И. А. Ильин: pro et contra. Личность и творчество Ивана Ильина в воспоминаниях,

документах и оценках русских мыслителей и исследователей. Антология. СПб.,

Издательство Русского Христианского гуманитарного института, 2004, 895 стр.

В 1934 году — через двенадцать лет после высылки из советской России — Иван Ильин писал из Берлина в Париж Ивану Шмелеву про “страшное сознание своего одиночества, своей ненужности, своей черной ненужности для чудесной нашей родины <...>. Конечно, честь и верность мои со мною, и я знаю, хорошо знаю те часы, в которые я их предпочел всяческому личному устроению. Но Господи Боже мой! Что за страшное время выпало нам на долю, что негодяям, законченным лжецам и бесстыдникам пути открыты, а нам — поток унижений”. Еще актуальнее звучит и ответ Шмелева: “В наше время нет или почти нет великого творчества, огня, опаляющего душу, служения словом <...>. Измельчали, опошлились, оторговились, опохабились, обазарились, обрыночнились...”

Не раз в переписке их1 сквозь сетования на ненужность и одиночество сквозит упование на востребованность в “грядущей России”. Сбылось ли оно? Отчасти да: книги Шмелева продаются в приходах даже за церковными ящиками, а у Ильина вышло многотомное собрание сочинений, которое еще будет пополняться и дальше. Но и — нет, ибо их влияние настолько же несопоставимо с тем, на которое они уповали в изгнании, насколько современная Россия отлична от той “грядущей”, о которой они мечтали.

Об антологии “Pro et contra” мне уже приходилось писать, рецензируя том о Константине Леонтьеве2. С тех пор в этой серии вышло много отличных книг, объемно высвечивающих лучшие фигуры отечественной культуры, — и вот книга об Ильине. В определенных православных “белых” кругах Ильин ныне — фигура культовая; публицистика его оказалась живее и интереснее, пожалуй, публицистики любого из его современников, включая Георгия Федотова, его заблуждения поучительны, а сердечный пафос не остывает во времени.

...Открывается том фрагментом воспоминаний Евгении Казимировны Герцык, на двоюродной сестре которой был женат философ. “Всегда вдвоем — и Кант. Позднее — Гегель, процеженный сквозь Гуссерля. И так не год, не два”. Возможно, именно потому, что Ильин был еще и “ученым гегельянцем”, Ленин не допустил его расстрелять, хотя после революции тот и оказался в гуще антисоветской политики. “И как бывает порой с русскими немцами (Ильин по матери — немецких кровей. — Ю. К. ), у него была ревнивая любовь к русской стихии — неразделенная любовь”. Была в Ильине — уже и в двадцать лет — “священная безуминка”, в течение всей жизни закипавшая порой в интеллектуальную желчь, злость; полемическое равновесие — не его добродетель. “Знакомство с Фрейдом, — вспоминала Герцык, — было для него откровением: он поехал в Вену, прошел курс лечения-бесед, и сперва казалось, что-то улегчилось, расширилось в нем. Но не отомкнуть и фрейдовскому ключу замкнутое на семь поворотов”. Впрочем, интеллектуальные стычки, выходившие за границы приличий, — приметное свойство того бурного и мутного предреволюционного времени вообще, серебряный век наш был не без червоточины. Так повздорил Ильин, к примеру, с Андреем Белым: “на разрыв аорты”, — а всего-то из-за музыки Метнера. Белый и сам не сахар, тоже особым равновесием не отличался, но на каждого “безумца” найдется другой, покруче (как на Стриндберга — Ницше), и — писал Белый об Ильине — “этот талантливый философ казался клиническим типом <...> ему место было в психиатрической клинике <...> наше знакомство определялось отнюдь не словами, а тем, как молчали мы, исподлобья метая взгляды друг в друга”.

