Долгопят Елена Олеговна родилась в Муроме Владимирской области. Закончила сценарный факультет ВГИКа. Печаталась в журналах “Новый мир”, “Знамя”, “Дружба народов” и др. Живет в Подмосковье.

Вроде бы она входит в дом, где родилась. И никто не замечает, что она старая, неловкая, что ей сорок шесть лет, и волосы крашеные, и морщины уже в углах губ. Ей сорок шесть, а они все из прошлого, из времени, когда она была девочкой, ребенком, который в ней живет, но никому не видим.

Они все сидят за столом, и она садится, и начинается их обычный разговор, обычный для того прошлого, которое, когда оглянешься на свою жизнь, кажется самым важным. Единственно верным — так и хочется сказать. Самое удивительное, они не видят, что она не девочка, говорят с ней как с девочкой, что-то об уроках, о косичках, что надо переплести. Видят косички, которых нет. Она пробует волосы — нет косичек.

На отрывном календаре 9 сентября 1975 года, брату пятнадцать лет, ей одиннадцать, матери тридцать шесть, а она, настоящая, сегодняшняя, старше матери на десять. Брат говорит, что в девятый класс не пойдет, что они с Витькой уедут в Горький, поступят в техникум. Она помнит, что брата уже нет на свете. И матери нет. А она есть. Берет чашку и отпивает чай, который мать ей только что налила. Дверь хлопает в терраске. Мать удивляется: кто там? Брат встает со словами: я посмотрю. Она просыпается.

Где-то. В какой-то утробе, пещере, в темной норе. От хлопка двери.

За ветровым стеклом горит фонарь, освещает тротуар, крыльцо ночного магазина. Она в автобусе. Ночь, пассажиры спят, водителя нет, он вышел только что, хлопнул дверью, и она проснулась в душном автобусном чреве. На черном асфальте золотой лист с ржавыми краями, хотя золото не ржавеет, золото вечно, оно не стареет, время ничего с ним не может сделать, золотое кольцо у нее на пальце как будто выпало из времени, она стареет, а кольцо нет, и если ее с ним похоронят, она растворится в земле, а оно нет. Какой-то есть в этом жуткий смысл для человека.

В круг света вошел мальчик. Поднялся на крыльцо, докурил сигарету.

Она его видела из темного чрева, он ее — нет.

Он курил, а она разглядывала его бледное, невыспавшееся лицо, утомленные взрослые глаза. Мятый воротник рубашки выглядывал из ворота свитера, шея казалась тонкой, беззащитной. Мальчик докурил сигарету до самого фильтра, отбросил и вошел в магазин. Она ждала, когда он выйдет, смотрела на застекленную дверь, за которой угадывалось движение.

Кто-то пробормотал во сне. Мальчик все не появлялся. Наконец дверь отворилась. Из магазина вышел шофер. Он сбежал с крыльца, дернул на себя дверцу автобуса, пахнуло улицей, осенней сыростью.

На водителя она не смотрела, только слышала, как он усаживается, шуршит, покашливает, приоткрывает окно, щелкает зажигалкой, заводит мотор. Она не сводила глаз с магазинной двери, ждала, что мальчик выйдет.

Автобус тронулся, крыльцо исчезло.

“Что он так долго в этом магазине? — подумала она. — Наверно, какая-нибудь продавщица. Девчонка. Наверно, с ней”.

Начался дождь, “дворники” заскользили. Она закрыла глаза. Хотелось вернуться в тот сон, в тот дом, от которого ключ лежал у нее в кармане, но время все украло, все сокровища, никакой ключ от времени не спасет. Надо быть золотым кольцом, чтобы укрыться, закатиться в щель и спастись.

 

В Москву приехали утром. Хрустели подмерзшие лужи. Она не любила этот звук.

Выскочила из метро, перебежала дорогу. Проскочила арку и очутилась во дворе.

Набрала номер у подъезда.

