ПОЛКА КИРИЛЛА КОБРИНА

+7

Вадим Руднев. Прочь от реальности. Исследования по философии текста. II. М., “Аграф”, 2000, 432 стр.

Вадим Руднев отличается от многих современных философов удивительной трезвостью; речь, конечно, не о бытовой трезвости, а о рефлективной. Мысль его движется равномерно, последовательно, каждым своим шагом создавая основу для следующего. Кажется, он действительно считает, что “Ад” находится в районе “Marginem”, “на краю”, в гибельном пограничье, поэтому предпочитает держаться в логически выверенной середине. Не стоит, конечно, отождествлять “середину” со “здравым смыслом”, этим фольклором философии. Логика, доставшаяся Рудневу от его духовного наставника Витгенштейна, — неумолима, а вот “здравый смысл” — уступчив. Впрочем, неумолимая логическая поступь автора, направляющегося “Прочь от реальности”, несколько сбивается в последней психоаналитической главе, но кого, кроме самого дедушки Фрейда, не приводила в смятение чувств эта темная, какая-то сологубовская ворожба с аккомпанементом назойливого завывания: “невроз — невроз — невроз — невроззззззззззз”?

Как сделана книга Вадима Руднева? Читатель движется от “Текста” к “Сюжету”, от “Сюжета” — к так называемой “Реальности”. Обычно авторы философских книг на этом и останавливаются. Тем неожиданнее (и провокативнее) звучит название последней главы (и всей книги): “Прочь от реальности”. И вот вопрос (перефразируя классика): “От какой реальности мы отказываемся?”, точнее, “бежим прочь”? От исчезнувшей, мертвой, убитой “реальности”. О том, кто совершил это страшное преступление, см. последний раздел последней главы книги.

И наконец: нет более сильного галлюциногена, чем логика и трезвость. И почему строжайшие рассуждения в духе “Это моя рука” всегда припахивают китайским опием? И почему, начав с цитат из почтенных Бора, Геделя и Лотмана, неизбежно заканчиваешь так: “Ясно, что стремление к экстремальности и чистоте опыта (каким бы страшным и фантастическим он бы ни оказался) не может и не должно находить отклика”? Вы чувствуете эту печаль, эту безнадежность: “не может и не должно находить отклика”?

Антология фантастической литературы. Составители Х.-Л. Борхес, А. Бьой Касарес, С. Окампо. СПб., “Амфора”, 1999, 637 стр.

Хорхе Луис Борхес имел (помимо общеизвестных) две слабости: трепетную любовь к второстепенным и третьестепенным писателям и (отчасти совпадающую с первой) неистребимую преданность друзьям по богемной юности. Рецензируемая книга — довольно объемистый памятник обеим слабостям. Тексты Хосе Бьянко, Хуана Родольфо Вилькока, Элены Гарро, Рамона Гомеса де ла Серна, Сантьяго Дабове, Делии Инхеньерос, Сильвины Окампо и других (не говоря уже о незабвенном Маседонио Фернандесе) действительно в той или иной степени можно отнести к жанру “фантастической литературы”. Но особая “фантастичность” этих текстов не в причудливых сюжетных построениях, не во внезапных кошмарах, не в изысканном порой правдоподобии, а в фантастической похожести друг на друга, а точнее — на их платоновский архетип — на сочинения самого Хорхе Луиса Борхеса. И даже не на сами сочинения, а на некую эссенцию из них; быть может, они принадлежат к неизвестному пока литературоведению жанру — жанру “борхес”.

То же самое можно сказать и об авторах “Антологии”, никогда не слыхавших о существовании великого аргентинского слепца. Даже о тех, которые умерли задолго до рождения автора “Пьера Менара”. Заманчиво было бы предположить, что именно Борхес сочинил “Святого” Акутагавы Рюноскэ, “Певицу Жозефину” Кафки, притчи Чжуан-цзы... Не могу только представить его автором “Улисса”, хотя великий ирландец тоже неважно видел...

Читать эту книгу подряд довольно скучно, зато ее увлекательно листать, просматривать, раскрывать наугад. Особое удовольствие — справки об авторах, составленные Борисом Дубиным. Две трети имен — совершенно неизвестны, по крайней мере вашему покорному слуге. Какое счастье представлять себе эти недоступные книги — “Арлекинаду” “английского математика и писателя” Холлоуэя Хорна, “Спящий клинок” “аргентинского писателя из круга М. Фернандеса” Мануэля Пейру, “Среди магов и мистиков Тибета” “французского ориенталиста” Александра Давид-Нэля!

