4. Интеллигент умер, виват интеллектуал?

Ципковцы ловко наметили идейную мишень (СПС), однако обошли вниманием своих удачливых конкурентов — кремлевских советников по пиару во главе с Г. Павловским. Недавно обнародованное в бумажной версии «Русского Журнала» (2001, № 1) политическое миросозерцание действующих «кремлевцев» (назовем их так) само напрашивается на критический отклик. Но об этом у претендентов в те же советники — ни слова.

А казус между тем занимательный. До сих пор для всех интеллектуальных течений, направлений и группировок было характерно базироваться на идее (какой бы она ни была: левой, правой, либерально-консервативной, фашист­ской, национал- или интернационал-социалистической), на то они и фигуранты на идейно-общественной сцене.

«Кремлевцы» объявляют о «конце интеллигенции» (в дополнении к фукуямовскому «концу истории», которая между тем преподносит нам все новые и новые сюрпризы). Конечно, отменяя интеллигенцию, они прежде всего метят в отложившуюся от государственных интересов независимую общественную группу, каковая, в частности, носила имя «ордена интеллигенции» (по терминологии Г. П. Федотова), однако фактически упраздняют интеллигенцию как таковую — что, по сути, означает отмену сферы влияния идей вообще. Ибо другого способа вырабатывать общественно значимые идеи, нежели в головах интеллигентского сословия, в наше время не существует. Именно они, эти свободно дрейфующие умы, по принятому в современной социологии определению, заняты «формулированием задач и целей», а также «общественных норм и культурных ценностей... для всего социального коллектива». Тех, до­стойных, которые должны прийти на место интеллигенции, «кремлевцы» Г. Пав­ловский и М. Ремизов называют «интеллектуалами». Но не тут-то было, так как либо под «интеллектуалами» надо подразумевать все ту же генерирующую общие идеи интеллигенцию, либо, что в данном случае и имеет в виду Г. Павловский, надо иметь в виду «спецов», функционеров умственного труда, которые заняты не раздумьями над судьбами страны и мира и не выработкой общественного самосознания, а реализацией властных программ.

В своем исповедальном интервью на страницах того же «Русского Журнала» Павловский, разочарованный в интеллигенте-диссиденте и порвавший со своим бывшим «племенем», сам определяет себя в качестве «спеца» при власти. При этом вместе с водой интеллигентского диссидентства он выплескивает за борт и все «идейное производство», как выразился бы Маркс, а тем самым — и работу по государственно-национальному самоопределению. Остается операциональная, инструментальная идеология, каковая и соответствует функции спеца-политтехнолога, занятого отлаживанием шестеренок государственного механизма и перемещением политфигур. Идейный союзник Павловского М. Ремизов1 так и заявляет: долой идеи, да здравствуют деловые объединения! Но общество, пока оно не стало стадом или не превратилось в крысарий, без идейной оснастки (какова бы она ни была) существовать не может. У новых нетовцев (а ведь у них, чего не хватись, ничего нет: нет не только интеллигенции, но, по сути, нет и общественности и, наконец, народа) структура общества трехчастна: президент, население, спецы, функционирующие в качестве приводных ремней между тем и другим. Никто никаких норм тут не вырабатывает, и потому непонятно, ради чего крутится политтехнологический механизм и стоит у руля президент. И тогда встает вопрос уже не «кто есть мистер Путин?», а «зачем мистер Путин?». Ведь не для того же он существует, чтобы похоронить интеллигенцию?.. С этим может справиться и мистер Павловский.

До сих пор схемы непосредственного взаимодействия власти (Государя) и народа все-таки не упраздняли общественной функции высшего культурного сословия — даже и тогда, когда интеллигентское сознание принимало «отрицательное направление». Согласно общественному идеалу Достоевского, жившего еще в эпоху традиционного общества (пусть и на его излете), когда объ­единяющей духовной предпосылкой его существования служила вера, тем не менее важная просветительская роль отводилась тогдашнему высокообразованному обществу (см. статью Достоевского «Книжность и грамотность»). Не нужно напоминать, что Достоевский — автор «Бесов», художественного разоблачения революционно-нигилистических образованцев, однако он не сметал с дороги «маленькую кучку» думающего интеллигентского сословия, а призывал ее переродиться, «вступить на правильный путь» и «участвовать в развитии народном». Смирись, гордый человек, поработай на ниве народной, но — не свысока поучай, а отвечай нуждам учимых. Писатель выступил не отрицателем, а отрезвителем своих братьев по взыскующему разуму (оказавшись предшественником «веховцев»).

Идея народной монархии у Достоевского, предполагающая встречу царя и народа без партийных посредников на земском соборе, где царь услышал бы истинный голос низов, и то не отменяла «интеллигенцию», которая была призвана осмысливать и транслировать нужды и надежды «серых зипунов». А ведь дело шло не о пустотелом, а о сохранявшем традиционность обществе, где у народа подразумевался окормитель и поводырь, православный батюшка.

Сегодняшний кремлевский советник, президент Фонда эффективной политики, сметающий с дороги репрезентантов «дискуссионной демократии» (выражение из «Русского Журнала»), оставляет за одним собой роль посредника между верховной властью и «населением», не предполагая при этом, согласно своему манифесту, ни раздумывать над его бытием, ни представлять его интересы. Дело его как «спеца» — закулисная комбинаторика; свою технологию Павловский называет «маленькой умной хищной рыбкой, которая курсирует от берега к берегу», и ему кажется, что вся десятилетняя история новой России — это производная от шахматных ходов, «маскировки» и «камуфляжа», предпринятых будущими политтехнологами из межрегиональной группы. И выясняется, что мы все, Россия, были в пяти минутах от того, чтобы нам устро­ился другой президентский, не ельцинский, вариант, и жили бы мы тогда под руководством антидержавника Ю. Н. Афанасьева в стране Московии. Главный политтехнолог поведал нам, что «штаб», находившийся во флагман­ском журнале «Век XX и мир», в самом начале 90-х весьма колебался между двумя кандидатурами (прямо как Сталин, колебавшийся в начале 30-х годов, кого, Маяковского или Пастернака, назначить на пост главного советского поэта). Впрочем, mania grandiosa — болезнь приближенных. Грандиозные возможности интерпретируются как неограниченные способности. И генсеки, и прославленные на Западе правозащитники-диссиденты равно пользовались своим «звездным» положением, становясь заодно писателями, мыслителями, поэтами и вообще властителями дум. Вот и в данном случае удачливые активисты public relations ощутили себя ведущими теоретиками. Но диссонанс с академическим амплуа возникает уже на вербальном уровне: их лексика представляет собой некий коктейль Молотова, смесь передового политологиче­ского эсперанто с разухабистым сленгом ( оттягиваться, жим, продули, поилки, кормушки, зайки, крезанутые, достал, классный вариант и т. п.).

Во всем у Павловского слишком много таинственного, но он не пугает заговорами (как это делают патриоты), а интригует ими публику. Мол, все знаем, да не все скажем. (Неужели «Кремлю» приходится во всем этом разбираться?)

Если школа безыдейных идеологов-«спецов» может быть полезна стране эмпирически, то в тяжбу о России она из своей политтехнической норы никакого освежающего заряда не внесла, ни одного уголка проблемы не осветила.

 

5. Носороги и змеи, или «У дьявола две руки» 2

Интеллигентское самоликвидаторство — всего лишь малозначимая факуль­тативная идея, слабый росток на российском идеологическом поле, поделенном между двумя антагонистами. Познакомившись с одним из них, «патриотическим», выступающим под лозунгом «Либерализм должен быть разрушен», нетрудно догадаться, кем является другой, выступающий под лозунгом «Либерализм — единственный путь для всего человечества». А убедившись, что «патриот» всем сердцем влечется к Востоку, легко сообразить, что его су­противник питает влеченье, род недуга, к Западу. Так что же? — значит, мы снова присутствуем при ожившей тяжбе о путях России между славянофилами и западниками? И сегодня, как и когда-то, ими движет, по известному выражению Герцена, «одна, но неодинакая» любовь к России? Ну, что касается «патриотов», то мы уже узнали, что любят они Россию странною любовью, не разбирая, где Россия, а где ее узурпатор.