— Да? — спросил тихий голос из домофона.

— Анна Васильевна? Здравствуйте.

— Здравствуйте. — Неуверенность в голосе. Не узнаёт.

— Это Галина Петровна. Насчет вашего сына.

— Что? — Страх в голосе. Будто ослепший от страха голос.

— Насчет Сережи.

— Что? Что?

Галина Петровна не отвечала, и голос в домофоне смолк. Дверь отворилась.

— Заходите. Пожалуйста.

Она переступила порог квартиры, и только тогда Анна Васильевна ее узнала, только в этот момент. Узнавание — будто вспышка. Мгновенное.

— Здравствуйте, хозяюшка.

— Что насчет Сережи?

— Узнали меня?

— Да. Что с Сережей?

— Я его видела.

— Где? Когда?

— Недавно. Где — не скажу.

— Что?

— Ничего.

— Вы смеетесь надо мной?

— Нет, Анна Васильевна, не смеюсь. Прощайте.

Анна Васильевна вцепилась Галине Петровне в рукав. Галина Петровна посмотрела спокойно на ее побелевшие пальцы.

— Отпустите.

— Вы не можете вот так уйти!

— Руку уберите.

— Где мой сын?

— Не скажу.

— Послушайте, Галина Петровна, вы же знаете, этим не шутят, я с ума схожу третий месяц, не знаю, что думать. Вы его правда видели?

— Правда.

Заглянула ей в глаза:

— Скажите, где?

— Ни за что.

— Галина Петровна, умоляю.

— Нет.

— Что вы хотите? Денег? Сколько?

Галина Петровна рассмеялась. Попыталась отодрать ее пальцы.

— Погодите, умоляю, давайте поговорим, я виновата, простите, я наказана больше некуда, простите!

Замолчала. И вдруг выпалила:

— Хотите чаю? Хотите?

— Мне сегодня снилось, что я чай пью.

— Давайте чай, Галина Петровна, давайте поговорим, мы с вами ни разу не говорили, это неправильно, проходите.

— Смешно.

— Зайдите, прошу, смилуйтесь.

— Рукав отпустите. Как я пройду, вы в меня вцепились.

В кухне были задвинуты занавески, горело электричество, так что казалось, что на улице все еще ночь. На плите стояла кастрюля, томилась на огне, Анна Васильевна его поспешно завернула.

— Что варите?

— Кашу. Геркулес.

— Вам с утра сегодня?

— Нет. Я с трех.

— Тогда чего вскочили до света?

— Я не умею поздно, всегда рано просыпаюсь.

— А Митя поспать любил.

Затравленный взгляд в ответ.

— На работу, бывало, не добудишься.

Молчание и затравленный взгляд.

— Митя был страшный франт. И сам любил хорошо одеваться, и чтобы я, обожал, когда я на высоких каблуках, вся такая из себя, красивая и недоступная, рядом с ним. Это сейчас я подраспустилась, без него.

Молчание. Взгляд умоляющий, жалкий. Шепот:

— Простите.

— Бог простит, — встала и направилась к выходу.

Анна Васильевна потащилась следом, но ничего уже не смогла вымолвить.

Уткнулась лбом в закрывшуюся за Галиной Петровной дверь.

Митя был муж Галины Петровны. Он умер несколько лет назад. От того, что Анна Васильевна, их участковый терапевт, не распознала болезнь.

Галина Петровна жила в этом же доме. Анна Васильевна во втором подъезде, она — в четвертом. Анна Васильевна на пятом этаже, она — на третьем.

 

Лифтом Галина Петровна не воспользовалась. Она поднималась на лифте, если очень уж уставала. В это утро, особенно после разговора, она даже чувствовала прилив сил, как будто бы не было четырех душных часов в ночном автобусе, как будто она отлично выспалась и даже кофе уже выпила — такая была кристальная ясность сознания.

