У жившего в Иванове поэта Константина Мозгалова я побывал всего за день до его смерти. Сорокапятилетний стихотворец скончался от скрутившей его за несколько месяцев раковой болезни 12 ноября прошлого года.

...Константин сидел на кухне, обложенный книгами, вся его маленькая, но насыщенная культурными эманациями квартирка в окраинной ивановской хрущобе была заставлена ими. “Литпамятники”, “Всемирная литература” — книги из времен, когда они еще были по карману служивому рядовому интеллигенту и выходили массовыми — по нынешним временам — тиражами.

Тогда же я познакомился с женою поэта Ниной Васильевной, изнутри светящейся духовно преодоленным уже несчастьем и верой, — благоговею перед подобным преодолением.

Константин, несмотря на предсмертную слабость, говорил о поэзии и передал мне в руки подборку своих стихов. Прочитав их, я оценил — и их лица необщее выражение, и внутреннюю согретость чистотой мироощущения. Надеюсь, что томик лирики Константина Мозгалова мы скоро будем держать в руках: дело чести земляков его — издать его книгу, о которой он так мечтал.

Юрий Кублановский.

* * *

Чернила, мой легкий наркотик,

откупорю пасмурным днем —

пера самопишущий кортик

блеснет потаенным огнем,

который на чистой странице

унылый пейзаж подожжет —

и дождь, собираясь пролиться,

мгновенье еще подождет.

* * *

Восторг серебрится полтиной, звеня об ошейник

косматого пса, арлекина домовых страстей.

В заснеженном парке культуры нетрезвый затейник

в отсутствие масс загрустил от своих же затей.

На кнопках баяна полдня отбивает шифровку

закрытому небу: “А я не хочу улетать!” —

и, шахматы взяв, от себя семенит в рокировку

и дыры в позиции пробует нервом латать.

Да ладно, чего там, глядишь, все еще обойдется.

Троллейбусный рог соскочил с тетивы проводов.

Плати медячок и надейся, что место найдется

тебе в этом вовсе не худшем из всех городов.

                                                              На медовой оси

По осени я вспоминаю март,

когда кружили острота и фарт

со мною в доле... Полутьму перрона

расцвечивали вспышки голосов,

и с площадных надтреснутых часов

стекало поминутно время оно.

Ты уезжала к морю... С той поры

притихли поднебесные хоры:

не век, так четверть века миновала,

но серебром мелодия звенит,

не разбиваясь о рекламный щит

в сумятице рабочего квартала.

“Летайте самолетами!” Летим —

и просквозивший мимо серафим

приметил нас, приветливо кивая.

А на земле стянуло лужи льдом,

и на кольце, как огненный фантом,

дрожит дуга последнего трамвая.

Мы будем из судьбы веревки вить:

из черной вишни варево варить

сластенам-внукам, что черкнут зеркально

по колее, спирали — все равно,

и пить на Пасху терпкое вино,

и утверждать, что день прошел нормально.

Мы будем жить, лексемы шевеля,

бытийные сезоны в быте для.

А в марте я опять припомню август

и заострю чернильное копье,

ловя дыханье легкое твое

и выбирая рифмы редкий ракурс.

                                                              В разгар охоты

Иногда на охоте лосиной

затрясет мелкий бес.

Успокойся, стрелок: за осиной

обрывается лес.

Окоем превратился, по сути,

в потемневший кармин.

Причастись и смиренья и жути

безответных равнин.

По железке, огнями залитой,

шумно скорый идет.

А в чащобе тобой не убитый

лось живет.

* * *

Любо быть кирпичом

в яичной кладке собора:

лежать, не грустя ни о чем,

ощущая острым плечом

близость церковного хора.

Краситься в белый цвет

раз в половину века,

отражать предзакатный свет,

провидя простой ответ

сквозь штукатурное веко.

Из ряда не падать вон

меж суетными делами,

хранить престол и амвон,

на Пасху впитывать звон,

рожденный колоколами.

* * *

Я потерялся, но я отыщусь.

Белой водой поутру причащусь.

Нежинским соком сиротских рябин

перетеку в предзакатный кармин.

Сбросив тревог ягуарьи меха,

мы отдохнем на просторах стиха.

Слышишь: совсем уже невдалеке

Ангел и Товий плывут по реке.