Надежда, выходит, на либералов. Тем более, что они составляют гораздо большую, подавляющую часть идеологического спектра и бесспорно доминируют на публичной сцене, формируя через СМИ «общественное мнение».

Так что же такое нынешняя судьбоносная для страны идеология свободы: куда зовет Россию, что ей несет?

Своим торжеством на постсоветском, посттоталитарном пространстве она прежде всего обязана тому героическому ореолу, который стяжали в борьбе с коммунистическим строем отважные правозащитники. Но идея свободы, столь близкая человеческой душе, — еще не идеология безбрежного, но, как к тому же обнаруживается, распространяющегося отнюдь не на всех, выборочного либерализма, в который она, эта идея, сама собой перетекла.

Переломный момент здесь связан с метаморфозой установок правозащитного сознания. К нашему великому изумлению, те, кто ратовал за освобождение личности от тоталитарного режима, не перековал свои мечи на орала, когда­ этот режим пал. В первый же момент торжества нашей свободы, в знаменательный День национального флага и национального единения, 22 августа 1991 года, из авторитетных правозащитных уст мы услышали с телеэкрана по адресу демократической власти и конкретно ее главного героя, первого лица нового государства, угрожающее предупреждение о разрыве отношений и об отказе от поддержки со стороны демо-либеральной общественности. Камнем преткновения оказались воскресающие черты и символы прежней, дореволюционной России, о надежде на возрождение которой заявил Президент. Правозащитники (имеется в виду, понятно, руководящий состав) остались диссидентами, но уже не по отношению к советской власти, а к ее антиподу; за антисоветскими настроениями вскрылись подсознательные, антироссийские.

В одночасье обнаружилось, что нынешних носителей освободительных идей лик России не устраивает, и, быть может, больше, чем прежний коммунистический режим, которому — в лице его основателей, глашатаев мировой революции и вождей пролетариата — была присуща та же неприязнь к России. Совершенно в духе революционеров-ленинцев и воинствующих безбожников 30-х годов вожди диссидентского просвещения начала 90-х стали пугать страну и мир призраком старой России как «тюрьмы народов» с ее неистребимой идеологией «великодержавного шовинизма», а потому подлежащей раскассированию на 52 части.

Заметим: то, что внезапно вскрылось на политической арене, а именно — неприемлемость для провозвестников прав и свобод России как таковой, ее субстанции и экзистенции, имело существенную предысторию в жестокой полемике между А. И. Солженицыным и представителями «третьей волны» эмиграции вкупе с тутошними поборниками общегуманистических идеалов; наконец, и в споре с А. Д. Сахаровым, где раздумья писателя над необходимостью особого, «авторитарного» пути для плавного перехода от тоталитаризма к демок­ратии встретились с убеждениями лидера правозащитников в безотлагательности ее, России, вступления на «единственный для любой страны демо­кратический путь развития».

Если коммуно-патриоты — не славянофилы, то и неолибералы — не западники в прежнем смысле слова. Те мечтали о радикальных переменах в «феодально-самодержавных» общественных порядках, но они не были борцами с «народной самобытностью». Напротив, многих из них, включая таких запевал прогресса, как Белинский, можно назвать «великодержавными националистами» и обличителями «мерзости» космополитизма, тут они следовали националистической традиции французских революционеров; вся злостность русского западничества состояла именно в приятии революционных методов как средства преображения России, но и социализм, до которого они доходили, сохранял черты русской крестьянской общины, был «крестьянским социализмом». И даже декабристы не оказывались нивелировщиками.

Оба крыла любили свою страну и желали ей свободы, которую каждое понимало по-своему. Сегодня размежевание проходит как раз по этой линии: Россия или свобода (либо свобода или Россия). Первые не доверяют свободе, вторые России (« этой стране»), но — вот парадокс — понятия эти оказываются одинаково несовместимы между собой для обоих антагонистов. Голоса тех, кто любит «свободную и великую Россию», тонут в перебранке любителей отвлеченных начал.

Потонул голос и первого российского президента. На пути чаемого им возрождения страны в первый же миг свободы возник, как феникс из пепла, передовой отряд старой интеллигентской гвардии, проникновенно описанной в «Вехах». Ибо в лице нового либерального диссидента на самом деле восстал давний наш знакомец (хотя и с новыми примечательными чертами), сыгравший, по словам П. Струве, роль «особого фактора» в русском политическом развитии своим принципиальным «отщепенством» от русской истории и русского государства.

Несчастье первого нашего президента, а тем самым и несчастье новой России, состояло в том, что у исторически-эволюционного, органического пути страны, в ее связи с дореволюционной Россией, не оказалось видимых сторонников. Ельцин был зажат между брутальным натиском бывших партбоссов (осмелевших в атмосфере безнаказанности и вылезших из окопов) и ядовитой жалящей критикой тех носителей идеалов свободы и демократии, которые, казалось, должны были быть естественными союзниками президентского курса. Свободолюбцы выступили не только попустителями коммунистического реванша, но и прямыми его попутчиками. Ни одна попытка по очище­нию страны от наследства КПСС не была, по сути, поддержана «защитниками прав и свобод», любое поползновение в эту сторону встречалось обличениями президента в «авторитарных амбициях» и «охоте на ведьм». Сегодня беспамятная прогрессивная общественность пеняет ему задним числом за его «неспособность» и «нежелание» запретить компартию, переворачивая с ног на голову события недавнего прошлого: и роль Конституционного суда, и собственную индифферентность к этому подлинно решающему процессу, и капкан­ фактического двоевластия в стране, в котором бился почти что в одиночку глава государства при поддержке лишь команды гайдаровских реформаторов, — двоевластия, воодушевившего председателя законодательной «ветви» власти Р. Хасбулатова заявить, что «вся власть принадлежит Верховному Совету», а затем и подвигшего его на попытку октябрьского мятежа 1993 года. Положение Ельцина тогда не было понято прогрессивными умами, а собственное по меньшей мере легкомыслие до сих пор ими не осознано. Не чувствуя за собой никакой вины, они между тем выступают постоянными обличителями русского народа в его задубелой нераскаянности перед другими народа­ми.

С середины 90-х поборники либеральных ценностей по обличительному накалу в отношении Президента уже не уступают поборникам коммунизма (а к концу 90-х превосходят их!); в конце концов провозвестники правового государства и парламентарной демократии оказались по одну сторону баррикад с пропагандистами «прямого действия» и вывода масс на улицу. «Власть» как тако­вая стала общей их мишенью; слово «Кремль» в передовых средствах информации произносится отныне как некогда слово «Ватикан», «оплот мирового империализма».

Не какие-нибудь только неудачники-маргиналы, но знатные люди страны — прорабы перестройки и, главное, административно задействованные лица — клянутся в своей вечной нелюбви к власти и непримиримую оппозиционность вменяют в обязанность каждому интеллигенту.