Дома она первым делом раздвинула занавески, распахнула форточки. Сумку оставила в прихожей неразобранной. Долго, с наслаждением, стояла под душем, закрыв глаза, представляла сильный тропический ливень, зарядивший на полгода, и — завернула кран, распорядилась погодой. Вышла из ванной оглушенная, обновленная. По квартире ходили сквозняки, пахло осенью, а не старым, затхлым жильем, и это было замечательно.

Она поставила варить кофе. И, уже выпив кофе, накрасившись, одевшись, преобразившись в элегантную, холодную женщину, с холодным запахом, уже не дома, в вагоне метро, в подземном туннеле, по дороге на работу, она почувствовала усталость. Исчезла свежесть, вернулась ночь, навалилась тяжесть. И ей показалось, что ее лицо исказилось не только в черном, неровном, как бы расползающемся стекле.

Она дотронулась до своего живого лица, до прохладной ухоженной кожи. На месте?

 

Анна Васильевна вернулась в кухню. От кастрюли поднимался жар.

Все в Анне Васильевне точно остановилось. Ей хотелось забраться в постель, еще не убранную, лечь и уснуть, проснуться в будущем веке, когда ее судьба станет неразличима. Она отправилась в душ и долго, упорно стояла под тугими струями. Вышла и глянула на часы. Около семи утра. Есть не хотелось. Она включила телевизор, посмотрела новости. Начало восьмого. Пошла в комнату. Одежда была приготовлена с вечера, висела на спинке стула. Серая юбка, черный свитер.

Она увидела себя в зеркале в черном свитере. Будто у нее траур. Стянула свитер, отбросила. Распахнула шкаф, выбрала цветное, натянула. Изумилась себе в зеркале. Слишком уж ярко, легкомысленно. Не по делу. Часы тикали за спиной. Настенные часы, с маятником. И она поняла, что уже не успевает за временем, надо выбираться из зеркального стекла, и тогда в ней все сдвинулось, рухнуло, и пришлось пить успокоительное, иначе тряслись руки, и она не могла закрыть дверь, попасть ключом в скважину.

Так и пошла в ярком.

 

Видно было, что он ее жалеет. И Анна Васильевна подумала — есть надежда. Хотя он сказал уже, что ничем помочь не может. Но она не уходила. Молчала. И он не выпроваживал.

Повторил:

— Что я могу сделать?

— Вы должны ее допросить.

— Предположим, я ее вызову и спрошу, где она его видела. Она скажет, что не видела, что пошутила.

— Вы ей объясните, что так нельзя. Мужа ее не вернешь, а мой Сережа ни в чем не виноват, она же меня хочет наказать, но получается, что Сережу, вдруг он… вдруг она его в больнице видела? Или он милостыню просил? — Голос ее осел.

— Или она его вообще не видела. Единственная цель — вас помучить.

— Она думает, я не намучилась? Думает, мне мало? Скажите ей, что он мне снится, ее Митя.

— Я не буду ее вызывать, Анна Васильевна.

— Я заявление напишу.

— Я его не приму.

— Вы объясните. Скажите ей. Скажите, чтобы простила, что так нельзя.

Он помолчал. Поднял на нее глаза.

— Анна Васильевна. А вы бы — на ее месте — смогли простить?

Глаз она не отвела.

— Не знаю.

Она бы хотела рассказать, как в тот же день, лишь только узнала о смерти ее Мити, написала заявление. Заведующая не подписала, сказала, что в любом случае она должна отработать две недели, по закону. И кроме того, она должна еще две недели отработать, которые ей давали в начале года, когда Сережка болел. Итого — месяц. Она бы рассказала, как шла по коридору; у них в поликлинике узкие коридоры, по стенам — стулья, все заняты людьми. Сумрачные взгляды, мимо которых она шла долгим коридором. Вдруг кто-то произнес: “Здравствуйте”. И она ответила: “Здравствуйте”. Медсестра была в кабинете, допивала чай. Анна Васильевна сняла пальто, принялась мыть руки, заледеневшие руки постепенно отходили под горячей водой. “Зови”, — сказала медсестре и завернула кран.