 

Амброз Бирс. Страж мертвеца. СПб., Издательство “Азбука”, 1999, 352 стр.

Бирс вполне мог бы оказаться среди авторов1 борхесовской “Антологии фантастической литературы”. Один из самых верных учеников Эдгара Алана По, он обожал причудливые сюжетные построения; впрочем, в его загадках не было и следа математической логики “Золотого жука” или “Убийства на улице Морг”. Ветеран Гражданской войны, калифорнийский журналист эпохи “позолоченного века”, он уже не обожествлял человеческий разум, да и энергетика жителя Западного побережья США была иной, нежели у тихого пьяницы из Новой Англии. В рецензируемом издании (как и во всей серии “Азбука-классика”) бесконечно интересно одно обстоятельство: книга есть не что иное, как перепечатка советского издания 1966 года. Кто сейчас отправится в библиотеки искать переводной том тридцатичетырехлетней давности? Между тем эти переиздания — памятник не только нынешней культурно-исторической эпохе (с проснувшимся вдруг интересом к переводным героям “эпохи застоя” — Вирджинии Вулф или Габриелю Гарсиа Маркесу), но и той эпохе, когда эта книга была впервые напечатана по-русски. В каком ряду тогда воспринимался Амброз Бирс? Почти исключительно — во фронтовом, военном: Хемингуэй, Олдингтон, Ремарк. Ужасы войны, отвращение к красивым словесам, окопная правда. И действительно, достаточно прочитать этот, например, отрывок из Бирса, чтобы понять, с каких батальных полей явился в американскую прозу Хемингуэй: “Отталкивающее зрелище являли собой эти трупы, отнюдь не героическое, и доблестный их пример никого не способен был вдохновить. Да, они пали на поле чести, но поле чести было такое мокрое! Это сильно меняет дело”. Но то — советские шестидесятые; время, когда кого-то интересовала “правда”. Настоящая “правда”, в том числе и о войне. Сейчас же, в 2000 году, меня занимает несколько другое. Как пишет автор послесловия Ю. Ковалев, “полное собрание сочинений Бирса, подготовленное им самим, насчитывает двенадцать томов, заполненных стихами, рассказами, сатирическими памфлетами, очерками, политической публицистикой, литературно-критическими статьями, а также многочисленными образцами газетно-журнальных публикаций, совокупно именуемых журналистикой”. Я вспоминаю другого англоязычного писателя, такого же “весельчака” и “жизнелюба”, оставившего после себя столь же пестрое собрание сочинений. Это Томас Де Куинси. Американец сочинил “Словарь циника”, англичанин — “Исповедь англичанина, употребляющего опий”. И тот и другой, перефразируя Борхеса, не столько писатель, сколько целая литература.

 

Г. Г. Амелин, В. Я. Мордерер. Миры и столкновения Осипа Мандельштама. М. — СПб., “Языки русской культуры”, 2000, 273 стр.

К черту всю “взвешенность”, “объективность”, “отстраненность”! К дьяволу интеллигентскую иронию! Уже чтение “Содержания” этой книги дарит истинное наслаждение. За двойным (без содовой!) “Предисловием” (А. М. Пятигорского и собственно авторским) следуют (цитирую, из экономии места, выборочно) “Da саро”, “А вместо сердца пламенное mot”, “Орфоэпия смерти”, “Пушкин-обезьяна”, “Эротика стиха”, “Все”. Все.

Наслаждение нарастает по мере пожирания текста книги. Во-первых, дух захватывает от величия замысла. Авторы, будто археологические гении, обладающие абсолютным нюхом на богатство культурного (в данном случае — полилингвового) слоя, обнаружили под фундаментом уже давно знакомого нам Дворца Поэзии Мандельштама (не говоря уж о высотках Маяковского, даче Пастернака, кочевых становищах Хлебникова) целый мир, точнее — миры, потайных ходов, подвалов, погребов, битком набитых винами, припасами и всяким иным добром немецкого, латинского, французского, английского лексического производства. Эти подземные, потайные миры придают знакомым поэтическим строениям иной смысл, населяют их истинной жизнью и целесообразностью. Авторы “Миров и столкновений” эти миры истолковывают, толкуют, перетолковывают. В эпоху, когда само словосочетание “научное открытие” не несет иных значений, кроме издевательского, сделана именно масса научных открытий.

