Друзьям.
Автор, самонадеянно потщившийся описать жизнь в алфавитном порядке, отдает себе отчет в том, что бб ольшая часть сей хаотической книги выглядит неправдоподобно, а подчас и просто нелепо. Вряд ли эти истории достойны прозвучать даже в компании самых непритязательных слушателей. Будучи же вынесены на всеобщий суд, они не могут не вызвать единодушного осуждения.
Алфавитное расположение статей и наличие перекрестных ссылок в тексте способно сбить с толку разве что самого простодушного и неопытного читателя, который, возможно, купится на эти наивные ухищрения. Сколько-нибудь опытный и разумный человек сразу скажет, что энциклопедическая форма носит совершенно искусственный характер и ни в коем случае не устраняет того ощущения необязательности, что остается после ознакомления с содержанием этого труда.
Я согласен: единственное, что оправдывает его существование, — это отсутствие хоть какой-нибудь выдумки.
Возможно, подобного оправдания все же недостаточно.
Но что делать — такова жизнь!..
Абхазия
В Алахадзе мы приехали... не знаю, почему мы приехали в Алахадзе. Вообще, никому не известно, как это все подчас происходит. В общем, сели — и поехали.
И приехали в Алахадзе.
Слава был очень умный молодой человек. Мы с ним работали вместе. Кроме того, он изучал философию.
Жарило октябрьское солнце, с моря дул холодный ветер, а мы лежали на грязной гальке, и Слава использовал свой шкодливый ум, чтобы подначивать меня на новые знакомства. Я знакомиться не очень хотел, но он то и дело поворачивал разговор таким образом, что мне приходилось вставать и вновь идти испытывать судьбу, пытаясь отрекомендоваться очередным двум девушкам.
Солнце проникало под кожу и будоражило кровь, и вид у меня был, должно быть, шаловатый. То ли по этой причине, то ли просто потому, что все они были грузинками и желали встретить на жизненном пути соплеменника, девушки знакомиться категорически не хотели. Предложение перекинуться в картишки наполняло их красивые глаза неизбывным ужасом.
Ближе к вечеру мы собрали вещички и пошли домой.
Мы снимали одну из комнат большого двухэтажного дома. Дом принадлежал пожилому усатому армянину (см.). Оказалось, что каждое утро начинается совершенно одинаково.
Без чего-то семь муж дочери хозяина заводил под нашим окном нещадно трещавший мотороллер.
Следом за ним выбегала его жена — собственно, дочка хозяина, — и ровно до без двадцати минут восемь они дико орали друг на друга. Орали по-армянски, я ничего не понимал, да и они, похоже, плохо себя понимали.
Не знаю, на что они списывали расход бензина.
Потом он уезжал, она шла досыпать или готовить баклажаны.
Через час выходил хозяин и целый день гулял по участку, меланхолично рассматривая свою мушмулу.
Однако вечером первого дня мы еще не знали утреннего распорядка. Не знали и того, что в нашем положении лучше всего лежать, стеная и с отвращением размазывая друг по другу простоквашу. Так мы провели последующие двое суток. А этим вечером Слава предложил идти на танцы.
Честно сказать, я засомневался. Слово “танцы” вообще никогда не вызывало во мне энтузиазма. А уж танцы в абхазской деревне и вовсе представились довольно сомнительным предприятием.
Однако Слава сообщил, что он уже все пронюхал — сегодня танцы происходят в санатории “Кодори”, принадлежащем МВД ГрузССР. То есть там будут одни менты, что обещает совершенную безопасность.
Информация про то, что там будут одни менты, тоже не вызвала во мне радости (см. Персик ). Я сослался на погоду — к вечеру ветер с моря стал очень холодным.
У него и на это нашелся ответ. Он полез в сумку и протянул мне свитер.
Это был синий свитер с красной полосой на груди. Полоса шла чуть наискось, придавая одеянию специфический военно-спортивный характер.
Кроме того, свитер был мне несколько маловат. Поэтому, когда я, уступая настоятельным просьбам товарища, все-таки в него облачился, из зеркала на меня ошалело вытаращился почти совсем готовый “бэтмен”. Или человек-паук. Для завершения образа недоставало только черной маски.
Естественно, оказалось, что Слава наврал: в “Кодори” сегодня танцев не было. Слава заметил, что можно прошвырнуться до городской площадки. Я спросил у него, как площадка может называться городской, если расположена в пусть и разлапистом, но все же селе, и есть ли у него опыт посещения танцев на подобных площадках.
У меня самого он был, и довольно печальный.
Слава выразил сомнение в том, что мой опыт можно применять к законам нового времени.
Я только пожал плечами. Должно быть, уже начинали сказываться последствия солнечного ожога: чувство самосохранения перестало играть свою столь важную для любого организма роль.
Однако, увидев в натуре то, что называлось городской площадкой, Слава несколько присмирел.
Танцы пока не начались, и оставалось неясным, как они могли бы осуществиться в будущем.
На полукруглой эстраде стояли двое. Первый держал электрогитару. Показав второму какой-то сложный “квадрат”, он передавал инструмент напарнику, и тот пытался повторить.
— Да не так же! — говорил первый, добавив кое-что непечатное. Динамики разносили его голос далеко по округе. — Вот смотри!
И снова воспроизводил этот чертов “квадрат”.
Метрах в двадцати от эстрады стояла скамья. Каменно прижавшись друг к другу, на ней сидели две девушки. Их отчаянный вид показывал, что скамью они считают своим последним убежищем и никому не удастся оторвать их от нее даже подъемным краном.
Пространство так называемой площадки плавно перетекало в парк. Парк рассекали три рукава большого ручья. Через каждый из них был перекинут легкий металлический мостик с кружевными проволочно-арматурными перильцами.
По аллеям между водными артериями прохаживались какие-то тени.
— Вот козел! — говорил человек, показывавший “квадрат”. — Дай сюда!
Мы встали на одном из мостиков и оперлись спинами о перила.
— Похоже, танцев не будет, — вяло сказал я. — Десятый час.
— Да-а-а, — отозвался Слава, разглядывая эстраду. — Не близка им Терпсихора.
Умничал он совершенно напрасно. Лучше бы посмотрел в другую сторону, чтобы, как и я, увидеть группу из пяти человек, неспешно всходившую на наш мостик.
Железо ахнуло под ногами, и Слава повернул голову.
— Ну что? — заинтересованно спросил первый. — Наших девок пришли кадрить?