Поначалу ей казалось, что люди смотрят с недоверием и со смирением. Смирение — оттого, что им не к кому идти больше, нет другого пути, кроме как к ней, убийце. Первым был ребенок, мальчик, его привела мама, он покашливал. На всякий случай Анна Васильевна выписала направление на флюорографию. Но они так и не пришли к ней с этой флюорографией. И она поняла, что от недоверия не пришли. Нашли, наверно, другого врача. С другой репутацией. Через несколько дней она их встретила в магазине. Они поздоровались. Мальчик выглядел здоровым. И так как мама его смотрела доброжелательно, она решилась спросить про флюорографию, почему не пришли показать. “Да мы ее и не делали, — ответила мама, — у нас в поликлинике аппарат не работает, вы знаете, а ехать в сто пятую мне недосуг было, мне посоветовали солодку и в молоке инжир кипятить; и тьфу-тьфу, обошлись солодкой”. — “Но вы все же сделайте на всякий случай, не так уж далеко до сто пятой ехать”. Очень она ее благодарила за внимание и всем рассказывала, какой внимательный врач. И через месяц Анна Васильевна уже не стала совать заведующей свое заявление. Заведующая не напоминала. Да и уходить, признаться, было некуда. В сорок лет с лишним жизнь заново не начнешь.

Ничего этого Анна Васильевна не объяснила следователю. Но призналась зачем-то:

— На самом деле мне ее Митя не снится. Если честно. Я его даже не помню. Хотя в одном доме жили. И температуру я ему мерила в тот вечер. И глотку смотрела. И легкие слушала. И живот щупала, когда он сказал, что болит живот. И не помню. Вот так.

Слова ее нисколько его не удивили. Как будто он их не услышал.

— Давайте подумаем, — сказал он.

— Что? — не поняла она.

— Где она могла его видеть?

— Я не знаю.

— Почему она к вам явилась с утра пораньше?

— Я не знаю.

— Как она была одета?

— Обыкновенно.

Он сказал, что в таком случае действительно ничем не может помочь, что дел много, она извинилась, что отняла его время.

Вышла из кабинета и увидела, что несколько человек дожидаются приема. И эти несколько человек разом взглянули на нее, у них она тоже время отняла.

 

Она силилась представить. Анна Васильевна в каком-то детективе это вычитала, что надо представить. Она сидела в кафе, в крохотной забегаловке, за столиком у окна. Дождь протекал сквозь щель в раме, она пила кофе, по глотку, глядела в лужицу на подоконнике и пыталась представить.

Утро. Очень раннее. Галина Петровна подходит к двери подъезда, набирает номер ее квартиры.

Зачем так рано? Ну хорошо, положим, Галина Петровна боялась ее не застать, она ведь не знала, что ей к трем. Но к чему спешка? Почему не вечером? Почему не накануне, в конце концов? Выходит, что накануне она его не видела. А когда видела?

Сумка. Большая сумка у нее на плече. Зачем? Лицо утомленное, несвежее, тушь осыпалась с ресниц.

Она приехала только что, вот оно как, и сразу, не заглянув домой, не скинув сумки, к ней. Точно. Спасибо следователю, задал правильные вопросы.

Но куда она ездила? Тут сколько ни представляй, не догадаешься. Далеко? На самолете летела? Близко? Но совершенно ясно, что Сережа там, в том самом месте, где она была. Или они в одном поезде ехали? Как узнать?

Анна Васильевна взглянула на часы. Пора было на работу. И она оставила простывший кофе.

Она шла по узкому больничному коридору, и взгляды людей, сидевших вдоль стен, казались ей тяжелыми. Она прошла побыстрее, прошмыгнула. Буркнула “здрасте” на их “здравствуйте”, прикрыла плотно за собой дверь. Медсестра пила чай, как всегда по утрам. В больнице еще не топили, но в кабинете был обогреватель, окна запотели. Анна Васильевна сняла пальто и вымыла руки с мылом.

