Летние заметки о весенних впечатлениях:
Вторая международная биеннале современного искусства
Идея рубрики проста — все мы едва ли не ежедневно так или иначе занимаемся потреблением искусства. У каждого характер и ритм отношений с прекрасным свой. Критики и журналисты ходят на премьеры и вернисажи. После того как новинка перестает быть новинкой, она более не интересует журналистов и культурную общественность — именно в тот момент, когда плоды вдохновения и работы творца отправляются в жизнь, добавляясь к уже существующему контексту. Отныне их влияние выходит за рамки дежурных рецензий и становится непредсказуемым. В том числе еще и потому, что “обычный” зритель редко выносит описание своих впечатлений и взвешенные оценки. Обывателю вполне хватает рефлексии на уровне — нравится не нравится. И это правильно — в конце концов, искусство делается не для “знаточеской среды”, но для обычных посетителей концертных и выставочных залов.
К тому же, в отличие от пишущей и оценивающей братии, “простые” зрители ходят в кино и на ретроспективы не из профессиональной надобы, а потому что интересно. Друзья хвалили, соседи посоветовали, видел репортаж по телевизору, обсуждали в курилке.
Каждый из нас слушает музыку, смотрит ящик, шерстит Интернет. Ходит в кино, а также в традиционные места обитания культурных программ. Каждый из нас вычерчивает свои собственные “кротовьи норы”, прокладывает автономные маршруты, блуждая и выбирая то осознанно, а то и случайно. Тем интереснее и вернее слагаются впечатления, накладываясь друг на друга, создавая неповторимый рисунок каждой конкретной жизни.
В этом художественном дневнике из месяца в месяц я буду пытаться рассказывать о том, что запомнилось, запало, заставило думать. Производственный цикл журнала — несколько месяцев, именно поэтому нужно стараться отбирать такие события внутренней культурной жизни, которые не канут на следующий день после представления, но обречены на долгую жизнь в нашей общей памяти.
С другой стороны, я не обещаю говорить только о шедеврах — и потому что наши “кротовьи норы” состоят не только из взлетов, но и провалов, и потому что с новинками сложно — не все они выдерживают испытание временем.
Первые выставки Второй международной московской биеннале современного искусства (“Верю” и “Дневник художника”) открылись в конце февраля, последние — персональные экспозиции приглашенных звезд Йоко Оно и Боба Уилсона — в мае — июне, продлившись до середины лета. Между этими границами прошли десятки вернисажей и открытий, основная часть которых выпала на март и начало апреля.
1. Затакт. “Верю” на “Винзаводе”. Выставки актуальных художников, подобной “Верю”, в Москве еще не было. Художник Олег Кулик, выступивший ее куратором, устроил вернисаж за месяц до открытия биеннале, собрав лавры победителя. Переплюнуть “Верю”, встроенную в помещения бывшего винзавода (подвалах кладки XIX века), будет трудно. Очень уж необычное выбрали для экспозиции место. Самоигральное.
Российские художники не привыкли к большим пространствам — галереи у нас невместительные, бюджеты маленькие, сил и трудоспособности тоже не хватает. Кулик же сделал западную по размаху выставку — “как у взрослых” — в смысле масштабов, что потребовало крупных, монументальных форм. Таких пространств много в западных центрах современного искусства, но совсем нет у нас.
“Верю” открывает городу и миру территорию винзавода. Она и сама по себе произведение искусства: сумрачный подвал с мощными обшарпанными сводами, внушительная толщина стен, отбитая плитка. Скажут: что, мы промзон не видели? — они же сплошь и рядом нас окружают. Ан нет, после того как подобное место объявляется точкой сборки художественных коллекций, что-то исподволь меняется — искусство оказывается умозрительной рамой, заставляющей воспринимать уродство промежутка в качестве дополнительного источника любования…
Главная экспозиция Первой биеннале современного искусства два года назад проходила в бывшем Музее Ленина. Она, кстати, и показала, что не все художники выдерживают испытание кубометрами густого, звенящего пустотой воздуха. Стены залов худо-бедно осваивались, но вот сценография помещений, драматургия выставленного посредине прихрамывала, теряла убедительность, бледнея на глазах, превращаясь в необязательные граффити, росчерк на полях.
