Воденников Дмитрий Борисович родился в 1968 году. Лидер “новой искренности”. В течение длительного времени работает на “Радио России”, ведет совместную программу с Максом Фраем “Свободный вход” и авторскую программу о поэзии “Поэтический минимум”. Живет в Москве.
Единственное стихотворение 2005 года
О, эта мука детских фотографий
людей, которых мы любили или любим
(все эти уши, ежики и лбы),
она не в том, что все они — жемчужны,
не в том она, что мы им — не нужны,
а в том, что мы про них уже все знаем,
а им не видно — собственной судьбы.
Ну вот я и вернулся сюда — в тридесятую эту весну,
в тридцатисемилетнюю пыль, в лопоухие столбики счастья...
— Я хотел рассказать тебе там,
а теперь расскажу тебе тут
про двух мальчиков, двух медвежат, про двух девочек, Рому и Настю...
Всех прекрасных, сопливых, больных, безработных, нездешних, не наших
я собрал на апрельском, на майском своем корабле —
бедный мальчик в крапиве (с мечом деревянным)
+ Света и Саша,
бурундук сумасшедший и девочка на колесе...
Только не было сил у меня быть огромной дощатой скворешней
и тянуть соловьиный кадык в лопушнях золотых неудач...
— Это кто ж, интересно, у нас
тут такой неземной и нездешный?
— Это я, это я тут у вас — весь такой неземной и нездешний,
потетешкай меня, послюни, ткни мне в пузо цветной карандаш.
Потому что я тоже смотрю из своей лопоухой весны
на ужасную взрослую жизнь — и никак не могу наглядеться:
сколько разных, прекрасных, родных —
я когда-то любил и забыл
в 21 столетье своем, в ненасытном твоем королевстве.
...Бурундук малахольный помрет, мы схороним его на углу,
на медвежьем июньском углу, где сцепились малина с крапивой...
— Я вернулся сюда посмотреть
(потому что потом не смогу)
на корабль, на двух медвежат, на двух мальчиков — Олю и Диму.
Черновик
потому что стихи не растут, как приличные дети,
а прорастают ночью, между ног,
и только раз рождаются в столетье
поэт-дурак, поэт-отец, поэт-цветок
1
Да, вот именно так (а никак по-другому)
ушла, расплевавшись со всеми, моя затяжная весна,
и пришла — наконец-то — моя долгожданная зрелость.
Только что ж ты так билось вчера, мое сытое хитрое сердце,
только что ж ты так билось, как будто свихнулось с ума?
...Я стою на апрельской горе — в крепкосшитом военном пальто,
у меня есть четыре жизни (в запасе), у меня есть письмо от тебя:
“Здравствуй, — пишешь мне ты, — я серьезно больна,
И у меня нет жизни в запасе. Завтра у меня химиотерапия.
Однако я постараюсь выжить, я буду бороться.
Ты же — постарайся быть счастлив.
Живи по возможности радостно.
И ничего не бойся”. Ну вот я и стараюсь.
2
Ну так вот и старайся — вспотевший, воскресший, больной
записать эту линию жизни на рваной бумаге
(электронной, древесной, зеленой, небесной, любой),
и за это я буду тебе — как и все — благодарен.
Сколько счастья вокруг, сколько сильных людей и зверей! —
...вот приходит Антон Очиров, вот стрекочет Кирилл Медведев,
а вот человек (пригревшийся на раскаленном камне), несколько лет несший возле меня свою добровольную гауптвахту,
с переломанной в детстве спиной, сам похожий на солнечную саламандру,
на мое неизменное: “бедный мой мальчик”,
отвечавший —
“нет, я счастливый”...
3
Эти люди стоят у меня в голове,
кто по пояс в земле, кто по плечи в рыжей траве,
кто по маковку в смерти, кто в победе своей — без следа.
Эти люди не скоро оставят меня навсегда.
Ну а тех, кто профукал свою основную житейскую битву,
кто остался в Израиле, в Латвии, в Польше, в полях под Москвой,
мы их тоже возьмем — как расcтрелянную голубику
на ладонях, на солнечных брюках и юбках, — с собой.
4
...Мы стоим на апрельской горе — в крепкосшитых дурацких пальто,
Оля, Настя и Рома, и Петя и Саша, и хрен знает кто:
с ноутбуком, с мобильным, в березовой роще, небесным столбом,
с запрокинутым к небу прозрачным любимым лицом
(потому что все люди — с любимыми лицами — в небо столбы).
Я вас всех научу — говорить с воробьиной горы.
5
— Здравствуйте, — скажет один. — Я единственный в этой стране,
защищавший поэзию от унижения,
наконец-то готов подписаться под тем, в чем меня упрекали:
— Да, это всё не стихи,
это мой живой, столько-то-летний голос,
обещавший женщине, которую я любил, сделать ее бессмертной,
а не сумевший сделать ее даже мало-мальски счастливой...
— Здравствуйте, — скажет второй, — если когда-нибудь в дымный апрель,
выпив полбутылки мартини (или чего вы там пьете?),
вы вдруг вспомните обо мне, затосковав о своей несбывшейся жизни, —
НЕ СМЕЙТЕ ОТКРЫВАТЬ МОИ КНИГИ,
НЕ СМЕЙТЕ ВОСКРЕШАТЬ МОЙ РАССЫПАННЫЙ ГОЛОС,
НЕ НАДО БУДОРАЖИТЬ МОЙ ПРАХ.
— Потому что я любил вас гораздо больше, чем вы меня, —
скажет четвертый, —
да и нужны вы мне были гораздо больше, чем я был вам нужен,
и поэтому я не буду вырывать у вас палочку победителя
(да и какой из меня теперь победитель?).
6
...Однако,
так как на роль человека с трудной мужской судьбой претендую все-таки я,
то все, что останется мне, — это выйти вперед,
наклониться к людям (ближе других) и сказать:
— Дорогие мои, бедные, добрые, полуживые...
Все мы немного мертвы, все мы бессмертны и лживы.
Так что постарайтесь жить — по возможности — радостно,
будьте, пожалуйста, счастливы и ничего не бойтесь
(кроме унижения, дряхлости и собачьей смерти,
но и этого тоже не бойтесь).
7
Потому что всех тех, кто не выдержал главную битву,
кто остался в Париже, в больнице, в землянке, в стихах под Москвой,
все равно соберут, как рассыпанную землянику,
а потом унесут — на зеленых ладонях — домой.
Март 2006.