КНИЖНАЯ ПОЛКА АРКАДИЯ ШТЫПЕЛЯ

 

+10

 

С в е т л а н а  В а с и л е н к о. Проза в столбик. М., «Союз российских писателей», 2010, 112 стр.

Подошел к этой книге не без настороженности:  больно уж высокопарно и взахлеб превозносятся стихотворные опыты известного прозаика и секретаря писательского союза в аннотации и  предисловии.  Рад, что опасения оказались напрасными. Стих Светланы Василенко —  как правило, нерифмованный и нерегулярный — энергичен и напорист, а сами стихи — пристальны и, как ни старомодно это звучит, трогательны.

«Собаки / С волчьими лицами. / Олени, / Застенчивые, как ненцы. // Ненцы/  По имени Прокопий и Петр. // Снег, похожий / на глазурь, которой / Покрывают кулич / На Пасху. // Строганина в чуме. // Девочка Фая / Из народности ханты, / Закрывшая лицо руками: / То ли плачет, / То ли смеется, / Как птица. // Над Ямалом. / Ямалом. / Ямалом».

«Географическим» впечатлениям, а их здесь немало, обычно сопутствует жесткий ритм назывных предложений; сюжетные стихи, которых тоже хватает (как-никак автор —  прозаик), написаны  в иных, но столь же властных ритмах и менее всего похожи на конспекты прозы. «Столбики» Светланы Василенко населены множеством странных и странноватых персонажей, множеством выразительных голосов, а рядом с ними и авторский голос — то жалуется, то умничает, то чудит. К сожалению, формат этих заметок не позволяет привести не то что целый сюжет, но даже достаточно представительный отрывок. Приведу небольшое стихотворение, так сказать, вариацию на классическую тему, из «польского» — в порядке исключения рифмованного — цикла.

«Дождь над Познанью. Зима./  День святого Николая. / Ёлка вся стоит в огнях, / Перед ней стоит малая. // Смотрит грустно на шары, / На нее собачка лает, / Для нее подарка нет / У святого Николая. // Просит грошики она, / Счастья всем в году желая. / Положи ей золотой / В день святого Николая».

 

Е к а т е р и н а  Б о я р с к и х. Женщина из Кимея. М., «Время», 2009, 128 стр.

К сожалению, никогда не слышал, как Екатерина читает свои стихи.

Читаю глазами:

 «...эй, зверолов, за ушами шум-шулавей трещит, / за ушами зей-зелевей, сотни зверей / пожирают жар, рай разума моего, / шил-шилавек, жил-желовек жив, из жил сшит, / жил-жил, да и сам стал сжит, / спился, как чай, спит он, спит», — начинаю в такт раскачиваться: чистое шаманство, камлание. Притом стихи в книге все больше долгие, прихотливо вьющиеся, с разворотами, возвратами, вариациями, повторами. Я не очень-то верю в лирическое исступление, но большие стихотворения Екатерины Боярских и впрямь кажутся сочиненными на одном дыхании, когда рука не успевает за потоком набегающих образов и заклинаний. Такому впечатлению — помимо властного ритмического посыла — способствуют и спорадическая «грамматическая» рифмовка, и обедненный словарь, и простая символика оппозиций типа день-ночь, огонь-вода, жизнь-смерть, внутри-снаружи и т. д. Впрочем, при ближайшем рассмотрении в этих стихах обнаруживаются и композиционная своего рода цельность, и простые оппозиции расщепляются и образуют более сложный состав, и относительная бедность словаря не мешает яркой сюрреалистической картинности, а вышеприведенная цитата демонстрирует тонкую филологическую работу с составом слова. Вот и в биографической справке значится: филолог. То есть на стихийность (думается, все-таки природную) поэтического дарования Екатерины Боярских накладывается координатная сетка филологической грамотности. Эти филологические координаты предусматривают не столько следование той или иной традиции (далекие отголоски хлебниковского, цветаевского, заболоцкого стиха у Боярских вполне различимы), сколько своего рода аскезу, отказ от самых, может быть, лакомых влияний и веяний. Так появляется возможность говорить «на чудовищном, невнятном, / незабвенном, безвозвратном, / партизанском языке, / убегающе понятном, / как рисунок на песке».

Боярских трудно цитировать: строки, вырванные из набегающего словесного потока, из системы перекличек, гаснут.

Приведу самое короткое стихотворение полностью:

 

МАЛАЯ МЕДВЕДИХА

 

У медведихи и ухо

слышит дышащее тихо

тёплое, теплее пуха,

эхо —

и лесное мухо,

и заплаканное мыхо

ходят в лабиринтах слуха

в мягких тапочках из меха.