Коммуно-патриоты и наши либералы сходятся и на слове «режим» по отношению к сегодняшней России, только у Зюганова он «антинародный», а у Явлинского — «парафашистский». Оба эти маркированные персонажа, которым положено противоборствовать друг другу, бессменные «герои дня», соревнуются не в области программ и принципиальных позиций, а в такой травле власти, какая немыслима ни в одном, даже наисвободнейшем, государстве свободного мира: избранную народом власть публично называют «бандит­ской», а на ее головы призывают бомбы. Либерально-интеллигентский лагерь включил в свой пропагандистский лексикон зубодробительные формулы коммунистического агитпропа вроде нынешней «царицы доказательств» в деле «преступного ельцинского режима»: «расстрел Белого дома». Тот же вождь пламенных индепендентов Явлинский окончательно скрепил право-левацкий блок красно-розовой оппозиции, заявив, что властью президента «в 93-м был совершен государственный переворот и нарушена Конституция» (не существовавшей уже РСФСР!). Воистину непостижимо, как мыслящий человек представляет себе освобождение от коммунистической диктатуры, если не путем разрыва с ее Основным законом, то есть как раз путем «переворота»? Удивляешься не только логике этого интеллектуала, но и идеологии этого либерала, для кого не существует различия между «Российской Федерацией» и «Российской Советской Федеративной Социалистической Республикой» и который вторую считает даже более легитимной.

Первый президент демократической России, выдающееся лицо россий­ской истории, оказался трагической фигурой. Он победил коммунистов, но пал, изъязвленный либеральным жалом. Пережив обращение в либерализм, он поверил в это учение, как князь Владимир Креститель — в учение христианства, со всею безоглядностью цельной и широкой натуры. И ни разу не отступил от соблюдения либеральных заповедей — даже и тогда, когда обнаружилось расхождение во взглядах на будущее России между ним и его учителями и просветителями из демократического его окружения и когда они перешли к прямому противостоянию с ним. Возненавидев всем своим существом коммунизм (борьба с КПСС была делом всей его жизни), Ельцин мечтал увидеть на его месте торжество свободы, но не только ее одной, о чем свидетельствуют и его поступки, и вдохновенные обращения к россиянам, и его яркие речи в зарубежных парламентах. Он мечтал о возрождении культуры и веры в своей свободной стране, славных традиций ее истории. Но этот победитель-побежденный оставался одинок в своих упованиях. И заметная утрата деятельной энергии, и последующее окружение президента, неадекватное его стратегиче­ским замыслам, суть плоды той гражданской изоляции, в которой он очутился в силу парализующего поведения и прямого преследования со стороны либералов, — ведь не пинал президента только ленивый.

Зато в положительных действиях нынешнего главы государства, которого Ельцин с такой неотступностью отыскивал опять же под улюлюканье прогрессивной общественности, видно изначальное представление первого президента России о ее будущем, несмотря на отсутствие у преемника ельцинского отвращения к коммунистической идеологии и продуманного ее неприятия.

Рискну утверждать, что ныне действующий президент, при всей прочности, казалось бы, его положения, тоже одинокий бегун. Ельцин из всех идейно-общественных сил мог опираться лишь на партию гайдаровских реформаторов (насущное для России массовое христианско-демократическое, либерально-консервативное движение в самом начале сорвалось). Однако платформа «Демвыбора» была слишком узка для России, не простиралась дальше экономического либерализма и формально-правовых принципов в построении государства и общества и потому не могла стать опорой в деле восстановления «свободной и великой России», а лишь разделила судьбу кадетов начала истекшего столетия, лишенных большой и притягательной идеи.

В отличие от своего предшественника Путину удалось обзавестись стабилизирующей силой, «партией последнего правительственного распоряжения» (как иронически называл Е. Трубецкой «октябристов» начала XX века, проправительственную партию крупных хозяйственных деятелей, — что позволило Столыпину сделать тогдашнюю Думу работоспособной). Пропрезидентская корпорация мелкого и среднего начальства — блок «Единство» — закрыла «амбразуру», в основном нейтрализовала разрушительную активность обоих оппозиционных флангов — носорогов и змей — и тем разблокировала механизм принятия реформаторских решений (не нужно, надеюсь, доказывать, что в сегодняшней России реформаторы — и так называемые либералы — это «две большие разницы»), но идейной опоры Путину этот блок не составил.

Ельцин рассчитывал, что с помощью интеллектуальных единомышленников удастся расчистить идейную платформу для будущего подъема страны, вербализовать сплачивающую национальную идею. Но предполагаемые союзники с порога принялись высмеивать «великодержавную затею» (что не помешало им, однако, воспользоваться санаторным комфортом для «мозгового штурма» идеи). Надо ли напоминать, чем кончился этот Sturm und Drang?

Наглядевшись на разброд и шатание в стране, новый глава государства, не дожидаясь уже подмоги от интеллектуального корпуса, пошел другим путем. Представитель более молодого поколения, не прошедший, как Ельцин, школы борьбы с партократией, а прошедший, напротив, «лесную школу» разведчиков, еще недавний романтик страны победившего социализма, продемонстрировал не только осторожность в формулировках, но и определенный идеологический вакуум там, где мы привыкли надеяться на острое различение духов. Новый президент решил начать консолидацию общества с чистого листа, раздать всем сестрам по серьгам — и красным и белым — и разом покончить с исторической кутерьмой и всякими обидами. Одно время казалось, что консолидация на нерасчищенном фундаменте грозит превратиться в реставрацию (как это и случилось в истории с госсимволами, подтвердившей, что место независимой интеллигенции в современном, нетрадиционном, обществе не долж­но быть пусто). Президент даже высказал тезис: советское прошлое России — «это тоже часть нашей истории», которую «надо помнить», и «кто не уважает прошлого, тот не имеет будущего».

Эта трактовка вошла в общественный обиход, не встретив сопротивления у независимо мыслящей элиты. А вот бы где и противостоять «власти», вот бы где ее «поправить», приложив свой интеллектуальный профессионализм. Мол, как бы ни расценивать историю Российской империи, надо отдать себе отчет в том, что известное семидесятилетие есть не только не продолжение, но (как мы уже замечали) проективно заданное и целенаправленное отрицание ее бытия по всем статьям — строя, веры, культуры и быта; в прямом смысле — ее антиистория. Ну а для тех, кто стоит на стороне того утопического порыва, все бытие дореволюционной России — это лишь неудачная предыстория. Так или иначе, последовательность требует развести эти истории по разным руслам. И выбрать, что именно мы будем уважать. А «помнить»? Помнить надо все, но как помнить? Как быть с Октябрем — вычеркнуть? И да, и нет. Вычеркнуть из органического хода истории, но оставить как трагедию и провал в прошлом России, как оставляют памяти ради руины после бомбардировок или печи Освенцима. Надо вынести приговор торжествовавшей лжи, не поддаваясь ложной боязни нанести обиду пожилому поколению, вовлеченному в строительство утопии и как бы зря тогда прожившему жизнь. То, чего надо стыдиться и за что надо каяться в нашей истории, не исключает вовсе смысла существования обманутого человека — жизнь, в конце концов, не исчерпывается отношениями с государством, и добрые чувства человека не девальвируются оттого, что он жил в страшное время. Наоборот.

Широкой популярностью ныне пользуется трактовка Октябрьской револю­ции как способа ускоренной модернизации страны, трактовка, унаследованная от бывших «сменовеховцев» и западных деидеологизированных политологов. И тут из реальной картины тоже оказалось вынуто тоталитарное жало, но антитоталитарии этого не заметили. Тексты свободолюбивых политологов кишат беспринципными и бездумными высказываниями типа: «ленин­ское машиноподобное государство... морально устарело» (А. Рубцов, руководящий «философ политического процесса, теории, идеологии и опыта формирования национальных идей»!). Значит, когда-то оно было своевременно? И что же такое здесь означает мораль?

А вот и еще одна характерная подмена смыслов, возникающая в результате того же отождествления взаимоотрицающих явлений — естественно-исторического (России) и проективно-утопического (СССР). 72 процента населения, как показали опросы, сожалеет о распаде былой страны, и все это ги­гант­ское большинство автоматически причисляется к лицам, которые тоскуют по «развитому социализму». На самом деле тоскуют, да не все. Более того, те, кто ностальгически вспоминают советскую родину, оплакивают развал прародины, не большевиками собранной земли «от края и до края», но ими, вкупе с демократами, разваленной. Однако благодаря тому, что два разных государства слиплись в общественном сознании в один ком, остается либо в качестве «демократа» радоваться распаду СССР (но одновременно оказаться врагом­ дружбы народов), либо огорчаться этому, но тогда очутиться на стороне коммунистического строя. Коммуно-патриотами внушено, и никем не опровергнуто, что объединение возможно только на почве реставрации советского режима. А для тех, кто хотел бы возродить Союз без коммунистов, то есть многонациональную Российскую державу, места в общественном сознании не предусмотрено. Запрет на возрождение России наложен неразличенцами с двух, казалось бы, противоположных сторон.

