Ермолаева Ольга Юрьевна родилась в Новокузнецке, окончила режиссерско-театральное отделение Московского института культуры. Заведует отделом поэзии в журнале “Знамя”. Автор четырех поэтических книг. Живет в Москве.

                                                                                                Посвящается В. Д.

                           *      *

                              *

Псевдоготика для русских романтических сердец:

эти стрельчатые арки в сочетанье с морем снега…

Но в Быкoво твой баженовский овальный храм-дворец

самый лучший из конца восемнадцатого века.

Этот строй остроконечных обелисков наверху

в виде игол, вкруг главы, венчaнной шпилем

(видных даже и теперь, в великопостную пургу), —

парой башен-колоколен угловых еще усилен.

На Владимирскую церковь так похож ее собрат —

стрельчатый собор Николы с крепостной стены Можая…

Двухколонность парных портиков с боков — стройнит фасад,

белым камнем темный пурпур древней кладки украшая.

Белокаменных, ведущих в храм холодный наверху,

полукруглых парных лестниц превосходны балюстрады,

а меж них портал (не топтана дорожка по снежку) —

входа в нижние, и теплые, Господни вертограды.

Это здесь, в семи верстах с Новорязанского шоссе,

в иерейском облаченье, для меня почти немыслим,

пред началом литургии обойдешь с кажденьем все

образа — и чист, и строг, и силен, и независим.

Лепит наспех анемоны, к удлиненным окнам шлет

атлантический циклон, щедрый гость океанийский…

Здесь душистое тепло, хор на клиросе поет,

здесь в кадило, к угольку вложен ладан аравийский.

Расточатся смолы жизни, ароматный жар уйдет,

так же как сгорит смола из надрезов древ босвеллий.

…Нищий голубь за стеклом долго слушал, как растет,

топчет воздух у меня в доме болеро Равеля.

Из латыни: “Будь здоров!” или, может быть: “Прощай же!”

это имя твое “Vale!”… На второй Поста седмице

вспоминай и ты меня, вертоградарь мой кротчайший,

глядя в постную Триодь с каплей воска на странице.

Эту медленную силу топчет дней моих орда;

власть имущая — прошу милостыню под откосом.

Я почти не ем, не сплю, скоро буду так худа,

как боярыня Морозова в санях, с прозрачным носом.

Чуть касаясь клавиш, струн ли и, вот именно, скользя,

помнишь, в музыке прием, называется “глиссандо”?

Это словно о тебе; лучше и сказать нельзя.

Как ребенок, деловит, вопрошаешь: “Это правда?”

Что ж, пока заткнула кривда камфорною ватой уши,

и ушла на краткий сон похоронная команда,

и глядят из всех зеркал обитавшие здесь души,

что сказать тебе, дитя… Думаю, что это правда.

7.III.2004.

 

                           *      *

                              *

Яркий март, и Москва в состоянии вечном ремонта,

ну а я задыхаюсь от царских внезапных щедрот.

Для кого я пишу? А для сельского батюшки, он-то

молчалив, и учтив, и умен, и не любит длиннот.

Четверть века назад на каких мы качались качелях!

Был оливково-зелен в жемчужине Болшева свет:

на ладони она, вся в аллеях сомкнувшихся, в елях…

Мы не знали тогда, что у судеб случайного нет.

Я служу при словах, и порою они как полова,

как противны бывают дурацкие “кровь” и “морковь”…

Я узнала теперь, что молчанье — надежнее слова,

и надеюсь, что мы не прибегнем к названью “любовь”.

О, не зря так Ван Гог убегал от локального цвета,

отвергая белила, любил свои охры, сколь мог,

верил в тускло-лимонный, кидал к синеве — фиолета,

или киноварь, или неаполитанский желток.

Сквозь лечебницы прутья, на своеобразном пленэре

брал щебечущий воздух, во всех составляющих — цвет…

И поля, и дожди, и деревни, и церкви в Овере

в забытьи восхищенно бормочут доныне: “Винсент…”

Как я рада молчанию! Как оно пылко, рысисто,

как струит вкруг меня свои токи на сотни ладов…

Не любовники — где там! — мы опытных два шахматиста,

восхищенно следящие всю безупречность ходов…

Нужно с редкостным тщаньем внимать, чтобы точно исполнить

текст, идущий из ночи по огненной почте пустынь…

Если кто-нибудь дальний захочет глаза мои вспомнить,

пусть к железистым охрам прибавит парижскую синь.

8.III.2004.

                           *      *

                              *

На каблуках-то и то к голове удалой

не дотянусь — и пригну ее с нежною силой:

зеленоглазый, и волосы пахнут смолой.

Ладаном, ты уточняешь. Конечно же, милый.

Как ты похож на меня попаданьем впросак,

простосердечьем и детскою жаждою чуда…

Кстати, как я, не такой уж добряк и простак.

Властный, как я, и, как я, вероятно, зануда

(как Водолей Водолею скажу я: муштра

дисциплинирует все-таки в этом шалмане…).

Что же нам делать? Мы, может быть, брат и сестра,

только меня в раннем детстве украли цыгане?

Слышу, как воздух толчется и ткется оплечь

легкий виссон… О, взаимное расположенье,

эти горячие токи, идущие встречь,

чувствую, как

                      и твои же все

                                          богослуженья.