 

А как любителя фантастики меня не мог не порадовать эпиграф из Урсулы Ле Гуин, давший название книге.

 

Д м и т р и й  В е д е н я п и н. Между шкафом и небом. М., «Текст», 2009, 109 стр.

Мемуарная проза, стихи (частью новые, частью из книги «Трава и дым», 2003), несколько фотографий из семейного альбома. Впечатление продуманной бедности: и воспоминания могли быть поразвернутей, хотя бы в части семейных преданий, и фотографий наверняка сохранилось много больше, чем отобрано для книжки; разве что стихи, где так или иначе преломились впечатления начальной поры, представлены более или менее полно.

Хотя — что значит поразвернутей? Говорят, есть специальные техники припоминания, вроде бы позволяющие (не знаю, не пробовал) извлекать из глубоких закоулков памяти  давно и, казалось бы, прочно забытое. Но, как я понимаю, Дмитрий вовсе не стремился воссоздать свои детские впечатления в максимально возможной полноте, простодушно полагая существенным лишь то, что помнится само, без нарочитых усилий. А помнится и оказывается существенным лишь самое любимое — драгоценные мгновенья, стихи, фотографии. Притом что память у Дмитрия Веденяпина на зависть цепкая, память природного поэта:

«то, что я не буду математиком, стало понятно маме давно, а именно в тот момент, когда посредине ее объяснения, как решать какую-то элементарную арифметическую задачку про овец, которых в таком-то количестве вывели на пастбище, а столько-то оставили в овчарне, я мечтательно поинтересовался, какого эти овцы цвета и какая в тот день была погода».

Впрочем, мне как читателю — причем имеющему существенно иной, нежели у автора, житейский опыт — интересна не столько погода того или иного дня, сколько, скажем так, запомнившаяся автору погода времени. У Веденяпина очень хорошо видна эта погода, и она на удивление светла, даже когда речь идет о невеселых событиях... Вот и Григорий Дашевский в вынесенной на обложку реплике замечает: «Стихи Дмитрия Веденяпина вырезают в мире некий светлый куб…»

Странное дело! Поэт пишет мало, печатается нечасто, последняя (вторая) тоненькая  книжка вышла семь лет назад, на публике появляется редко, в блогосфере отсутствует, но круг его почитателей широк и разнообразен. Может быть, дело именно в этой, казалось бы, давно немодной простодушной светлоте, в мироприемлющей погоде его стихов и, как мы убеждаемся сегодня, прозы.

Любопытно сопоставить преломление одних и тех же эпизодов в мемуарных записях и стихах. Любители поразмышлять об эвристической или, напротив, сковывающей нудительной силе рифмованного стиха найдут здесь, можно сказать, уникальный материал.  

 

А л е к с а н д р   К а б а н о в. Бэтмен Сагайдачный. Крымско-херсонский

эпос. М., «Арт Хаус медиа», 2010, 160 стр.

Сатира и гротеск в пределе — то есть запредельная сатира и запредельный гротеск — тяготеют к чертам амбивалентного эпоса, и этот предельный переход удается Кабанову как, пожалуй, никому другому. В новой книге (включившей в себя, по кабановскому обыкновению, немало старых стихов) этот переход предъявлен наиболее сгущенно, вероятно именно поэтому автор вынес в подзаголовок слово «эпос» и довольно условно уточнил: «крымско-херсонский», хотя география книги много шире этого определения.

 

Новый «Lucky Strike» — поселок дачный, слышится собачий лайк,

это едет Бэтмен Сагайдачный, оседлав роскошный байк.

 

На всякий случай справка: гетман Сагайдачный — реальный исторический деятель (1570 — 1622), в качестве персонажа украинской народной баллады известен тем, что «проміняв жінку на тютюн та люльку».

И в названии книги, и в первых же строчках заглавного стихотворения ясно виден основной компонент кабановской поэтики. Это каламбур, причудливая игра слов, вылущивание неожиданных смыслов из случайных по своей природе звукоподобий. Вот, к примеру, в одном из стихотворений появляются «люди из горного хрусталя». И сразу же обыгрывается школьная хрестоматия: «...старшую женщину зовут Бедная Линза, потому что все преувеличивает и сжигает дотла». Игра слов — прием, по определению нацеленный на снижение, на комизм, — у Кабанова становится приемом высокой патетики, амбивалентно сохраняющим и снижающие, комические обертона.

Я не поленился выписать полтора десятка характерных для Кабанова образчиков словесной игры. Вырванные из контекста, эти образчики, разумеется, утрачивают значительную часть своего смыслового объема, но все же позволяют представить себе характер мышления автора.