Для коммунистов теоретическая беспомощность либерального антипода — это дар небес, никто не высвечивает их темное, как у гоголевской ведьмочки, нутро, все течет в едином мутном потоке одним миром мазанных событий. Не пройдя даже общественного «нюрнбергского процесса» и пользуясь режимом наибольшего благоприятствования на независимых СМИ, коммунистический генералитет все больше входит в роль общественного обвинителя российских реформаторов. И вот бывшие партократы и vip-чиновники бывшего режима (вроде фигурирующих на ТВ сталинского наркома Байбакова и брежневского достопочтенного финансиста В. Павлова), приведшие страну к банкротству, устраивают по старой привычке публичный разнос деятелям новой России: «Мы создали великую державу, а вы разорили ее, организовали геноцид. Где богатства страны, где народные сбережения?» А либеральные фактотумы, даже те, кто не участвуют в войне с «властью», не знают, куда вести дело и что сказать, потому что не различают, где тут правда, а где ложь, отступают перед большевистским напором и судорожно ищут межеумочные, примиряющие формулировки.

А дело в том, что в обществе не прояснено представление о собственном прошлом, а потому и о том, от какого наследства нужно отказываться и какое преумножать. Сменившая партидеологов интеллигенция, призванная понимать (ведь интеллигент — значит «понимающий»), не исполняет просвещенческих функций, не разгребает умственных завалов, а, напротив, громоздит их, входя в «исторический компромисс» с коммунистами.

И это неудивительно. Если вдуматься в генезис конкурирующих сторон, то обнаружится общее «орденское» оппозиционное русло, последовательными ответвлениями которого окажутся коммунизм и — нынешний либерализм. Радикально-революционная интеллигенция «веховских» времен послужила повивальной бабкой социалистической революции семнадцатого года, а соответственно и следующего за ней коммунистического строя, на защите которого стоят наши коммуно-патриоты; сегодняшняя интеллектуальная оппозиция тоже устремлена на новый переворот в российских устоях.

Родовое свойство, или, как писал П. Струве, «историческое значение интеллигенции в России «определяется» ее отношением к государству в его идее и в его реальном воплощении», а именно — «отщепенством» от него и враждебностью к нему. Свойство это, как мы наблюдаем, интеллигенция сохранила от юности своей вплоть до новейшего своего извода. Другой ее чертой Струве и вообще «веховцы» называют «безрелигиозность», что также не требует доказательств применительно к сегодняшним трубадурам-либертариям. Но в связи с этим встает вопрос уже об отщепенстве не от тысячелетней россий­ской истории, но и ото всей двухтысячелетней цивилизации.

При очевидном расхождении с радикальным «орденом» интеллигенции предреволюционной поры нынешние российские противогосударственники, отказавшиеся, видимо, от идеи социальной революции, не отказались от мечты об очередном переломе российского хребта, но теперь уже путем замены России неким среднестатистическим государством западного типа, освободившимся от всех исторических черт, то есть тоже родившимся из головы. Согласитесь, замысел не менее радикальный, чем у сторонников насильственного свержения прежнего строя. Это два последовательных этапа на пути одного и того же утопического проективного сознания, вытеснившего в процессе секуляризации Европы идею спасения, которою она, худо-бедно, до некоторых пор жила.

Две эти последовательных идеологических формации оказались между тем одновременно наличествующими в России силами, претендующими на решение ее судьбы.

Между тем, сравнивая два варианта по масштабу грозящих России перелицовок, можно опасаться, что «Декларация прав человека» 1948 года, в том виде, как она взята на вооружение современными либералами, будет штукой посильнее «Манифеста» К. Маркса 1848 (как пережитого и знакомого нам зла), и от нее-то и следует ждать «окончательного решения» русского вопроса.

6. «Либерализм — единственный путь для всего человечества» 3

 

Ты для себя лишь хочешь воли.

А. С. Пушкин, «Цыганы».

 

Опасение неожиданное, ведь «орден» интеллигенции начала — теперь уже прошлого — века был оснащен в конечном итоге целенаправленной страте­гией и всеохватной идеологией переделки мира «по новому штату»; он намечал сделать счастливой Россию (а затем, опираясь на эту «вакантную нацию», как на трамплин, осчастливить и остальной мир). Теперешним либеральным вестернизаторам, желающим, чтобы на месте России оказалась страна, «как все другие цивилизованные страны», не требуется особо разработанных систем, и поэтому тут-то, казалось бы, нечего опасаться наступления нового заорганизованного мирового порядка. Основатели «светлого будущего» вооружались идеей, связанной с утесняющей регламентацией, нынешние вестернизаторы — идеей свободы. В отличие от первой идеи, второй ничего вроде бы не нужно, кроме ликвидации помех на ее пути. И этому замечательно соответствует то обстоятельство, что новейший либерализм, в пику предшествующему тоталитаризму, принципиально выступает как идеология деидеологизма.

Мишень обстрела — государство — предстает в виде чудища обла, озорна и лаяй, плавает в непроглядном умственном тумане. Самые авангардные знаменосцы свободы изъясняются о нем с марксистской прямотой и даже еще прямее: орудие подавления. Но если в марксизме оно — орудие подавления одного класса другим, то здесь — орган подавления общества в целом со всеми его стратами. Встает множество недоуменных вопросов: кто конкретно осуществляет подавление? «Власть», «Кремль», Президент? И если государство и общество — ярые враги, то зачем вообще оно, государство, нужно, кто его выдумал? Ведь даже основоположники марксизма оставляли за ним полезные и необходимые гражданские функции. У наших же либералов какой-то анархистский, а не либеральный взгляд на феномен государства. Однако несообразность появляется уже оттого, что этот принципиальный антиэтатистский негативизм распространяется только на Россию, даже и демократическую, и каким-то образом совершенно не затрагивает государство на Западе, которое принимается само собой как вполне уместный и благодетельный институт. Где тут собака зарыта, мыслящая таким эксклюзивным образом публика объяснить не спешит.

У либералов есть одна сознательная, признанная в качестве основополагающей идея, но она как джинн, выпущенный из бутылки, способна творить невероятные чудеса, при том, что на первый взгляд от нее не приходится ожидать каких-либо угроз. Напротив, казалось бы, свободы и права человека (что в данном случае одно и то же), получившие фундамент в упомянутой международной «Декларации» 1948 года, имеют свою законную область, свой существеннейший raison d’кtre в общественном бытии человека. Однако беда пришла, откуда не ждали. Сделавшись предметом культа, эта вроде бы самая неидеологичная из всех возможных идей оказалась источником новой тотальной идеологии. Свобода, как всякое относительное начало, став абсолютным, «отвлеченным началом», по законам утопии нарушает естественный порядок вещей и устанавливает диктаторский режим. На свой лад здесь осуществился парадокс, выраженный в словах Шигалева из «Бесов»: «Выходя из безграничной свободы, я заключаю безграничным деспотизмом».

Диалектическая логика такова. Свобода и права человека выступают ведущим импульсом мысли и действия в условиях диктатуры и политического гнета, как это было при советском коммунистическом режиме. Узнику позволительно сосредоточиваться на мысли о воле; гражданину подобает радеть о судьбах свободы в своей стране и, в конце концов, бороться за нее. Но вот победа одержана, оковы тяжкие пали, темницы рухнули, можно ожидать, что человек отныне сосредоточится на положительном смысле, на содержательном предмете, ради которого среди прочих мотивов он этой свободы добивался, поскольку свобода — не цель, а лишь средство человеческого существования.