— Звать? — спросила медсестра.

— Нет еще.

Медсестра долила себе чаю и вытянула ноги поближе к обогревателю. Анна Васильевна позвонила в регистратуру.

— Олечка, милая, не сочти за труд, найди мне телефоны в картах. По улице Крымова, дом шестьдесят три, квартиры сто восемь и сто девять. Да, я подожду. Лучше мобильные.

При медсестре звонить не хотелось, попросила ее сходить за бланками.

— Отчего же, — сказала медсестра, с большой неохотой оставляя свой чай. Медленно поднялась. Поглядела в запотевшее окно. Принялась искать в сумке очки.

— Они у вас на столе лежат. Прямо перед вами. Возле кружки.

Наконец дверь за ней затворилась, и Анна Васильевна набрала первый номер. Она сказала, что звонит из поликлиники, вопрос конфиденциальный и важный. Знают ли они свою соседку из сто седьмой, Галину Петровну? Не в курсе, куда она ездила на днях? А кто может знать? Ничего не случилось. Спасибо.

Не знали. И даже что ездила куда-то, не знали.

Медсестра шлепнула на стол бланки, Анна Васильевна и не заметила, как она вернулась, не знала, слышала ли она разговор.

Все едино.

— Начнем прием, — сказала Анна Васильевна. — Чай уберите со стола.

Медсестра взяла кружку и выплеснула в рукомойник.

Когда-то они сплетничали, рассказывали друг другу о детях, обновками хвастались, угощали пирогами, ворчали на больных. Но однажды Анна Васильевна услышала, как медсестра говорит о ее Сереже кому-то в больничном коридоре, она и не рассмотрела кому, какой-то черной тени. Говорит, что растет уголовник. С тех пор ни разу не улыбнулась ей Анна Васильевна, ни разу не обратилась по имени. Если и смотрела на нее, то невидящим, пустым взглядом.

В половине восьмого Анна Васильевна закончила прием, отправила медсестру домой, закрыла фрамугу, надела пальто, погасила свет. Все она делала механически, себя не чувствуя, не помня. И если бы кто-нибудь ее спросил на выходе из больницы, погасила ли она в кабинете свет, не забыла ли там медсестру, она бы затруднилась ответить.

В вагоне метро возле нее встал мужчина. Он поглядывал на нее сбоку, но она не замечала. Очнулась оттого, что поезд слишком долго не трогался, от тишины. И встречный не приходил на платформу. Так что тишина стояла непривычная для подземной станции. Старик, сидевший напротив, перевернул газетный лист, и она услышала шорох.

— От вас лекарством пахнет, — произнес мужчина.

Она промолчала. Поезд все стоял.

— Осторожно, — предупредил машинист, — двери закрываются, следующая станция...

Название станции она не дослушала и выскочила на платформу. Двери за ней сомкнулись, она уловила растерянный взгляд мужчины.

Поезд ушел. Она дождалась следующий и села. Не то чтобы ей неприятен был тот мужчина, но она не хотела ни с кем разговаривать, не хотела внимания к себе, даже такого легкого, поверхностного. Она боялась, что закричит, если он скажет ей хотя бы слово.

Больше к ней никто не обращался, и она благополучно добралась домой.

Дома она поела холодной утренней каши, вскипятила чай, выпила полчашки, принесла в кухню альбом с фотографиями. Разглядывала снимки сына, совсем маленького, вспоминала его младенческий запах, светлые голубые глаза, они потемнели и обратились в карие, когда он подрос. Она его не видела три месяца, он исчез три месяца назад, его мобильный был недоступен, друзья ничего не знали, в милиции приняли заявление, но найти не могли, да и не искали, она была уверена. Она не знала, зачем ей жить без него. Зачем пить чай, есть, ходить на работу, мыться, ложиться спасть.