К тому же аура экс-музея придавала экспозиции неистребимый привкус стёба, тотальной иронии. Ну как же — бывший Музей Ленина: а из нашего окна площадь Красная видна! Обнажением приема оказывался торжественный зал, где на большом экране демонстрировали черно-белый фильм про Ленина. Контекст съел выставку, задавил рентгеновским излучением, о котором Андрей Вознесенский писал в поэме “Лонжюмо”.
Лучше всего с этим контекстом разобралась тогда арт-группа “Синие носы” (В. Мизин, А. Шабуров), выставившая картонные боксы с маленькими человечками (в том числе и с катающимся-перекатывающимся Ильичем). Помимо четко пойманного содержания, снайперски сыграла сама организация коробок — их периодичность, задающая экспозиции свой темпоритм. Когда коробки заканчивались (первый этаж), то истончалась и без того хлипкая драматургия.
А в подвалах винзавода инсталляция “Синих носов” потерялась. Мы ее попросту не нашли. Поскольку многие экспонаты не имеют этикеток, приходится возвращаться к началу, где висит карта-схема. Дважды сверились с указанием расположения инсталляции и дважды возвращались к инсталляции Д. Гутова с многократно увеличенными пятками мертвого Христа. Но ничего похожего ни на искусство вообще, ни на почерк “Синих носов” в этом углу так и не обнаружилось.
Хотя выставка “Верю”, разумеется, получилась не “про духовность”. Не про веру и неверие. Как любое усилие знаковой системы второго (да уже можно сказать — третьего) уровня, она на самом деле вышла про силу (или бессилие) современного искусства. Нормальная внутрицеховая рефлексия. Разбор полетов. Размышление на тему возможности сегодня серьезного отношения к самому искусству. И если есть в экспозиции момент вопроса о вере, то он должен звучать как вопрос о вере или неверии в силу современного искусства. В его возможность вообще.
Каким же теперь должно быть изобразительное искусство, чтобы оно было интересно “обычным” людям? Как изобразительное должно (может) конкурировать с другими формами творческого общественного сознания — с кино, с медиа, с шоу-бизнесом?
Скажем, становится очевидным, что литература и театр такой конкурентоспособностью не обладают: литературу заменили медиа, театр с его ритуальностью (выход в свет из бытовой беспросветности, повод сделать прическу и надеть новое платье) заменен культпоходом в ресторан. Не случайно же, что все нынешние модные заведения начинаются не с еды, но со стен — со сценографии.
Искусство выживает, превращаясь в аттракцион, в умное и тонкое развлечение. В Диснейленд для интеллектуалов и “продвинутой” молодежи. В Москве катастрофически мало незаезженных мест и незатоптанных жанров проведения досуга. Расширением культурного пространства все время занимаются молодежные журналы, но что еще можно придумать, кроме бассейнов и гольф-клубов, новых музыкальных площадок?
А если у тебя есть еще и эстетические запросы? Да, хороших кинотеатров полно, но сколько можно жевать попкорн? А тут с чистого листа в зоне отчуждения возникает место с ощутимым привкусом приключения.
Ну прикольно же забраться на зады Курского вокзала, минуя тоннель и проходную, спуститься вниз, словно в катакомбы, попасть в пространство понимания, поднимающего самооценку, столкнуться здесь с масштабностью и остроумием устройства. В подвалах вечный вечер, полумгла, артефакты высвечиваются, но не целиком, нагнетая суггестию и невозможность сделать качественную фотографию.
Еще Товстоногов говорил, что “вокруг театра тоже должен быть театр”. “Винзавод” позволяет разыграть экспозицию в лучших традициях русского психологического театра. С тотальным погружением в среду. Это же очень важно — неформатное помещение, которое назначается “музеем” и оттого начинает “звучать”. Переходы, покрытые правильным деревянным настилом, коридоры и лазы, из-за чего вдруг вспоминаешь устройство храма Гроба Господня в Иерусалиме. Лестницы наверх упираются в тупики с артефактами, в малых залах — малые формы.