Они уже обступили нас, исключив всякую возможность преждевременного, на их взгляд, расставания. За спиной шумела вода.
— Где ты тут девок-то видишь? — равнодушно спросил я.
Должно быть, я и в самом деле сильно обгорел. Немного лихорадило. Происходящее меня интересовало, но особой его остроты я не чувствовал.
— Вы откуда? — спросил самый старший — лет тридцати. Здоровущий такой крестьянин с бычьей шеей и мощными руками. И похоже, самый разумный. Лидер.
— Да что там разбираться, — бурчал между тем еще один, длинный. — Мочить давай.
По тому, как вибрировали под моей спиной перильца, я понял, что Славу колотит крупной дрожью. И подумал, что на его месте я бы снял очки.
— Из “Кодори”, — беззаботно сказал я.
— Я же говорю: надо мочить, — снова буркнул длинный.
— А! Менты, значит, — зловеще уточнил первый.
— Мы-то? — рассеянно переспросил я. — Да как сказать... Ну, в каком-то смысле...
— Блин! — с досадой говорил в микрофон человек, показывавший “квадрат”. — Дай сюда! Дурень!
Честно сказать, я понимал тщетность своих усилий. В таких ситуациях люди с миром не расходятся. Ибо сказано: “Не обнажай в тавернах!” Пока есть силы терпеть, не обнажай. Но уж если обнажил, деваться некуда: надо мочить.
Было понятно, что старший и разумный не напрасно медлит. Не хотелось ему с нами вязаться. Очень не хотелось. С одной стороны, ничего плохого мы не делали. С другой — из “Кодори”. Менты не менты, а все равно в “Кодори” люди просто так не попадают...
Ему нужна была соломинка. За которую он мог бы схватиться, чтобы как-то вырулить из этого положения.
И я протянул ему эту соломинку.
— Погодите, мужики, а что за фигня у вас тут в магазине? — спросил я, и с каждым словом мой голос набирал обвинительный пафос. — Это что же такое — в Абхазии нет вина?! Я, конечно, приехал не для того, чтобы пить водку. Но ведь и водки нету!
Пружина слетела с боевого взвода. Они расслабились и дружно загомонили. Правда, длинный еще что-то ворчал, но его не слушали. Он вообще был довольно тупой, этот длинный.
— А! — обрадованно сказал старший. — А что же ты хочешь? Перестройка! Борьба с пьянством!
— Разве пить сухое абхазское вино — это пьянство? — усомнился я.
— Что ты с ними, с дураками, сделаешь! — Он с горечью махнул рукой. — Ведь свои мозги не вставишь! Сколько виноградников порубили!..
— Только в Гагре можно купить, — добавил кто-то и сплюнул. — Но это утром надо ехать...
Я пожал плечами:
— Утром лучше на море...
— А вы откуда? — спросил старший.
— Из Москвы, — ответил я, правильно поняв изменившийся смысл вопроса.
— О! С Москвы!.. С самой Москвы? — уточнил он.
— Ну да, с самой, — кивнул я.
— Слушай, — обрадовался он. — А ты Сашу Козлова знаешь?
Я ненадолго задумался.
— Нет, — с сожалением вздохнул я. — Не знаю.
— А я с ним служил, — сообщил он.
— Ну да, — сказал я. — Понятно. Нет, не встречал...
— В Гагру — это надо часам к восьми, — протянул другой.
— Да ладно, в какую Гагру! — оборвал его старший. — Пошли!
И вопросительно посмотрел на меня — мол, ты идешь, нет?
— Куда? — спросил я.
— Пошли, пошли! — поторопил он. — Увидишь.
Мы со Славой переглянулись.
— Я не пойду, — выговорил Слава.
Это ему не без труда далось.
— Я тебе не пойду! — пригрозил я. — Пошли!
И мы пошли, погружаясь вслед за ними в черные дебри засыпающего поселка.
И все было хорошо. Я почувствовал только один укол неудовольствия: когда кто-то спросил, почему я так странно одеваюсь.
Вернулись часа в три.
Нас проводили до самого дома.
Долго прощались у ворот.
Про “Кодори” никто не вспоминал.
Они повернули назад. Метров через тридцать нестройно затянули невнятную песню.
Слава пошатывался, а на лестнице вообще то и дело спотыкался. Мне приходилось его поддерживать. Это было не так просто. Потому что в одной руке у меня была авоська с чачей — штук шесть поллитровок, а в другой — пятилитровая бутыль с красным вином.
Но белое нес Слава, и я боялся, что он уронит порученную ему трехлитровую банку.
Анатомия свиньи
Далеко не все советские люди имели верное представление об анатомии свиньи. Большинство руководствовалось теми поверхностными умозаключениями, которые можно было сделать, разглядывая прилавки мясных магазинов. Поэтому искренне верило, что организм свиньи состоит из окровавленных костей, кусков желтого сала и щетинистой шкуры с синими печатями. И, надо сказать, это было одно из самых безобидных верований, присущих советским людям.
Я тоже не избежал этих широко распространенных заблуждений.
Однако в один прекрасный день Женя познакомился с рубщиком Сашей, и все волшебным образом переменилось.
Вообще говоря, я и теперь еще плохо понимаю, как это могло случиться. Завязать знакомство с рубщиком было ничуть не проще, чем с самой капризной красавицей из семьи знаменитого флейтиста.
Но все же чудо состоялось, и Жене удалось его развить. Вскоре отношения установились самые доверительные. Женя захаживал, а Саша, вырубая из мертвого животного лакомые куски, жаловался, что его избрали секретарем комсомольской организации торга. Теперь постоянно какие-то посиделки да бумажки, а ведь как хочется настоящей живой работы!..
Так или иначе, каждую среду Женя, вооружившись огромной сумкой и списком заказов от коллег, отправлялся в магазин.
Мне этот магазин был отлично знаком.
У окна — будка кассы. Справа — бакалея. Слева — овощи-фрукты. В центре — мясной отдел. В витрине — осклизлые куски коровьего вымени. На эмалированном подносе — бурые кости с ошметками сала и заскорузлой шкуры. Невозмутимый продавец в грязном халате.
Первая в очереди покупательница беспомощно смотрит на предлагаемый товар. Ей лет шестьдесят. Она из интеллигентных — в очках, пальтеце, берете, с газовым шарфиком на шее. Следующая за ней облачена в толстую синюю юбку, черную телогрейку, войлочные ботинки. Седая голова повязана бордовым платком. Лицо обветренное. Глаза маленькие и злые. Две авоськи в руках набиты какими-то свертками. Из одного торчит куриная нога.
