Кубатьян Георгий Иосифович — поэт, переводчик, литературовед. Родился в 1946 году в Уфе. Окончил Горьковский университет. Автор нескольких поэтических сборников. Переводит армянскую прозу и поэзию. Лауреат премии журнала «Дружба народов» за 2010 год. Живет в Ереване.

 

 

Потянуло ветром, и в уличной кофейне под платанами стало неуютно. Мораль ясна: не устраивайся с наветренной стороны, тем паче не устраивай ветер. Иными словами, переводчику не стоило бы судить и рядить об авторах, среди которых он обретается и  чьими заказами хорошо ли, худо ли зарабатывает на жизнь. Известное дело, колодец — он требует уважительности: пригодится воды напиться. Впрочем, обрисовать, избегая оценок — это, мол, изрядно, то, мол, убого, — так вот, обрисовать окрестный поэтический ландшафт, объективно, насколько достанет объективности, запечатлеть его сиюминутные приметы — почему б и нет?

«В поэзии пора эстрады, ее блистательный парад…» Это в русской поэзии была такая пора; напротив, армянские поэты громадных залов отроду не собирали. Но все же в трехмиллионной республике случались изредка 50-тысячные тиражи (Паруйр Севак, Ованес Шираз), а пятнадцать и двадцать-то тысяч Амо Сагияну и Размику Давояну назначались едва ли не всегда. Словом, эстрадного бума не было, но взамен имелась обойма мастеров; их имена говорили кое-что многим и многим. Этого нынче нет.

Из обоймы мастеров остался только Размик Давоян. Отметивший в минувшем году 70-летие, в канун юбилея он опубликовал не стихи, которых от него давно ждут, а роман. Его сверстники Аревшат Авакян и Юрий Саакян издаются регулярно, да вот беда: поэты серьезные и значительные, они при любой погоде пребывали в тени. Генрих Эдоян, Давид Ованес, Артем Арутюнян — им, очень разным, отвели некогда роль этакого группового enfantterrible — прочно и поврозь, а не дружной компанией вошли в писательский истеблишмент. Активно печатаясь, они по-прежнему привлекают интерес, равно как  Ованес Григорян, Рачья Сарухан, Эдуард Милитонян, Армен Шекоян (уходящий все глубже в прозу). И с некоторых пор являют собою старшее поколение армянской поэзии. Всем им, исключая рано начавших Милитоняна и Шекояна, за шестьдесят, у них у всех, кроме, кажется, Сарухана, выходили в советские времена книги на русском языке.

Что сделали названные поэты за четыре десятилетия? Поддержали высокий литературный уровень, отличавший творчество предшественников, и раздвинули рамки того, что почиталось истинно национальным. И правда, то, что полвека назад уязвляло ревнителей традиций, теперь — их усилиями! — в порядке вещей. Ибо русло традиций расширилось, углубилось. Оказалось, что раздерганный ершистый стих и даже верлибры, во-первых, и не воспринимаются по-армянски чужеродным искусственным изыском, и, во-вторых, исстари бытовали в армянской поэзии — только присмотрись. Опасения же, будто верлибр удушит канонический стих и потопом обрушится на бедолагу читателя, вскорости развеялись. И, например, из названных поэтов ему, верлибру, неизменно были верны лишь Аревшат Авакян, Ованес Григорян и Артем Арутюнян. Остальные пользуются им от случая к случаю. Либо вовсе не пользуются.

Для тех же, кто представлен в сегодняшней подборке, традиционный стих — основной рабочий инструмент. Основным инструментом он остается и для многих — а пожалуй, и большинства — более молодых и совсем юных авторов (имен я не называю, поскольку, не подкрепленные книгами ли, журнальными ли публикациями, те ничего не скажут). И в этом смысле традиции живы, вряд ли что-то может им угрожать. Иное дело, как они видоизменяются.