Вера художников в силу искусства становится убедительной в двух случаях. Или если аттракцион оказывается удачным (“Генератор нимбов” А. Пономарева, адский лабиринт группы “Газа”) и зрители принимают активное участие. Или же если есть четкий отсыл к традиции, к классике. Цитаты, заимствование, обыгрывание. Как у того же Д. Гутова с фрагментом ступней Христа работы Мантеньи. Как у В. Дубосарского с А. Виноградовым, использовавших православные иконы. Традиция здесь выполняет роль прообраза, лишающего нынешние объекты бестелесности, умозрительности, переводит их из состояния обманок в стан чего-то безусловного.
Интересное ощущение связано с использованием видео. Его теперь в галереях все больше и больше. Но в пространствах подвалов винзавода видеоработы не прозвучали, потерялись.
Может быть, за исключением работы О. Чернышевой с маленькими мониторами, на которых мерцают окна жилых домов: для этой инсталляции подобрали правильный темный закуток со ступеньками. Экраны нужны побольше? Но даже проекция на потолке с промежностью прыгающей теннисистки, достаточно продолжительная, осталась в памяти мельканием полуабстрактных пятен.
Подвалы винзавода явили еще одно странное свойство — инсталляции и объекты, отлично выглядевшие на фотографиях и в теленовостях (синий троллейбус В. Кошлякова, экскаватор Д. А. Пригова), вблизи растрачивают степень привлекательности. Зато неожиданно хорошими оказались деревянные фактурные хлебы А. Осмоловского.
Олег Кулик проделал огромную работу — и с точки зрения логистики, и с точки зрения цельности восприятия: проходных или случайных работ здесь почти нет. Или они не очень заметны. Незаезженность подвалов намертво сцепляется с содержанием работ. Кулик — выдающийся экспозиционер. Сомнительным ли будет комплимент, если сказать, что как куратор, возможно, он более талантлив, чем как визионер? Вспоминаю его проекты в галерее “Риджина” — каждую их них он превращал в уникальный спектакль.
Чего только Кулик не делал с творениями коллег! Выставлял их на вытянутых солдатских руках и на передвижных подставках, которые дети возили, позвякивая колокольчиками. Он сбивал из картин барак, переворачивал картины вниз головой, развешивал их наподобие одежды в платяном шкафу, а постаменты для скульптур исполнял из тающего льда... Чужие жесты словно бы тысячекратно увеличивают силу Кулика, делая его былинным героем. Жалко, что в этом качестве он выступает крайне редко — но такой титанический труд (и строительства, и нахождения единственно правильной многоуровневой метафоры) не может быть регулярным. Подобные акции единичны, из-за чего щемящее чувство эксклюзивности подхлестывает восприимчивость; ходишь, выдыхая горячий пар, глазеешь вокруг — то ли ты на вокзале, то ли на параде монстров или где-то еще.
Самое приятное — что непонятно где.
2. “Дневник художника” Галереи Гельмана в ЦДХ. Мой друг Гуров очередной раз приехал из Лондона, и я его повел по своим нычкам. Сначала мы поехали в ЦДХ на выставку “Дневник художника”. И если учесть, что “вокруг театра должен быть театр”, то нужно признать, что с “Винзаводом”, куда мы отправились позже, нет никакого сравнения.
Дело даже не в лотках и галерейках невнятного типа и не в особого рода посетителях — но сами эти залы, кажется, совершенно не приспособлены к искусству. Здесь строительные, хозяйственные выставки проводить бы. Залы просторные, но не свободные, продуваемые всеми ветрами и задавленные чуждым контекстом.
Хотя, с другой стороны, “Дневнику художника” очень пошло соседство с фестивалем центральноевропейского искусства “Мон@рхия” — Чехия, Австрия и окрестности, — просто из кипятка в лед, из живой воды в мертвую. В “монархических” залах и народу не было, и экспонаты расставлены как в истинных “контемпорариях” — по артефакту на прорву пространства, и сквозняк особенно лютый. Ну и искусство соответствующее — технологическое, стерильное, выхолощенное.
