсон (мущинка), хотя с именем у него никакой двусмысленности.

У добросердечного и совестливого Боба не хватает решимости выставить незваного гостя на улицу. Тем более что на голландской улице всегда идет дождь. Европейская политкорректность бессильна перед иноприродным существом. Бог знает когда, на каком-то кинофестивале на юге России, легкомысленно и бездумно дал странному аборигену визитную карточку, мало ли таких карточек роздано? — теперь расплачивайся. Отчаянная запоздалая попытка избавиться от этого ужаса ни к чему не приводит.

Душка превращает квартиру Боба в отвратительную помойку, заполняет собой решительно все, варит борщ, что может быть гаже, слово-то какое, язык сломаешь, что русскому здорово, то немцу смерть, как, неужели не нравится, и смотреть тошнотворно, ладно, давайте-ка сюда вашу тарелку, вкуснота-то какая, пальчики оближешь, ничего в еде не понимает, неблагодарный, ишь, нос воротит, обидеть норовит, а он-то старался, делает существование хозяина, переставшего быть хозяином, призрачно-страдательным, вообще невозможным, лишает его Лолиты, лишает воли, здоровья, обессиливает, превращает в калеку, простодушно-изощренно проказничает, позванивая чайной ложечкой в стакане, пуская тем же стаканом солнечные зайчики в глаза страдающего от этих незатейливых манипуляций, униженного, не имеющего сил избежать их Боба.

Так Горн щекотал травинкой лицо ослепшего и бессильного перед невидимой “мухой” Кречмара. Правда, мотивы у них разные: гнусный постановщик “карикатур” холодно глумится, духовно напитываясь страданиями жертвы, а Душка так, просто, игра такая, он же любит Боба, искренне к нему привязан, куда ему без него, но зайчики, но ложечка, но Боб, ах, смехота! Мотивы разные — структура сцены одна.

Русского ли человека трудно привязать к себе? Так можно привязать, что после будешь думать только о том, как бы его отвязать от себя. Я думал,

Боб рано или поздно Душку убьет. Он таки попытался, но не преуспел.

Его безуспешная попытка — опять игра аллюзии: искалеченный Боб, аватара искалеченного Кречмара, натыкаясь на мебель, пытается достать своего мучителя, но сам падает замертво — все более-менее как у Набокова. Разница в том, что Набоков трагичен, а Стеллинг последовательно забавен, Кречмар действительно погибает, а Боб — до конца фильма еще далеко — воскресает для новой жизни. Между тем Душка исчезает так же внезапно, как явился: ветром принесло — ветром и унесло.

Лолита, которой определенно наскучил шлемоголовый приятель, уходит

от него к еще одному монструозному, хотя и совсем в ином роде, русскому — Игорю-Егору, в кителе, увешанном орденами и медалями, этими необременительно карнавальными сертификатами воинской доблести; небритый, полупьяный, он, по всему, оказывается Егорием Победоносцем, одолевшим безо всяких усилий европейского дракона в самом его логове и получившим в награду принцессу Лолиту.

Русские успешны на всех путях: и в своей живописной маскулинности, и в своей не менее живописной бесполости.

Дом Боба постепенно очищается от мерзости. Боб приходит в себя после русского нашествия, выздоравливает, возвращается к работе. И тут выясняется, что Душка разрушил его жизнь куда кардинальнее, чем можно было бы предположить: похитил душу. Лолита, огонь чресл моих, иссяк огонь, не осталось и головешки, одно наваждение сменилось другим, Боб не ходит более в идиотическую киношку, он более не в состоянии оставаться в кажущемся теперь пустым, стерильным, холодным, лишенным Душкиной банной теплоты, доме — он отправляется в Россию.

Дом его отчасти сломан, окна повыбиты, стол с компьютером завален бурыми листьями, объяснение предъявляется в виде бульдозера, жалкая попытка заморочить голову друзьям Цинцинната, тем паче что Лолита — единственное живое существо в вымороченном мире разваливающихся декораций, она включает дивайс, обнаруживший в новых условиях бытия счастливую способность не нуждаться в источниках питания, и с полуулыбкой

читает сценарий, по всей видимости, этого самого фильма, судя по вниманию, с которым она это делает, она не столь проста, как ранее предполагалось, все-таки фильм не из тех, от которых страдал ее незадавшийся любовник, брови ее чуть двинулись вверх, значит ли это, что Боб уже садится в автобус?