Ильин однажды замечательно точно определил распространенный прием полемики: “инсинуировать пакость сердца своего предмету своего недоброжелательства”. У самого Ильина сердце было чистым до детскости, беззащитности. Но неосознанно и он приписывал некоторые собственные качества своим оппонентам. Так про маститого юриста и кадета Кокошкина Ильин писал, что тот “понимал политику как мечтатель и доктринер”. Речь идет о либерализме Кокошкина, но ведь и мечтательность, и доктринерство, и утопизм могут быть и с другим идеологическим знаком, и в этом плане Ильин сам заплатил им щедрую дань. И — верил в белого если не Царя, то Вождя, способного вытащить Россию из коммунистической бездны, настолько, что, когда скоропостижно скончался барон Врангель (действительно крупнейший, очевидно, наш политический деятель после Столыпина), умолял не хоронить его до появления трупных пятен — в надежде на летаргию.

“Иван Ильин — тип германца”, — обронила Герцык. Ницшеанская вера Ильина в вождя, водителя и спасителя человеков, не сразу отшатнула его — от Гитлера. “Как Вы могли, русский человек, пойти к Гитлеру?” — вопрошал Роман Гуль Ильина в конце 40-х годов, порывая с ним. Передёрг. Ильину в гитлеровской Германии запретили преподавание, лишили куска хлеба, и ему — при содействии Сергея Рахманинова — пришлось перекочевать от немцев в Швейцарию. Но определенные иллюзии в отношении Гитлера у Ильина поначалу были.

...Оказавшись после ленинской тирании в послевоенной Германии, социально и культурно разлагавшейся на глазах и могшей в любую минуту стать добычей для коммунистов, Ильин увидел в национал-социализме панацею от красной угрозы. Гуль недобросовестно упрекает его за это уже после Второй мировой войны, Холокоста и всех прелестей фюреровского беснования. Задним умом все умны. А в начале казалось, что “фашизм мог и не создавать тоталитарного строя: он мог удовлетвориться авторитарной диктатурой, достаточно крепкой для того, чтобы: а) искоренить большевизм и коммунизм и б) предоставить религии, печати, науке, искусству, хозяйству и некоммунистическим партиям свободу суждения и творчества в меру их политической лояльности”. Но если фашистам — предупреждал в 1948 году Ильин — “удастся водвориться в России (чего не дай Бог), то они скомпрометируют все государственные и здоровые идеи и провалятся с позором”.

Или вот Андрей Белый — не сморгнув, в своих не лишенных подсоветско-конъюнктурных интонаций мемуарах “Между двух революций” аттестует Ильина “воинственным черносотенцем”. С чего же он это взял? Какая недобросовестность — знал, что политэмигрант Ильин за руку не схватит. А между тем Ильин еще в 1926 году писал: “Для того чтобы одолеть революцию и возродить Россию, необходимо очистить души — во-первых, от революционности, а во-вторых, от черносотенства <...> Черносотенство есть противогосударственная, корыстная правизна в политике” . (Здесь и далее курсив Ильина.)

Ильин дорог и интересен именно своей попыткой выработки новой идеологии: одновременно правой и — просвещенной, моральной — но свободной от обскурантизма. Он срывался, и срывался неоднократно, доходя порой до абсурда, но в главном здравости тоже ему хватало...

Знаменитая его книга “О сопротивлении злу силою” (1925) всколыхнула эмигрантов всех политических лагерей. Теперь вся эта полемика собрана под одной обложкой и составляет замечательную яркую и интересную идеологическую полифонию.