«Не играют сапоги в гармошку, просто в стельку пьяные стоят», «А если ты сверчок — пожизненно обязан — / сверкать, как будто молния над вязом», «ребенок ua», «многорукая вишня»,  «самый дальний и пыльный Google»,  «опять — палата, потолок,  противоположный пол», «бездна, а в ней безнал», «хоть кента приглашай забухать, хоть кентавра купай из брандспойта», «этот ямб долговой, где сидит Архилох, дважды кинутый по ипотеке», «чиркает синичка-зажигалка», «каширский кот — символ русской антиулыбки»,  «гололедица, гололеди: не ходи на godiva.сom», «я служу в луна-парке твоим комиссаром катанья»,  «это виски, револьверный виски»,  «это небо не для галочки, а для ласточки в пике», «подраненное яблоко-ранет»…

Сегодня, надо сказать, многие находят такого рода поэтику старомодной, да и сам я к стихам, основанным на звукоподобиях, отношусь не без настороженности — но, как говорится, победителей не судят. А Кабанов, безусловно, победитель и на нынешней поэтической сцене — одна из самых ярких фигур. Есть у него и поклонники, и подражатели, и хулители, вообще не признающие за ним поэтического таланта (надо сказать, что и среди поклонников, и среди хулителей   немало весьма мною уважаемых людей). Я понимаю тех, кто полагает безвкусицей бесконечные каламбуры, брутальности, эротические эскапады, пафос и романтический перехлест, барочную карнавальность, характерную «хохляцкую» иронию. Но, на мой взгляд, Кабанова выручает то, что все это у него «зашкаливает» (вспомним бабелевский рассказ «Ди Грассо») и, взятое в превосходной степени, порождает  поэтическую значимость.

 

И г о р ь  К а р а у л о в. Упорство маньяка. СПб., «Геликон Плюс», 2010, 364 стр.

«Упорство маньяка» — третья книга Игоря Караулова. Как гласит аннотация, «эта книга — наиболее полное собрание лирики известного московского поэта». Я бы сказал, недостаточно известного: ну да, четыре года назад вышла книжка «Продавцы пряностей», почти полностью перешедшая в новый сборник, ну да, за последние пять лет наберется с десяток журнальных публикаций (половина из них в «Новом береге») — но, скажем, «бумажных» рецензий на его стихи я не встречал, да и сетевых раз-два и обчелся.

В одном из ранних стихотворений поэт сформулировал свое мироощущение в таких бодрых строчках: «Я чувствую себя Незнайкой на Луне / В скафандре с блестками и по уши в говне».

Со временем стихи стали строже, но отношения с миром у Караулова по-прежнему натянутые: «хеппи-энд отличается от хенде-хох / только порядком чужих неприятных букв». 

Это такой скорее фаталист, чем бунтарь, такой трезвый скептик, беспафосный фантазер, перемещающийся из московских закоулков в невиданные и небывалые времена и страны, густо заселяющий стихи множеством своих отражений — случайными и неслучайными встречными-поперечными — женщинами, детьми, зверюшками, персонажами, массмедиа, свихнувшимися героями мировой и отечественной классики, мультяшными человечками:

«Старик Хоттабыч берет калам / и пишет на желтом сухом листе: / пролетаю Беломорканал, / прошу посадки в Воркуте».

«На небе говорят „дрожанье век” / и век дрожит, и глохнет Павелецкий. /

Я кто такой, я снежный человек, / но я в твоей учился школе детской. <…> Ты некрасива, я тебя хочу / не почему, а просто что живая. / Ни поезда вблизи не различу, / ни рядом проходящего трамвая».

Характерно, что самые головокружительные фантазмы разрешаются у Караулова отчетливой каденцией, едва ли не бытовой скороговоркой:

«не хоти, не хоти моей головы / будет еще твоей моя голова / сделаешь из нее казан / заживо будешь варить ягнят // дай, дай погулять моей голове / попастись на клевере-мураве / редкие новости пощипать / секс в большом городе посмотреть».

Новая книга Караулова позволяет проследить, как с годами в его порядке слов уменьшается доля случайного; эта книга объемна, разнообразна, живописна, но мне здесь интересно другое — тон голоса. Суховатый, въедливый, какой-то такой скрипучий, отъединяющийся. Вот еще — из давних стихов:

«Бунин говорил: Набоков — / неприятный человек, / а Набоков, мол, что Бунин — / неприятный человек. / <…> И Господь с холма высокого/ им раздаривал покой: левою рукой Набокову, / правой Бунину рукой».

Похвальное желание быть «неприятным человеком».

