o:p   /o:p

Когда я читала роман Антона Понизовского «Обращение в слух» еще в журнальном варианте, я думала о том, как беззащитен этот никому не известный автор. Конечно же (казалось мне), критика высокомерно отнесется к роману дебютанта. Кто-нибудь посмеется над настойчивой дидактикой и припомнит Набокова, считавшего пошлостью всякое морализаторство и сравнившего в послесловии к «Лолите» с обычной дребеденью «литературу больших идей», существующую в виде «громадных гипсовых кубов», по которым давно уже полагается трахнуть молотком. Кто-нибудь, процитировав старомодные описания природы, вроде «солнце просвечивало сквозь весеннюю дымку» или «на воду у дальнего берега опустилась ночная тень», а еще лучше, фразы типа «Нет, не верю! — страдая, воскликнул Федя. — Вы рисуете русский народ как пьяное сборище, гогот, и проститутки... Вы видите унижение — и еще унижаете: это неправильно!..» — скажет, что этот дискурс высмеял еще Владимир Сорокин в «Романе». (Тут непременно должно быть слово «дискурс».) o:p/

Я же думала о том, какая отчаянная нужна решимость, чтобы сегодня сесть за роман идей, чтобы поручить героям рассуждать как «русские мальчики» Достоевского — о Боге и бессмертии, о цели человеческого существования, о зле и страдании, о русском народе и его миссии — словом, о том, о чем рассуждали герои Достоевского. И у меня возникло желание поддержать писателя, так смело и безрассудно ринувшегося в литературную пропасть, которую нельзя перепрыгнуть.

Но обнаружилась совершенно неожиданная для меня вещь: в прессе роман Понизовского был встречен громом аплодисментов.

Еще не завершилась журнальная публикация, еще не вышла книга, как Виталий Каплан, прочтя роман в рукописи, провозгласил: «Читать обязательно. „Обращение в слух” — огромный прорыв в современной русской прозе, а в отечественной литературе появилось новое имя» [1] .

Вслед за тем Лев Данилкин («Афиша», 26.02.2013) [2] написал без всякой иронии, что «Обращение в слух» — сложный, полифоничный, тонко имитирующий приемы и сюжетные линии Достоевского роман, и подробно рассказал, кто такой Понизовский (я, например, понятия не имела о том, что дебютант — опытный телевизионщик, придумал и продюсировал несколько программ, по которым, впрочем, никак не скажешь, что их автор читал Достоевского).

«Старинный по замаху и абсолютно сегодняшний по содержанию и по форме роман, который читается как актуальная публицистика. Но это не художественная публицистика, это именно роман. Роман идей. Возможно, самый значительный из написанных у нас за последние годы», — добавил Сергей Костырко в «Русском журнале» [3] .

Эти мнения повторялись, размножались и варьировались. Например: «До недавнего времени Антон Понизовский был малоизвестным российским писателем, пишущим, как говорят писатели, „в стол”. Но это ничуть не помешало автору создать роман-сенсацию» [4] (Мих. Довгалюк). Или: «Начнем с места в карьер: „Обращение в слух” — это событие. Дебютный роман телевизионного журналиста Антона Понизовского ошеломляет с первых же страниц» [5] («Читаем вместе», 2013, апрель). o:p/

Было бы уж вовсе странно, если б дело обошлось без скептических голосов. И они появились — очень разные. Невнятная рецензия в «Литературной газете» (27 марта 2013), автор которой недоволен романом, но чем именно — объяснить не может, полная иронии реплика Романа Арбитмана в «Профиле» (22 апреля 2013), в которой осмеивается сама возможность серьезного разговора о России, умная статья Вадима Левенталя, цепко ухватившего и художественные просчеты, и логические противоречия идеологизированного текста (увы — именно в ней наконец я прочла, что этот дискурс «окончательно деконструирован Сорокиным», правда, с ироническими многократными извинениями и за слово «дискурс» и за слово «деконструирован») [6] . o:p/

И наконец, настощий разнос, устроенный на сайте colta.ru (как раз в том стиле, которого я ждала). Сначала Денис Ларионов заявил, что роман дилетантский, текст плох, характеры угловаты, персонажи ходульны, потом Мартын Ганин развил мысли предшественника: карикатурные персонажи изрекают на повышенных тонах трескучие банальности, и вообще все это — плохая литература, графомания [7] . Но как бы то ни было, мнение о романе было уже сформировано, а негативные рецензии только подлили масла в огонь: какое же это литературное событие без споров вокруг него? Блогосфера отреагировала на критические разносы вспышкой интереса к роману и вполне благосклонными откликами.