Ваагн Мугнецян постарше двух своих коллег и куда менее известен в качестве поэта. Немудрено. Начал он с книги рассказов, за которой последовали два романа. Собрав урожай премий, в том числе и с формулировкой «За вклад в армянскую литературу», Мугнецян опубликовал сборник стихов, спустя десятилетие новый, много толще прежнего (между прочим, предисловие к нему написал Армен Мартиросян, яркий поэт из поколения Г. Эдояна и Д. Ованеса). И снова выступил с романом.

Не в пример его прозе, густой, жадной до подробностей быта, стихи Мугнецяна легче и притом, я бы сказал, бытийней; тема смерти так ли, сяк ли, но почти неизменно в них ощутима. Хотя эту лирику не причислишь к философской, медитативной, в ней обычны шутейные нотки, сказочный мотив оборачивается фантасмагорией, а серьезность не порождает угрюмости.

Акоб Мовсес побыл и сельским учителем, и заместителем редактора молодежного журнала, и даже — в середине 90-х — министром культуры. Кстати, в бытность министром он открыл своим предисловием том Осипа Мандельштама, вышедший по-армянски, и перевел несколько его стихотворений. Много переводил с немецкого — Гёльдерлина, Ницше, Рильке… Что до собственных его стихов, он поэт с явственным уклоном в историю, Средневековье в частности, в христианскую мифологию, к истокам национальной культурной традиции. В его книгах и прежде мелькали названия вроде «Средневековая миниатюра», «Звезда Рождества», эпиграфы из средневековых авторов и посвящения им, а последняя среди них исполнена гулким ауканьем в лесу культуры. Мовсесу нравится писать циклами, даже циклами циклов, уверенно перемежая вереницы четверостиший и двустиший верлибром или чем-то наподобие стихотворения в прозе. Традиционный его стих играет анжамбеманами, связывая ими не только строки, но и строфы, чего в армянской поэзии прежде, боюсь ошибиться, не бывало. То же самое, даже чаще, любит проделывать и Рачья Тамразян, третий наш автор.

Вот, кстати, как он аттестует Акопа Мовсеса: «Есть у его поэзии тайный способ кристаллизовать и высветить речь; происходит это неприметно, скрытно. Первым долгом поэт создает особую вдохновенную глубину, спокойное поле тяготения, некую пряжу, на которую слова ложатся живым узором. Они при этом тихоговорении вроде бы проясняются, переливаются смыслами и красками, пускаются вкруговую хороводом, и в единослитном твоем восприятии остается призрак звучания , мелодичность с медовым ее благоуханием, которая, не потеряв ясности взгляда и внутренней свежести, частенько преображается в трагическое цветовое струение».

Характеризуя собрата по перу, поэт осознанно либо неосознанно характеризует и себя. Не знаю, понятнее ли будет после процитированного пассажа манера, в которой работает А. Мовсес, а пристрастие Тамразяна к неологизмам и плетению словес, я полагаю, бросится в глаза.

Рачья Тамразян у нас един в трех ипостасях. Он ученый-медиевист, автор монографии «Григор Нарекаци и неоплатонизм», директор Матенадарана им. Месропа Маштоца — Института древних рукописей. Он переводчик раннего Маяковского, Пастернака и Есенина. И он же плодовитый лирик. От первой ипостаси в его стихах особый вкус к архаизму, к тому, что сам он обозначил «пряжей речи», — некой текущей, почти невесомой и незаземленной словесной субстанции. Поэт по-армянски банастехц — в буквальном переводе «словотворец». Именно! Намекаю не столько на помянутые только что неологизмы, сколько на с трудом уловимую плоть этих стихов, укорененную в родном языке. Как бы то ни было, будущему переводчику Тамразяна не позавидуешь.

Относительно же своей работы скажу лишь одно. Все помещенные ниже стихи переведены довольно точно по части смысловой и почти предельно точно по части формальной. Строфика, схемы рифмовки и даже характер ее (от абсолютно точной и глубокой до весьма приблизительной) продиктованы подлинником. Я, впрочем, не рискнул оставлять иные строки холостыми; такого рода прием, очень естественный у Тамразяна, по-русски наверняка показался бы корявостью. Ну и, конечно, чередуя мужские и женские клаузулы, я не следовал оригиналу; в армянском ударение всегда падает на последний слог, и, значит, окончания в стихах, за редчайшим исключением, сплошь мужские.

