o:p   /o:p

В этом номере свою десятку книг представляет шеф-редактор журнала «Читаем вместе». o:p/

Петр Гуляр. Забытое королевство. Перевод с английского А. Пономаревой. М., «Астрель: CORPUS», 2012, 398 стр. o:p/

Невероятная история о том, как беглец от русской революции сделался китайским чиновником и отправился нести свет прогресса в совершенное Средневековье. Потомка сибирских чаеторговцев Петра Гуляра, без сомнения, вела судьба. Ему было шестнадцать, когда большевики пришли к власти. Он жил тогда вместе с матерью в Москве, и, видимо, в семье сразу поняли, что к чему. Решение двигаться в Китай было далеко не случайным. Перипетии, которых хватило бы на хорошую эпопею, Гуляр плотно упаковывает в одну главу: здесь и бегство из России, и приобщение к даосской мудрости, и работа в американской фирме, и вхождение в чиновничий круг Китая... Но все это подступы к главному, к работе в Лицзяне, ставшем для Гуляра «страной мечты». o:p/

Собственно, именно в Лицзяне Гуляр оказался отчасти случайно. В самом глухом углу дальней провинции Юньнань, среди варваров-инородцев китайские чиновники чувствовали себя неуютно. Основания тому были — суровый высокогорный климат, непривычная пища, дикие горцы, всегда готовые пустить в ход нож... словом, справится бледнолицый простачок с делом — честь ему и хвала, провалится — ну так не он первый, не он последний. «Множество китайцев, служивших в Лицзяне, было заколото ножом или убито иным образом». Задача перед Гуляром стояла совершенно фантастическая — запустить в этом затерянном крае кооперативное движение. Он сам подал идею, что именно в этой плохо контролируемой местности близ границы с Бирмой дело пойдет. Зачем уж это надо было гоминьдановскому правительству в годы войны с Японией — трудно сказать, но все продвигалось на государственном уровне, а с предприимчивостью у подданных Поднебесной всегда все было на высоте. Тут же завертелся мелкий бизнес, затеявший массовое производство шерстяных изделий. o:p/

Оказавшись в Лицзяне, Гуляр почувствовал себя инопланетянином. Привычный мир исчез — нужно было вести себя в соответствии с нормами и обычаями тысячелетней давности, напоминавшими скорее Европу времен Высокого Средневековья. А первым делом ему пришлось взяться за изгнание злых духов: так уж получилось, что в доме, который ему предоставили, прежние жильцы умерли плохой смертью... Довелось ему быть и аптекарем, и врачом, и, разумеется, о кооперативном движении не забывать. o:p/

Как ни странно, Гуляр смог наладить отношения с представителями почти всех народов, населяющих этот край — от благородных ицзя, напоминающих манерами европейских феодалов, и дружелюбных наси, у которых реальная экономическая власть принадлежала женщинам, до загадочных боа. Возможно, помогло как раз то, что Гуляр был чужим для всех и легко овладевал языками местных племен. Привычные стереотипы не сработали — и его очень скоро признали за своего — за лицзянца. Он сиживал в винных лавках госпожи Ли и госпожи Ян, захаживал в бар госпожи Хо, слушал местные сплетни, лечил и разбойников, и аристократов... До тех пор, пока не пришла революционная армия председателя Мао. По счастью, Гуляр смог через Бирму перебраться в Сингапур, где в середине 1950-х и вышли в свет его записки, в которых нет ни снисходительного презрения к не знающим благ цивилизации горцам, ни восторга перед «благородными дикарями», часто свойственного антропологии прежних времен. o:p/

o:p   /o:p

Семен Экштут. Повседневная жизнь русской интеллигенции от эпохи великих реформ до Серебряного века. М., «Молодая гвардия», 2012, 428 стр. («Живая история. Повседневная жизнь человечества») o:p/