Но что происходит в действительности? Получивший неограниченные права принцип свободы переливается за границы политического пространства, где он уже проявил себя, и начинает хозяйничать в доминионах культуры и морали. Выпущенная на простор идея свободы не может питаться только рогатками и препонами политической несвободы, хотя и не перестает их повсюду выискивать. Рассвобождение как мотив всех помыслов и действий теряет свое адекватное содержание и превращается в манию раскрепощения, которое освобождает человека не от утеснительных уз, а от скреп, не от оков, а от опор, державших на себе в течение двух тысячелетий общественное и личное бытие человека. Абсолютная свобода, отрезанная от прискучившей современному сознанию троицы «Истины, Добра и Красоты», становится ненасытным Молохом, но и дамокловым мечом: жрец свободы Гюнтер Грасс объявил, что лучше террористы, чем государство — западное, между прочим! Алчность земно­го абсолюта ненасытима и смертоносна. Между тем экспансия самодвижущейся идеи — это и есть свидетельство, что мы имеем дело с тотальной идеологией, которая не терпит рядом с собой никаких других смыслов; ей требуется не меньше, чем весь мир, а тем самым — и постоянное подтверждение своего триумфа над ним за счет подчинения, то есть сокрушения все новых и новых жизненных устоев и норм, которые формировались на основе христианства и классического наследия культуры. Но разрушение нормы есть утверждение аномальности. И вот мы воочию наблюдаем, как вырвавшийся на простор в последние десять лет новый либерализм под видом абсолютного прогрессизма производит на российской земле коренной переворот в основах чело­веческого общежития и самом человеческом типе. В высшей степени странно, но такого низменного идеала, какой нам принесло господство свободы, подвергшее остракизму само это слово «идеал», человечество еще не видело. Оба варианта «нового человека», проектируемых двумя предыдущими тоталь­ными идеологиями, по взрывной силе новому образчику не годятся в подметки. Даже пугающая «белокурая бестия» при всем акцентировании в ней природно-животной стихии отливает все же неким героическим сверхчеловеческим отблеском. А уж что до «строителя коммунизма», то его моральный кодекс­ есть просто гуманистический атеистический список с христианской морали с ее установкой на самопожертвование и самосовершенствование. Отбросив идеологический антураж, мы обнаружим в подобных «строителях» замечательных представителей человеческого рода. В крайнем случае мы найдем тут действие героического «люциферизма», в то время как формируемый идейным импульсом «прав и свобод» новый человеческий тип (а это, как мы наблюдаем, убийца, рэкетир, аферист и во всех случаях сексуальный маньяк) оказывается продуктом разлагающегося «ариманства», короче — мутантом. Ибо, освободившись от стесняющих смыслов и истин, которые возвышали хомо сапиенса над животным миром, это существо приближается к некоему химерическому зверочеловеку, склонному к кровожадности и к маниакальности по части седьмой заповеди. Недаром — вы заметили?! — из первоначальной формулы борьбы «за права и достоинство человека» второе понятие все время куда-то улетучивается вопреки тому, что оно стоит на видном месте в либеральном катехизисе — «Декларации прав человека». В антропологии рассвобождения ему не место.

Невербализованность и даже неосознанность идеологии абсолютной свободы не сказывается на грандиозности перемен, которые она вносит в жизнь и сознание. Более того, только не оповещая мир о своих конечных последствиях, она может втереться ему в доверие и одержать над ним победу. Да и у самых пламенных освободителей России не хватит ни беспристрастности, ни воображения, чтобы представить подлинные масштабы своего предприятия.

Вообще нет такой тотальной идеологии, которая не прикрывалась бы ширмой высокопарных идеалов. Роль таковых в новейшем передовом умо­наст­роении играет непререкаемая «защита прав и свобод человека». Однако впервые перед нами претенциозный вызов, столь малоречивый и нерелевантный в отношении истинных своих плодов, впервые на нас движется айсберг с невиданной еще подводной толщей.

«Пресловутые права человека и гражданина, — разгадывал в конце XIX века тайну новых либералов классический либерал Вл. Соловьев, соглашаясь с Жозефом де Местром, — только замаскированное желание как можно менее нести обязанности гражданина»4. У новейших либералов желания несрав­ненно масштабнее, нынешний лозунг прав и свобод — грандиозный агитационный плакат, плотная дымовая завеса; все это не сулит нам не только цивилизованного гуманистического государства, но и самбой разрекламированной свободы (выбора). Фокус в том, что, объявляя о «защите прав человека», новая идеология на самом деле глубоко дискриминационна: она занята защитой наступательных новых прав в ущерб имеющимся традиционным, по сути — отвоевыванием прав для империалистической личности, а не сохранением их у личности «смирной», непритязательной. Последняя заинтересована в соблюдении норм, основанных на «естественном праве», или законе (уходящем своими корнями в вечный «божественный закон»), — и этот человече­ский тип составляет (пока!) большинство нашего населения, однако идеология прав и свобод озабочена продвижением интересов другой, авангардной его части, потому что хлопочет о замещении, вытеснении норм старого гуманитарного мира кодексом норм аномальных. Если вам разрешено все, то другому остается мало что; если вам предоставляется жить в обществе «продвинутой» морали, то остальные обречены жить в аномальном обществе. Однако пропагандистское обеспечение идеологии «прав и свобод» не позволяет осознать хитрое устройство этой правозащиты, представляя дело перевернутым с ног на голову: так как введение новых свобод утесняет людей старой чувственности, то все голоса в защиту своих, по сути, отбираемых прав изобличаются либеральной жандармерией как голоса «запретителей» и «врагов свободы». Идет культурная, нравственная, а тем самым и антропологическая революция, поскольку новая установка не заменяет отдельные нормы, а отменяет понятие нормы (и ограничения) вообще.

Конечно же, это новый антирелигиозный вызов, поскольку раньше передовое человечество боролось с Богом, а ныне оно выкорчевывает сами его заповеди. В противовес библейскому запрету («не ешьте плодов с древа сего») либеральная пропаганда предписывает обратное, внушая завет «не запрети» и выдавая санкцию на грехопадение. «Только когда я нарушаю запреты, я живу», — формулирует установку нового мироощущения один из его творче­ских носителей, деятель XXII Московского кинофестиваля Тинто Брасс.

Нетрудно догадаться, что привольно под такой эгидой чувствуют себя только сами ее поборники — либо девианты, коих в качестве униженных и оскорб­ленных «меньшинств» опекает передовая общественность. Остальное, еще не продвинутое, большинство живет под диктатурой более въедливой, чем страшная диктатура прошлого. Та морочила головы и даже отсекала их, эта добирается до печенок. Рядовой, пока еще нормальный человек, возросший на реликтах старой традиции — а она в России чудом сохранялась «под глыбами» партократической системы, — попал из огня да в полымя и принужден дышать не разреженным воздухом утопии, а густой атмосферой растления. Впервые культурное сознание заявляет о себе как о наборе аномальных, аморальных правил поведения и мышления.

Мы думали, вот рухнет «железный занавес» — и откроется небо в алмазах; открылась же пустота, а в ней стала скапливаться клоака нечистот. Ибо свобода — это то, что человек ощущает как освобождение от пресса идеологии, а не возможность заниматься развратом. Меж тем пришла такая свобода, свобода от человеческого достоинства, что ее черный ветер сдувает с поверхности все уцелевшие за время тоталитаризма рудименты человечности.