— Гражданочка, вы берете, нет? — торопит она.
Первая покупательница бросает на вторую надменный взгляд, затем спрашивает продавца:
— А мясо еще будет?
— Рубят...
Первая, вздохнув, уступает очередь второй.
— Что ж одни кости-то? — бормочет та.
— Вы мне подскажите, где мясо без костей бывает, я сам туда побегу, — со вздохом сообщает продавец.
— Этот и этот, — торопливо тычет она пальцем. — И этот еще. И этот.
— Два кило в руки...
— Миленький, положи! Ведь за сто двадцать килбометров ездим!
Вот такой магазин.
Но если ты знаком с рубщиком!..
В щель между обитыми железом створками полуподвального окна пробивается дневной свет. Здоровенная колода. На ней половина свиной туши. Две целые валяются в углу. Квадратные весы на полу. Небольшой стол накрыт мешковиной. Под мешковиной что-то бугрится. Рулон крафт-бумаги рядом. Рубщик Саша — в свитере с закатанными рукавами и некогда белом фартуке.
Откидывает мешковину...
И ты показываешь пальцем: вот этот... и вот этот... еще и этот, пожалуй...
Здесь совсем, совсем другая анатомия свиньи!..
Скоро Женя пришел к выводу, что, вместо того чтобы самому таскать тяжеленные сумки из магазинного подвала, следует мало-помалу допустить к Саше коллег, расширив тем самым круг его знакомств, а за собой оставить лишь вопросы общего руководства.
Истинный виртуоз придаточных предложений, он был очень подробен в своих наставлениях.
— Значит, так. Слушай сюда. Ты входишь в магазин и оглядываешься. Если Коля в зале...
— Этот обрубок, что ли?
Грузчик Коля, коренастый субъект в черном халате, ростом не более одного метра сорока восьми сантиметров, и впрямь вызывал смутные ассоциации, связанные с топором и плахой.
Женя морщится. Ему неприятно, что Колю называют обрубком.
— Никакой не обрубок, — сухо говорит он. — Он рабочий. Ты слушай сюда. Если Коля в зале, ты спрашиваешь: “Васильич здесь?”
— Ну да, — говорю я. — Ясно. Здесь ли Васильич.
Женя смотрит с сомнением.
— Нет, ты понял? Просто спрашиваешь у него — мол...
— Да понял я, понял!..
— Не перебивай оратора, — наставительно говорит Женя. — Слушай сюда. Спрашиваешь: “Васильич, мол, здесь?” Если Васильича нет, спускаешься в подвал. Понял?
Морщит лоб и снова смотрит. Похоже, не вполне верит, что уровень слабоумия является приемлемым.
— Понял, — покорно отвечаю я.
— Если же Коля говорит, что Васильич на месте, ты немедленно уходишь. Не спускаешься в подвал к Саше, а покидаешь торговую точку. Просто выходишь на улицу и идешь себе куда глаза глядят. Понял?
Теперь я некоторое время смотрю на него. Потом сухо киваю:
— Да.
— Смотри же! Это очень важно!.. — волнуется он. — Если Васильич в магазине, в подвал идти нельзя! Видишь ли, я тебе уже говорил, что Саша неоднократно просил при такого рода визитах проявлять разумную осторожность и попусту не маячить. У него с Васильичем контры, в которых нам с тобой не разобраться, да этого, как ты сам хорошо понимаешь, вовсе и не требуется, ведь...
— Да понял я, понял!
— Не перебивай оратора...
Понятно, что, направляясь на первую встречу после полуторачасового инструктажа, я чувствовал себя несколько взволнованным.
Обрубок Коля стоял у прилавка бакалеи.
Я деревянно прошагал к нему и сказал заветное:
— Васильич здесь?
Хоть это было и несколько затруднительно при его росте, Коля все же смерил меня взглядом. Улыбка у него вообще была как у гоблина.
— Щас, — бросил он, скрываясь в недрах магазина.
Когда Коля, деловито переваливаясь, появился снова, за ним шагал немолодой и явно недовольный человек в белом халате поверх костюма. На ходу он протирал очки платком и подслеповато щурился. Остановившись, посадил очки на нос, и из-за их толстых стекол на меня уставились недоуменные глаза.
— Вот, Васильич, — сказал ему Коля, указывая на меня нечистым пальцем. — Вот этот тебя спрашивал.
Анекдот
Костер догорел.
— Спать, что ли, идти... — протянул Семен.
— Ну расскажите анекдот, — ноюще повторил Витя.
Мы помолчали.
— Пойду, — сказал Семен. — Пока.
Встал и пропал в темноте.
— Расскажи, а? Ну чего ты?
Витя обращался ко мне. Больше было не к кому. Все ушли, чтобы наконец-то его не слышать.
— Я больше не знаю, — ответил я. — Сколько можно? Уже все рассказали.
— Ну пожа-а-а-алуйста, — тянул он. — Оди-и-ин...
— Сам-то ты почему не рассказываешь?!
— Я не запоминаю! — воскликнул Витя, прикладывая руку к груди. — Ну честно, не запоминаю!
— Ладно, один, — сдался я. — Последний. И все. Годится?
— Годится! — обрадовался он.
— Тошнит уже от этих анекдотов. — сказал я. — Ну ладно, слушай... Плывет матрос на плотике. Вдруг налетает огромный лайнер. Плотик вдребезги. Матрос хватается за бревно. На палубу выходит старший помощник. В белом кителе, с золотым крабом.
Витя сдавленно хихикнул и повторил шепотом:
— С крабом!..
— Честь по чести. Матрос кричит: “Шпрехен зи дойч?!” Помощник не понимает. Матрос: “Парле ву франсе?!” Один черт. Матрос перебирает еще двадцать языков. Наконец орет: “Ду ю спик инглиш?!” Старший помощник отвечает: “Йес! Йес!” Матрос ему: “Вот я и говорю, на черта ж вы мой плотик переехали?!”
Витя захохотал.
Костер совсем догорел. Угли мерцали. Над лесом показалось желтое зарево. Выползала луна.
— А еще? — сказал Витя, досмеявшись.
— Все. Надо спать идти.
— Ну еще оди-и-ин, — простонал он. — Один только! А?
— Ты чего? — злобно спросил я. — Сдурел?!
— Ну один расскажи — и все!
Я посмотрел на него в упор. Было темно, и я почти ничего не увидел — так, белая блямба лица.