Выходило, что ни в чьей защите роман не нуждается: он прекрасно защищает себя сам.

Ну а раз так, можно и не примерять мантию адвоката и ограничиться несколькими суждениями, которые возникли при чтении Понизовского.

Читатель, вероятнее всего, знаком с романом «Обращение в слух» или хотя бы наслышан о нем. Но для порядка я все же обозначу сюжетную схему. o:p/

В романе два слоя повествования. Один — документальный, это рассказы самых разных людей (чаще — женщин) о своей жизни. Другой — фикшн. Вымышленные герои обсуждают невымышленные рассказы, спорят, в спорах раскрываются их характеры, споры являются катализатором сюжета. o:p/

В статье Льва Данилкина, посвященной не столько самому роману, сколько истории его создания, сообщается о том, как автор, чувствуя некоторый «дефицит знаний о жизни», решил провести своего рода социологический эксперимент. Для этого на Москворецком рынке был арендован торговый павильон, поставлен стол с чайником, повешены занавески, и вместе с психологом Татьяной Орловой будущий автор романа принялся зазывать людей рассказать о собственной жизни. Когда рынок себя исчерпал, декорация со столом переехала в одну из больниц города Одинцова. o:p/

Так Понизовский оказался обладателем нескольких десятков историй, записанных на магнитофон, которые требовалось расшифровать и обработать. Мотивировка присутствия всех этих рассказов в романе — простая рамочная конструкция, известная в литературе с древних времен: в «Панчатантре» мудрец обучает сыновей царя и для этого рассказывает им многочисленные истории, Шехерезада рассказывает султану сказки, чтобы спасти свою жизнь. o:p/

В европейской литературе рамочная конструкция усложняется, мотивировка повествования тщательнее прорабатывается. Нужна какая-то причина, чтобы собрать героев вместе и заставить их что-то рассказывать. o:p/

В «Декамероне» такой причиной стала чума: три дамы и семь кавалеров из Флоренции, удалясь из зараженного города в богатое поместье, рассказывают друг другу правдивые истории, чтобы скоротать время. В «Гептамероне» Маргариты Наваррской французы, отправившиеся на воды в Испанию и застигнутые непогодой, никак не могут попасть на родину и после некоторых приключений встречаются в монастыре, где коротают время, рассказывая друг другу истории. o:p/

Рамочная конструкция романа Понизовского трогательно воспроизводит классические образцы. Застигнутые непогодой в Швейцарии (исландский вулкан выбросил столько пепла, что отменены все авиарейсы) двое мужчин и две женщины оказываются в одной гостинице и слушают рассказы. Но не рассказы друг друга — тут ноу-хау ХХI века, а магнитофонные записи «нарративов» простых русских людей, которые расшифровывает 23-летний русский аспирант Universite de Fribourg по имени Федор, уехавший из России в Швейцарию шесть лет назад. Он, дескать, успел подзабыть кое-какие реалии русской жизни. o:p/

Тут надо оговориться, что желающие датировать действие романа по всем памятному извержению вулкана (а такие были) рискуют обмануться: вулкан — вулканом, а роман — романом. Сюжетная линия четко связана с лыжным сезоном. Автору надо собрать русскую компанию на швейцарском курорте, и когда это сделать, как не зимой, в длинные новогодние каникулы, когда горнолыжники и сноубордисты слетаются на свежий снег? А исландский вулкан с непроизносимым именем Эйяфьятлайокудль извергался в апреле и воздушное сообщение было перекрыто 16 — 20 апреля 2010 года. Этот анахронизм, разумеется, сознателен и лишний раз напоминает, что мы имеем дело с вымыслом, с романом, где позволительно не только изменить время извержения вулкана, но и вообще — само это извержение выдумать. o:p/

Есть еще один персонаж, который присутствует в романе постоянно, в виде тени, — это Федор Михайлович Достоевский. Само знакомство героев происходит совершенно по Достоевскому: прислушавшись к разговору молодых людей в швейцарском кабачке (а Федя излагал девятнадцатилетней Леле, московской сноубордистке, застрявшей в Швейцарии из-за злополучного вулкана, тезисы своей работы о писателе), незнакомый респектабельный сосед заговаривает с Федей: «А осмелюсь ли , милостивый государь , обратиться к вам с разговором приличным?..». o:p/