Тут дело даже не в том, что у наших фенечки и приколы понятные и родные, тут, вероятно, что-то иное. У наших энергии и азарта больше, а технологичности меньше, что срабатывает в неожиданную сторону — много объектов из неструганых досок и прочего строительного материала. Есть даже огромная ватно-мешочная “Какашка художника”, занимающая центр первого зала выставки, и длинный телесный, многократно увеличенный шов, сооруженный группой “АЕС”. Все наши технологичные технологии словно бы на коленке и из коленки, немного нелепые, топорные и оттого особенно одухотворенные. В них аутентичного много. Аутентичного как антропоморфного. Западное искусство уже давно какое-то гуманоидное. А тут, пожалуйста, прожженные штаны, из которых “Синие носы” петарды выпускают. Вот и вся технология — Левши, блоху подковавшего.
Кроме этих штанов, “Синие носы” выставили еще большие фотографии на тему “художник и модель”, и нужно сказать, что большие размеры работам очень даже пошли. Правильный посыл в правильной пропорции: без особого гигантизма, но и чтобы не потеряться, внятно донести мессидж и визуальную составляющую.
Лучшей работой на выставке, безусловно, были две “фотографические” картины Дмитрия Врубеля и Виктории Тимофеевой — с похоронами Брежнева и с лицом умирающего Литвиненко (чуть позже, в мае, художники покажут огромную фреску “2007”, скромной частью которой являются эти две картины-эскиза). Если все художники так или иначе метафорически соотносили свои артефакты с заявленной темой — а штаны “Синих носов” представляли эту тему впрямую, — то врубелевские холсты берут заявленную тему сразу в нескольких измерениях. Особенно если учесть генезис этих работ — проявление их и оттачивание в буквальном, самом что ни на есть дневнике Д. Врубеля, в его “Живом журнале”.
Уже давно, изо дня в день, я наблюдаю за этим замечательным проектом фиксации повседневного. Сначала у меня к Врубелю были некоторые вопросы. Типа, не мелко ли он берет — имея в виду героев его медиального наблюдения в духе “утром в газете, вечером в куплете”. Ведь память медиа необычайно коротка — здесь действует принцип “френд-ленты”: новые сообщения вытесняют старые не только с “морды”, но и из “мозжечка”, отправляясь сквозить где-то в подсознании, и уже через некоторое время нужен будет комментарий, подобно комментарию к “Евгению Онегину” или к “Москве — Петушкам”.
Но меня примирило с проектом Врубеля одно рассуждение покойного Наума Юрьевича Орлова, художественного руководителя Челябинского академического театра драмы, под руководством которого я работал пять сезонов и чьи устные рассказы записывал и оформлял в книжку.
Наум Юрьевич рассуждал о силе искусства на примере “Нищего” работы передвижника Василия Перова. Орлов говорил, что на улице он скорее всего пройдет мимо просящего подаяние, тогда как в Третьяковской галерее зафиксируется перед этим портретом, сочетающим типическое и индивидуальное, психологию и общественное, обыденное и надличностное, и получит свой вполне заработанный инсайд. Ибо работа (деятельность) художника тем и значительна, что даже точное копирование создает дистанцию и обрамленность, вырванность из контекста и перенос объекта в другой контекст.
В музейном пространстве правильно поданная (впрочем, теперь, вероятно, уже любая) натуралистичность начинает звучать как метафора и, извините, символ.
Жест художника — в этой прибавочной символической стоимости мессиджа. На улице нищего нужно заметить, выделить, умыслить и обобщить. Так информационная мелочь, которая не касается лично меня (смерть Литвиненко, похороны Брежнева) в работе Врубеля — Тимофеевой перестает быть мелочью — они начинают работать на меня, ибо информационное поле (медиальный мусор) у нас с тезкой Врубелем один и тот же. И если человек состоит из того, что ест (а также на 90 процентов из воды, в том числе и информационной), то пеленающие нас информационные потоки, собственно говоря, и есть то, из чего мы состоим сегодня. Вся наша жизнь проходит на фоне таких вот мелочей, составляющих декорации повседневности. Сюда же — песенки и фильмы-мультфильмы разных периодов нашей жизни, песенные (книжные) хиты и прочая мишура. Плюс, конечно, работы Врубеля — Тимофеевой оказываются на этой выставке самыми убедительными в пластическом смысле. Тут и школа, и даровитость, и мера, и вкус.