Он был просто невыносим. Сначала испортил нам пинг-понг. Играли на вылет, поэтому кто еще хотел, мог играть только с Витей. А с ним играть было невозможно. Два нормально играющих человека производят шариком именно такие звуки: пинг! — на одной стороне стола, понг! — на другой. И опять: пинг! И тут же: понг! Болельщики сидят по сторонам, ожидая своей очереди, лузгают семечки и вертят головами: туда-сюда, туда-сюда. Чем дольше, тем лучше, потому что смысл пинг-понга (в отличие от настольного тенниса) заключается в том, чтобы продлить удовольствие. Пинг-понг. Пенг-панг. Пунг-пинг. Упал. Чья подача?
А Витя что? А Витя взял ракетку и сделал так: фью! Потом с другой стороны: фью! Потом быстро-быстро попрыгал на одном месте, как резиновый заяц: брым-брым-брым-брым! Потом спросил: “Ну что, погнали?”
Никакого пинг-понга с ним не получалось. Витя резал из любого положения. Причем так, что невесомый мяч летел с гулом, как пушечное ядро, а при ударе о стол чуть не разлетался вдребезги. Витя приговаривал: “Вот так, ёксель-моксель. Вот так, ёксель-моксель!..”
— Ну только один! — снова попросил он. — Один только!
Угли прощально вспыхивали.
— Плывет по морю матрос на плотике, — сказал я.
Разумеется, с моей стороны это была просто шутка. Я думал, он скажет: “Да ладно, ты что! Сбрендил?” Тогда мы загасим угли чайными опивками и пойдем спать.
Витя поторопил:
— Ну?
— Лайнер, — тупо сказал я. — Лайнер на него налетел. Плотик пополам.
Стоило мне замолкнуть, как он нетерпеливо нукал.
— Матрос за бревно схватился. Болтается на волне кое-как...
— Ну?
— На палубу вышел капитан. В белом кителе. В фуражке с крабом. Смотрит — матрос.
Каждая следующая моя фраза звучала все тверже.
— А матрос кричит снизу: “Парле ву франсе?”
— Ну?
— “Шпрехен зи дойч?” Потом еще по-испански.
Витя напряженно молчал.
— По-итальянски, по-шведски. Не знаю. По-аргентински.
— Ну?
— В конце концов: “Ду ю спик инглиш?” Капитан ему в ответ: “Йес! Йес!”
Он заерзал.
— “Я и говорю: на кой ляд же вы мой плотик разбомбили?” — раздраженно закончил я.
— А-а-а! — разочарованно протянул Витя. — Ты мне этот анекдот уже рассказывал!..
Краешек луны показался над лесом, и тут же посветлело.
Армяне
Всякий, кто касался теории машин и механизмов, знает, что этот предмет не сложен, однако требует некоторой систематичности. Каковую трудно проявить на третьем курсе по причине любви и портвейна.
Экзамен принимал некто Гайк Ашотович Атанесянц, доцент.
Я стоял в коридоре, пролистывая напоследок учебник. Он был слишком толст, чтобы надеяться на тройку. Два балла в ведомости грозили большими осложнениями.
— Ну как? — спросил Мамука Анджапаридзе, грузин родом из Махачкалы.
— Может, проскочим? — предположил я.
Он безнадежно махнул рукой и саркастически усмехнулся:
— Ага, проскочим... Ты что, армян не знаешь?
Я пожал плечами. Откуда мне было так уж их знать? Я вырос среди таджиков (см.).
— Это тако-о-о-ой народец, — протянул Мамука. — С ними на одном поле лучше не садись. Неприятные людишки... Да что говорить!..
Я снова пожал плечами. Сказать мне было нечего.
— Вон, на Атанесянца посмотри! — воззвал Мамука к моему здравомыслию. — Что? Скажешь, приятный человек?
Кривить душой насчет приятности Атанесянца не хотелось. С другой стороны, точно так же был неприятен мне и его коллега — Сергей Степанович Соловьев. Да и вся их кафедра, по чести сказать, была мне категорически неприятна.
— Кто его знает, — вздохнул я.
— А вредные, вредные! — воскликнул Мамука. — Хлебом не корми — дай какую-нибудь гадость сделать. Матери родной не пожалеют! Брат — и брата давай! Отцу стакана воды не принесут!
— Да ладно, — сказал я. — Прямо уж...
— Вот сейчас увидишь! — пригрозил Мамука. — Помяни потом мое слово!
Я взял билет и сразу понял, что дело швах.
Сев за стол, я осознал, что оно даже хуже, чем мне показалось сначала.
Но первым сдался Мамука.
Он смял свой лист, прошаркал к Атанесянцу и грубо сказал:
— Ладно, пишите два балла! Чего там!
Атанесянц внимательно посмотрел на него сквозь толстые очки:
— Почему два балла, Анджапаридзе? Не знаете?
— Не знаю, — с вызовом ответил Мамука.
— Что мне с вами делать, ребятки, — вздохнул Атанесянц.
Раскрыл блокнот. Полистал, держа карандаш указочкой.
— Четырнадцатого приходите. Подготовитесь?
— Четырнадцатого? — переспросил Мамука. — Подготовлюсь, Гайк Ашотович!
— Вот и сдадите с промысловиками. — Атанесянц протянул ему незапятнанную зачетку. — Только не отлынивайте, Анджапаридзе.
Вдохновленный его примером, я тоже поднялся. И моя графа в ведомости осталась чистой. А значит, шансы на стипендию оставались.
Через двадцать минут мы с Мамукой стояли за мокрым столом пивбара.
— Народец, конечно, неяркий, — говорил Мамука. — Тот еще народец... Но не все так просто! — воскликнул он. — Ведь попадаются и древние княжеские роды... понимаешь?.. Одно дело — Атанесян. Простой армянский плебей. Что с него взять? Мать продаст, отца зарежет... а-а-а!
Мамука отодвинул пустую кружку и протянул руку к полной.
— Совсем другое — Атанесянц! “Цэ”! Понимаешь? “Цэ”! Древний род! Князья! Это же совсем другое дело. Как можно сравнивать? Ежу понятно. “Цэ”! Вот в чем фокус. Это тебе не какая-нибудь деревенщина. Да я как только услышу такую фамилию, сразу скажу — благородный человек. Он почти что и не армянин! Он фактически грузин, если “цэ” на конце! Естественно. Я тебе скажу: там ведь все напутано. Грузинские князья брали в наложницы армянских девушек. Но и наоборот: армянские плебеи брали в жены грузинских князей!