Прозвенел телефонный звонок, она вскочила, альбом рухнул на пол, выскользнули снимки.

Пока она говорила по телефону, с пола на нее смотрело лицо с фотографии. Она не помнила, кто это. Старая черно-белая фотография, молодое незнакомое лицо. Откуда? Почему смотрит на нее? Как очутился в их старинном альбоме?

— Да? — сказала она в трубку.

— Это Галина Петровна. Я слыхала, вы интересовались, куда я ездила. Так вот, ездила я в город детства, моя родина, дом продавала, возле старого парка по Физкультурной улице, а как моя родина называется, вы в милиции спросите, паспортные данные пусть смотрят. Будьте здоровы.

Гудок.

Анна Васильевна отключила телефон, нагнулась и подняла с пола снимок. Посмотрела на строгое лицо незнакомца, вложила в альбом. Нашла фотографию сына, недавнюю, кто-то снял его на улице, в дурацкой вязаной шапчонке. Нос красный, замерзший, пушок над верхней губой.

 

В автобусе Анну Васильевну укачивало, но ей повезло, до городка шел еще поезд, не каждый день, но этим утром шел, она дозвонилась до вокзала, билеты были. Заведующей дозвонилась уже из поезда, попросила отгулы. Ехать не так много, четыре часа. Она обошла состав, расспросила проводников, официанток в вагоне-ресторане, показала фотографию. Никто ее мальчика не помнил.

В городе было тихо. Начинался и почти тут же смолкал осенний дождь. Она расспросила кассиров на вокзале, уборщицу. Не помнили ее мальчика. Добралась до старого парка. Стучала в калитки по Физкультурной улице, окраинной, почти деревенской. Собаки лаяли, пахло печным дымом и яблоками, антоновкой. Показывала фотографию, расспрашивала. Не помнили, не знали. В проданном Галиной Сергеевной доме зудела дрель, рабочие начали ремонт.

Не помнили, не знали. Один из рабочих посоветовал зайти в фотомастерскую — размножить снимок, расклеить. Она поблагодарила. Оклеила стены, столбы. Отовсюду он теперь смотрел, ее мальчик. Вдруг она подумала, что неправильно дала номер, подошла к листовке поближе, перечитала цифры. Все было правильно, но телефон молчал, никто не звонил, не откликался. Она поела в кафе на вокзале. Поезд на Москву был через два дня, она купила таблетки от укачивания и пошла на автостанцию, автобусы ходили каждую ночь.

На автостанцию вела узкая заросшая улица вдоль заводской стены. И вдруг Анна Васильевна увидела вереди себя, буквально в десяти шагах, сына, его сутулую худую спину в черной куртке. Крикнула:

— Сережа!

Бросилась за ним, нагнала. Он обернулся, и она остановилась, пораженная. Лицо было чужое.

— Что? — спросил парень.

— Нет, — сказала она. — Ничего.

Отступила. Ее мальчик стал оборотнем.

 

От таблеток веки тяжелели и закрывались, Анна Васильевна забылась сном. Проснулась, когда автобус стоял. Горел фонарь и освещал крыльцо магазинчика. Водителя не было. Моросил дождь. Дверь магазинчика отворилась, и водитель вышел на крыльцо. Она закрыла глаза. Слышала, как он садился в автобус, как заводил мотор. Очнулась, когда все уже вставали выходить.

— Москва, — сказали ей.

Ключ вошел в замочную скважину, повернулся.

В темной прихожей Анна Васильевна споткнулась обо что-то. Зажгла свет и увидела ботинки сына. Грязные, раздолбанные ботинки, полгода назад всего купленные. Но обувь он убивал быстро.

Она сняла сапоги и прошла в квартиру.