Георгий Кубатьян

 

*

Мугнецян Ваагн — поэт, прозаик. Родился в 1947 году в Кировакане (ныне — Ванадзор). Окончил филфак Ереванского университета. Автор нескольких стихотворных сборников, книги рассказов и трех романов. Лауреат нескольких литературных премий. Живет в Ереване.

 

 

Ваагн Мугнецян

 

Заповедь

 

Осторожно меня несите

на вершину холма, на взгорок;

этот груз — он угрюм и горек —

на руках, на руках несите.

 

Жизнь моя пускай остается

там, внизу, навсегда изустной,

а меня к вашей памяти грустной

со слезами в глазах несите.

 

Обо мне лишь лучшее помня,

даже черное видя белым,

удружите с последним делом

и к могиле мой прах несите.

 

Наши помыслы и поступки

Бог сверяет, взирая сверху,

и меня на Господню сверку

через робость и страх несите.

 

Дождик сеется теплый-теплый,

грезя ливнями проливными;

что бы ни было, мое имя,

словно дождь, на губах несите.

 

Устремляясь мыслями в небо,

выше взгорка и гор превыше,

в сердце смерть мою, словно в нише —

это вовсе не крах, — несите.

 

 

Молитва

 

Фортуна моя в сумятице сумбурных дней безотрадных —

ладья, без руля и паруса вышедшая в океан.

На сотню бед и напастей — один ответ и ответчик.

И кто же у нас ответчиком? Некий Ваагн Мугнецян.

 

Во дни сумбурные эти  чего мне недоставало,

так это фальшивых здравиц с объятьями. Ну, содом!

И только тоненький лучик откуда-то с небосвода

несет крупицу надежды в мой одинокий дом.

 

В моем одиноком доме вконец расшатаны стены,

а в груду видений детских подсунули динамит.

Песня моя давнишняя того и гляди замолкнет,

маяк мой окутан мраком, а сердце щемит, щемит.

 

Маяк мой окутан мраком, и в штормовой пучине

мечты, пошедшие прахом, погребены стократ,

и я замечаю всюду следы несказанных бедствий,

в чистилище был уже я, воочию видел ад.

 

Видел нутро людское — полую эту скверну,

припорошенную сверху снегом слепящих вьюг.

Тянется издалёка тонкий усердный лучик —

песни моей последней самый последний звук.

 

Вся эта грусть и мокрядь — это жажда молитвы,

чтобы была прозрачна, истинна и ясна,

чтобы в глубинах горних снова звучала песня,

детская моя песня — бездна и белизна.

 

 

*

 

Мовсес Акоб — поэт, переводчик. Родился в 1952 году. Окончил Ереванский педагогический институт. Был сельским учителем, замредактора журнала «Гарун» («Весна»), министром культуры Армении. Автор стихотворных сборников «Небо полетов», «Мгновенья восторга», «Песнопения» и др. В переводе А. Мовсеса изданы книги Гёльдерлина, Ницше, Рильке, Йоханнеса Бобровского. Живет в Ереване.

 

 

Акоб Мовсес

 

На холмах наших, полных печали

 

На холмах наших, полных печали,

пели роги пронзительней птах.

Что за радость они возвещали,

что за пени таили в устах?

 

Мы следили за шествием света

у шального восторга в плену,

так посмотрим же, что нам про это

песнопевец сказал в старину.

 

В золотое еще первовремя

слову дан был священный завет:

ты открыто всегда перед всеми,

никого не отринешь ты, нет.

 

Вот, земли драгоценное чадо,

жизнь шагает по нашим горам

и гарцует и льнет к нам с отрадой,

как в пространство вписавшийся храм.

 

Но пока мы за плотью бежали,

как случилось, отцы, что слова,

пренебрегнутые, не оплошали

и не свисли с ее рукава —

 

предпочли, и отнюдь не напрасно,

с губ слететь и уйти на простор,

как селянин, что с крынкою масла

из подпола выходит во двор.