Как в России завелась интеллигенция, так с тех пор и подрывает основы, портит духовные скрепы. И в Империи, и при Советах, и после. И даже полезный европейский интеллектуал, этакий Штольц, на отечественную почву пересаженный, уже во втором поколении порождает русского прогрессивного интеллигента, взыскующего идеала. «Трагическая безысходность российской действительности заключалась в том, что у русской интеллигенции отсутствие основ профессиональной этики и элементарное несоблюдение своих должностных обязанностей выступали в превращенной форме все ускользающего идеала и смысла жизни», — так формулирует эту печальную закономерность философ, историк и социолог Семен Экштут, сам, по несчастью, интеллигент. И ведь не передергивает — разве что кое о чем умалчивает. Книга в немалой степени построена на цитатах из русской классики, мемуаров, дневников — русская интеллигенция сама все о себе рассказала и все диагнозы расставила. В числе главных источников — воспоминания военного министра в правительстве Александра II Д. А. Милютина, записки Афанасия Фета, произведения и письма Тургенева, Толстого, Чехова, Гончарова, Боборыкина...  Настоящий путеводитель по русской классике, в котором странным образом отсутствует Достоевский. Впрочем, не нашлось в книге должного места и революционному брожению, прогрессистам-технократам (даже Гарина-Михайловского автор почти не упоминает), славянофилам, а также необъятной купеческо-мещанской «образованщине» — всевозможным механикам, бухгалтерам, телеграфистам, конторщикам, фельдшерам, верстальщикам, — из которой выходили уже новые поколения интеллигенции. Это книгу несколько обедняет, интеллигенция у Экштута является словно чертик из коробочки — уже со всеми своими надеждами, устремлениями и комплексами, главный из которых, безусловно чувство вины перед неким умозрительным Народом, сводившееся зачастую к незамысловатой формуле: быть богатым и счастливым плохо, потому что народ страдает. Народ следовало освобождать, просвещать, наставлять и ни в коем разе не эксплуатировать. Реальная экономика, полагает Экштут, как правило, оставалась за пределами интересов русской интеллигенции, больше того, на тех, кто осмеливался заниматься делом, образованная часть общества смотрела в лучшем случае как на эксцентриков. o:p/

Пристрастий своих Экштут не скрывает, полагая правильным именно европейское, либерально-рыночное устройство общества. И главную беду видит в том, что в свое время русская интеллигенция отшатнулась от подлинных буржуазных ценностей, приняв за них жажду наживы и безжалостность к ближнему. Впрочем, вину за это он во многом возлагает на Николаевскую эпоху, когда и зародилось великое противостояние власти и общества, а точнее — образованного слоя, вписавшегося в государственную бюрократию, и все растущей массы людей с дипломами, не имеющей никакой возможности влиять на принятие решений. Положение изменилось после великих реформ Александра II, но последний шанс сдвинуться в сторону настоящего буржуазного либерализма был упущен поколением раньше, когда на руинах разоряющегося дворянства, разваливающейся крепостнической экономики росли те, кого позже назовут интеллигенцией. В итоге «русское образованное общество дорого заплатило и за свое нежелание вступать в диалог с властью, и за свое отторжение капиталистических реалий». o:p/

Книга вышла в серии «Повседневная жизнь», но подробностей быта в ней не так уж много, главная ее тема, пожалуй, — повседневный образ мысли, который Экштут рассматривает на не самых стандартных примерах — таких, как польский вопрос (в книге подробно анализируется трансформация отношения общества к польским восстаниям — в 1831 и 1863 годах оно было различным), эмансипация женщин, ставшая настоящей сексуальной революцией, колониальная экспансия, отношение к истории и действиям русской армии. o:p/

o:p   /o:p

Александр Пыжиков. Грани русского раскола. Заметки о нашей истории от XVII века до 1917 года. М., «Древлехранилище», 2013, 646 стр. o:p/

Чтобы увидеть русскую историю XIX века в необычном фокусе, требуется некоторое усилие. Слишком уж трудно отвлечься от привычной схемы, в которой силы прогресса, сиречь революционеры, вели неустанную борьбу с цепляющимся за прошлое самодержавием. Александру Пыжикову это удалось — и привело, прямо скажем, к нетривиальным выводам. o:p/