Общество живет с кляпом во рту. Для «молчаливого большинства» остается, как писала о свободах «на загнивающем Западе» советская пропаганда, только «свобода умирать под мостом» (а в нашем случае — под «Мостом»). И не СМИ, а именно высшая власть в обход не только толщи своекорыстного чиновничьего класса, но и диктата так называемого общественного мнения, созревающего в медийных владениях олигархов, пытается установить связи с обществом, то есть с «молчаливым большинством», что тут же высмеивается в этих медиавладениях как подложная имитация искомого для России гражданского общества. Отсутствие последнего как раз и есть излюбленный сегодня попрек властям России со стороны интеллигентской оппозиции; однако никакие попытки в этом направлении, сверху ли, снизу ли, не будут признаны теми, кто уже взял на себя монопольное представительство от имени этого гражданского общества — наподобие Политбюро ЦК КПСС, по самоопределению представлявшего интересы народа.

Никакое самое явное неприятие большинством населения России культурного курса либералов (письма, петиции, протесты против фильма Скорсезе, против корриды, love-parades и т. п.) не в силах заставить «ньюсмейкеров» из четвертой власти, этого флагмана, светоча и рупора свободы, задуматься над тем, как далеки они не только от государства, но и от народа, который не может объяснить все это иначе, чем коварным заговором антироссийских сил в стране и за рубежом, и отталкивается от демократии. Новоявленные же просветители взирают на тысячелетние национальные архетипы одновременно с репетиловской развязностью и железной неумолимостью.

 

7. Новый класс

Носительница новых, радикальных инициатив, русская интеллигенция усиливала свои позиции по мере угасания традиционного общества и подрыва двухтысячелетних ценностных устоев. Однако подлинный сдвиг и счастливый поворот колеса фортуны она пережила в связи с апогеем технической революции XX века — введением в общественное бытие электронных средств коммуникации. «Человек воздуха», недавний бездомный, социальный аутсайдер, обретает место в истеблишменте. И какое место! У самого пульта управления мыслями и настроениями масс; из одной точки теперь можно охватить, а следовательно, и индоктринировать сразу всю страну, а то и целый мир.

Тот факт, что такое «умственное» рабочее место оказалось доменом «образованных», а точнее, авангарда гуманитарной интеллигенции, не содержит в себе ничего удивительного. Кому же и браться за это, как не ей, которая претендует на интеллектуальную ответственность за ход дел в подлунной и на пустующее место библейского пророка (сравнение американского социолога Д. Бел­ла), обличавшего падший мир (в данном случае — страну) и указующего путь спасения (в данном случае — утопический)? Удивительно то, что маргинальный «орден», физически вписавшись в свободный социум, не почувствовал себя его частью и не только не поступился принципами, но, напротив, даже укрепился в своей позиции «извне».

Запад тоже (хотя на столетие позже России, родины слонов) столкнулся с подобным явлением, когда на месте непредвзятых «интеллектуалов» совершенно явственно возникла негативистски настроенная «интеллигенция». В середине 70-х (в США) это новообразование было выделено западными социологами под именем «страты информации», или «страты знания», куда включалась вся сфера просвещения (помимо медиа также профессора, литераторы, большинство творческих лиц вообще и т. п.). Группа неоконсервативных американских аналитиков окрестила эту страту «новым враждебным классом», или просто «враждебными интеллектуалами». Импульс можно было почерпнуть у исследователя более раннего поколения, известного теоретика «среднего класса» Дж. Шум­петера, так отвечавшего на вопрос «Кто такие интеллектуалы?»: это «люди, владеющие силой звучащего и письменного слова... живущие критикой и в целом преуспевающие за счет язвительности их критицизма»5. В Америке развернулась дискуссия о природе нового явления: то ли это бескорыстная, хотя и общественно опасная ментальность, то ли это «новый класс», отвоевывающий для себя новые экономические и властные рубежи.

Рискнем утверждать, что и то, и другое одновременно.

Обсуждая удивительную эволюцию активной верхушки мыслящего сословия, казалось бы призванного к формулированию задач и целей всего коллектива, вербализации и обоснованию норм и культурных ценностей, но заменившего эту «социально интегративную роль выработкой альтернативных целей, внешних и оппозиционных таковому коллективу» (по формулировке одного из американских авторов), современная социальная мысль остановилась на весьма ценной констатации самого механизма перемен. Было замечено, что радикальный сдвиг в интеллигентском самосознании произошел путем незаметных, малоосознанных подстановок, в результате чего создатель этих альтернатив стал отождествлять себя уже не с общественным целым, а «с некой иной общностью: с другой страной, с иным историческим периодом, с какой-либо отчужденной субгруппой» (Р. Рорти). Вполне естественно, что при такой переориентации исполнение консолидирующей социальной функции интеллектуала не может не принять крайне скособоченного вида. Вся динамика процесса подмен и подстановок была вызвана внутренним переосмыслением понятия интеллектуальной «независимости», которое выплыло на авансцену современного интеллигентского сознания, и, с другой стороны, — «истины», которая оказалась в итоге задвинутой в его дальний угол или даже за кулисы. Постепенно оказывалось, что первейший долг интеллигента — то есть человека, пользующегося своим разумом не инструментально-прагматически, но из высших соображений, — состоит не в приверженности истине, а в независимости суждения. Независимость же, как констатировали социальные наблюдатели, как-то сама собой перелилась в непременно критическую позицию, а та в свою очередь — в непременную оппозицию.

А как же иначе, как еще лучше доказать свою неангажированность, непричастность к государственной системе, которая определилась в качестве враждебной idбee fix, если не прямым противоборством с ней?! (Так всякий непротестующий автоматически зачисляется в позорную категорию «прислужников власти».)

Пока «усиленно сознающий» индивид рекрутировался в ряды аутсайдеров, не связывающих или не ассоциирующих себя ни с каким местом в обществе, его неотступная оппозиционность не входила в противоречие с его положением. Но когда «отвязанные» лица стали заполнять важные вакансии в государстве (процесс, пошедший в России с начала 90-х годов, вместе с освобождением страны), не проникаясь при этом никаким с ним чувством общности, это уже могло вызвать недоумение, как всякое сидение на двух стульях.

Чтобы осознать возможность противоречия между социальным статусом и асоциальным мировоззрением, надо прежде всего избавиться от марксистской инерции, связующей сознание с «бытием» нерушимыми узами, и признать примат духовного выбора над ползучим детерминизмом; надо признать преемственность и филиацию идей, а значит, уяснить (при всей видоизменяемости самой касты) нерастворяемость ядра интеллигентского миросознания с двумя его уже отмеченными сущностными характеристиками: «отщепенством» (проявлением утопического социального радикализма) и «атеизмом» (проявлением утопического культурного радикализма — вызова самому мироустройству).

Далее: следует принять во внимание, что вместе с переменой социального положения и продвижения по общественной лестнице антагонисты государственной власти получили дополнительный стимул для нагнетания страстей в обществе. Ведь активистская интеллигенция обрела не просто хорошее, а судьбоносное место. По некоему «общественному договору» клерки от информации, представители этой интеллигенции, оказались одной из ветвей власти, якобы последней — четвертой, однако по своему действительному влиянию — первейшей. Last but not least.

Несравненная мощь этой особой власти с ее претензией господствовать в умах, не неся при этом ответственности за ход событий, состоит в том, что она не ограничена российским законом, который витает над другими тремя ветвями, — не ограничена в силу специфики ее профессионального инструмента — слова, свобода коего из всех прав и свобод выделена, признана и утверж­дена либеральным сообществом в качестве главнейшей. Сегодня эта свобода, являясь орудием господства медийных средств, то есть того же «ордена» интеллигенции, так же акцентируется, как некогда, в советские 70 — 80-е годы, когда словом распоряжалась официальная пропаганда, диссидентская общественность акцентировала соблюдение права на эмиграцию. Согласитесь, однако, что как то, так и другое замечательное право не могут считать­ся приоритетными для народа. Передовая общественность, как видно, этим не озабочена, а расхождение между тем кардинальное. Народ жаждет устрожения порядка, прогрессивная интеллигенция — его либерализации. Либерализм требует жертв, на которые население не готово идти: сегодняшним правозащитникам естественней договариваться с террористами, чем со своим государством, подсобить правонарушителю, чем подумать о законопослушных, защищать права аномальных меньшинств, чем позаботиться о нормальном человеческом большинстве.