 

Мертвецы и живые ладони,

о земля, тянут к первоплодам

твоего древа жизни на лоне

вод прозрачных, в глубинах их, там…

 

Зря вы, дети земли, побороться

возжелав, укрепляете тыл.

Победить? Но ведь свет не дерется.

Проиграть? Он же не победил.

 

На земле праздник не упразднится,

не иссякнут плоды и ручьи,

и живущий, как око в глазнице,

обретает себя в бытии.

 

В темных волнах — куда было деться? —

мы, играя, опомнились вмиг —

вырываясь из Божьего сердца,

свет сквозь водную толщу проник

 

вглубь, и в страстных мечтаниях звездных

мы с ним вынырнули как-нибудь,

словно кит, набирающий воздух,

чтобы снова поглубже нырнуть.

 

 

Планета слов

 

Покорные зову, как ранние всходы,

взметнулись небесные первые воды.

 

О, предапокалипсис! Там без убранства

лежавшие друг против друга пространства,

 

точь-в-точь малыши, что еще не проспались,

сосали в луч света просунутый палец.

 

Я тоже в той теми сплошной обретался,

себя осязал, но найти не пытался,

 

едва трепыхался, бессильный, дебильный,

покуда меня свет не залил обильный.

 

И, как погруженные в сумрак зловещий,

с собой лишь при свете знакомятся вещи,

 

вот так же и я, прах убогий, скудельный,

кружил среди вод в пустоте беспредельной,

 

покуда меня не коснулся лучами

и не подхватил, разгоняя печали,

 

и вниз не метнул и — без роздыха — кверху

свет. Робко меняя за вехою веху,

 

я с неба души снял покровы; теперь я

стал виден вам, и, сам отчасти не веря,

мерцая под стать отраженному свету,

 

я преобразился не сразу, не вдруг

в светило и слов небольшую планету.

 

 

 

 

У нас на земле

 

А у нас на земле свет ныне — как олень на зеленых холмах.

Только вот отчего на царской этой ловитве

нет среди нас Младшего царевича —

лучшего в наших краях охотника,

самого меткого,

и отважного, и искуснейшего среди нас наводчика?

 

— Послушайте-ка, что я скажу.

Это я умолил господина — пускай хотя бы нынче

царевича с нами не будет, ибо в минуту,

когда рассвет строит свои козни,

 

наша краса и гордость является у водопоя,

но, только прицелится, его душат слезы,

он кладет руку на сердце, затягивает песню —

и распугивает дичь.

 

А однажды, когда венценосец накренил едва достигающий лба скипетр

и глянул ему в глаза,

он смутился и направил дротик

себе в грудь.

 

 

Пленник языка

 

Явились без поводырей

стезями раннего рассвета

и встали у моих дверей

с дарами слов, добытых где-то.

Что за слова! Рассеял их —

и вмиг утратил голос, имя,

а если вдруг примерил — вмиг

стал нем и наг перед своими.

 

Стоят, как нищие, и ждут,

что ты в ладошку им положишь.

А что ты дашь им, чем ты тут

достойно угостить их можешь,

чтоб соблюсти закон отцов?

Протянешь им сковороду

с поджаристою перепелкой,

а та воскреснет на беду

и в небо с живостью птенцов

взлетит и пропадет надолго.

 

— Мы ничего не просим, ни

надежды, ни питья с едою,

ты только двери распахни

в тысячелетье молодое,

ты только разгляди насквозь

чарующее море славы

и рыбу пойманную брось

обратно в воду: плавай, плавай.

 

Ты только подготовь, душа,

семь раз прошитые пелена

для первенца, для малыша,

лежащего столь просветленно

на водах; пленник языка,

ты только проследи всем сердцем

за тем единственным младенцем,

кто драгоценен, как строка,

его златую пуповину

льном слов своих, как полотенцем,

утри и обмотай слегка.