Федя узнает цитату из «Преступления и наказания» — так Мармеладов обращается в трактире к Раскольникову. «Где, кроме Швейцарии, могут сойтись любители Достоевского?..» — в тон отвечает Федя, хоть и не цитатой, но фразой, подчеркивающей родство с Достоевским, хотя бы лексическое. o:p/

Новые знакомцы, Дмитрий Всеволодович Белявский, некогда сам занимавшийся Достоевским, и его жена Анна переезжают в пансион, где живет Федор. (Предлог для переезда легко сыскать — мол гостиница небольшая, уютная, недавно открывшаяся в старинной, переделанной под отель ферме, неизвестная и потому дешевая, но хорошая.) Сами персонажи соотносимы с героями Достоевского. Федя — гибрид князя Мышкина с Алешей Карамазовым, молодой человек, глубоко верующий во Христа и, по Достоевскому, в Россию и русский народ, которого он, впрочем, совершенно не знает, ибо уже шесть с лишним лет живет в Швейцарии. Вопреки утверждениям не слишком внимательных критиков, что Федя — сын нуворишей, следует обратить внимание на замечание автора: «Федя уже седьмой год почти безвыездно жил в Швейцарии: жил очень скромно, даже, пожалуй, скудно — и одиноко». Родители его развелись, у каждого новые семьи, и им не до старшего сына. Да и вряд ли они богаты, так — средний класс. o:p/

Это делает Федю и по положению похожим на князя Мышкина, которого поместили в швейцарский пансион и забыли. o:p/

Дмитрий Белявский в споре с Федей будет играть роль Ивана Карамазова с примесью циника Свидригайлова. (Некоторые обнаружили еще и примесь Смердякова — я ее не вижу. А вот Версилова можно поскрести: что-нибудь герою Понизовского да перепало.) o:p/

Женские персонажи труднее соотносятся с героями Достоевского, да это и не надо делать: женщина у Достоевского выступает как часть мужской судьбы. Ни эмансипированная жена Белявского, занимающаяся гендерными проблемами на какой-то государственной службе, ни отчаянная сноубордистка Леля в героини Достоевского не годятся. o:p/

В романе промелькнет тень еще одного жителя Швейцарии — Набокова. Во всяком случае, вставное разоблачительное эссе о Достоевском, где все народолюбие писателя объясняется комплексом вины за отца — изверга, убитого крестьянами, формально принадлежащее Белявскому, соотносится не с «Легендой о Великом инквизиторе», сочиненной Иваном, но скорее с главой о Чернышевском в романе «Дар». В эссе этом, как и замечает Федор, Белявский слегка обокрал Фрейда и возвел напраслину на отца писателя, человека, может, и вспыльчивого, но в надругательстве над крестьянскими девочками все-таки неповинного. Однако не герой же, в самом деле, написал это эссе. Само его наличие в тексте романа, не слишком хорошо мотивированное внешними событиями, заставляет задуматься о многообразии литературных пристрастий автора. o:p/

В большинстве рамочных сюжетных конструкций рамочные герои второстепенны, а сами рассказы — главное. Возможно, не без влияния классики критики объявили документальную часть романа самой ценной его частью: тут, кажется, сошлись все — и поклонники романа, и скептики. o:p/

Даже Вадим Левенталь, выразивший несогласие с автором, отмечает, что  «в своей документальной части книга интересна и выполнена мастерски». Даже Мартын Ганин, разругавший роман в пух и прах, оговаривается: «Понизовский берет очень хороший материал, который бы взять и издать отдельной книгой, в крайнем случае, с предисловием, — и снабжает его довольно жесткой идеологической рамкой». o:p/

Документальная часть действительно хорошо выполнена. Понизовский умело использует записанные им рассказы, группируя их в соответствии со своими задачами. Послевоенная нищета, голод, бесправие, смерть русской деревни, беспросветное пьянство мужиков и бесконечные пьяные драки, в которых они погибают, нелепые несчастные случаи, бытовое насилие, унижение женщины, ее безропотность, терпение. Все эти темы возникают в рассказах и служат предметом обсуждения. Но вопреки общему критическому мнению скажу, что именно споры вымышленных героев и есть главное в этой книге, а документальные рассказы «людей из народа» — это что-то вроде начинки пирожка, поданного к супу. Можно выбрать с капустой. Можно и с мясом. o:p/

Ну, взять вот хоть такой рассказ женщины о том, как с четырех лет коров доила, как с десяти уже сама дояркой работала. Замечание впроговор: проходы в коровнике были неудобные, тупиком кончались. «В этом проходе маму бык укатал <…> придавил в тупике, на рога прям, рогами грудную клетку помял».