Я очень люблю художественные работы архитектора Александра Бродского. “Заснеженный город” — одна из лучших работ в экспозиции, но есть, как мне кажется, и недочет. Стеклянный ящик, в котором стоят маленькие домики (город), может быть занесен снегом, достаточно покрутить ручку — и ты поднимаешь пургу-метель. Ящик сделан под конкретные масштабы российского павильона на венецианской биеннале (где его впервые выставили), кто был, помнит этот скромный, тесный (и оттого, кстати, уютный) двухэтажный павильон на выселках. Вероятно, в нем артефакт находился в соразмерности, однако в ЦДХ инсталляция оказалась мелкой, мельче нужного — домики больно уж крохотные.
Я вспоминаю другую инсталляцию А. Бродского — “Кома” (вот такой же игрушечный город постепенно заливал просачивающийся из боковых капельниц мазут плюс фотографии разрушений на стенах), в продолжение которой придумана и сделана новая, архитектурно очень точно спланированная под зал галереи Гельмана (кто не был — тот будет, кто был, не забудет). Казалось бы, мелочь — домики всего-то на пару сантиметров больше, ан нет — совсем иной коленкор и выразительность. Дома ручной лепки (каюсь, спер парочку) в “Коме” казались индивидуальными и непохожими друг на дружку, из-за чего игрушечные проспекты отличались от соседних улиц; здесь же Бродский воспроизводит “типовую”, линейную застройку, словно бы копирующую компьютерную графику, — и эффект иной. Стихия выглядит при таком раскладе много внушительнее, но очень уж хрупок бассейн, очень уж далеко и отдельно сиротливое видео (пустой вагон метро, движущийся по тоннелю). Все равно — очень хорошая работа.
Как и придумка живописца А. Каллима с изображением асфальта (в соседнем зале) — я сам уже давно думаю над такими видами, давно фотографирую трещины в асфальте (с этого, кстати, начинается мой первый роман “Семейство пасленовых”) и брусчатку разных городов. У Каллима текст заурядного асфальта перегружен многочисленными подробностями. Так, конечно, тоже бывает, но очень уж нарочито вышло.
Хорош каллиграфический Гутов (“День не задался”). Хорош казахский авангардист Ербол с языком и зубами на фотографиях.
Но неожиданное отторжение возникает с работами, играющими в чужую игру. Игра не с традицией, как у многих на “Верю”, но со своими современниками, которые со стороны, вероятно, кажутся более удачливыми или успешными.
Реплика к Уорхолу — у сидящего на унитазе художника. Инсталляция Острецова, почти буквально цитирующая инвайромент Кабакова. Видео группы “Эскейп”, где помещенные в коробку люди копали яму, явно шло по следам коробок “Синих носов”, разве не так?
Акустика залов Центрального дома художника смешивает голоса, звучащие с разных экранов, — они перемешиваются в особую звуковую дорожку. Больше всех разоряется Кулик в проходе между залами, обсуждая догматы выставки “Верю”. Но перед этим экраном почему-то никто не задерживается, все стараются пробежать побыстрее к свету и избушкам Полисского, в которых вместо окошек мониторы телевизоров. Этот гомон, собственно, и объединяет все работы в одно поле, ибо сами по себе они очень разношерстные вещи-в-себе. Нужно уже давно забыть про ЦДХ, как про страшный сон. Слишком далеки здесь работы друг от друга. Неоправданно далеки.
На фоне выставки в ЦДХ “Винзавод” оказывается вскрытием приема; в нем работы тоже разные и находятся еще дальше друг от друга, но воздух и стены (своды) помогают. А главное, сегодня там было очень много народа, “готической” и обычной молодежи, все шумели, как и положено шуметь в/на аттракционе. Толкались и активно осваивали пространство.