 

В а л е н т и н  К а т а е в.  Избранные стихотворения. М., «Мир энциклопедий Аванта+»; «Астрель», 2009, 255 стр. («Поэтическая библиотека»).

Первое книжное издание стихов Валентина Катаева (1896 — 1986) осуществлено через двадцать с лишним лет после кончины поэта. Думаю, Валентин Петрович без затруднений мог бы издать свои стихи при жизни — и такое издание стало бы заметным литературным событием, случись оно хоть в 60-е, хоть в 80-е годы. Что его удерживало? Требовательность к себе? Чувство дистанции по отношению к своим великим современникам, так захватывающе воспетым им в «Алмазном венце»?

 В предисловии к книге Вадим Перельмутер пишет: «Он слишком хорошо знал и чувствовал поэтов и поэзию, чтобы переоценивать собственные стихи. Но дорожил ими. В последние свои годы собрал их, перебелил в нескольких блокнотах, кое-что из давнего восстановил по памяти».

Последние стихи датированы 1954 годом. А через десять лет начнется его удивительная новая проза, в которой, можно сказать, растворился его поэтический дар.

Вряд ли сегодня катаевские стихи произведут на  кого-нибудь ошеломляющее впечатление, а все же у старого поэта есть чему поучиться. Бунинская школа. Почти утраченные в нынешнем стихотворстве секреты чистой, избегающей метафор словесной живописи.

«Пока лиман — не слышно зыби, / Но близко море. Вот оно / Уже темнеет на изгибе, / Восточным ветром вспенено! // Все тяжелей машина пышет, / Все чаще ржавой цепи визг, / И все сильнее ветер дышит / В лицо холодной солью брызг».

Это пароход «Тургенев», тот самый — на котором ехали Петя и Павлик.

 

Л е в  Л о с е в. Говорящий попугай. СПб., «Пушкинский фонд», 2009, 40 стр.

На последних стихах ушедшего поэта всегда лежит отблеск какого-то особого, укрупненного, подытоживающего смысла.

Лев Лосев в русском стихе видится фигурой героической — это Улисс, язвительный насмешник, спорщик, мастер перевоплощений, безупречный стрелок, видящий за любыми фасадами и декорациями нутро и изнанку. И в своей прощальной, им самим собранной тоненькой книжке он все тот же — «горбатый призрак, северный, сохатый, / с еврейским профилем и жидкой бородой».

В основном корпусе книги всего 24 небольших стихотворения, очень разных и очень «лосевских»: не то чтобы требующих литературоведческого комментария, но очевидно на такой комментарий напрашивающихся.

«А вот и блага: табуретка, кровать, с попугаем клетка. / Старческий зрак попугая мутным презреньем набряк. / Попугай говорящий, но говорящий редко, / только по-русски и только одно: „Дур-р-рак”».

Книга дополнена несколькими стихотворениями, написанными незадолго до смерти.

Последнее из них — «С детства» — привожу полностью.

«Кошмаром арзамасским, нет, московским, / нет, питерским распластанный ничком, / он думает, но только костным мозгом, / разжиженным от страха мозжечком. // Ребенку жалко собственного тела, / слезинок, глазок, пальчиков, ногтей. / Он чувствует природу беспредела / природы, зачищающей людей. // Проходят годы. В полном камуфляже / приходит Август кончить старика, / но бывший мальчик не дрожит и даже / чему-то улыбается слегка».

 

И г о р ь  М е л а м е д. Воздаяние. М., «Воймега», 2010, 120 стр.

Сто с небольшим страниц содержат, во-первых, собственно новую книгу «Воздаяние» (1998 — 2008) и, во-вторых, избранные стихи из прежних книг (1983 — 1998), большей частью в новых редакциях.

О стихах Игоря Меламеда так и напрашивается банальное, но верное — «дышат почва и судьба».

С неизбежным вопросом — а не кончается ли здесь искусство? Все же не кончается — несмотря на поразительный ригоризм автора, твердо ограничивающего себя классическим каноном стиха и религиозно-мартирологической темой (едва ли не каждое стихотворение если и не имеет прямого посвящения, то все равно так или иначе связано с памятью об ушедших).

«Вот нам любовь казалась раем, / но мы друг друга покидаем, / как дым уходит от огня. / И лишь в объятьях скорби смертной / мы молим: „Боже милосердный, / прости меня, спаси меня!” // И в час лишенья, в час крушенья / слетает ангел утешенья / и шепчет, отгоняя страх: / все, что не стоит разрушенья, познает счастье воскрешенья / и прорастет в иных мирах».