Нет, рассказчица вовсе не жалуется: просто жизнь вспоминает, жалеет о том, что кончилась та деревня, разрушен коровник и поля зарастают. Гордится тем, какая в юности была ловкая и боевая, как на мотоцикле сызмальства гоняла, как с десяти лет на трактор села. «Правда, на „Беларусе”-то я боялась, они кувыркучие...». И не зря боялась — отчим рассказчицы так и погиб: трактор перевернулся. Может, можно было спасти тракториста. Да когда стали трактор краном поднимать, «уронили еще раз на крышу... Его кислотой обожгло всего». o:p/

К слову приходится рассказ о поездке на МАЗе за водкой. У брата родился сын, положено — обмыть, поехали в район, заехали в кафе, а там парни из другого села, ну и «зассорились ребята».

Посылают рассказчицу в магазин купить две бутылки водки и принести монтировку, она выходит из магазина — «гляжу, о-о-ой! у них уже потасовка! Брата моего двое бьют! И один как раз вытаскивает из сапога то ли отвертку, нож, что ли, или заточку — что там раньше было у пацанов...».

Далее следует рассказ, как девушка стукнула бутылкой по голове парня с заточкой, как брат, почуяв запах разлившейся водки, заорал: «Ты разбила бутылку полную?!», как она сунула брату монтировку и брат «монтировкой этой начал его охаживать...».

Я подобных рассказов слышала десятки, и во время студенческих фольклорных экспедиций, и во время студенческой же «картошки», и в период путешествий по России, которую (в молодости казалось) каждый русский должен обойти с рюкзаком за плечами, пользуясь сельскими автобусами и попутными грузовиками, и много позже, когда автомобиль отменяет попутку и автобус, а гостиница — сеновал в случайном доме. И вот что удивительно: деревня меняется, люди по-другому одеты, говорят по-другому, в домах телевизоры, теперь и мобильники, а рассказы все о том же: водка, самогон, выпили, показалось мало, поехали за новой (на мотоцикле, тракторе, грузовике), разбились (столкнулись с автобусом, с поездом, свалились в овраг, задели столб, опору, упали с моста в реку). Или: выпили — подрались. Кто-то схватил нож  (заточку, топор, утюг чугунный, кочергу, вилы, монтировку, охотничье ружье), убил (ранил, изувечил) — гостя, друга, зятя, тестя, жену и т. д.

o:p   /o:p

Белявский подвергает рассказ небольшому лингвистическому анализу. Выясняется, что Федя не очень хорошо представляет себе, что такое монтировка. И Белявский объясняет, что это такой изогнутый лом. «Особенно умиляет, когда кто-то кого-то стал монтировкой „охаживать”. <…> Что такое „охаживать” — это значит наотмашь, слева, справа, куда он бьет этим ломом? Лежачего человека. По голове? По спине, да? Ломом. Что при этом делается с тем, кого охаживают? С черепом, если по голове? С лицевыми костями? И главное, так мягко, нежно: „охаживает”, тю-тю-тю — это у нас игра, баловство…» o:p/

Федор, естественно, возражает, что в рассказе этом нет злобы, нет ненависти, это, мол, не в нашем национальном характере... o:p/

Белявский подхватывает: o:p/

«А злобы нет, зачем? Убьем, искалечим, кости переломаем, а в душе мы добрые, православные! „Охаживаем” полегонечку ломиком… Мы шалим.  Что-то было еще такое. <…> „Зассорились”, „ребятишки зассорились”. <…> „Пацаны”». «Что там у пацанов-то бывает? Ножик, „ножичек”, да? „Заточечка”, „потасовочка”, как по молодости-то обойтиться без потасовочек?.. Тю-тю-тю! Это мы так журчим, незлобивенько…» o:p/