После открытия прошло совсем немного времени, но объекты зажили какой-то своей жизнью — начали покрываться пылью (особенно стулья, расставленные перед видеопроекциями), да и сами экраны покрылись тонким слоем песка, и люди пишут на них пальцами свои имена. Дощатые помосты затоптали, превратив в антиквариат. Больше всех не повезло работе художника из Германии, который поставил палатку, а в ней стол, а на стены повесил тонкие работы, изображающие вещи, его повсеместно окружающие. Что-то между “японией” и “поп-артом”. Стол загадили, завалили окурками и стаканчиками, бутылками и мусором, стол и стенки палатки расписали в духе “здесь был Вася”.
Или это такое везение и, наоборот, повезло? Работы обживаются и не то чтобы ветшают, но руинируются в духе самого помещения, зарастают разглядыванием и физическим присутствием посетителей. В самих подвалах завелись какие-то странные люди, домовые, чертенята...
Юрта, в которой раньше Кулик поил чаем, теперь закрыта. Подростки начали стучаться в юрту и дергать дверь. Дверца открылась. Из юрты вышел разгневанный человек и начал материться, дело едва не дошло до драки, подростки струхнули. Сдулись.
В адском лабиринте группы “Газа” выключили пар, из-за чего лабиринт потерял 70 процентов суггестии. У кошляковского синего троллейбуса прорвали пленку окна... Однако от всего этого отчего-то не грустно, словно бы артефакты, вросшие в подвальную плоть, пустили корни и стали развиваться — каждый в ту сторону, к какой приспособлен…
3. Основная выставка в Башне Федерации. Жанр биеннале (смотр искусств, проводимый раз в два года) ассоциируется в первую очередь с самой известной биеннале в мире — Венецианской. А там она, как известно, располагается на отдельной территории садов Жиардини, где стоят отдельные павильоны национальных экспозиций, небольшой городок, что-то вроде ВДНХ. Ну и основной корпус для центральной интернациональной выставки.
Помню, когда я первый раз оказался на Венецианской биеннале, то по дороге к Жиардини попадались отдельные выставки — страны, не имеющие своих площадок, выставляются в старинных особняках, — так вот, они мне казались чем-то факультативным, выпадающим из основной экспозиции, где главное — плотность и четкость основного принципа: каждой твари — по паре, каждой сестре — по серьге. Из-за такого подхода Венецианская биеннале выглядит чемпионатом мира по современному искусству — страны показывают разный уровень, лучшие павильоны награждаются. Понятный принцип отбора и внутренней игры.
Чего совершенно нет в биеннале Московской — вся она рассыпана островами в океане, отдельные проекты, собранные по принципу кураторского произвола, между собой никак не смыкаются, единого контекста не возникает. Что, между прочим, является спецификой больших культурных мероприятий в столице — возьмем ли мы театральную “Золотую маску” или Международный кинофестиваль. Праздник искусства заканчивается, как только ты выходишь за ворота принимающей фестиваль институции и смешиваешься с толпой. Очень странное ощущение локальности и непродолжительности происходящего. Все же не уверен, что Москве нужен большой фестивальный центр, ибо дискретность событий позволяет этому городу впитывать впечатления внутривенно, подниматься на этих впечатлениях как на дрожжах, никому не навязывая обязательных маршрутов. Кстати, это ведь очень важно — самому быть ответственным за свой график движения, даже и в толще того или иного мероприятия.
Единственное, что объединяет выставки нынешней биеннале, — время и место. Москва переживает массовый наплыв современного искусства, распыленного по знаковым и сильным местам. Ремонтируемый винзавод, достраиваемые ЦУМ и Башня Федерации становятся мощными метафорами, переигрывающими выставленное в них искусство. Оказывается, что многочисленные выставки есть приложение к тому или иному месту, повод его осмотреть. В большей степени это касается Башни Федерации, символического места (ударная стройка капитализма, запах бетона и денег, высота и стремительность), чье значение выполняет функцию доведения метафоры до абсурда.