Во-вторых, книга потрясающе написана. Мой любимый текст в ней — “Адмиралтейская игла”. Сама “игла” — “не мечтательная недотрога, отраженная в тысяче зеркал цитат, а хищная хозяйка мастерской совершенно новых тем и сюжетов”. Звукозапись — “мумифицирует тело голоса с последующим воскрешением”. Наконец, об одном из назначений поэзии: “Последняя функция универсального поэтического прибора — измерения давления пара в государственном котле”.

Честно говоря, я думал, что таких книжек сейчас больше не пишут. Она напоминает мне счастливые для читателей времена, когда изящная словесность, филология и философия были заодно. Веселая наука.

 

Андрей Синявский. “Опавшие листья” Василия Васильевича Розанова. M., Захаров, 1999, 318 стр.

Перед нами очередной том собрания сочинений Синявского (впрочем, не нумерованного), затеянного издателем Захаровым. К сожалению, это значительное в нынешней книгоиздательской и культурной ситуации событие как-то не получило должного резонанса. Между тем Синявский — если не “наше все” в неподцензурной, вольной послевоенной литературе, то “почти все”. Его влияние — прежде всего стилистическое, даже, я бы сказал, интонационное — испытывают на себе многие литераторы, и не только с богатым андерграундным прошлым. Его политическая позиция, бескомпромиссная, этически безупречная, и ныне не многим по зубам (да и по ноздре, как выразился бы Набоков). Быть может, поэтому Синявского после его смерти стали вспоминать все реже и реже...

Но так или иначе спасибо издателю Захарову, затеявшему печатание сочинений, вышедших из-под пера кентавра, которого звали “Андрей Синявский/Абрам Терц”. Книгу о Розанове написал Синявский. Это многое объясняет в ее содержании.

Василию Васильевичу Розанову не так уж повезло с исследователями и биографами. В их компании сочинение Синявского занимает особое место. Книга Голлербаха была лишь наброском, очерком будущих биографий Василия Васильевича, брошюрка Шкловского — сводом весьма важных, но достаточно частных наблюдений (в котором, заметим в скобках, автора занимали скорее проблемы собственного новаторского метода исследования, нежели сам его — исследования — объект), многостраничная биография Сукача — просто многостраничная биография с элементами так называемой “истории идей”. Книга Синявского — совсем особый случай.

В некотором отношении ее можно счесть устаревшей. Прежде всего потому, что написана она с неким все-таки пафосом первопроходца, с близорукой нежностью археолога, кисточкой расчищающего от напластований советского лит. гумуса очертания истинной Трои русской культуры — серебряного века. Сейчас вряд ли стоит ожидать подобных чувств от исследователя. Во-вторых, книга Синявского — переработка его курса лекций, прочитанного в Сорбонне в 1974 — 1975 годах. Иностранцам приходилось многое объяснять; многое из того, что “свои” поймут по умолчанию (хотя не знаю. Книга ведь была впервые издана в Париже, в “Синтаксисе”, в 1982 году, и явно не только для “внутреннего”, эмигрантского, потребления; почему бы не считать советского читателя, так сказать, “иностранцем” по отношению к почти неведомому ему, легендарному — тогда — серебряному веку?). Поэтому есть в этой книге объяснения и по поводу философии Николая Федорова, и по поводу политической позиции газеты “Новое время”. Есть и явные неточности; например, сложно назвать литературную форму, найденную Розановым в “Опавших листьях”, “афоризмом”. Думаю, “афоризм” появился здесь именно для французов — нации Лабрюйера и Шамфора.

Но несмотря на все эти обстоятельства книга Синявского великолепна. Такого Синявского мы еще не знали. Этот писатель выполнил тяжелейший “тур-де-форс” — он сочинил идеальную научно-популярную книгу о Розанове. Нет ничего лучше для начала знакомства с этим автором. Именно ее можно рекомендовать студентам. А написать хороший учебник (это мое глубочайшее убеждение) гораздо сложнее, чем сделать хорошее исследование. Здесь талант нужен.