— Княжон, — поправил я.
— Ну да. Так что кровь-то в нем наша, грузинская, — закончил Мамука. — Еще по паре?
Четырнадцатого мы снова встретились в коридоре. Мой напарник выглядел усталым. Приехал его двоюродный брат, и прошедшие три дня Мамука был вынужден оказывать ему уважение.
— Восемь ресторанов, — горделиво сказал он, легонько икнув. — Внуковский не считаю. Там не сидели, нет. Так просто, знаешь, два раза за водкой ездили.
Еще через час мне кое-как удалось воссоздать устройство планетарной передачи. Доцент Атанесянц, грустно посмотрев и соболезнующе покачав головой, все же вписал в зачетку вожделенное “удовл.”.
Когда вышел мой приятель, на его красивом бледном лице красками горя и отчаяния было написано, что Мамука не сумел удовлетворить любознательность доцента.
— Ай! — воскликнул он, воздевая руки. — Что я тебе говорил!
И произнес краткую речь, которую я опускаю по причине ее совершенной нецензурности.
Когда мы закурили, я сказал:
— Что делать... Ладно, после практики пересдашь. Теперь взрывное дело бы не завалить.
Взрывное дело читал доцент Дзауров.
— Да уж, — ответил Мамука, страдальчески морщась. — Еще это чертово взрывное дело...
И, помолчав, с горечью добавил:
— Знаю я этих осетин (см.)!..
Атлантида
Однажды загудела земля, предвещая дрожь и конвульсии; страшной судорогой свело ее косное тело, стало оно колоться, и раскаленная магма поперла из трещин. Скоро прогнулась казавшаяся столь незыблемой материковая плита, превращаясь в глубокую чашу исторической геосинклинали (см. Каротаж ), — и нахлынули в котловину волны времени. Камнекрушащими потоками врывались они на площади, ломая деревья и стены, с душемертвящим ревом катились по улицам... Похватав что попадя, в ужасе бежали от них несчастные жители града обреченного, — но разве можно ускользнуть от посланцев такой стихии?.. Пенные волны истории догоняли беглецов: то одного за другим, а то и целую толпу; обрушивалась на их смятенные головы украшенная белым буруном лапа вала и, растерзав податливое прошлое, бросала очередное вывернутое душой наизнанку тело корчиться на холодном песке дальних прибрежий...
Когда зыби, с разных сторон накатив и заполнив чашу, схлестнулись друг с другом, порождая бурнокипящие смертонесущие воронки пучин, на прыщущую брызгами поверхность мало-помалу утихающих вод всплыло все, что осталось: кочан подгнившей капусты, полтора кило желтой моркови, пара засаленных тюбетеек, несколько мутных фотографий и конвертов (совсем бесполезных, поскольку влага жадно слизывала с них расплывающиеся буквы) и прочий вовсе уж несущественный сор. А казан, капкир (см. Зиё ), стеклянная поллитровка хлопкового масла, ура-тюбинский нож из честной “волговской” рессоры и все-все-все остальное навечно осталось на дне...
Короче говоря, города, в котором я появился на свет, самого уж давно нет на белом свете.
Голос наш тих — это плещет волна,
Слышишь, как бьется и шепчет она:
Больше уж вы не увидите солнца —
Солнцем вы все насладились сполна.
Сравнивай нас с голубыми глазами,
Мы не водою покрыты — слезами.
Что там на дне, под волной голубою? —
Господи, мы уж не помним и сами!..
Здесь не взойдет больше память о предках
Маками в поле и птицы на ветках
Не запоют, призывая на волю
Кекликов (см.) в их разукрашенных клетках.
Плавают молча холодные рыбы
Там, где влюбленных мы прятать могли бы.
Где они все? — их мечты и волненья
Стаей форелей забились под глыбы...
Мой друг думал, что пишет жалобу от имени кишлаков, оставшихся под водами Нурекского моря.
Мог ли он знать, что речь в этих стихах (см.) идет о другом, о совсем другом?..
Бог
Ежу понятно, что ни на один из вопросов, касающихся смысла или цели жизни, невозможно ответить в терминах самой жизни — то есть не прибегая к понятиям, выходящим за ее пределы.
Тому, кто хочет, чтобы его жизнь имела цель и смысл более значительные, чем просто поддержание существования и развития вида, не обойтись без помощи Бога.
В Бога можно просто тихо верить. А можно наводить порядок в умах, прибегая хоть к четырем доказательствам бытия Божия, хоть к теореме Геделя о неполноте.
Мне всегда казалось, что Бог — это та черная неизвестность, что окружает человека. В которую он летит безоглядно, как мотоциклист в тумане, и не знает, в какой момент его размажет о бетонную стену. По-моему, этого достаточно.
Идея же, будто мы есть любимейшее Его творение, на мой взгляд, не выдерживает никакой критики. Нет, ну в самом деле, зачем Ему, при Его могуществе, мы могли понадобиться? Во-первых, следить за всей этой земной суматохой необыкновенно хлопотно. Во-вторых, для удовольствия, связанного с любованием плодами собственного труда, Он мог бы создать и что-нибудь более привлекательное.
Я думаю, что если мы и нужны Богу, то лишь как промежуточное звено.
Должно быть, Он все-таки не всесилен. Ну не может Он создать такой камень, какой Сам не мог бы поднять!
Поэтому Ему пришлось заняться людьми — чтобы достичь какой-то более удаленной цели через наше посредство.
Если Он и смотрит за нами, то исключительно как биолог, следящий за развитием в пробирке нужного ему штамма: когда жизнедеятельность микроба оставит след в виде искомого лекарства, использованная пробирка будет тщательно вымыта и высушена, и Он об этом штамме уже никогда не вспомнит.
А если мне скажут, что я оперирую слишком человеческими понятиями — в том смысле, что человеческие понятия могут нести на себе лишь тень Божеских, человеку совершенно неясных, — я отвечу, что нечего и толковать о том, что никогда не может быть понято.
Богачи
Людские представления о богатстве очень разнятся.
Однажды я своими ушами слышал, как некий ханыга, шагая от дверей заледенелого пивбара разлива февраля одна тысяча девятьсот восемьдесят четвертого года к столику, за которым его насупленные кореша сосали кислое пиво “Колос” под соленые сушки (см. Грузины ), с надеждой воззвал к ним:
— Ну что, богачи! Сгоношим на бутылку!..