Продолжение метафоры грозит ее обессмысливанием, а в случае с Башней Федерации — тотальным переворачиванием сути происходящего. Ты идешь смотреть, и ты, в конечном счете, смотришь — но не искусство, а будущий центр метафизического притяжения. Выставки биеннале, расположенные на 21-м, 20-м и 19-м этажах (мы так и начинали смотреть сверху вниз), оказываются не гарниром и даже не соусом, но крупинками соли, придающими зданию тот или иной вкус: Башня сама по себе настолько выразительна и монументальна, разнообразно богата и внутри и снаружи, что искусство, расположенное ad marginem, нужно заставлять себя смотреть, в буквальном смысле этого слова поворачивать голову налево, а не направо.
Ибо справа — окна от пола до потолка, а за ними Москва, вся Москва, во всем разнообразии и динамике перепадов и переходов, улицы, дома, транспортные развязки, терминалы, небоскребы, стройки, высотки, старое и новое, словом, все каменные жизни. Плюс облака, картине которых позавидовал бы Рерих. На скоростном зеркальном лифте ты поднимаешься на 21-й этаж, по узким коридорам выходишь в залы, идущие сплошняком и без перепонок, справа — окна и бесконечность Москвы за стеклом, слева — картины, ибо выставка называется “Через картину” (куратор Марина Гончаренко). Объятый пространством, как хладным пламенем, завороженно смотришь в окно — развязка у Кутузовского и Поклонная гора в перспективе, отдаленный “Триумф-Палац” на Соколе, миллионы тщательно прописанных и подобранных самой жизнью подробностей. Идешь по круговой этой панораме, а потом вспоминаешь о картинах. Специально или нет, но куратор выбрала большие декоративные работы без какого бы то ни было намека на перспективу внутри. Перспективу в живописном смысле, когда пространство внутри рамы распределяется на первый, второй и задние планы.
Ну о какой перспективе может идти речь в работах Тимура Новикова, которые принципиально захлопнуты, как тяжелые, обитые кованым железом, ворота? Постконцептуальные работы Вадима Захарова и Сергея Волкова с буквами и знаками тоже особой глубиной внутреннего устройства похвастаться не могут. Все происходит на первом плане, крупным кинематографическим планом, тщательная проработка маргиналий не в чести — на таком примерно принципе устроены магазинные витрины или театральные декорации, в которых самое главное — точное соотношение крупных фрагментов и деталей.
Возможно, именно в этом и заключался замысел куратора, объясняющего нам про тупиковость станковой живописи, все более и более вырождающейся в элемент необязательного декора. Ибо волна мощи, идущая от московских территорий, проникает сквозь стекло и со всего размаха разбивается о скалу стены с картинами. Из-за чего не такие уж и маленькие по формату работы словно бы съеживаются, становятся меньше и меньше. Думаю, Гончаренко сделала это осознанно, доложив посетителям о проигрыше жанра картины, ибо все прочие кураторы закрыли отвлекающие посетителей окна нейтральными стендами, нагородив клетушек для видеопроекций и инсталляций.
Попивая чай “Нестле” (внутри Башни, несмотря на недостроенность, оказалось душно и пыльно, из-за чего время от времени зрители чихали), мы спустились на этаж ниже.
Экспозиция здесь называется “Фонд ноль, или Ледяная вода эгоистических просчетов” (куратор Никола Буррио), среднестатистический набор среднехаризматических объектов, затевающих спор о соотношении визуального и звукового. Речь, титры и сами изображения, входящие в противоречие друг с другом или же дополняющие друг дружку, как в одном черно-белом видео какого-то поляка, с помощью титров дополняющего изображение.
Апофеозом здесь — работа американца Гэри Хилла “Заметки о цвете” (1994), видео, в котором маленькая дочь художника читает книгу Людвига Витгенштейна, совершенно не понимая, что в ней написано. Неподготовленная, она сбивается, захлебывается дыханием, проглатывает окончания. После этого ты заходишь в бокс, где французский сюрреалист Соллерс рассуждает о творчестве во сне, а на экране в это время транслируются древнеримские фрески (точнее, то, что от них осталось). Ты не понимаешь французского, не успеваешь за беглыми титрами, короче, суета сует и всяческая суета.