Но что значит примат свободы слова над всеми другими правами? Это торжество свободы для СМИ — ситуация, которую описал еще Т. Джефферсон, автор американской «Декларации независимости»: «Если свободой слова владеют средства массовой информации, значит, у остального общества ее нет». Что положение в России — в электронном веке — сегодня именно таково, свидетельствуют откровенные признания представителей самой этой четвертой власти в Европе, к примеру, газеты «Франкфуртер рундшау», недружественной к России и, наоборот, благоволящей к ее «либеральным», «независимым» СМИ: «Кто управляет телевидением, тот управляет Россией».

Понятно, что пребывание у пульта управления российскими коммуникационными средствами критически мыслящих интеллектуалов со всего света создает на месте информационной службы прекрасный плацдарм для идейно-политической агитации против «авторитарной» нашей власти, попирающей права и свободы личности. На репрезентативных широковещательных журналистских сходках поборники вселиберализма сходятся на слогане: «Функции СМИ — это борьба с властью!»

В этом своем великом противоборстве «независимые СМИ» (составляющие вместе с «орденом интеллигенции» пересекающееся множество) имели (и все еще имеют) материальную базу прежде всего в лице обиженных олигархов, которые хотели ногой открывать двери в самые высокие кабинеты власти, а когда это не выходило, в качестве медийных магнатов заказывали подведомственным им СМИ соответствующее политическое меню. Похожее положение, складывавшееся когда-то в старых российских медиа, вызывало чрезвычайное беспокойство у графа М. Т. Лорис-Меликова, либерального министра внутренних дел при Александре II, и побудило его разработать специальную программу противодействия им. Мотивировал он это так: «Необходимо... обеспечить гласность и свободное обсуждение общественных вопросов, но прекратить безнаказанное возбуждение страстей и глумление над личностями, практикуемые с корыстной целью некоторыми органами печати». Конечно же, и труба (СМИ) тогда была пониже, и дым (компромат) пожиже.

Поглощенная двуединой задачей обслуживания медийных заказчиков и антиправительственной агитации, суверенная интеллигенция сегодня, казалось бы, совершенно порвала с извечным непрагматичным интеллигентским занятием. Как-никак, а в прежние времена она все же старалась «мысль разрешить», ныне в соответствии с новым положением она оперирует готовым набором неотразимых лозунгов и потому участвует не столько в тяжбе о России, сколько в тяжбе с Россией.

В России интеллигенция пришла к столу яств только в ельцинскую эпоху вместе со свободой, когда ее собратья интеллектуалы на Западе уже заняли там ключевые места. Апогей борьбы с буржуазным обществом передовой западной интеллигенции остался (пока!) позади. И хотя левая идея из культуры Запада никуда не девается, там на сей день нет крупных ультралевых движений (исключая интернационал антиглобалистов с очень неясным генезисом), нет харизматических фигур типа Ж.-П. Сартра, воодушевлявшего антибуржуазные демарши оголтелых бунтарей и возглавлявшего их уличные шествия в своих знаменитых тапочках.

Между тем не только левые, обиженные на Россию за отставку ею социализма, но, как мы уже убедились, и правые, что гораздо более загадочно, нацелили свои пики и стрелы на эту извечную мишень, образовав, по сути, объединенный антироссийский право-левацкий фронт. Посмотрите, куда направлен в последнее время гнев разного рода правозащитных организаций, кто назначен у них на роль побиваемого камнями. Так Международный комитет защиты журналов включил Россию в число врагов прессы, а «Human Rights Watch International» не перестает открывать миру глаза, составляя рейтинги, в которых России по гуманитарным показателям (прежде всего, конечно же, по свободе слова!) выставляются самые низкие баллы, и потом эти «данные» усиленно распространяются по всем средствам массовой информации, заполняя печатно-звуковой космос.

Интернационал «журналистской общественности» по своему недружелюбию к стране несравненно превосходит настороженность и отстраненность официоза западных держав, порождаемые конкурентными, геополитическими и экономическими мотивами.

 

8. В чем же дело?

Let my people go!

Spiritual.

 

В 1881 году Ф. М. Достоевский в записной книжке поместил такую го­рест­ную замету: «Нам все не верят, все нас ненавидят, — почему? Да потому, что Европа инстинктом слышит и чувствует в нас нечто новое и на нее ни­сколько не похожее. В этом случае Европа совпадает с нашими западниками...» Конечно же, Россию в Европе не только ненавидят, но также бывают и без ума от нее, а часто испытывают страх, любовь и ненависть одновременно. И уж точно, что о России не забывают, особенно когда усиленно ее замалчивают (в западных СМИ). Однако прав «тайновидец духа»: мы другие. Но прав ли он, считая, что инаковость эта, разделяющая нас с Европой, — в новизне? А может быть, вся новизна как раз в обратном — в сохранности старины, с которой западная родственница расстается быстрее и охотнее, чем мы?

То, что речь идет об отношениях между родственниками, сомнений не вызывает — чужие не задевают до глубины души, не провоцируют страстной вражды, переходящей в закоренелую тяжбу.

Да, мы другие, но не потому, что идем по другой дороге, а потому, что медленнее идем по пути, ныне выбранном Западом, и это несмотря на то — а точнее, благодаря тому, — что три четверти века Россия находилась под ледяными глыбами атеистического режима. Выходит, в XX веке нас подмораживал атеизм, как в XIX подмораживало православие? Да, это так, потому что коммунистическая идея, боровшаяся с Богом, старалась мировоззренчески перевоспитать человека, но не сумела растлить его. «Перековка человеческого мате­риала» не удалась потому, что по-настоящему и не была налажена. И вот теперь оказалось, что «цивилизованный мир» гораздо больше преуспел в этом деле «перековки» — в смысле освобождения человека от высшего связующего начала. Свобода привела к торжеству человеконенавистничества и извращенства как своей предельной точке. Мы тоже подчас не отстаем от Запада на культурной поверхности, но разница в том, что, во-первых, в этой части все еще не достигнута взаимотерпимость между культурным авангардом и народом; во-вторых, передовые достижения не закрепились, тем более законодательно, в качестве необратимых перемен в образе жизни, и она еще не схвачена цементом освободительных директив. Между тем разрыв со старым христианским двухтысячелетним этосом, наблюдаемый в последние десятилетия, вынуж­дает говорить о вступлении европейской цивилизации уже не в пост-, а в антихристианскую эпоху.

В лице же России Запад все еще встречается со странным и опасным существом — с «непродвинутой ментальностью» и тоской по величию. Европа не может войти в самоощущение российского человека, имевшего совсем другой, чем у нее, имперский опыт — опыт тысячелетнего проживания в разноплеменной вселенной, где при всей тяжести державной длани каждому народу было дано «молиться по-своему, трудиться по-своему» (И. Ильин).

Огромная Российская империя возникла не из идеи мирового господства, которой у нее, по сути, не было, а из нужды, диктуемой бескрайним равнинным и суровым пространством, открытым всем ветрам, набегам орд кочевников с востока и армий оседлых народов с запада. Россия возникла, следуя замыслу не завоевания и подавления инородных и инославных «тянущих врозь» племен и наречий, рассеянное множество которых встретили русские на своем пути обживания пространства, а — примирения и соединения их под одной кровлей.