Ключевая точка русской истории, согласно концепции автора, — церковный раскол, приведший к тому, что в России «образовались два социума с различной социальной и культурной идентификацией». Вряд ли кто станет с этим спорить, однако до сих пор принято было считать, что в итоге православные в массе своей приняли реформу Никона, а роль старообрядцев была незначительной. Пыжиков утверждает ровно противоположное, показывая, что немало православных лишь сделали вид, будто приняли реформу, на деле оставшись верным старине. Фактически старообрядцам удалось создать мощнейшие теневые структуры, пронизывающие едва ли не все слои общества, причем особенно влиятельными они стали в конце XVIII — XIX веке. В книге подробно исследуется феномен внезапного, из ниоткуда, появления купцов-миллионеров и старообрядческой модели капитализма, основанной на принципе «твоя собственность есть собственность твоей веры». Тут и в самом деле много удивительного — еще современники отмечали, что громадные средства внезапно оказывались в руках людей, прежде «занимавшихся разве что мелкой торгово-кустарной деятельностью». Пыжиков полагает, что на самом деле эти старообрядцы-нувориши были не столько удачливыми предпринимателями, сколько управленцами, которых «община наделила соответствующими полномочиями». И работали они не на себя, а ради «противостояния никонианскому миру». Деньги же находились в распоряжении общины, и вся экономика староверия была основана на общинном кредите, причем огромные средства зачастую ссужались без оформления каких-либо бумаг, на основе устной договоренности. Рассматривая движение старообрядческих капиталов в XIX столетии, семейные и политические связи старообрядцев, Пыжиков приходит к выводу, что противостояние властей и приверженцев старой веры не прекращалось вплоть до первой русской революции, причем давление правительства вело к радикализации части влиятельных старообрядцев. Так, старообрядческий капитал сыграл немалую роль в организации вооруженного восстания в Москве в декабре 1905 года. А если учесть, что народные массы пронизывали староверческие толки и согласия, для которых сама идея частной собственности выглядела странной, становится понятным, почему коммунистическая идея не встретила в народе серьезного сопротивления. o:p/

o:p   /o:p

Валерий Янковский. От Сидеми до Новины. Дальневосточная сага. Владивосток, «Рубеж», 2011, 608 стр. o:p/

Валерий Янковский — внук польского шляхтича Михаила Янковского, пошедшего после разгрома польского восстания 1863 года на каторгу в Сибирь, да так там и прижившегося, натуралист, охотник, эмигрант, зэк, писатель — прожил почти сто лет, и на его долю выпало все, что мог предложить XX век. Этот сборник его избранных произведений задумывался как подарок к столетию писателя. Увы, автор совсем немного не дожил до выхода книги в свет. Ее составили воспоминания о детстве, охотничьи рассказы, публиковавшиеся в разные годы в журнале «Охота и охотничье хозяйство», записки о жизни в эмиграции в Корее, а также воспоминания «От гроба Господня до гроба ГУЛАГа». Сочетание лирической прозы и жесткой мемуаристики напоминает путешествие в параллельную реальность, в Россию, которая могла бы быть, если бы не революция или, скажем, если бы Дальневосточная республика сохранила самостоятельность... Но русского фронтира, с гордым и свободным вооруженным народом, не получилось. А ведь могло бы — Янковский вспоминает «белый дом-замок с башнями и бойницами», дедов кабинет, где постоянно стояли наготове четыре пулемета, не считая множества ружей. Сам Валерий первое ружье получил в подарок на Новый год, в возрасте восьми лет. И вот картинка из ушедшей жизни: «...в высокой серо-зеленой траве лежит на боку здоровенный рыжий в белых пятнах и белым животом бык-пантач. Спешиваемся, девчонки хлопают в ладошки, стрелок вытягивает из ножен короткий финский кинжал с черной рукояткой. Ловко делает глубокий круговой надрез вокруг шеи, резко поворачивает голову быка, — крак — легко отделяет башку с серо-розовыми, покрытыми нежным пушком молодыми летними рогами». Детям, участникам сцены, еще и десяти лет нет... o:p/