Даже в этих риторических стихах поэт остается поэтом: чеканный слог, богатый звукоряд, скупой, но выразительный образ. Можно не разделять его веру, но трудно не проникнуться его скорбью и надеждой.

«Тебе уже не страшно, мой родной. / Тебе уже не больно, мой хороший. / Теперь ты там в компании одной / с Ириной, и Мариной, и Алешей. // Там вечный праздник празднуете вы. / Ты пьешь вино с Наташею и Женей. / Теперь ты жив, а мы еще мертвы / для жизни вожделенной и блаженной».

 

К о н с т а н т и н  Р у б а х и н. Самовывоз. М., «Русский Гулливер», 2009, 96 стр.

Александр Жолковский ввел в литературоведческий, а стало быть, и критический обиход понятие (ничуть не негативное) «плохопись», оно вполне приложимо к письму Константина Рубахина — нарочито пренебрегающему правилами прилежной версификации, но при этом не ставящему себе никаких специальных задач авангардизма.

«внутри их спины вылижет консьержка, / пока, перебирая сверху вниз / в тоннеле шахты этажи, как четки, / спускаться шкафом будет на веревке лифт. // фанере этой не особо веря, / в нее, как в лодку не свою войдя, / сожмутся вместе гости, чтобы двери / одна другой нащупали себя».

По-моему, это превосходно. Здесь и отчетливая «раскадровка» (к слову, Константин — достаточно известный фоторепортер и фотохудожник), и — главное — передается то внутреннее напряжение, которое заставляет меня («лирического героя») фиксировать эти замедленные кадры.

Таких локальных удач в книжке немало.

«поезд стоит под городом ржава / на полпути к курску. / в окнах лестницы и фонари. / проезжающий этой державой / рад любому населенному пункту, / как свету из-под двери».

Все же поэтическая оптика Константина Рубахина местами кажется мне недостаточно прозрачной.

Обращают на себя внимание «странные» поэмы «Зима» и «Порядок действий»; на последней более или менее подробно останавливается в предисловии Данила Давыдов.

 

Л а р и с а  Щ и г о л ь. Вариант сюжета. СПб., «Алетейя», 2009, 176 стр.

Заметную (полста с лишним страниц убористого текста) часть книги составляет послесловие Юрия Малецкого (первоначально появившееся как эссе в «Континенте», № 2 за 2008 год), уже само по себе чрезвычайно интересное, познавательное и поучительное. Естественно, Малецкий пишет о своем личном — углубленном и чутком — вчитывании в стихи Ларисы Щиголь (причем не только и не столько из корпуса новой книжки), выделяя в первую голову близкие ему, так сказать, экзистенциальные мотивы и несколько притушевывая иные черты. То есть лиризм Ларисы Щиголь и впрямь, как говорится, танцует от «бездны на краю», но для меня, помимо прочего, существенно и симпатично еще и то, что на этом самом краю у нее вытанцовываются и мрачноватая ирония, и бодрый сарказм, и литературное хулиганство.

«В белый свет, как в копеечку, / Вылетела — живу: / Держит меня, уклеечку, / Удочка на плаву. <…> Милый ты мой, доверчивый, / Вся-то я — на слуху: / Ты уж не переперчивай / Будущую уху».

«Это уже не имеет значения, / Плыли мы по или против течения; / Трупы равно и друзей, и врагов / Тянутся мимо пустых берегов. // Но, как с утопшей собаки блохи, / Мы пережили конец эпохи».

«Нет, я не дама, да, не дама — / Нипочему. / И даже мужику не дам, а / Сама возьму».

«А не кури. А не сори. / А не живи по лжи. / Чужое слово? Не бери, / На место положи. // А если взял, так уж держи, / Не отдавай другим. / И свет гаси. И не лежи, / Когда играют гимн. // А если лег, так уж не встань, / Совсем и никогда — / Не будешь брать чужую дрянь — / Слова и города».

Но Юрий Малецкий не зря аттестует поэзию Щиголь как своего рода «бродскианство» — «здесь каждый прожитый день, каждая минусуемая ночь приближает к Абсолютному Нулю. Вот тут ты и постой. Тут ты и продержись, братец, только затем, чтобы следующий день опять простоять — а наступившую ночь опять продержаться».

Вот стихи, которые наверняка войдут во многие антологии:

«В мокрую гору, по астрам, распластанным в лежке, / Переплетаясь, ползут насекомые ножки, / Счастье еще, что вороны не видно пока — / Может, судьба и, того, пощадит старика. // Где твое небце, бескрылая божья коровка? / Медленно близится неодолимая бровка, / Медленно близится, медленно — дело к зиме, / Медленно, медленно, медленно, медленно, ме…»