Вижу тебя молодым, выступающим за

рамки глухого в то время имперского зданья…

Много чего повидали вот эти глаза

кроме крещенья, венчания и отпеванья.

Ты

           на двухтысячелетие

                                                     старше меня.

Знай, напишу еще, сборщица макулатуры,

малая искра — во славу большого огня

“Письма к пресвитеру” — памятник литературы.

Пусть остаются, пусть переживут разнобой;

может, избравшему это же предназначенье

станет поддержкой мое любованье тобой,

пусть примеряет к себе он мое восхищенье.

Редкие, как эта страсть, как сухая гроза,

не изронившая капельки ртам истомленным,

пусть остаются, пусть вспомнятся наши глаза:

эти зеленые к этим вот светло-зеленым.

20.III.2004.

 

                           *      *

                              *

Так вот оно что! Надо было хоть

                              предупреждать,

какой обладает он властью,

                              безмерный, желанный,

умеющий с легкостью

                               тайные мысли читать…

Да я у него еще щетки зубной

                               не оставила в ванной!

Сменился состав атмосферы,

                               я в ней теперь раздвоена:

с десертной тарелкой и рюмкой,

                               сползающей к вилке,

иду раз за разом к нему,

                               в тот же миг, что сижу у окна,

на почту служебную как

                               Робинзон на посланье в бутылке

смотрю… И, по воздуху

                               легкое тело неся,

скорее умру, чем спрошу:

                               что ж меня, как стихи-то, не ценишь?

Да, в эту подъемную силу

                               мной вгрохана вся

прошедшая жизнь...

                               Но уже ничего не изменишь.

24.III.2004.

 

                           *      *

                              *

Мне жаль тебя терять, мой пылкий бедный разум,

ну потерпи еще, сокровище мое.

У нас варьянтов нет, хотя воскресший Лазарь

массирует плечо и смотрит на питье…

…Какой калейдоскоп: с последним целованьем

Владыка; узость в старом кладбище — дорог;

даниловский отец Макарий со вниманьем

нанизывает мной засоленный груздок…

И бирюзовый шелк с отделкой чем-то белым,

но! грубый молоток, но! инфернальный гвоздь,

а дальше все пошло в воздушном блеске… Целым

семейством осокорье чудо вознеслось,

так тускло серебрясь немыслимой корою

топленого, под цвет, пожалуй, молока

на ближней из аллей в Даниловском… Свекровью

мне, в принципе, могла быть та, что далека

или близка от нас? Не чувствую, не слышу

ее, сцепившей птичьи лапки на груди…

Я вместе с теплым ветром волосы колышу

сынка ее, он в черном ступает впереди.

Учиться у него: он горем заморочен,

но ведь создаст Господь такое существо, —

рассеянный, он так внимателен и точен

и обращен ко всем, сплоченным вкруг него,

так щедро и всегда сердечно, без усилий…

Вот страшною лопатой — в коричневую грязь! —

обрублен сноп моих желто-зеленых лилий:

хоть Лидией была, но Лилией звалась…

…Английские сегодня клеила обои:

в оливковой тафте сбежался целый сад.

И мокрою бумагой, и краской молодою

так пахнет у меня, и вбороны кричат

еще по темноте, в шестом часу апреля,

и пилит вертолет в такую рань к Кремлю,

куда ж ему еще?.. Мелю я, как Емеля,

с ним вечно языком, чтоб не сказать “люблю”:

— Голубовато-серый груздь, зовомый гладыш,

Можайского уезда, представьте, моего,

а на меня, мой друг, таким зеленым взглядом

вообще хорош смотреть, я плавлюсь от него.

3.IV.2004.

Лазарева суббота.

 

                           *      *

                              *

Просила тебя у мертвой и выпросила у мертвой.

О, на губах столько соли с кожи твоей этим утром,

мой сияющий мальчик! Тобою к стене припертой, —

нюхать украдкой пальцы со сладким твоим перламутром.

После двух лет печали впервые надела кольца —

свое серебро и перстень с яблочным хризопразом,

и этот браслетик легкий — цепку с тигровым глазом,

а снять не успела на ночь — не оцарапайся, солнце,

глядящее вполоборота с подушки — зеленым глазом.

Растрепанный, ты чудесен, и с кремовыми свечами

каштан под окном волшебен, и дождик надолго, видно.

Мы так чисты, Водолеи, прохладны, ты пахнешь чаем,

я пахну своей “Органзою”, и вовсе ничто не стыдно.

Атласной юной листвою, армадою туч фигурной

тебя обнимаю (как же понравилось обниматься!),

коротенькой, из фольварка, чуть сонною, не бравурной

шопеновской запотелой мазуркой номер тринадцать.

Тебе давно было нужно так поступить со мною.

Отныне все наносное уже не имеет значенья:

молчи, не звони, теряйся, бубни свое за стеною,

но я, что безумно важно, слышу твое звучанье.

...А дальше весь день как праздник. То вспыхивает, то меркнет

кровь, комната, счастье, сердце в отчаянье и восторге,

все не имеет значенья, кроме нелепой смерти —

вспыхивает и меркнет! — и наших детей жестоких.

21.V.2004.