Хозяйство Янковских росло «в борьбе с тиграми, барсами и волками, с хунхузами и браконьерами». А чуть позже — и с красными партизанами. Но в 1922-м прежняя жизнь кончилась, пришлось уезжать. Благо, недалеко — граница всего в полусотне километров. Начался корейский этап жизни Янковских (точнее, корейско-японский, ибо Корея тогда была под властью Японии). Скудный, но достаточно благополучный — занимались своим любимым делом, устраивая охоту для богатых иностранцев, приезжавших даже из Европы и Америки, а позже организовали на берегу Японского моря курорт, пользовавшийся известностью у русской диаспоры в Восточной Азии. До войны с Японией, замечает Янковский, русские эмигранты жили в этих краях «как у Христа за пазухой», даже Вторая мировая прошла тут почти незамеченной. Но 9 августа 1945 года «всю Маньчжурию накрыл гул самолетов» — Япония терпела поражение, Маньчжурию и Корею заняли советские войска. Странно, но русская молодежь, в том числе и Янковский, ждала своих с воодушевлением, не подозревая, что у многих впереди лагерные сроки, а то и пуля. Янковскому, пытавшемуся бежать уже из заключения, выпали даже не колымские, а чукотские лагеря. Но ему невероятно повезло — в 1949 году дело переквалифицировали, и вместо 25-летнего срока вышел девятилетний. По счастью, Янковский прожил еще более полувека — чтобы успеть обо всем рассказать. o:p/

o:p   /o:p

Шон Эллис. Свой среди волков. [В соавторстве с Пенни Джунор.] Перевод с английского А. М. Тихоновой. М., «Астрель: CORPUS», 2012, 352 стр. o:p/

Шон Эллис с волками жил, по-волчьи выл, по-волчьи ел и пил. Так, скажут, не бывает, но жизнь богаче любой выдумки: плохой парень из английской глубинки, в свое время в буквальном смысле сбежавший от полиции в десантуру, всегда чувствовал — он с этими хищниками одной крови. Только потому и смог прожить несколько месяцев в зимнем горном лесу в волчьей стае. Одно только он не делал вместе с волками — не охотился. Волки умеют это лучше, да и, как выяснилось, далеко не все члены стаи в охоте участвуют. Некоторые заняты совсем другими делами, и за это их кормят. Вот Эллис и прикинулся таким полезным волком. Но это была вершина его волчьей карьеры, к которой он шел многие годы. o:p/

Стая, приютившая Эллиса, жила, разумеется, не в Британии, а в Северной Америке, в штате Айдахо. Чтобы попасть туда, пришлось приложить некоторые усилия. Детство Эллиса прошло в глухой дыре, ничуть не напоминающей идиллические деревушки из английских детективных сериалов. Добрая старая Англия Эллиса словно сошла со страниц советской деревенской прозы — безотцовщина, никаких тебе благ цивилизации, грязные картофельные поля да сельские танцульки с обязательной дракой. Одна радость — собаки. «Я считал фермерских псов своими друзьями», — пишет Эллис. С детства он отлично знал и понимал собак, и родство собак с волками — важнейший элемент его концепции волчьей психологии. o:p/

Научили выживать в любых условиях армейские тренировки — в том числе в Приполярье, где приходилось есть сырое мясо и спать в снегу. А еще армия дала привычку подчиняться и чувство иерархии — без этого среди волков не прожить. Впрочем, полагает Эллис, волки не так уж кровожадны — в отличие от людей, они никогда не убивают зря. Конечно, Эллис волков идеализирует. Попадись он им в голодный год — кто знает, не увидели бы они в нем просто добычу. Но, похоже, волки почему-то признали его за несчастного лысого и беззубого собрата, согласного на последнее место в стае. Позволили ему возиться со щенками и выдавали иногда немного еды — слегка обглоданную оленью ногу, например. o:p/