Сейчас сразу и не поймешь: из-за чего весь сыр-бор? Взыграло интеллигентское ретивое, и на Ильина накинулись сразу всей стаей в амплитуде от новых религиозных философов до эсеров-террористов. Набросились в стиле “неистового Виссариона”: “Апостол кнута! Проповедник невежества!” Верно, не научила их революция ничему. Ладно социал-демократка Кускова: мол, Ильин проповедует “о допустимости попрания зла с точки зрения православия”. Ужасно. То ли дело предшественники Кусковой: “Желябов, Перовская, сотни других борцов отдавали жизнь за отпор злу. <...> Главное значение террора было в борьбе со злом, в прямой с ним схватке, в отпоре злу, а не в мести”. Или эсер Чернов: “В террористе боевой героизм достигает своего максимума <...> одиночество террориста требует чрезвычайной внутренней силы, сосредоточенности, силы личной убежденности и энтузиазма. <...> Коллизия кажется неразрешимой. Она выливается в яркой безысходной формуле: „нельзя — и надо”, как повторял когда-то в величайшем напряжении своей чуткой, беспокойной совести Иван Платонович Каляев”. Или: “Если мы вспомним, как решали для себя эти вопросы подвижники и герои подпольной террористической борьбы против самодержавия, мы увидим здесь (в книге И. Ильина. — Ю. К. ) перепевы их задушевнейших мотивов. Ильин лишь повторяет зады революции... посильно пытаясь соответственно их освоить согласно потребностям контрреволюции”. В этом-то все и дело: нам вас убивать можно, а вам нас — нет! Этим десятилетиями держалась тлеющая русская революция, в этом находила она поддержку у Льва Толстого, либеральной адвокатуры, уж не говорю об идеологах-разночинцах. И вдруг Ильин осмелился возвысить свой голос, что на террор, на революцию надо отвечать адекватно и это даже богоугодно. Ка-ра-ул! Зинаида Гиппиус об И. Ильине: “Это не философ пишет книги, не публицист фельетоны: это буйствует одержимый”. Ильин и впрямь был человеком клокочущим и порою неистовым и мог, как теперь говорят, “подставиться”, когда утверждал, например, что дух немецкого национал-социализма сродни духу русского белого движения. Но согласитесь, есть же правда в его ответных — Гиппиус — словах: “В час величайшего крушения и унижения Родины патриоту естественно быть одержимым любовью к ней и буйно относиться к ее врагам <...>”.

Хотя и то правда, что, как и во многих мечтателях, не укорененных в циничной повседневности, в Ильине недоверчивость сочеталась с повышенной экспансивностью. Ильин хотел бы любить людей, он и жил, в сущности, как типичный русский правдоискатель, “чтобы любить и быть любимым”, но — по понятным причинам — это у него не всегда получалось. И он доходил вдруг до белого каления даже и там, где это было вовсе не обязательно.

Разумеется, талантливее других критиковал Ильина Бердяев. Пафос его свободолюбия носит уже не столько освободительный, сколько экзистенциальный характер. И он, очевидно, прав, указывая, что Ильин “не может мыслить спокойно, легко теряет равновесие”. Но эти же упреки он может, впрочем, адресовать и себе. Чем еще объяснишь, что — по Бердяеву — “Ильин хочет восстановить инквизиционную юстицию”, что он “ныне отдал дар свой для духовных и моральных наставлений организациям контрразведки, охранным отделениям, департаменту полиции, главному тюремному управлению, военно-полевым судам”. Читаешь — и не веришь своим глазам: что за “белибердяевщина”? Ильин иногда, теряя равновесие, и впрямь “заговаривается” (особенно в “Наших задачах”), но все-таки не настолько, как тут Бердяев, который — как справедливо замечает Ильин — “просто галлюцинирует насчет моей книги и моих воззрений”. “В длинном пути, уготовлявшем большевизм, непротивленства у нас не было никакого”. Ну а “непротивленство” Временного правительства? — спрашивает Ильин. “Кто из нас не помнит этого позора?” И десяти лет не прошло, как забыли позорный жалкий путь от февраля — к октябрю в 1917-м, когда власть, как то, что плохо лежит, взяла наконец, выражаясь современным языком, ленинская преступная группировка, вооруженная мощной популистской идеологией.