Сын спал на диване под пледом. Немо мерцал экран телевизора. В блюдце на журнальном столике горой лежали окурки. Форточка была распахнута. Анна Васильевна села перед сыном на корточки, заглянула ему в лицо, словно хотела увериться, что это точно он. Поднялась и тихо вышла из комнаты.

В кухне она нашла две бутылки из-под пива, на полу, у раковины. Хлебные крошки на столе, нож со следами сливочного масла. Она вернулась в прихожую и взяла ботинки. Летние, легкие, в них уже холодно. Ботинки она вымыла, протерла и оставила досыхать, чтобы потом начистить кремом. Заглянула в комнату. Сын перевернулся на спину и приоткрыл рот во сне.

К обеду он проснулся — от запаха тушенного с картошкой мяса.

— Почему же ты не звонил? Где ты был? Работал? Кем? С кем ты? Как ты мог не звонить? Что я пережила, передумала, ты хоть представляешь?

Она его спрашивала, он ел, отвечал.

Так получилось. Уехал. Все достало. Все. Не мог. Потому что ты бы стала звонить, доставать. Я не хотел. Хотел один. Так. Грузчиком. Там, в магазине. Нормально. Я тут взять хотел. Свидетельство о рождении. Надо, сказали. Вкусная картошка, да. Чего ты плачешь? Извини, правда. Я не хотел. Я буду звонить. Ладно. Правда буду. Извини. Я тебе духи привез. Так. В подарок. Я права получу. Дальнобойщиком. Я не люблю на одном месте. Скучно.

— Ботинки у тебя холодные.

— Нормальные.

— Зима скоро, надо зимние.

— Куплю.

— Денег тебе хватает?

— Нормально все.

Он уехал в этот же день. Она досидела в кухне до сумерек, до темноты. Все слышала — и тиканье часов, и гул лифта, слышала, осознавала, но так, как будто бы ее самой не было. Из небытия.

Позвонили в дверь, и Анна Васильевна подумала, что это сын, что-нибудь позабыл, за чем-нибудь вернулся. Тихо, шаркающей походкой пошла открывать. Старушечьи шаги. Не заглянув в глазок, отворила. На пороге стояла Галина Петровна.

— Можно?

Прошли обе в кухню.

Сидели в полумраке, молчали. В полумраке им легко было говорить, не видя друг друга, не различая.

— Сын был?

— Да.

— Уехал?

— Днем.

И молчать в полумраке легко, как бы с собой молчишь наедине.

— Спросить хочу.

— Да.

— Как там дом? Видели?

— Дом?

— Ну да. Видели? Подходили?

— Да.

— Как он там?

— Нормально. Стоит. Ремонт. Вроде бы говорили, что газ собираются проводить. Я слышала разговор.

— Значит, печку сломали?

— Наверно.

— А мебель?

— Не знаю. Вынесли, наверно.

— Я мало чего взяла. Нарочно, чтобы не тащить рухлядь. Прошлое — в прошлом.

Помолчали.

— Я бы не хотела туда совсем вернуться, в то время. Но я бы хотела взглянуть хоть одним глазком на них, на маму и на брата, и на себя в косичках, услышать, как тогда часы тикали, войти в дом невидимкой и посмотреть на нас всех, разговоры подслушать. Но мне остался только один вечер в старом пустом доме, где давно уж никого — ни мамы, ни брата, ни меня. Я нашла книгу на этажерке, “Тарас Бульба”, сунула ее в сумку, прибор столовый для горчицы, соли и перца, я его купила с первой зарплаты и маме подарила, и больше я ничего не взяла, мы договорились, что они сами распорядятся, хотят — на помойку, как хотят.

Галина Сергеевна помолчала и сказала:

— Пойду.

Анна Васильевна ее не провожала. Слышала, как защелкнулась дверь. Посидела еще немного и пошла спать.

В субботу она все в доме прибрала, перемыла. Фотографии разложила и надписала. Но кто был незнакомец на снимке, так и не вспомнила.