В детстве быть богатым — это значило иметь одиннадцать копеек, чтобы по дороге из школы купить желтый зубчатый коржик на прилавке возле Дома колхозника. Отец утверждал, что их пекут специально для изжоги. Я был иного мнения, но, так или иначе, денег мне на них никогда не полагалось.
Зелень еще свежая, лаковая. А зато штаны уже короткие, и утренний воздух холодит колени. Говорили, будет дождь... но дождя нет!
Долгое движение с беспрестанными остановками. Мужчины дымят папиросами, женщины благоухают духами... Все разряженные, веселые. Щелкают фотоаппараты. Те, кого снимают, собираются гурьбой, ненадолго замораживают улыбки, а потом снова смеются и шумят. У детей в руках шары и флажки. Солнце слепит, процессия то движется, то замирает...
Но площадь все ближе! Уже доносится гулкий радиоголос и ответный рев толпы!
— Го-го-го! Го-го-го! — а в ответ:
— Р-р-р-р-ра-а-а-а-а-ррр-а-а-а-а-ррр-а-а-а-а!..
Все ближе, ближе! Видны верхушки трибун — вот же они, вот! Красные флаги поднимаются! Транспаранты с надписями “Миру — Май!” перестают пьяно шататься.
— Ура, товарищи!.. Ура-а-а-а-а-ррр-а-а-а-а-ррр-а-а-а-а!..
Сердце стучит чаще. Хочется видеть все, все! Самых маленьких отцы — те, у которых в руках нет ни транспарантов, ни знамен, — сажают на закорки. Но я большой! Я просто встаю на цыпочки и тяну шею. Вот они!
— О-о-ощадь ает-ает!.. щало-о-о-онна... ает-ает-ает!.. ститутона щодалонна онаута!.. онаута металлута тутаталов!.. Р-р-р-ра-а-а-авствуют ветские!.. австуют ветские!.. металлурги!.. урки!.. урки!.. урки!.. Ура-а-а-а-а-ррр-а-а-а-а-ррр-а-а-а-а!..
Люди на трибуне улыбаются толстыми лицами и ответно машут мне руками.
— Ура-а-а-а-а-ррр-а-а-а-а-ррр-а-а-а-а!!! — кричу я вместе со всеми — со всеми!!! вместе!!! — так, что темнеет в глазах. — Ура-а-а-а-а-ррр-а-а-а-а-ррр-а-а-а-а!!!
Еще десять, еще двадцать быстрых шагов единым фронтом, единым телом — и вдруг все кончается, распадается... вянут знамена, падают и исчезают где-то транспаранты... распавшись на составляющие, толпа растекается по широкому проспекту... под ногами россыпь зеленых и красных резинок лопнувших шаров, поломанных флажков, затоптанных бантиков... тянет сладкой вонью шашлычного огня... ноги гудят... над головой лаковая юная зелень чинар и голубизна ясного неба!.. сегодня есть одиннадцать копеек!.. можно отстать от родителей и купить коржик!.. и давиться его пресной рассыпчатой мякотью!.. и запивать лимонадом!..
А потом прямым ходом — к бабушке! За праздничный, за богатый стол: холодец, рыба под маринадом, “ростовская” колбаса!
“Ростовская” — это был второй после коржика символ богатства, неподдельная примета зажиточности. “Надо достать „ростовскую”... ты достала „ростовскую”?.. говорят, была „ростовская”... мне обещали две палки „ростовской”... в горкоме дают „ростовскую”!..” Вопрос жизни, вопрос чести и совести — достать “ростовскую” или не достать. Праздника без “ростовской” — не бывает!
Я ходил на демонстрации когда с отцом, а когда и с мамой. Витюшу Баранова всегда брал отец.
Потому что мать Витюши была в эти дни занята именно тем, что стояла на трибуне. Она улыбалась и махала нам рукой.
Мать Витюши Баранова была партийным работником и носила строгие черно-белые костюмы. Подчеркнуто прямые линии были призваны уничтожить саму идею изобилия и роскоши непосредственно в зародыше.
Разумеется, этот наивный камуфляж никого не мог ввести в заблуждение. Всем было известно, что Барановы — богачи.
Именно поэтому у Барановых всегда водилась “ростовская”. Всегда! Появление “ростовской” из холодильника в будний, ничем не отмеченный простой черномясый календарный день лично меня (то есть пионера в коротких синих штанах и красном галстуке из-под воротника белой рубашки) необыкновенно приятно ошеломляло... Приятно? Пожалуй, нет: неприятно. Кой, к черту, приятно! Я стеснялся в будни есть “ростовскую”! К тому же поедание этой проклятой “ростовской” в будни являлось профанацией праздника!
Теперь-то я понимаю, что на взгляд стороннего наблюдателя, не склонного мерить уровень материального положения с помощью коржика или палки “ростовской”, все мы — и Барановы, и Карахановы, и Климченко, и Меламеды, и Ткачевские, и Курбаковы — пребывали на одном уровне нищеты. Но в ту пору не было сомнений, что Курбаковы все-таки значительно беднее Ткачевских. И это несмотря на то, что наличие или отсутствие известных материальных возможностей определялось вовсе не бедностью или богатством, а справедливостью. Справедливость же не может быть плохой — в отличие от богатства и бедности, всегда несправедливых.
Мамаша Баранова стояла на трибуне в строгом черно-белом костюме, улыбаясь и маша, и динамики надрывались над ее гладко причесанной головой:
— Свобода раводаенствоода енствобратодаство енство атство!!!
Она махала нам рукой, на пальцах которой не было ничего, кроме обручального кольца, какое может позволить себе даже самый скромный партийный работник, и только я во всей толпе знал, какая есть у нее шкатулка, — хвастунишка Баранов тайком показывал.
Партия платила ей за то, что всю жизнь и все силы она отдавала борьбе за освобождение человечества, неустанно сражаясь за свободу, равенство и братство, и поэтому было справедливо, что в этой большой черной шкатулке сияющее золото браслетов и колец причудливо мешалось с калейдоскопическим сверканьицем мелких бриллиантов.
Ботинки
То, что ноги должны быть в тепле, известно всем. Размышляя над проблемой приобретения зимних ботинок, я прислушивался к мнениям, высказываемым бывалыми ходоками. Большая часть рекомендаций сводилась к тому, что зимние ботинки ни в коем случае не должны быть малы. Более того, они не должны быть даже нисколечко тесны — ибо только в больших, просторных ботинках, могущих быть оснащенными толстыми войлочными стельками (а то и не одной), нога чувствует себя именно как веселый скворец в умелой руке птицелова — недостаточно свободно, чтобы улететь, но и не так тесно, чтобы задохнуться.