Так или иначе, но Эллис смог увидеть жизнь стаи изнутри, в естественных условиях, и оказалось, она сильно отличается от того, как люди ее себе представляют. Прежде всего, нет у волков никакого «альфа-самца», великого охотника, ведущего стаю. Всем заправляет дама, матриархат беспрекословный, и никакой охотой она не занимается. Госпожа руководит — а дело делают бесконечно влюбленные самцы, защитники, охотники-промысловики, наставники молодежи. Чрезвычайно сложное взаимодействие между членами стаи, соблюдение иерархии в доступе к пище, очевидное планирование охот... Нет, этого не может быть! Многие профессиональные зоологи и этологи отвергли выводы Эллиса, решив, что он слишком уж очеловечивает волков. Возможно — но ученые мужи сами оленью ногу с волками не делили. Эллис убежден, что эксперимент его вполне корректен. Он до сих пор активно изучает волков в национальных парках Великобритании, США и Польши, стал героем нашумевших документальных фильмов о дикой природе и мечтает о том, чтобы «научиться говорить от имени этих благородных созданий, языка которых пока никто больше, кажется, не понимает». o:p/

o:p   /o:p

Пути следования. Российские школьники о миграциях, эвакуациях и депортациях XX века. М., «Мемориал», «Новое издательство», 2011, 392 стр. o:p/

Непрерывное перемещение людей в условиях резко ограниченной свободы — так видят XX век современные российские школьники, лауреаты очередного конкурса работ в рамках проекта «Человек в истории», который уже много лет осуществляет общество «Мемориал». По итогам этого конкурса вышло более десятка книг. К сожалению, они редко становятся предметом публичной рефлексии — за исключением, может быть, педагогических кругов. А жаль — в каждой собраны совершенно уникальные материалы, причем сборники — лишь верхушка айсберга, лучшее из лучшего. Участвуют в конкурсе тысячи старшеклассников со всех концов страны. Тут понимаешь, что образование у нас каким-то образом все эти годы умудрялось выживать, причем в самых неожиданных местах: отличительная особенность конкурса — всегда относительно малая доля работ из столичных городов и часто худшее их качество. o:p/

Иногда к конкурсу встречаешь отношение пренебрежительное: мол, мемориальцы призывают школьников писать о репрессиях, выискивать негатив, между тем как у нас были великие победы и энтузиазм. Это, мягко говоря, заблуждение. На деле школьники просто глубоко вникают в семейные истории своих родственников и соседей. Надо сказать, это едва ли не единственный способ убедить современного подростка, что те или иные события действительно имели место, а не придуманы пропагандистами и литераторами. o:p/

Данный сборник посвящен не столько «сталинским депортациям», сколько бесконечному и безжалостному перемещению человеческих масс, охватившему страну в минувшем веке. Мы сделались страной мигрантов, причем мигрантов чаще всего вынужденных. Людей носило по всей стране, но крайне редко по их собственному выбору. На войну, на великие стройки, на лесоповал, в ссылку, в лагеря, в эвакуацию или в эмиграцию... В книге — три десятка частных историй, но детали повторяются — эшелон, барак, голод, холод, война... Одно из эссе озаглавлено просто: «Как мы выжили». И заголовок этот подходит к любой точке российского пространства-времени в минувшие сто лет, от Абхазии до енисейской глуши, от Поволжья до Харбина, от Гражданской войны до недавних войн на Кавказе. Причем никаких особых ужасов в книге нет — обычная советская повседневность, от которой так яростно открещиваются нынешние радетели державного величия. Да, мы делали ракеты и покоряли Енисей. И в военные годы в считаные месяцы запускали вывезенные на Урал и в Сибирь заводы. Только отчего-то даже эвакуированные «жены и дети начсостава» порой оказывались без жилья, еды и теплой одежды — и еще были вынуждены доказывать, что имеют на это право. Что уж говорить о спецпереселенцах, трудармейцах, ссыльных, депортированных... В работах школьников преобладают документы и воспоминания очевидцев. И жизнь советской страны предстает во всем своем тягостном однообразии — лямку тянули все: в архангельской глубинке, в эвенкском селе Сым, в провинциальных студенческих общежитиях середины 1950-х, в послевоенной мордовской деревне.... o:p/

o:p   /o:p

Луций Эмилий Сабин. Письма к Луцию об оружии и эросе. Текст подготовил О. П. Цыбенко. СПб., «Алетейя», 2011, 207 стр. («Античная библиотека») o:p/