Забыли, впрочем, слава Богу, не все. Так, 8 августа 1925 года П. Н. Врангель писал Ильину следующее: “Глубоко благодарю Вас за присланную Вашу книгу „О сопротивлении злу силой”. Книга эта произвела на меня сильное впечатление не только теми мыслями, которые Вы выразили в ней и которые нам, участникам борьбы с величайшим в мире злом, так близки и понятны, но и своей исключительной своевременностью. Многие, духовно утомленные тяжкими годами изгнания, теряют веру в нравственную необходимость борьбы и соблазняются мыслью о греховности „насилия”, которое они начинают усматривать в активном противодействии злу. Ваша книга откроет им глаза. Нам же, взявшим на себя всю тяжесть ответственности за поднятый меч во имя высшей Правды, книга Ваша даст новые силы для тяжелого подвига”.

Как видим, между пониманием и признанием одной и той же книги “государственным человеком”, с одной стороны, и “орденом русской интеллигенции”, с другой — бездна. Ильин освящал войну с большевизмом религиозно . И Врангель не мог благодарно не оценить это...

Разделение же сохранялось и далее, аж до 80-х годов. Так, в пору моей эмиграции в разговоре с Н. А. Струве я как-то упомянул о генерале Кутепове и страшной его кончине. “Солдафон”, — усмехнулся Струве. Правда, “родословную” такого скептицизма в ту пору я, конечно, еще не вычислил.

Врангель вывез из Крыма не деморализованную, а напитанную высоким патриотическим пафосом армию. Но делать ей на Западе как таковой было нечего. И на успешную интервенцию, и на внутреннее восстание, на помощь которому она могла бы прийти, надежды было все меньше: террор и тотальная пропаганда внутри страны делали свое дело. Скоропостижная кончина П. Н. Врангеля в апреле 1928 года уберегла его от еще горшей участи: быть выкраденным и убитым сталинскими агентами. Не “солдафонам” было тягаться с чекистами в конспирации.

Стремясь политически и морально окормлять белые эмигрантские массы, Ильин благодаря, увы, оказавшемуся с коротким дыханием “деньгодателю” выпустил несколько номеров журнала с крайне неудачным названием “Новый колокол”. Сразу возникали нехорошие исторические аллюзии: христианин-охранитель превращался, таким образом, в революционного демократа, косвенно легитимизируя тем самым и большевистскую власть в Кремле. Гордиев узел послереволюционной истории эмигранты не могли уже ни разрубить, ни распутать3.

Ильин был человек закрытый, но и трогательно-экспансивный, готовый вдруг простосердечно распахнуться тому, кому он поверил, кого уважал и любил. Его имманентное одиночество в изгнании наложилось на одиночество общественное, тем открытее он был для тех немногих — в немногие минуты, кому мог открыться. Да что, даже ненавистному Бердяеву пишет он до наивности откровенно: “Очень прошу Вас помочь мне. Доктора нашли у меня катар левой легочной верхушки. Шлют на юг. Надо наскрести денег. Я говорил с С. Л. Франком, прося его протолкнуть какую-нибудь мою вещь в YMCA-Press. Он обещал переговорить с Вами... Если можете и хотите, то помогите!” А ведь Бердяев, пожалуй, мог бы быть и шокирован таким прямолинейным желанием напечататься в “его” издательстве исключительно по материальной необходимости.

“Если бы только рассказать, — пишет Ильин Сергею Рахманинову 30 августа 1938 года, — сколько раз люди обманывали и предавали меня, то это целое мученичество. Ибо — скажу Вам совершенно откровенно и доверительно — моя душа совсем не создана для политики, для всех этих цепких интриг, жестоковыйностей и проталкиваний вперед. ...Господь один знает, как мучительно мне жить в наше жестоковыйное и каторжное время... Вот почему я говорю о „мученичестве””.