Оценивая полученную информацию и размышляя, я стал склоняться к тому, чтобы приобрести ботинки больше не на размер, как раньше собирался, а на два. Потому что знал за собой странную склонность обзаводиться именно тесной обувью. Доходило до смешного: однажды я купил румынские желтые туфли с рантом и стальными пряжками, в которых едва уковылял из магазина, а на другой день был вынужден приехать босиком на такси, чтобы обменять на более подходящие.
Точку поставил Палыч (см.). Он сказал:
— Не дури. Зимние ботинки должны быть просторными. Стелечку, шерстяной носочек — да тебе в таких сам черт не брат!.. Ты какой носишь? Сорок третий? Тогда бери сорок седьмой — не ошибешься!
Так я и сделал — и не прогадал.
Меховое нутро этих замечательных образцов обувной промышленности, добротность которых и поныне еще наводит на мысли о вечности (см.), было дополнено мною толстыми войлочными стельками и шерстяными носками.
Я добился желаемого эффекта: ступня пела, как соловей, и шагал я легко и твердо, чуть только не пританцовывая.
Правда, вскоре мех стал приминаться. Пространство высвобождалось, и на следующий день мне пришлось купить вторые стельки. Нечего и говорить, что я выбрал те, что посолидней.
Днем позже я завел третьи (на всякий случай заказав старухе, что торговала ими у метро, еще пару-другую) и надел дополнительный комплект шерстяных носков. Это почти избавило меня от того чмоканья и хлюпанья, что в последнее время возникало при ходьбе. Впрочем, что стоили эти мелкие неудобства по сравнению с испуганным хрустом бессильного снега и божественным ощущением сухого тепла?
Еще через пару дней я обратил внимание на следующее. Всегда прежде я считал шаги парами — левой, правой, ать-два. Теперь характер ходьбы переменился, явно сместившись в сторону многоступенчатости: первая пара шагов происходила внутри ботинок, а лишь вторая — вместе с ними. Может быть, со стороны моя четырехтактная ходьба выглядела несколько странно. Но, друзья, ведь мы — не балерины. Это пусть они прыгают на пуантах. Для нас главное — чтобы ноги не мерзли.
И вообще, решить эту проблему оказалось проще простого. Хватило каких-то двух с половиной пачек ваты. Я плотно набил ею нутро мысков, и все встало на свои места.
Я блаженствовал. Когда жена решила выбросить почти новое байковое одеяло, я порезал его на куски и выстелил днища мягкими лоскутами.
Когда она заявила, что диванные подушки тоже пришли в негодность, я и их пустил в дело.
Теперь Палыч собирается переезжать и намекает, что не потащит на новую квартиру ни старую тахту, ни драные половики. Думаю, все это мне пригодится. Не нужно излишеств, но самое необходимое должно быть под рукой.
В общем, друзья, главное — это чтобы ноги были в тепле.
Буквы
Знакомство с любой письменностью показывает, что она чрезвычайно избыточна. Например, насколько лаконичнее и красивее устная речь немецкого языка по сравнению с тем нагромождением знаков, что передают ее на бумаге.
Русский язык в этом отношении устроен сравнительно экономно. Реформа правописания (декрет СНК от 10 октября 1918 г.), отменившая “еры” и прочие ненужные буквы, была как нельзя более своевременна и уместна. Она создала предпосылки для возможного ускорения процесса обучения (приблизительно на 10 процентов), упростила производство литер, выведя из оборота несколько бесполезных литейных форм, и позволила сократить количество бумаги, потребной для напечатания верных в политическом отношении книг.
Однако на пути разумного упрощения русской письменности сделано, конечно же, далеко не все.
Так, например, совсем не обязательно иметь такое количество знаков для передачи гласных звуков. В частности, буква “э” представляется совершенно бесполезной. Ее роль с тем же успехом может исполнить буква “е”. Какая, в сущности, разница, как писать — “элемент” или “елемент”? Никакой. И в этом легко убедиться на нескольких простых примерах.
Возьмем слово “пионер”. Написание диктует произношение через “е”, однако многие (особенно люди старшего поколения) произносят его через “э” оборотное — “пионэр”. Заметим, что это совершенно не препятствует пониманию. Еще более показателен пример слова “дельта”. Написание снова предполагает “е”, однако всякий сколько-нибудь образованный человек произносит его именно через “э” оборотное — “дэльта”.
Рассмотрение этих (и, при необходимости, множества других) примеров с несомненностью доказывает, что буква “э” лишь бесполезно занимает место в алфавите, отвлекая внимание и силы, необходимые для запоминания как ее самой, так и тех немногочисленных случаев, когда она используется на письме.
Говоря общо, человек руководствуется не тем, что написано (см. предыдущие примеры), а собственной привычкой в отношении знакомого ему слова. Стоит лишь преодолеть выкованный веками предрассудочный взгляд на русскую письменность, как становится понятно, что для целей передачи смысла можно пользоваться гораздо более экономным (а значит, и функциональным) алфавитом. Нетрудно заметить, что, по большому счету, принципиального различия нет не только между “е” и “э”, но также и между “е” и “и”, “а” и “о” и даже “о” и “у”. Какие бы гласные ни использовались на письме (пусть даже случайным образом), все равно читающий в подавляющем количестве случаев верно истолкует читаемое.
Исключений из этого правила так мало, что можно вовсе не брать их в расчет. Например, какая разница между словами “самолет”, “самалот”, “сомулет”, “семелет”, “сумулут” и “симилит”? Для целей понимания — практически никакой, потому что понимание того или иного слова диктуется контекстом (вспомните слова “ключ” — родник и “ключ” — приспособление для отпирания замка), а в контексте фразы “Самалат апаздал на два часа” то, какими гласными огласована комбинация согласных “смлт”, не имеет ровно никакого значения.
Это ценное заключение позволяет сделать еще один шаг к достижению максимальной простоты и экономности русской письменности.
Если не важно, какую именно гласную мы используем на письме, напрашивается вывод, что использование гласных в целом необязательно, а применение их в настоящее время есть лишь устарелый реликт прошлого, промежуточная ступень на пути к завоеванию простоты в передаче смысла.