Античность уходит из культурного поля, а потому литературные эксперименты в этой области остаются почти не замеченными. Так случилось и с «Письмами к Луцию» — утонченной игрой, вызывающей в памяти такие шедевры, как «Воспоминания Адриана» Маргерит Юрсенар или «Письма римскому другу» Иосифа Бродского. Читаешь книгу с неподдельным удивлением — как это возможно сейчас, на русском языке? (Кстати, первоначально книга вышла в Афинах, на греческом.) Причем условия игры выполнены полностью — солидная серия, в которой и Ксенофонт, и Катулл, вступительная статья, ученое послесловие и комментарии. Но что за Луций Эмилий Сабин? Разве был такой среди римских авторов? Конечно же, нет, сообщают нам, на самом деле был малоизвестный сочинитель Эмилио Сабино, чье «оставшееся незамеченным (скорее всего по воле самого же автора) произведение было отпечатано в конце XIX века либо в нескольких экземплярах, либо тираж был полностью уничтожен», причем место издания не известно... Словом, дают понять, что перед нами — только текст, и судить следует лишь слова... А слова — блестящий образчик римской эпистолярной прозы конца Республики. Герой книги — коллекционер старинного оружия, редкостей и красавиц, путешествует по Италии, изливая душу в письмах другу Луцию Лукуллу, пишет о «стихии Марса и стихии Венеры», разрываясь между ними. Где-то там, на границах повествования, легионы Красса бьются с войском взбунтовавшихся рабов, но Сабин смотрит на это с точки зрения эстетической и мистической, усматривая в некоторых успехах Спартака «нечто высшее — прохождение через смерть и вхождение в бессмертие», рассуждая о красоте гладиаторской игры, красоте — ибо изящество в конечном счете «основывается на жестокости или завершается жестокостью»... Сам он больше озабочен поиском уникальных доспехов и предметов вооружения и потому устремляется на Сицилию, где надеется заполучить драгоценный греческий шлем небывалой красоты. Там он и встречает гречанку Эвдемонию, открывающему ему божественный, поистине потусторонний Эрос. «Она уводит меня в свой мир, чтобы я забыл все бушевания, порождавшие чудовищ в Проливе и в душе моей, забыл все копья и мечи, которыми я сражался рядом с тобой и за которыми рыскал… Хочу забыть всю кровь, пролитую моей рукой и моей мыслью… Всю кровь, пролитую в войне с рабами по их вине и по нашей вине». Высокий слог порой мешается с низким, прекрасная возлюбленная оборачивается страшной Сфингой — «женщина исчезла: остались только львица и хищная птица», а Сицилия обернулась островом извечных чудовищ... Женщины и оружие, оружие и женщины — вот что занимает ум Сабина. Он находит тайную связь между ars amatoria и ars gladiatoria, обнаруживает их неразрывность и странную извращенность — извращенность, присущую самому Риму, неспособному избавиться от гладиаторских страстей... o:p/

Что же, о переводчике мы не знаем ничего, но сказано, что «текст подготовил Олег Цыбенко», известный переводчик, знаток латыни, древне- и новогреческого (и автор небольших исторических романов, написанных на греческом). Как замечает он в послесловии, «Письма об оружии и эросе» — «не что иное, как римская nuga — ученая безделка, основной целью которой является доставить удовольствие читателю». Цель достигнута — давно не доводилось читать столь изысканной и умной русской прозы. o:p/

o:p   /o:p

Василис Алексакис. По Рождестве Христовом. Перевод с французского  Л. Ефимова. СПб., «Лимбус Пресс», «Издательство К. Тублина», 2011, 272 стр. o:p/