 

Майкл Уолцер. Компания критиков. Социальная критика и политические пристрастия XX века. М., “Идея Пресс”; “Дом интеллектуальной книги”, 1999, 360 стр.

Скажу пошлость: “Очень своевременная книга”. Прежде всего с социокультурной точки зрения. При том, что издательская, журнально-газетная оргия в нашей стране продолжается (несмотря на войны и дефолты), при том, что только ленивый не сочиняет (и публикует) нечто обличительное, злое, недовольное, ироничное, остроумно-тонкое, настоящей “социальной критики” в стране нет. Декадентского вида политологи и геополитики в немыслимого оттенка галстуках не в состоянии породить нечто по-настоящему оппозиционное, вскрыть социальные и политические болезни, дать некую (пусть ложную) альтернативу. Все дело сводится к разговорам об осточертевшей ментальности, безнадежной коррумпированности, электоральной недостаточности и исторической предопределенности. Что-то я не встречал публициста, который бы честно признался: вот не нравятся мне буржуи, культура мне буржуйская обрыдла, вот я (совершенно ответственно — это важно!) предлагаю такие и такие варианты развития. Именно “развития”, движения вперед, а не в портяночный рай ретроспективных утопий (соответственно фантасты из “Завтра” не в счет). Русское общество испытывает интеллектуальную недостаточность — если модернизированную националистическую идеологию худо-бедно смогло сформулировать, даже на некий “либерализм” (в традиционном понимании) кое-что накапало (хотя и немного), то уж с новой “социальной критикой”, с “новой левой идеей” — совсем никак. Между тем потребность в ней ощущает довольно большая социальная группа, сформировавшаяся в последние десять лет. Эпоха молодых новорусских яппи, этих нечеловечески серьезных офисных мальчиков и девочек, подходит к концу.

Раз нет своего, будем жить умом заемным. Не привыкать. “Идея Пресс” и “Дом интеллектуальной книги” выпустили (еще раз прошу прощения) очень своевременную книгу. Она представляет собой сочиненный американским философом и политологом Майклом Уолцером весьма толковый обзор социальных взглядов довольно большой группы совершенно разных публицистов и литераторов — от Мартина Бубера до Герберта Маркузе, от Антонио Грамши до Мишеля Фуко. Их объединяет одно — сомнение, испытываемое ими по поводу разнообразных практик (политических, культурных, экономических) того общества, в котором они жили. Очевидно, что таковых сомнений у нынешних российских авторов возникает не меньше (мягко говоря). Надеюсь, они воспримут эту книгу как вызов.

Григорий Марк. Оглядываясь вперед. СПб., Издательство “Фонда русской поэзии” при участии альманаха “Петрополь”, 1999, 120 стр.

Этого поэта довольно сложно полюбить, прежде всего по соображениям сугубо поэтическим. Какая-то некрасовская скороговорочка вкупе с романсовыми распевками:

Ночь пропитана тленьем насквозь...

Для чего же я снова вытащил эту картинку из памяти? —

иногда возникающее ощущение, что перед тобой переводы с иностранного:

Дать этот танец как основу текста —

сплошную копошащуюся массу,

где налезают друг на друга жесты

на красной сцене, высеченной в мясе, —

наконец, несколько наивные типографические трюки в духе хеленуктов, Аронзона и Евг. Харитонова, — все это настораживает читателя, открывшего книгу Григория Марка. “Оглядываясь вперед” действительно очень неровная книга; быть может оттого, что большая и включает в себя стихи, сочиненные более чем за десять лет. Честно говоря, не знаю, в каком соотношении она находится с другими книгами поэта, вышедшими в 90-е: с “Гравером”, “Среди вещей и голосов”, “Имеющим быть”. И все же.

Перед нами поэт совершенно отдельный, особый, с очень своеобразной интонацией и лексикой. В стихах Григория Марка не найдешь роскошных аллитераций, безумных по изощренности метафор, десертных словечек. Они ритмически довольно однообразны, тематически — тоже. Они не захватывают читателя сразу; наоборот, понять их странную красоту можно, лишь дочитав до конца, а то и через несколько минут после этого. Я бы назвал многие из них медитациями; например, такое:

...И увидишь: как влажная суть облаков

сквозь небесную марлю стекает ручьями

и сгущается в темное между домов,

как, царапая нежное брюхо о раму,

ночь в квадрат заползает оконный...