Нет нужды подробно освещать (а тем более доказывать ее справедливость — настолько она очевидна) ту точку зрения, что генеральное упразднение гласных в русском языке приведет, во-первых, к значительной экономии бумаги, краски и времени, потребного для заучивания букв, и, во-вторых, к возрождению интереса к русской литературе и письменности, поскольку ничто так не привлекает чловека, как внутренняя грмоничность исслдуемого явлния. Не исклчено, что на првом этапе слдует, взмжно, ствить над сгласнми бквами (в сущнсти, единствнно и оствшмися в алфвте) какие-либо знки, пкзывающие, что за сгласнм звукм следует некий гласный, — как устроено, нпрмр, в прсидскм, врйском и мнгх дргх язкх. Днко н пслдщх тпх рфрм мжн ткзтс ткж т знкв глсвк, чт, нсмннн, смм плжтлнм брзм скжтся н рзвт взмжнстй рсскг зк.
Бурмастер
Был зимний вечер, в физиономию дул, как и положено, пронзительный ледяной ветер. В нескольких километрах от главной площади поселка Кенкияк (см.) множество пятисотсвечовых ламп освещало громады тяжело ухающих парогенераторов, и оттого весь поселок был залит мертвенным отраженным светом, струящимся с хмурого неба.
Главная площадь поселка представляла собой громадный пустырь. Я жил с одной его стороны, а бурмастер Трофимов — с другой.
Надвинув шапку на глаза, опустив голову и закрываясь воротником, я миновал примерно полпути, когда увидел всадника.
Лошадь шла бодрой рысью и быстро приближалась.
В седле, сооруженном из каких-то тряпок, с веревочными подпругами, восседал казах (см.), одетый в рваный овчинный тулуп, также повязанный веревкой в качестве кушака. На башке криво сидела рваная меховая шапка, которую кроме как “треухом” никак было не назвать. Штаны, судя по их цвету, форме и фактуре, тоже явились откуда-то из восемнадцатого века, из времен пугачевщины.
Я полагал, что он скачет с определенной целью, и замедлил шаг, чтобы мы смогли разминуться.
Каково же было мое изумление, когда оказалось, что его целью был я.
Метрах в трех он, радостно оскалясь, отчего его круглая, как сковорода, рожа стала окончательно зверской, поднял лошадь на дыбы.
Я шарахнулся.
— Ты чего?! — крикнул я. — Сдурел?
Он не отвечал. Может быть, он был слишком пьян, чтобы говорить. Так или иначе, он только скалился в ответ, гыкал и поворачивал лошадь то так, то этак, закрывая мне дорогу.
Одна из немногих мыслей, что в тот момент озарила мое смущенное сознание, — это схватить лошадь под уздцы. А дальше что? К тому же в правой руке пьяный наездник держал плетку — длинный жгут, вырезанный из автомобильной покрышки, на короткой деревянной ручке.
Так мы топтались минут пять. Я орал и бранился. Он — перекрывал мне дорогу, скалился, по-прежнему неопределенно гыкал и молчал.
Потом вдруг завизжал, огрел животное камчой, отчего оно снова встало на дыбы, и поскакал прочь. Копыта жестко звенели о мерзлую землю.
Я перевел дух и двинулся своей дорогой.
Через десять минут я сидел за столом в теплой комнате, пил чай со смородиновым вареньем и рассказывал бурмастеру Трофимову об этом странном происшествии.
— Ну и чего ты растерялся? — спросил Трофимов, усмехнувшись.
Я пожал плечами:
— А что мне было делать?
— Ты вот говоришь — под уздцы, — вздохнул он. — Это неправильно. Он тебя точно огрел бы пару раз по роже. Еще, чего доброго, и глаз бы вышиб. И сливай воду. Нет, не так.
— А как? — спросил я.
Он снова вздохнул, разминая железные кулаки.
— Я обычно как делаю?.. Хватаешь ее за морду обеими руками... — Он показал это страшное при его грабках объятие. — И крутишь! И валится она как миленькая! — Трофимов махнул рукой, запястье которой по ширине не отличалось от ладони. — А когда свалил, тут и делать нечего. По башке ему пару раз. И пенделя потом, чтобы бежал быстрее!..
Я посмотрел на собственное запястье и невольно вздохнул.
— А как еще? — строго спросил Трофимов. — С моими помбурами (см.) только так.
Он поднял чашку, несколько раз отхлебнул, а потом расстроенно закончил:
— У меня ведь все сидельцы.
Бутылит
Три водопроводных крана над одной раковиной можно увидеть только в городе Шевченко (см. Казахи ). Из одного льется холодная соленая вода. Пить ее нельзя. Из другого — горячая соленая вода. Пить ее тоже нельзя. И лишь из третьего крана течет пресная. Точнее — опресненная. На атомной, между прочим, станции. Излишне говорить, что, как правило, более или менее действует лишь какой-нибудь один кран. Обычно это второй — с горько-соленой горячей влагой.
Город стоит на берегу Каспийского моря, на высоком обрыве. Обрыв — популярное место отдыха горожан и гостей города. И впрямь — даже в июле, когда марсианские пейзажи полуострова Мангышлак плавятся и текут в безмерно жарком воздухе пустыни, здесь под вечер над палящей бирюзой Каспия все-таки что-то шевелится: какое-то робкое дуновение... вот еще... потянуло, а?.. точно потянуло!.. и вот уже дует, дует!..
Мы сидели на этом обрыве, свесив ноги, и пили кислое пиво из теплых бутылок. Мы были не одни — сколь хватало глаз, точно так же сидели, свесив ноги, люди. И тоже что-то пили.
Метрах в тридцати под нами катило свои волны древнее Хазарское море. Круто просоленные волны были тяжелы. У берега они сердито бычились, зло гнули вспененные шеи и жестко обрушивались на изумрудный пляж...
О, этот пляж! Он был фантастически красив на закате, этот пляж! Он звал к себе — правда, хотелось прыгнуть вниз! — и только мысль о том, что обратно уж вряд ли выберешься, кое-как меня останавливала.
— Стас, — сказал я, томясь невысказанностью. — Красиво-то как!.. А почему у вас тут галька зеленая?
Стас пожал плечами. Потом допил пиво и швырнул пустую бутылку.
Она беззвучно лопнула, ударившись с разлету о берег, и тут же исчезла в шумной пене накатившей волны.
— Минералогии (см. Роговая обманка ) не знаешь, — ответил Стас. — Это же бутылит!.. Ну что, еще по одной?
(Продолжение следует.)