О том, что трагедия родилась из духа музыки, понаслышке знает всякий — читать для этого Ницше вовсе не обязательно. Но если не полениться, прочитать и вдуматься, откроются вещи удивительные. Знаменитая работа повествует вовсе не о генезисе античной трагедии, но о зарождении персоналистического искусства как такового. О зарождении лирической поэзии — в противовес гомеровской, эпической традиции — как высшей формы противостояния человека року, хаосу и, в конечном счёте, смерти. Поэтическое творчество осознаётся Ницше как “высшее напряжение языка, стремящегося подражать музыке”. Стихотворцы всех времён и народов эту нехитрую истину, естественно, знали — фонетическая составляющая текста, чистота звука всегда являлись лакмусовой бумажкой, по которой можно было отличить творение мастера от ремесленных поделок. Другое дело, что музыкальность стиха могла порой вступать с семантикой в непримиримое противоречие, как у романтиков и модернистов, а то и вовсе выродиться в чистую глоссолалию.

Век минувший внёс свои коррективы. Если Бродский в нобелевской речи с гордостью говорил о стихотворцах своего поколения как о людях, сумевших “написать музыку после Аушвица”, то для последующих генераций само понятие “музыка” применительно к поэзии стало едва не моветоном...

Предлагаемые читателю “Времена года” замысливались отнюдь не как декларативный проект под условным лозунгом “Назад/вперёд к музыке!”. Это просто дань признательности композитору, на протяжении многих лет делавшему мою жизнь менее непереносимой. Толчком к их написанию стал замечательный диск Гидона Кремера “Восемь сезонов”, в котором классические “Le Quattro stagioni” Вивальди оказались виртуозно переплетены с “Сезонами в Буэнос-Айресе” Астора Пьяццолы. Оказалось, что до дыр, до мелодий на мобильнике заигранная классика может звучать свежо, молодо и не менее страстно, нежели танго экзотического аргентинца. Трезво отдавая себе отчёт в разности весовых категорий, я попытался создать собственную версию фенологических зарисовок, использовав в качестве эпиграфа шедевр “рыжего аббата” из Венеции. Как получилось — судить не мне. Но если прочитавший эти стихи сподвигнется лишний раз переслушать творение Вивальди — значит, труд автора уже был небесполезен.

 

La Primavera. RV.269

I. Allegro

Холодно. Холодно. Холодно.

Ровная белая плоскость.

Прыгнула птица, нахохлилась,

пробороздила полоску.

Рядом другая, десятая,

тысячная зазвенела.

Ноты скворцов — как десантники

с помолодевшего неба.

Что-то проклюнулось новое.

Рыжий аббат по-кошачьи

глянул на лист разлинованный.

Пальцы смычок предвкушают —

весело, весело, весело…

Так, нарываясь на выстрел,

пальцы в классическом вестерне

над кобурою нависли.

 

II. Largo e pianissimo sempre

насмешливый солнечный шприц

прогнал пробужденье по вене

и я машинально поверил

нестройному щебету птиц

рассевшихся важно окрест

так верит любитель нестрогий

разрозненным всплескам настройки

секунда и грянет оркестр

и властью музы2ки живой

сугробы последние стают

собачьим дерьмом прорастая

окурками жухлой травой

в безумии нет новизны

но помнить о музыке стоит

всегда даже если истоки

гармонии замутнены

 

III. Allegro: Danza Pastorale

Ещё трава вовсю не распрямилась

и талый лёд сплавляют по реке,

но отразился мир, дождём промытый,

в проснувшемся фасетчатом зрачке.

Он набухает тучами, роится,

сосёт из листьев клейкий сладкий сок —

бесплоден, как победы ассирийцев,

бессчётен, как египетский песок.

Уже Восток грозит грозою майской,

а важный Запад латами одет —

там, под хитином, молодая мякоть

упорно пробивается на свет.

Помилуй Босх их бравое кишенье,

обезопасив, удержать в холсте…

Жестококрылый насекомый шелест.

Переплетенье умыслов и тел.

 

 

L’Estat. RV.315

I. Allegro non molto

Осязаем и плотен,

зной ландшафт застеклил.

Капли сохнут в полёте,

не касаясь земли.

И природа парная,

ветви небу воздев,

дремлет, припоминая

тяжесть прежних дождей.

Чтобы хлынувший с неба

вертикальный поток

в пересохшие недра

впрыснул жизнь. А потом

с головою накроет

детский страх темноты.

Исполинский некрополь.

Тяжесть звёздной плиты.