Коммунистическое господство подпортило образ российского общежития народов, но не искоренило глубокого чувства земной «соборности», или попро­сту братства, а теперь вот и тоски по нему как по естественному состоянию — в чем взор иноплеменный усматривает сразу и русское рабство, и русскую великодержавную спесь. Однако и там, в западной дали, тоже находятся всечеловеки — не новейшей, либеральной формации, по Максиму Соколову, а в старом смысле, со всемирной отзывчивостью, опять же по Ф. М. Достоев­скому, только уже по отношению к нам, русским. Среди привычных недружелюбных штампов вдруг да и услышишь дружественный голос живой души, вырвавшийся за очерченный круг, как, например, голос французского (!) актера и режиссера Робера Оссейна: «Россия — это не государство, это — миссия... В России есть нечто необъяснимое, заставляющее восхищаться и плакать­, это вечная страна, пронизанная инстинктивной, прирожденной мистикой» («Известия», 2001, 6 декабря). То, что интуитивно уловила артистиче­ская натура Оссейна, составляет второй пункт раздражения либерального сообщества. Россия действительно ощущала в себе религиозное призвание, и прежде всего не на идеологических верхах, а непосредственно в народных низах. Само освоение территорий началось с движения крестьян, которые, обживая северные земли, ощущали себя не только крестьянами, но и христианами, вместе со скитами и монастырями способствуя продвижению христианства на языческие территории. Реликты религиозного призвания России свидетельствовать, как пишет С. Булгаков, о «чистоте и красоте православного христианства» и — добавим от себя — христианства вообще оказываются (пока) так же нерастворимы, как кристалл мессианизма в сознании библейского народа.

Россия лежит камнем преткновения «на пути прогресса». И хотя ее хулители объясняют свои претензии к ней неспособностью страны стать «правовым демократическим государством», на самом деле их раздражает прежде всего­ не это — по свободам мы сейчас впереди планеты всей, — но атавизм православной ментальности и приверженность культурной традиции, отчего Россия не вписывается в секулярную траекторию европейской истории. Не политические, а более глубокие духовные и душевные барьеры невидимо и упрямо выстраивает Россия на триумфальном марше политкорректности, не приемля (пока!) новейшей стилистики: беззастенчивого гедонизма, бесцеремонной саморекламы, бессердечного индивидуализма, формалистского панъюридизма, утратившего интерес к различению правых и виноватых по существу.

Не знаю, хочет ли Европа погубить Россию, но явно хочет уподобить себе и заключить ее в то же «рабство у передовых идей», как выражался Достоев­ский. С другой стороны, Запад нуждается в России, не похожей на него, оттого, что он уже привык за многие десятилетия жить с врагом (а особенно таковой нужен был ему до нынешнего черного сентября). Но тут, повторю, потреб­на не какая-то внешняя и далекая «желтая опасность», а всепроникающее племя, каким воспринималось до сих пор еврейство. О еврействе теперь говорить несподручно, и требуется другая «вакантная нация», инфильтрированные элементы которой стопорят идеальную западную систему, — что вполне соответствовало намерениям агентов СССР. Вот, кстати, и ответ на то, поче­му на Западе, уже не только среди леворадикальных элементов, а среди правых идеологов истеблишмента, идет усиленная идентификация русского и советского. Запад сам вступил в стадию самоидеализации, подобную совет­ской утопии: наши нравы — не их нравы, наш строй — не «их» загнивающее (авторитарное, тоталитарное) общество; если бы не империалистическое окружение (имперское соседство) и не проникновение враждебных буржуазных элементов (вирусов зловредительной нации) в наше справедливое социалистическое (свободное, правовое, цивилизованное) общество, если бы никто не мешал, не стоял на пути, — мы достигли бы светлого будущего (беспроблемного вечного мира, по Ф. Фукуяме). После 11 сентября США, а вместе с ними и весь западный мир обрели беспрецедентного внешнего врага, однако либеральный интернационал вовсе не ослабил гонений на Россию — Россию, без колебаний вставшую на защиту цивилизованного западного мира. А как же нам было повести себя иначе, ведь этот мир, границы которого определяет ныне идеология «несокрушимой свободы», раньше определялся принадлежностью к христианству, и если Россия — Восток, то восток Европы, а не азиат­ский Восток! И у нас нет другого дома, хотя дом этот оказался пуст.

В тяжбе с Россией либеральный Запад ведет тяжбу с собой, изменяя своей европейской христианской цивилизации (которой Россия изменила в 1917 году). Что такое Европа? — задавался вопросом после Второй мировой войны один из замечательных европейских просветителей Романо Гвардини, — это «живая энтелехия, живой духовный лик... Тем, что она есть, она стала лишь потому, что над сокровенной жизнью сердца и утонченной красотой­ европейского человека почти два тысячелетия трудился и продолжает трудиться Христос... Важнейший, решающий компонент — это образ Христа». О том же Пушкин: «Величайший духовный и политический переворот нашей­ планеты есть христианство. В сей священной стихии исчез и обновился мир. История новейшая есть история христианства. Горе стране, находящейся вне ев<ропейской> системы!» (О втором томе «Истории русского народа» Полевого). Крест назван у Пушкина осью европейской истории. Но, горест­но замечает Гвардини после Второй мировой войны, «как неистово восстала Европа против своей сущности и как глубоко изменила она собственной душе». Теперь ей «следует со всей серьезностью вглядеться в себя и задуматься, что же она такое... Ясно одно: либо Европа будет христианской, либо ее не будет вовсе». (А мы-то думали, что подобная альтернатива уместна только в приложении к нашей матушке-Руси...) Услышат ли носители нового, атеистического радикализма эти несовременные голоса? Или их предостережения и призывы постигнет судьба «Вех», оставшихся гласом вопиющего в пустыне?

И когда фанатичный враг объявляет нашему цивилизованному миру священную войну, а тому нечего терять, кроме своих удобств, то невольно обличается наша неверность самим себе.

Все дело — в измене.

Судьба России, выдающаяся своим трагизмом среди всех европейских стран, — это судьба мессианской наследницы Израиля, а любой мессианизм, пусть «вторичный» и условный, наказуем в этом секулярном мире; неисполненный же мессианизм наказуем вдвойне. Мы пережили великий обман, променяв путь спасения на утопию. Теперь стоим перед бездной пустоты и новой утопией. Переживем ли это? Такого опыта страна еще не знала.

Либеральная идеология, занятая унификацией мира, накладывает запрет на общую национальную идею для России (приветствуя ее у Америки, которой все позволено). Но великая нация, отказавшаяся от великой цели, перестает быть великой.

Чтобы возродиться, Россия, оставив в стороне квазимессианские задачи, должна осознать безотлагательность по видимости скромных и выполнимых целей, без чего невозможно и более высокое служение. Должна стряхнуть с себя гипноз диктатуры «прав и свобод» и обратиться к импульсу, идущему не из будущего, а от вечного. Это и окажется поистине глобально-мессианской задачей, которую больше на земле выполнить, видно, некому. «Непродвинутость» России осталась единственным резервом Европы, чтобы ей возвратиться к самой себе. Но это дело России неисполнимо, если не позаботиться о том, чтобы доставшаяся нам огром­ная территория не превратилась в пустыню, то есть заняться приведением ее в порядок (а то, глядишь, Бог как дал нам ее, так и отберет).

Но национальная идея, чтобы она овладела массами и воплотилась в действительность, должна быть выражена в формах государственной политики. Пока что государство этого не демонстрирует, не отваживаясь, по-видимому, бросить вызов духу века сего и вырвать свой народ из нового идеологического рабства.

Let my people go!

Окончание. Начало см. «Новый мир», № 7 с. г.

1 См. нетривиальные статьи Михаила Ремизова в сетевом «Русском Журнале» ; обширные цитаты из них см. почти в каждом выпуске новомирской «Периодики». (Примеч. ред.)

2 Выражение С. С. Аверинцева.

3 Программный лозунг новейших либералов.

4 Соловьев В. С. Собр. соч. в 10-ти томах, т. 10. СПб., 1911, стр. 433.

5 Shumpeter J. Capitalism, socialism and democracy. N. Y., 1942, p. 147, 151.