Россия — загадочная, влекущая, пугающая, сплошь наполненная разнообразными монстрами, ни единого человеческого (европейского) лица, в отличие от Голландии дождь не идет никогда, ночи полны звезд, дни — солнца.

И чудится ему таинственный голос, зовущий: Боб, Боб. Идет на голос, а это омерзительная болотная жижа ритмично, с некоторым даже гнусным сладострастием, прихлюпывает, причмокивает: боп-боп, боп-боп.

Фильм начинается с сельского, старенького, набитого пассажирами и баулами автобуса на проселочной дороге, окаймленной цветущими деревьями: фильм в фильме, кино на русском фестивале, на который невесть когда занесло не в добрый час Боба, — но это уже потом выясняется. В автобусе баба, скорей уж бабища, заходится криками в родовых схватках, шофер, вытерев руки грязной тряпкой, принимает роды, пассажиры с фактурными лицами передают младенца из рук в руки, гротескная аллюзия на “Цирк”. Жутковато-смешная сцена. Уж не Душка ли этот автобусный младенец? Камера фиксируется на номерном знаке допотопного средства передвижения — глядишь, когда-нибудь пригодится.

Без дома, без Лолиты, с похищенной душой, напоследок обобранный до нитки очередными добрыми русскими, идущий незнамо куда, ищущий незнамо чего, все утративший и ничего не обретший, дошедший наконец до требуемого градуса безумия, Боб оказывается на той самой залитой солнцем аллее, деревья цветут как ни в чем не бывало, навстречу едет тот же самый автобус, казалось бы, только что или сто лет назад — какая разница, время течет здесь непредсказуемым образом, “до” и “после” несоотносимы, ехал с роженицей, приедет с роженицей, теперь пуст, подан специально для Боба, тот же самый, номерной знак предъявляется, дверь услужливо открывается, Боб садится, с легкостью переходя из одного фильма в другой, автобус уносит его. Конец фильма.

Куда уносит? В морок? В еще когда сочиненный Бобом сценарий? В никуда? Потому что никакого “куда” вообще не существует. Уж во всяком случае Голландии, Европы с ее городами, культурой, историей, интеллектуалами, дорогими русским европейцам камнями, — ничего нет, все сгинуло в сладком самоубийственном порыве в этих полях, лесах, болотах, цветущих пространствах. Сгинуло все, как и не было.

Фильм идет под медитативно щемящее пение:

Что стоишь, качаясь,

Тонкая рябина,

Головой склоняясь

До самого тына...

Этот стон у нас песней зовется. Кто тут дуб? Кто рябина? И стоит ли, доверившись сладкому самообману, переходить через реку? Запад есть Запад, Восток есть Восток, cошли с места, результат оказался непредсказуемый. Не лучше ли пребывать на разных берегах не случайно ведь разделяющей реки. Оставить, как Господь насадил. То ли Йос Стеллинг причудливо комментирует песню, то ли она его. Западный зритель слов не разумеет, да и разуметь не может: на иные языки русская песня непереводима, как непереводима русская жизнь. Зрителю остается предоставить себя музыкальной стихии тихого, тоскливого, забирающего обаяния, пока она не растворит его до полной потери самого себя.

В одном из своих интервью, дело было в России, Йос Стеллинг сказал: “Мне трудно объяснить словами, но я попытался передать фильмом свою любовь. Я знаю, русские любят подшутить над собой, но не любят, когда шутят над ними. Так вот, считайте, что я шучу над вами как русский”.

Все в голове вертелась у меня Стеллингова корова. Я даже поначалу текст свой хотел назвать: “Стеллингова корова”. Хорошее название. Так вот, корова эта, если кому интересно, не Стеллингова, а Стеллерова, что в любом случае не имеет к делу ни малейшего отношения.

Ну и для справки. Йос Стеллинг входит в элиту европейского кино, каждый его фильм — событие. “Душка” выдвинута на “Оскара”, и если она “Оскара” не получила, значит, “Оскар” ее недостоин. В роли Душки — Сергей Маковецкий.

 

 

1 Лолита: “„Нет”, — сказала она, — „нет, душка, нет””. Набоков заменяет никакое слово “honey” ароматным “душка”. Обратный перевод был бы очевидным обеднением.