 

II. Adagio

ночной туман над лесополосой —

и незаметно тлеющий торфяник

которым привкус гари привнесён

перерастает в пламень триумфальный

туман прохладный и горячий дым

неотличимы как любовь и похоть

столь нечленораздельно молодым

себя чудно2 под занавес припомнить

случайной искры некогда достало

чтоб тление подспудно нарастало

перерождаясь в яростный накал

с которым не управиться никак

кто ж знал что сколько ливней ни прольётся —

похеришь жизнь похоронишь жену —

подспудный жар уходит в глубину

и станет тлеть покамест не прорвётся

 

III. Presto: Tempo impetuoso d’Estate

Назойливые осы, таз с вареньем

и облаков закатное горенье,

присыпанное пеплом по краям, —

домашний рай не для таких, как я.

Переизбыток мошек и букашек,

кишенье жизни в собственном соку,

считай, необратимо обрекает

утрате вкуса всех, кто и2мет вкус.

Природа — Рим, где не уединиться,

а я от муравейников устал.

И слюдяное марево струится

над раскалённой белизной листа.

Но любопытен я. Мне с детства любы

прохладные глубины старой лупы.

И в тот кружок, что походя прожёг,

свершаю окончательный прыжок.

 

 

L’Autunno. RV.293

 

I. Allegro: Ballo e Canto di Villanelli

Багряное, золотое —

доступны за просто так.

Подходит к концу застолье,

и воздух влагой набряк.

Природа, в миг перехода

бесстыдная на свету,

вступает в привычный холод,

привычную красоту.

Ей, женщине, инстинктивно

понятна эта игра:

за тленным золотом стынет

бессмертие серебра.

Откинувшись на подушку,

ей лестно и чуть смешно,

что так заморозить душу

другой уже не дано.

 

II. Adagio molto: Ubriachi dormienti

лучше и2з дому наугад

страшно наедине с душой

шутовской лоскутный наряд

не роскошен скорей смешон

наподобие пышных риз

слаще честное неглиже

или белый верх/чёрный низ

как у тётенек на душе

снег — покрывший на Покрова2

разорённую землю — лёг

на виски мои на слова

как серебряный мотылёк

он упрямо порхал чудил

платонически длил игру

белизна сильнее чернил

даже если стает к утру

 

III. Allegro: La Caccia

Сучьев утренняя проседь.

Впрочем, лучше ни гу-гу

о творящемся без спросу

в человеческом мозгу.

Боже, до чего же славно

до сих пор по мере сил

эту стынущую слякоть

снисходительно месить!

До чего же неохота

становиться стариком,

чтобы в близящийся холод

заглянуть одним глазком!

Льдистым градусником смерить

уходящее тепло.

Дух, бессмертный после смерти,

не способен помнить плоть.

 

L’Inverno. RV.297

I. Allegro non molto

Ни ледяных узоров на стекле,

ни хвойных лап в морозном серебре —

лишь клянчат жизнь голодные пичуги.

Пусть всё не так, как надобно для чуда,

и вместо снега бурою листвой

земля заледенелая одета —

безбожий мир вступает в Рождество,

как желчный старикан впадает в детство.

А там огни бенгальские искрят

и огорченья делаются мельче.

Скрипичные серебряные смерчи

ныряют в нисходящий звукоряд

и вновь взмывают в праздничную высь.

Вертеп мультяшен. Истинны волхвы.

Иссохший взгляд ответствует звезде

и понимает: всё не безнаде…

 

II. Largo: La Piogga

скудные небеса

зиму не оправдали

слепнут мои глаза

что там: земля вода ли

не прочитать с листа

этой бесснежной стужи

попросту пустота

превоплощает души

не занести в блокнот

строк что легко ложились

попросту настаёт

новое время жизни

или всего верней

то бишь всего честнее

шанс разобраться с ней

праздник прощанья с нею

 

III. Allegro

белы2м бело2 болеет о былом

больны2м больно2 былеет о болеем

о до2бела обглоданной Бореем

бумаге о сугробах над столом

Я слепну, но, покамест в теле ветхом

послушны осязание и слух,

пытаюсь петь, подвластный ремеслу,

как поздний снег обламывает ветви.

Живу на ощупь, но простые вещи

меня пугают: стол, стакан, комод.

Я ложечкою чайною повержен —

ведь и она меня переживёт.

Не говоря о зеркале в прихожей,

не говоря о книгах. Им дано

превоплощаться под чужою кожей

и прорастать как мёртвое зерно…