Легко ли жить в стране-музее? Легко ли жить в стране, которую почему-то решили превратить во всеевропейский курорт? Легко ли жить в перманентном столкновении ценностей традиционных и глобальных, великого античного наследия и провинциального православия, в постоянном присутствии былого величия и недавнего позора — многовекового иноплеменного владычества, диктатуры, экономической зависимости? Роман Василиса Алексакиса — о современной Греции, но написан он еще до того, как картинки греческих беспорядков заполонили телеэкраны. Еще ничего не случилось, еще все будто бы хорошо, и студент-историк, квартирующий у слепой старушки, отправляется по ее просьбе на Афон, чтобы узнать что-то о судьбе ее брата, по слухам, ушедшего в монастырь. Все чисто, прозрачно: пейзажи, поездки, ученые и политические разговоры, археология, красивые дамы, море, шум деревьев, размеренная монастырская жизнь. Ничего модного ныне  мистически-триллерообразного, хотя некий детективный элемент в повествовании присутствует. Даже эротики почти нет, смело можно ставить гриф «16+». o:p/

И все же сюжет держит в напряжении — отчасти потому, что уже знаешь, чем обернулось курортное благополучие, но в большей мере из-за бури в душе героя. Ему никак не совместить в себе несколько противоречащих друг другу образов своей страны — благостного курортного рая, полностью встроенного в глобальный мир, трагически подневольной и провинциальной православной страны и античной Греции, стоявшей у основ европейской цивилизации. А если добавить весьма двусмысленную позицию церкви в годы войны и диктатуры да сомнительные ее финансовые эскапады... В этом смысле грекам приходится куда тяжелее, чем нам, у греков уже почти не осталось точек опоры — ни в прошлом, ни в будущем, ни в вещах вечных. Осталось лишь сонное царство беломраморных руин, жаркое курортное марево — и даже в монастырь не сбежать... o:p/

Строго говоря, Алексакис писатель не столько греческий, сколько французский. Такое двойственное положение — между европейским центром и периферией, когда периферия одновременно является и первоисточником ценностей, принятых в центре, — позволяет писателю смотреть на греческие проблемы несколько ироничным взглядом. Любовь, смешанная с иронией, — вот, пожалуй, главное ощущение от этого романа, совершенно заслуженно удостоенного Гран-при Французской академии. o:p/

o:p   /o:p

Александр Смоляр. Табу и невинность. Перевод с польского Е. Гендель.  М., «Мысль», 2012, 520 стр. o:p/

Американский историк Тимоти Снайдер несколько лет тому назад назвал земли между Россией и Западной Европой страшноватым словом «Bloodlands» — лучше всего перевести это как «Кровавый край». Термин этот Снайдер использовал одновременно и в узком, и в широком значении. В узком — потому что отнес его прежде всего к первой половине XX века, в широком — потому что сама территория эта точно не определена, а на протяжении многих столетий там пролилось столько крови и накопилось столько взаимных обид, что поневоле приходит на ум Святая земля — разве что там взаимные счеты и обиды на пару тысяч лет старше... Сравнение тем более напрашивается, что и в этом «восточно-европейском пограничье» (термин, также прижившийся в американской историографии) еврейский народ сыграл не последнюю роль. o:p/

Историческая, нравственная и психологическая составляющие, постоянно присутствующие в сознании обителей этой «зоны конфликта», странным образом не фиксируются в представлениях, укоренившихся как в России, так и на Западе. Между тем без поправки на большую кровь, лившуюся еще на памяти старшего поколения, нам не понять того, что происходило в Восточной Европе перед падением соцлагеря, и не понять, что происходит там сейчас. Разобраться в этом отчасти помогает книга польского политического мыслителя Александра Смоляра. Отчасти — потому что Смоляр смотрит на вещи прежде всего с точки зрения поляка, точнее — польского еврея. Двойная идентичность позволяет Смоляру свободно высказываться о самых больных проблемах польской истории и политики (так, он иронически замечает, что говорить о польско-еврейском диалоге в современной Польше абсурдно, поскольку еврейской стороны уже нет). Собственно, заглавное эссе, «Табу и невинность», посвящено как раз отношению поляков к евреям в годы войны. На ту же тему — заметки о Мареке Эдельмане, одном из руководителей восстания в Варшавском гетто, а позже — видном польском диссиденте. o:p/