Возникает еще один голос — молчаливой Лели, которая, желая защитить рассказчицу, произносит: «Эти все монтировки — просто часть жизни, это у нее входит в нормальную жизнь…». И дает тем самым хороший пас Белявскому. «Вот именно в этом и ужас, что такая и есть их нормальная жизнь! Вы глядите: родную мать у нее бык поднял на рога, что она говорит? Она говорит „неудобно проходы сделали”. <…> Поножовщина <…> просто нормальное бытовое явление! Может человек посмотреть и сказать: бог ты мой, в чем же мы все живем?!». o:p/

Скептик, циник и атеист Белявский в итоге будет автором осужден, православный Федя — поддержан. o:p/

Но пока по очкам побеждает Белявский. Потому что вопросы: в чем мы живем, почему мы столько пьем, почему мы принимаем насилие как должное? — это все существенные вопросы. И от них не отделаешься всякими книжными достоевскими соображениями об особой миссии русского народа-богоносца, до которых охоч Федор. o:p/

А теперь зададимся вопросом: можно ли вместо рассказа этой бывшей доярки поставить другой, где не отчим переворачивается на «кувыркучем» тракторе, а отец погибает от метилового спирта? Да сколько угодно. Дискуссия о насилии возникает в романе снова и снова. Ну хоть после рассказа врача в сельской больнице о том, как после двадцати двух операций за ночь анестезиолог сам упал в обморок. «Практически каждый день привозили — кого подрезали, кого расстреляли: из ружья, из гладкоствольного оружия очень много было ранений…». И снова Белявский говорит о будничности насилия, о том, что оно стало «элементом пейзажа»; «вон у нее соседка сидит, вон другая соседка — муж зарубил топором… Обычное дело: подумаешь, топором. Фигня какая». o:p/

Разговор о пьянстве тоже идет по кругу. В какой-то момент Белявский упоминает имя американского демографа Николаса Эберстадта, отметившего, что в России в последние двадцать лет наблюдается «сверхсмертность», — мужская смертность выше, чем в Эфиопии и Сомали, где идет война, и что «даже при всех недостатках России — при относительной бедности, при плохой экологии, медицине, при низком достатке — такие масштабы сверхсмертности необъяснимы…». o:p/

Реальные ли это проблемы? Более чем. Актуальны ли они? Несомненно. Имеет ли значение для читателя, вникающего в эти проблемы, что послужило отправной точкой рассуждений героя: смерть от топора или смерть от метилового спирта? Не очень. Имеет ли вообще значение для восприятия романа подлинность рассказанных в нем историй? Ну, если б завтра обнаружилось, что никаких таких социологических экспериментов Понизовский не предпринимал, а рассказы придумал сам, стилизуя речь «людей из народа» — что изменилось бы? Да ничего. Все проблемы — остаются. А читатель не обязан знать механизм работы писателя. К примеру: для историка литературы, для комментатора «Братьев Карамазовых» важно, что в главе «Бунт» Иван приводит в качестве примеров того, как мучают «деток», не вымышленные истории, а подлинные случаи. Что малышка, которую запирали родители в отхожем месте, пришла в роман из «дела Джунковских», которое Достоевский ранее подробно анализировал в «Дневнике писателя». o:p/

Но Достоевский писал роман не для комментаторов и литературоведов, и читатель, который не знает данного факта из истории романа, получает ничуть не меньшее впечатление от горячечной речи Ивана Карамазова. o:p/

Вообще мне кажется, что рецензенты, придающие этим невымышленным «рассказам» основную ценность, попадаются на удочку писателя. Это швейцарский студент Федя верит в своего профессора Хааса, который задумал изучать национальный характер («народную душу, ее загадку») по записям рассказов «простых» людей (к рассказам образованных он питает недоверие). Для каковой цели и получил «правительственный грант на сбор полутысячи образцов „свободного нарратива” в Сербии, в Боснии, в Косово, в Турции и в России». o:p/

«Грант» — тут очень важное слово. Гранты, случается, получают и под откровенную туфту. Я как-то, тому уж лет двадцать назад, выступая перед американскими аспирантами-русистами, удивившими меня хорошей подготовкой, была ошарашена вопросом рослой темнокожей девушки (кстати, хуже всех говорившей по-русски) относительно афрорусской литературы. Аспирантка, оказывается, уже подала заявку на грант для изучения афрорусской литературы и собиралась ехать в Москву. Мои уверения, что таковой литературы нет, на нее не подействовали: она слыхала про афрорусского поэта Пушкина и афрорусского поэта Джеймса Паттерсона. И, получив грант, надеялась во время пребывания в России обнаружить целую афрорусскую культуру. Не знаю — может, и обнаружила. o:p/

В какой научной дисциплине блистает Федин профессор? Сам Федя замялся, когда объяснял: «...профессор культурной антропологии <...> то есть антропологии национальной культуры».