 

Другие — не медитации, а скорее иллюстрации, в духе яростной и саркастической графики немецкого экспрессионизма:

В сигаретном дыму

говорящие круглые головы

проплывают вокруг

на раздвоенных книзу телах.

Пахнет жженою серой,

сивушной гнилью тяжелою... —

или (Фаворский?):

Ночь. Контур Петропавловки

из горизонта выпилен.

Он брюхо тучи нежное

царапает иглой...

Чувствую, что рецензия у меня как-то не получается. Рецензенту не за что “зацепиться” в этих стихах; они хороши, но “почему” и “как” — сказать артикулированно невозможно. Предоставляю самим читателям ломать над этим голову. Закончу же (несколько мазохистски) цитатой из “Обрывка сценария” Марка, в котором мерзкие филологи мучают бедных умалишенных пациентов-поэтов:

Входит врач Филологии, весь в панацеях.

Осторожно, боясь расплескать в себе водку,

Изучает клиента...

 

-3

Поль де Ман. Аллегории чтения. Фигуральный язык Руссо, Ницше, Рильке и Пруста. Перевод, примечания, послесловие С. А. Никитина. Екатеринбург, Издательство Уральского университета, 1999, 386 cтр.

В этой книге все хорошо: и серия, в которой она издана (“Studia Humanitatis”), и то, что напечатана она не в первопрестольной (и не в первоапостольной), а в Екатеринбурге, и что качество издания выше всяких похвал, и что вышел, наконец, тот самый Поль де Ман, который давно уже смущал умы робких читателей “НЛО”...

Только вот боюсь, что уже поздно. Де Ман не повторит судьбы Барта, Фуко, Делёза, Батая и даже Дерриды, ставших в нашей культуре (в той или иной степени) “своими”, “обрусевшими”, навроде Гегеля, Ницше или Джека Лондона. И дело не только в том, что количество деконструктивистов уже достигло критической массы (то есть одного), но и в качестве.

Деррида сверкает этногенетическим блеском галльского остроумия, он неожидан, неакадемичен. Русского человека он привлекает вольницей своих интерпретаций. Де Ман, по сути, банален; например, его прочтение стихотворения Йейтса “Среди школьников” (стр. 19 — 20) никаких новых смыслов не “вчитывает”; то, чего он достигает с помощью своих методик, более или менее опытному читателю было и так ясно. Увы.

 

Мишель Сануайе. Дада в Париже. Перевод с французского Н. Э. Звенигородской, В. Н. Николаева, А. И. Сушкевича. М., Научно-издательский центр “Ладомир”, 1999, 638 стр.

Я был бы счастлив прочесть эту книгу году в 1981 — 1982-м. В то довольно кислое время она вдохнула бы энергии и истинного авантюризма в мою (и моих друзей-сверстников) вялую душу. Вместо нее мы читали какого-то Кукаркина, пугавшего буржуазной культурой на (слава Богу!) большом количестве наглядных примеров. По крайней мере про унитаз Дюшана я узнал от товарища Кукаркина. Спасибо ему.

Но вернемся к книге Сануайе. Перед нами ярчайший пример абсолютного несовпадения объекта описания и языка описания. Безумства таких хулиганов и идеологических провокаторов, как Швиттерс, Мэн Рэй, Тцара, Бретон, описаны весьма странно — то ли на въедливо-бухгалтерском волапюке, то ли просто беспомощно. Демонстрирую образчик этого убогого стиля: “Со своей стороны, он, впрочем, удовольствовался тем, что вовлек своих корреспондентов в круг вопросов, чья необходимость в деле „детерминации современного мышления” не бросалась в глаза”.

Мне можно возразить, что дело тут, наверное, не в авторе. А в переводчике. Быть может, не знаю. С одной стороны, именно автор считает, что “в застенках Густава Носке убили двух предводителей спартаковцев — Карла Либкнехта (арестованного 1 мая 1916 года) и Розу Люксембург”. Но с другой, именно переводчик делает банальный “рейхсвер” загадочным “Райхсвером”... Но дело вовсе не в просчетах автора и переводчиков. Дело в другом. Скучно читать буржуазно-добропорядочное, позитивистское (с долей благонамеренного прогрессизма) исследование об анархистах, смельчаках, возмутителях покоя бюргеров. Семьдесят пять лет спустя кощунственный дадаизм стал одной из средненьких искусствоведческих тем, где-то между Пюи де Шаванном и соцреализмом. Книгу о нем печатает издательство, у которого даже марка с куполами. Отчеты о манипуляциях шкодливого Кулика публикуются в глянцевых журналах для “среднего класса”. Радикальный авангард и есть сейчас самый что ни на есть буржуазный мейнстрим. Хотел бы я увидеть, как сейчас выглядит по-настоящему революционное искусство?

