ЛЕСКОВ В ЕЩЕ БОЛЕЕ УДОБНОЙ УПАКОВКЕ
Писатель Б. Акунин уже стяжал себе добрую репутацию в просвещенных читательских кругах своими романами из дореволюционного времени о следователе Фандорине. Теперь вот появилась его новая книжка “Пелагия и белый бульдог” (М., “Захаров”, 2000), где роль детектива препоручена скромной монахине. Благодарение Честертону, придумавшему в свое время отца Брауна. Смиренное, безобидное, в чем-то даже неуклюжее духовное лицо в роли сыщика придает детективному жанру располагающую к чтению уютность и человечность, а Б. Акунин даже усилил этот момент, сделав детектива особой слабого пола. Характеры колоритные, интрига захватывающая, дореволюционные реалии неплохо стилизованы. Все бы, словом, хорошо, — да вот только...
Читая “Пелагию и белого бульдога”, ощутил явное дежа-вю. Интрига событий, происходящих в губернском городе, была чрезвычайно знакома, так что даже и некоторые различия отступали на второй план.
Есть у Лескова роман “Соборяне”, при советской власти почти даже и не издававшийся, поскольку революционеры и нигилисты представлены там в жалком и пародийном свете, а духовенство, напротив, — в самом благоприятном. Вот с этим-то романом политическая интрига “Пелагии” совпадает порой до тончайших подробностей. Живет в провинции, “где нарочито силен раскол”, мудрый и благородный протопоп (у Акунина рангом повыше — архиепископ), которому указано всячески “противодействовать оному” расколу. Противодействовать по разным причинам не удается. Между тем в городок приезжает ревизор из Петербурга — наглый, циничный, прожженный тип, который даже “по какой-то студенческой истории в крепости сидел” (сюжетно совпадающие места цитирую по Лескову, тем более что “Соборян” в книжных магазинах найти труднее, чем романы Акунина). Этот чиновник немедленно начинает плести интриги, воздействуя на женщин своим напором и брутальным обаянием (в первый же визит соблазнил акцизную чиновницу — душу местного либерального кружка), а мужчин понуждает писать доносы на своих пастырей. (Читавшим Акунина повторю, что излагаю сюжет “Соборян”, а не читавших поспешу заверить, что фактически пересказываю “Пелагию”). План обоих злодеев — состряпать громкое дело, которое получит широкую огласку, и таким образом сделать себе карьеру — на костях праведных священнослужителей. Занятно, что даже ключик к самой детективной завязке акунинского романа лежит на страницах Лескова — в фантастической картине предрассветного Старгорода, по которому спускаются к речке три загадочные фигуры. У одной из них “под левой рукой... было что-то похожее на орудия пытки, а в правой он держал кровавый мешок, из которого свесились книзу две человеческие головы, бледные, лишенные волос и, вероятно, испустившие последний вздох в пытке”. Потом, правда, при свете наступающего дня выясняется, что это — кучер, который несет под мышкой “пару бычьих туго надутых пузырей”. (Напомним, что в начале акунинского романа героине встречается обоз с двумя обезглавленными телами.) Тут уж естественным образом напрашивается предположение, что автор “Пелагии” решил сделать из этих примерещившихся отрубленных голов детективную завязку с головами вполне реальными.
Пожалуй, настала пора прервать перечисление больших и малых, тайных и явных сходств и дать этому любопытному явлению какое-то название. Первым делом напрашивается слово “римейк”, как нынче называют вольные переложения. Однако римейк — переложение из одной культуры или эпохи в другую, а тут действие разворачивается в одно и то же время и в одном и том же литературном пространстве провинциальной России — поменять-то всего и оставалось что имена, облик и чин. Так что больше похоже на простое бессылочное заимствование сюжета. Ссылки бывают разные. Не обязательно делать сноску — можно, например, упомянуть Лескова в каком-нибудь диалоге между персонажами (как это сделано в том же романе по отношению к Достоевскому) или придумать какой угодно другой намек, благо в арсенале эпохи “постмодерна” инструментов для игры с цитатами любого рода накопилось предостаточно. Ничего такого, однако, сделано не было — “алиби” интриге не обеспечено. Это досадно — тем более, что Акунин занимается делом не вредным (в наше время — уже само по себе заслуга), не каким-нибудь там надругательством над русской литературой, а предается занятию, по-своему даже полезному для культуры и общества. Да и сюжеты Акунин сам горазд изобретать, а тут его, верно, бес какой-то попутал: сдери, мол, интригу у Лескова, с “Соборян”, — все равно народ этого романа не знает. “А если даже кто и знает, — присовокупил сей бес, — урону оттого никакого не будет — ни Лескову, ни русской литературе”. Что ж, бесу достаточно бывает человека и в малом совратить: законника понудить не по совести сделать, а совестливого — не по закону. Так и Акунин: вроде как не совсем у него чисто с литературными законами вышло, зато совесть, должно быть, чиста. Заимствование у него получилось не столько для собственной выгоды, сколько для популярного пересказа русской литературы XIX века.
На книжке про Фандорина у Акунина стоит посвящение девятнадцатому веку, “когда литература была великой”. По сути же книги его посвящены русской классической литературе, которую Акунин и популяризирует. То есть? То есть приближает к нам ее спокойную и любовную бытописательность, внятный язык, чистоту и ясность ее идеалов, облекая все это в занятную детективную форму. Конечно, популяризаторство сопряжено с определенной деформацией объекта — отсекаются острые углы, ослабляется пафос, уходит глубина. Словом, делаются некоторые манипуляции, чтобы сложный предмет стал более удобоваримым. У Акунина русская литература слегка округлилась и приняла весьма политкорректный облик. Взять хотя бы определенную узость в национальном вопросе — прискорбную ксенофобию иных русских писателей прошлого века (в которой, надо заметить, не повинен никто персонально, а лишь времена и нравы). Здесь Акунин навел на русскую литературу такую косметику, что не придерешься. О поляках (“ляхах”) ни слова. Матвей Бенционович — честнейший скромный герой, давший отпор грязному петербургскому интригану. Губернатор — немец — не “куцый нечестивец”, чуждый всему русскому, а то ли тюбингенский профессор-славист, то ли директор Гёте-института в Москве, ведущий вдобавок с митрополитом постплатоновские диалоги о государстве (в них, кстати, претерпели популяризаторскую обработку беседы старца Зосимы, превратившись в прекраснодушный либерализм под девизом “честные люди должны быть вместе”). В общем, русская классика приобрела приятный товарный вид и воздействует теперь на ум и эмоции не возбуждающим, а успокаивающим образом.
Я лично писателю Акунину чрезвычайно признателен. “Пелагию” прочел дня за три, и не без удовольствия, а благодаря сходству с “Соборянами” взялся потом перечитывать Лескова — и тут уж насладился сполна. Быть может, эта моя заметка и кого-нибудь из акунинских читателей к тому же подвигнет.
Кирилл РОПОТКИН.