...Увы, многое, слишком многое из написанного русскими религиозными философами сегодня больше не актуально — отчасти по их “вине”, в большей степени — по нашему собственному недостоинству. Устаревает творчество, но удивительным образом оказывается живо, злободневно и интересно все, что творчество это сопровождало: сама жизнь выдающегося человека, его письма, записи, дневники, воспоминания и свидетельства о нем современников, включая и... некрологи. Так, член Народно-Трудового Союза (НТС), идеология которого эклектично пыталась сопрячь религиозное и освободительное движение, Н. Тарасова простодушно писала в “Посеве” о покойном И. Ильине, что его заветы легли в основу программы “российских солидаристов, таким образом восстановилась прямая линия Радищева, декабристов, Герцена...” Старый белогвардеец И. Горянинов вынужден был тотчас выступить “В защиту памяти профессора И. А. Ильина”: “Как все просто у Н. Тарасовой! Раз, два — и вот уже покойный И. А. Ильин сопричислен к когорте „славных” — растлителей многих поколений российской нации и погубителей России... Какая клевета, рассчитанная на то, что И. А. Ильин не сможет уже громовым голосом призвать их к порядку”...

Конечно, не клевета — недомыслие Н. Тарасовой, эмигрантки второй, военной, волны со своей специфической психологией. Где еще, как не в серии “Pro et contra”, и прочитаешь такую вот собранную воедино “симфонию” к жизни выдающегося деятеля прошлых времен?

Комментарии к тому весьма скрупулезны, к их составлению И. И. Евлампиев привлек знатока и публикатора наследия Ильина Ю. Т. Лисицу, культуролога Н. А. Струве и других. Но почему-то вовсе отсутствуют выходные данные на “Воспоминания” В. А. Маклакова; А. Н. Скрябин аттестован не русским, а “российским” композитором; нигде — ни в примечаниях, ни даже в “Указателе имен” (!) — не названы инициалы “церковного писателя Нилуса”. Таким образом Евлампиев хотел, очевидно, выразить свое презрение к публикатору “Протоколов сионских мудрецов”, но такого рода “публицистика” в комментариях неуместна.

В предисловии же он пишет, в частности, что “Ильин, абсолютизируя все негативное в европейской цивилизации XX века, не заметил рождения принципиально новой культуры, которая, наследуя лучшие черты ушедших времен, была связана с появлением нового человека ” (курсив Евлампиева). Или: “В начале XXI века, когда культура новой эпохи завершила свое становление, приобрела стабильность и четкие формы” и т. п. Как говорил Станиславский: “Не верю!” Хоть убейте, не вижу я “четких форм новой культуры, наследующей лучшие черты ушедших времен”, а вижу эклектичную в своем “постмодернизме” гигантскую коммерческую поделку, вижу безбожную дребедень на месте литературы и изобразительного искусства. А вместо столь любезного Евлампиеву “нового человека” — хищного, эгоистичного потребителя.

От чего далек — по Евлампиеву — “новый человек”, так это от “церковного, исторического православия”, что правда. Евлампиева это скорее радует; он подготовил объемный том Ильина и об Ильине (справедливости ради надо сказать, что вся предварительная работа была проделана уже Ю. Т. Лисицей, готовившим ильинское собрание сочинений), а ему ближе, очевидно, “религиозный экзистенциализм” Льва Шестова. Хотя к “новой культуре” и “новому человеку” XXI века Шестов имеет, ежели имеет, самое что ни на есть косвенное отношение. Что ж, pro et contra налицо даже и в данном случае.

Юрий Кублановский.

1 “Переписка двух Иванов” (трехтомник в рамках собрания сочинений И. А. Ильина). М., “Русская книга”, 2000.

2 “Новый мир”, 1996, № 9.

3 Когда в 1968 году А. Белинков бежал на Запад и решил издавать там “Новый колокол” — это понятно, объяснимо и соответствует уровню белинковского мировоззрения. Когда в наши дни С. Бабурин называет свое политическое движение “Народная воля” (хорошо хоть не “Черный передел”) — то же самое: невысокий уровень бабуринской политической культуры тут налицо. Но Ильин-то был человек совсем другого калибра и должен, обязан был бы слышать исторические смыслы, стоящие за названием. То, что он, однако, их не учитывал, свидетельствует о том, сколь тонкой была еще пленка между новым патриотическим и прежним освободительным интеллигентским сознанием.