Федя запутался недаром: то, что в англоязычных странах называется антропологией, во Франции называется этнологией. Этот термин по-русски кажется не столь многозначным. И дает более четкое представление о предмете науки. Этнология изучает преимущественно традиционные общества. Разумеется, эта наука все время видоизменяется и обрастает новыми отраслями, видами и подвидами, гениями и шарлатанами.

Когда Клод Леви Стросс, основатель структурной антропологии, проводит долгие месяцы в Бразилии, собирая рассказы индейцев из разных племен, — это приводит к созданию новой науки. Когда он возглавляет Лабораторию социальной антропологии в Париже и десятки молодых ученых разлетаются по разным странам мира, опрашивая представителей бесписьменных народов и традиционных обществ, — возникает научная школа. Когда же «культурные антропологи» начинают работать в России теми же методами, что и исследователи традиционных обществ и бесписьменных народов, и собирать «свободные нарративы» (непременно у необразованных людей, будто образование исключает человека из общности «народ») с целью исследовать загадку русской души, — это начинает напоминать проект лапутян об извлечении солнечных лучей из огурцов.

Столь неопределенная субстанция, как «русская душа», не может быть предметом полевых исследований, и уж во всяком случае душа эта гораздо полнее отразилась в национальной культуре, в литературе, в миллионах письменных источников, чем в «свободных нарративах» «простых» людей.

Зато для романа Понизовского эти «нарративы» как нельзя более годятся. Но если б действительно последовать совету Мартына Ганина и некоторых других его коллег и издать их отдельной книгой — то боюсь, критики не обратили бы на них внимания.

Как мало кто обратил внимание на книгу «Русская деревня в рассказах ее жителей», вышедшую в 2009 году в издательстве «АСТ» совершенно мизерным тиражом. А история ее очень интересна и поучительна.

На протяжении пятидесяти лет сотрудники Института русского языка ездили в диалектологические экспедиции по многим селам страны. Официальная цель экспедиции — уходящая речь русской деревни. Но, как объясняет составитель книги, известный лингвист Леонид Касаткин, люди часто рассказывали очень откровенные и интересные вещи о своей жизни.

В книгу «Русская деревня в рассказах ее жителей» вошла лишь малая часть расшифрованных записей. И все темы, которые послужат профессору Хаасу для суждений о русском народе, там есть — и война, и голод коллективизации, и тяготы военных лет, и безотцовщина, и свирепая нужда, и тяжелая работа в колхозе с раннего детства, и болезни, и бесправная старость, и пьянство мужиков, и нелепые смерти, и домашнее насилие, и терпение женщин, и одиночество в старости, и предательство детей. Есть и ностальгия по прежним временам, по молодости, есть и рассказы о светлых вещах — о любви, о том, как помогали друг другу.

И что ж — получила ли эта книга хоть одну десятую того резонанса, что уже выпал на долю Понизовского? Ничуть не бывало. Рецензий на нее в нашей прессе почти не было, лишь обстоятельный Сергей Костырко пытался привлечь к ней внимание [8] .

На долю спектакля «Бабушки» театра «Практика», поставленного по рассказам крестьянок, вошедшим в книгу, выпал куда больший успех: и на фестивалях он шел, и писали о нем в разных газетах, и о модной технике вербатим рассуждали — забывали чаще всего лишь сообщить, что рассказы «бабок» не автор пьесы подслушал, а лингвисты записали.