 

Марк Соте (текст), Патрик Бусиньяк (иллюстрации). Ницше для начинающих. Перевод с английского А. А. Байчарова. Художник М. В. Драко. Минск, ООО “Попурри”, 1998, 192 стр.

Ллойд Спенсер (текст), Анджей Краузе (иллюстрации). Гегель для начинающих. Перевод с английского Л. В. Харламова. Художник М. В. Драко. Ростов-на-Дону, “Феникс”, 1998, 176 стр.

Ура! Наконец-то наступил апофеоз “фельетонной эпохи”, предсказанной Гессе. Нам предлагают по весьма сходной цене и во вполне разумных размерах философию — Гегеля, Ницше, Макиавелли, Юнга и т. д. Теперь не нужно, захлебываясь зевотой от скуки, штудировать толстенные тома, все эти непереваримые “Критики чистого разума” и “Происхождения трагедии из духа музыки”; теперь есть чудные тонкие брошюрки-комиксы, где наглядно и доступно для разумения менеджера по рекламе мебельного салона графически представлено абсолютно все: “философия религии” в виде оплывшей свечечки на ножках, поджигающей саму себя, “диалектика” в виде ракушки и/или звездочек и метеоритов, “веселая наука” в образе карикатурного Ницше, босоногого, задрапированного в женские тряпки, во фригийском колпаке, на фоне восходящего солнца, сеющего свои книги... Умри, Остап, лучше не нарисуешь!

Во-первых, я не совсем понимаю, кому адресованы эти книжки. “Широкому кругу читателей”, как написано в аннотации? Какому? Читателю Марининой или читателю Акунина? Первому эти комиксные ницше с гегелем нужны не больше, чем полновесные и многотомные. Вторые, если надо, осилят и нормальную книгу; хотя бы статью в философской энциклопедии. Так кому же? Есть у меня вариант ответа: бывшим преподавателям марксистско-ленинского любомудрия, срочно брошенным на преподавание загадочных “культурологий”, “историй политических учений”, “историй философий”. Не читать же, в конце концов, на пятом десятке всю эту гиль! А здесь все так компактно и удобно укладывается в надлежащие ящички: “Через три месяца после смерти брата (Гегеля. — К. К. ) Христина отправилась на прогулку и утопилась”, “Гегелевская трактовка религии близко соотносится с историей искусств и историей философии”. “Констатация Фукуямой мирового триумфа либерального свободного предпринимательства кажется излишне оптимистическим оправданием американского империализма”. Впрочем, “гегельянский комикс” еще “ничего” (не считая чудовищных ошибок переводчика, назвавшего Вальтера Беньямина “Бенжамином”, а Ричарда Рорти — “Роти”. Интересно, куда смотрел “научный редактор” д. ф. н. В. И. Курбатов?); “ницшеанский” — гораздо хуже. Идиотские таблицы, перекочевавшие из “прогрессивных” учебников по передовым методам преподавания истории (“В 1878 г. Бисмарк 1. Организовал Берлинский конгресс. 2. Издал антисоциалистические законы”), реплики, похожие на титры немого кино (“После его назначения штатным ординарным профессором Фриц пришел к необычному решению!”), “шуточные” переделки известных картин (в духе журнала “Наука и жизнь” 70-х годов или книг вроде “Физики шутят”) — все это делает “Ницше для начинающих” самым омерзительным образчиком из всей этой весьма сомнительной серии. Закончу выпиской из аннотации к этой же книге: “Знаменитый ницшевский „союз троих”, его теория о сверхчеловеке, об Антихристе и нигилисте, о Заратустре, а также посмертное тенденциозное использование идей Ницше нацистами делают чтение захватывающим”. И кожа малыша станет мягкой и нежной! Ведь вы этого достойны!

1И персонажей. Достаточно вспомнить его исчезновение среди кактусов мексиканской революции.