Эти нелицеприятные для поляков заметки об особенностях исторической памяти прямо перекликаются с российскими проблемами. Как ни странно, но Польша для нас — неплохое зеркало, может быть, чуть кривое, но это та кривизна, которая лишь подчеркивает самые важные, общие черты. Это общее — и давний «спор славян между собою», и тяжкое наследие социализма, и застарелая проблема взаимоотношений власти и общества. Именно поэтому старые эссе о польской революции конца 1980-х, о развитии гражданского общества тогда и сразу после падения социалистической власти, об отношении ко Второй мировой войне читаются как сегодняшняя актуальная российская публицистика, кое-где можно ни слова не менять. Что печально, это не значит, что поляки все науки превзошли и нам остается на них равняться. Ничего подобного — просто и мы и они с завидным упорством наступаем на одни и те же грабли... o:p/

o:p   /o:p

Ханс Йоас. Возникновение ценностей. Перевод с немецкого К. Тимофеевой.СПб., «Алетейя», 2013, 312 стр. o:p/

Небольшая и совершенно академическая работа немецкого социолога Ханса  Йоаса — о наболевшем. О том, к чему апеллируют и политики, и деятели культуры, и религиозные авторитеты, — о ценностях. Хотя отстаивать свои ценности, продвигать их и защищать готов едва ли не каждый, мало кто может внятно определить, о чем вообще идет речь. Что такое вообще ценность, что такое приверженность ценностям, как эти понятия соотносятся друг с другом, как возникают ценности — только самых общих вопросов набралось у Йоаса на целую страницу. А есть еще и проблема утраты ценностей (кстати, почему всеми без исключения это явление, простите за тавтологию, расценивается негативно?). Собственно, книга и призвана дать некоторые ответы — точнее, обозначить подходы к возможным ответам. Для этого Йоас рассматривает отношение к проблеме ценностей ряда крупнейших западных философов, в том числе Фридриха Ницше, Уильяма Джеймса, Эмиля Дюркгейма, Георга Зиммеля, Макса Шелера, Джона Дьюи, Чарльза Тейлора, Юргена Хабермаса. o:p/

Не стоит ждать каких-либо определенных ответов. По существу, Йоас анализирует и толкует дискуссию, продолжавшуюся много десятилетий «от Ницше до Дьюи» и до сих пор далекую от завершения. И хотя, замечает автор, «результаты герменевтических усилий с трудом поддаются обобщению», он все же предлагает читателю некий общий вывод: «Ценности возникают в опыте формирования и трансценденции самости». Заключительная глава книги, названная «Ценности и нормы: благо и справедливость», посвящена исключительно толкованию этого достаточно темного вывода. Темного, ибо только выражение «возникновение ценностей» предполагает четыре трактовки. Это важное место, поскольку прямо касается того, как функционируют ценности в обществе. Итак, пишет Йоас, говоря о «возникновении ценностей», мы можем предполагать возникновение ценности впервые в истории; отстаивание этой ценности небольшой и постепенно увеличивающейся группой последователей; возникновение приверженности уже существующим ценностям у индивидов и, наконец, об оживлении забытых ценностей. При этом ценности «обретают свою направленность в неустойчивом балансе между опытом, артикуляцией и существующим в той или иной культуре репертуаром интерпретаций». Что же — в современном мире ценности зыбки и подвижны, а потому понятно стремление автора «объединить теорию возникновения ценностей с универсалистской концепцией морали». o:p/

Читателя может смутить тяжеловесный стиль, но это не оттого что переводчик плохо переводил, — тут беда, на мой взгляд, в наследственной безъязыкости русской философии, нет у нас слов, чтобы разговаривать о таких вещах просто. o:p/

o:p   /o:p

o:p   /o:p