 

 

*

Тамразян Рачья — поэт, переводчик, доктор филологии. Родился в 1953 году. Окончил филфак Ереванского университета. Был директором издательства «Наири», министром информации Армении. С 2008 года — директор Института древних рукописей. Автор книг стихов «Новое летосчисление», «Веселая наука», «Парафразы» и др. В переводе Р. Тамразяна вышли книги Маяковского, Пастернака, Есенина. Лауреат нескольких литературных премий.

 

Рачья Тамразян

 

*      *

    *

 

…Под словами, сокрыт от собратий,

человек шевелится едва,

и звучат, будто лепет дитяти,

речь его и простые слова.

 

И они набухают неслышно

и колеблются, как на плаву.

В этом шатком домишке без крыши

я давно и привычно живу.

 

Пряжа речи течет к незнакомой

одинокой обители бед,

и, стремниною жизни влекомый,

я повсюду ищу ее след.

 

И встает из-под слов без уловок

человек, точно сбросивший кладь.

«Сколько лет мы с тобою бок о бок,

но не знаю я, как тебя звать».

 

И чтоб не задохнуться, как в дыме,

не накликать несчастий на нас,

мне придется наречь ему имя

и напомнить свое, и не раз.

 

И ушедших напомнить. Ушли вы

друг за другом, и вас не вернуть,

но лишь теми слова наши живы,

кто ушел, а не умер отнюдь.

 

Их укрыло завесою речи,

жизнь живых им уже не сродни,

но хотя мы от них и далече,

из-под слов этих дышат они.

 

 

Вопрошение

 

1

 

…и бывает, от кошмарных грез

пробуждаешься, лишь в бездну рушась,

и тебя преследует вопрос,

и тоска, и несказанный ужас:

 

«В чем она, загадка бытия?

И твои животные инстинкты,

существо твое перекроя,

изменились ли?» И, в стаю сбиты, —

 

сонмы зверовидных в вышине,

и, судьбу людей собой означа,

бродят с нами, будто бы во сне,

конская тоска и боль собачья.

 

 

2

 

Неспроста ты различаешь вдруг

и отнюдь не спьяну или сдуру

в звере — человеческий испуг,

в человеке — зверскую натуру.

 

Эту связь вовеки не порвешь,

и вполне возможно, что в итоге

перед Богом мы одно и то ж,

оттого-то и едины в Боге.

 

И загадка разлетелась в прах,

и разгадка не сокрыта в тайнах,

и в людских глазах — животный страх,

а в глазах зверей, таких кристальных,

 

ты читаешь боль сто раз на дню

и безмолвную тоску-кручину,

и опять попал ты в западню

и охвачен страхом беспричинно,

 

зароненным космосом в тебя,

и постичь мы не способны, где же,

рубежи слиянья затопя

и плодами будущими брезжа,

 

воды жизни, воды смерти льют,

их не разделить, их путь урочен,

и твой ужас неизбывно лют;

это так, но для себя ты, впрочем,

 

отыскал родимое, свое —

новую загадку, новый морок:

— Надобно всегда жалеть зверье,

ибо жизни тот и этот дорог,

 

человек и зверь, и в том твой дар,

что в мирской юдоли ты сызвека

в человеке зверя увидал,

ну а в диком звере — человека.

 

 

Поэзия

 

Как будто паря безоглядно во сне,

слова оплетаются пряжею речи,

сокрытой природой в ее глубине

подобно сказанью, бродящему веще.

 

Ландшафтные линии, слившись в поток,

скользят и в душе твоей трогают что-то,

и это скольжение рифмы и строк

тебе открывает иные широты.

 

Они пролегают, спокойные, меж

душою твоей и природой нагою,

как если б с высот в ореоле надежд

любовь твоя к ним низвергалась рекою.

 

Вот подлинник речи, вот оригинал,

причастный природным глубинам, основам;

создатель глубин это знает и знал,

и дивная слитность природы и слова  

 

мелькает на миг — и не сыщешь следа…

Тебе не достичь тех широт и скольжений,

какие знавал ты в минуты, когда

парил как во сне, невесом и блаженен.