И вот что забавно: утверждая, что эти «нарративы» — самое ценное, что есть в романе, критики тем не менее анализируют споры вымышленных героев, протягивают ниточки между Федей и князем Мышкиным с Алешей Карамазовым, между Белявским — и Иваном Карамазовым, рассуждают о том, как звучат достоевские темы на современный лад и звучат ли, полифоничен ли роман (все ведь читали Бахтина) или автор играет на стороне Федора. Но никто — совершенно никто — не взялся рассуждать о самих нарративах. o:p/

Что же касается споров героев о России и русском народе — тут недостатка в толкованиях не было. И это симптоматично: значит, мы готовы переварить роман идей. И этот роман не должен, разумеется, иметь однозначный вывод: иначе о чем спорить и что трактовать?

Понятно, что никакой загадки русской души герои не решили и самонадеянному швейцарскому культурному антропологу не помогли. Но чего же они достигли?

В споре за девушку Лелю победил юный и благородный Федя, а циник Белявский потерпел поражение. А кто победил в споре о России?

Я думаю — никто.

Белявский говорит о реальных проблемах общества — Федя переводит их в религиозно-философский план.

Белявский говорит о тяжелом пьянстве (подразумевая, что его быть не должно), Федя размышляет: «Если целый народ <…> по-черному пьет — может быть, именно этот народ сильнее других ощущает внутреннюю пустоту? Острую нехватку Бога?..».

Белявский замечает реальные проблемы: будничность насилия, чудовищную смертность, проистекающую частью от пьянства, частью от детской какой-то расхлябанности (все эти кувыркучие трактора, разбивающиеся мотоциклы), правовую беспомощность, — и делает вывод об инфантильности народа. «Психологический возраст русских — ну, в большинстве — лет двенадцать-тринадцать», — резюмирует Белявский. Отсюда простой вывод: народу надо взрослеть. Это длительный процесс. o:p/

А Федя понимает все иначе: в свете Евангелия. Значит, русские как дети? Но ведь Христос сказал, «иже аще не приимет Царствия Божия яко отроча…» то есть кто не примет Царства Божия как дитя, не войдет в Него. Значит, что получается? Если русские — «„дети”, „подростки” <...> значит, русский народ — инфантильный, как вы говорите; простой — значит, все-таки он получается первый в очереди? Один из первых? Ведь получается так?». o:p/

Тут нет точек соприкосновения. Люди мыслят совершенно в разных плоскостях. o:p/

Автор, конечно, играет на стороне Феди и не удержался от соблазна окарикатурить Белявского. Либерал, западник, который видит все недостатки своего народа и готов его сурово судить, вовсе не должен произносить сакраментальные русофобские фразы типа: «Русские — тупиковая ветвь» или «Ох, как я все это ненавижу! Страна рабов». Это, в конце концов, безвкусно, а Белявский — как он написан автором, слишком умен и слишком эстет, чтобы повторять пошлости. o:p/

Но будем справедливы: автор и над Федей любимым слегка поиронизировал. Ирония заключена даже в том, что русофил Федя остается в Швейцарии внимать магнитофонным рассказам, толковать их, подобно притчам, и любить русский народ из своего прекрасного далека, а русофоб Белявский торопится вернуться в Россию и там работать.

Но смысл романа мне видится вовсе не в том, чтобы провозгласить победителя в споре. Нечеткость завершающего аккорда дала возможность одним говорить об открытом финале, другим — выразить неудовольствие скудостью представленных позиций.

Вадим Левенталь, статью которого я уже упоминала, считает, например, что Понизовский «предлагает ложную альтернативу: либо ёпора валить” — либо ёпусть все остается как есть”; я бы хотел поставить галочку напротив, например, ёдавайте останемся и что-нибудь поменяем”, но такой опции в ёОбращении в слух” не предусмотрено».

А по-моему, если подобная опция возникает в мозгу читателя как реакция на роман — то скорее всего и она предусмотрена. Или, скажем так: неважно, предусмотрена она или нет. В романе нет нужды предусматривать все позиции в старом споре о русском народе и его судьбе и персонифицировать каждую. Между крайними точками зрения всегда найдется веер всевозможных соображений, в том числе и прагматических. Размышлять над ними — дело читателя. Будить мысль — дело писателя.

[1] .

o:p   /o:p

[2] .

o:p   /o:p

[3] .

o:p   /o:p

[4] .

o:p   /o:p

[5] .

o:p   /o:p

[6] .

o:p   /o:p

[7] .

o:p   /o:p

[8] Костырко Сергей. Из первых уст. — «Новый мир», 2010, № 5. o:p/

o:p   /o:p