Этажом ниже располагаются две наиболее внятные экспозиции — “История в настоящем времени” (куратор Ярослава Бубнова) и “После всего” (кураторы Роза Мартинес и Фулия Эрдемчи).
Налево — “История…”, направо — “После всего”, или наоборот, это не важно — Башня Федерации дает возможность сделать по этажу круг, поэтому совершенно непонятно, где заканчивается один проект и начинается другой (и где, кстати, находится территория комиссара биеннале Иосифа Бакштейна, чья выставка называется “Только примечания”). Все это ровное, с редкими вкраплениями эмоциональности и экспрессии, искусство сливается в единый поток “конца истории”, ведь, по сути, названия экспозиций Бубновой и Мартинес — Эрдемчи говорят о процессах, происходящих в горячечной современности, такой же недостроенной и незавершенной, как сама площадка, на которой они выставляются.
Можно сказать лишь, что на территории “После всего” я нашел для себя наибольшее число интересных работ. Так уж оказалось (я далек от какого бы то ни было ура-патриотизма), почти все они принадлежат отечественным художникам. Дело даже не в понятности, но прежде всего в пластической убедительности “Дежурных”, серии черно-белых фотографий Ольги Чернышевой (2007), посвященной смотрителям эскалаторов в метро (“Справок не даем”), и месяц назад сделанного по заказу “Большого города” и гомерически смешного видео Сергея Браткова “Вулкан” (2005). В отдельном закутке, обитом необработанными досками, показывают стихийно образовавшийся на Азовском море грязевой курорт: люди купаются в жерле потухшего вулкана, перемазанные, как чертики, под нейтральный голос диктора со студии научно-популярных фильмов.
Здесь же достаточно остроумная работа турецкой художницы Саркис “После Сталкера” (1999) — она смотрит фильм Тарковского и рисует под бормотание речи его персонажей. Видео длится ровно столько, сколько идет фильм.
В музее современного искусства в Ермолаевском переулке днем раньше мы видели “Геополитику” (так называется серия инсталляций) Юрия Лейдермана, посвященную швейцарскому полисмену. А на этом 20-м этаже есть другая его “Геополитика”, составленная из винтажной мебели семидесятых: некогда роскошный, а теперь рассохшийся бар, колченогий журнальный столик с пустыми бутылками и два телевизора, по которым показывают хронику освобождения от фашистов. Все это должны были, судя по замыслу, смотреть два здоровых негра (а в Ермолаевском роль полисмена должен исполнять сам художник), однако никого не было — инсталляции Лейдермана придуманы для вернисажного круговорота и живут всего один день. Мы поставили пустую банку из-под холодного чая на стол, из-за этого инсталляция ничуть не изменилась. Кстати, разочаровал и другой объект с привлечением живых людей — два запертых в клетку брокера Джанни Мотти на поверку оказались двумя охранниками, игравшими в тот момент в карты.
Вообще надо сказать, что смотрителей и охранников здесь было больше, чем на всех выставках вместе взятых. Впрочем, и посетителей тоже было предостаточно, несмотря на удаленность выставочного помещения от центра и сложности его нахождения, стройку вокруг, массу временных заграждений и выгородок.
Всюду веселилась и ликовала весенняя молодежь, что отрадно. Кажется, в лифте и в некоторых залах мы были самыми взрослыми зрителями, что важно: если есть у нынешней биеннале смысл, то он прежде всего воспитательный и имеет отдаленные, но вполне осязаемые перспективы. Когда уровень искусства оказывается ровным и совершенно несущественным, на первый план выходят социальные и социологические аспекты мероприятия. Через развлечение и аттракцион молодые поколения приучаются к присутствию в городе большого количества современного искусства.
Данность превращается в обыденность. Образы впитывает не только сетчатка, но и подкорка. Размывание границ между искусством и реальностью, чем занимаются современные художники, идет в обоих направлениях. Не только в искусстве становится больше обыденного (один из художников на биеннале в Венеции отличился тем, что высеивал траву между рельсов, — нужна ли этому артефакту сопроводительная табличка?), но и средний уровень восприятия “красоты” повседневности повышается, когда ты начинаешь применять к окружающей действительности критерии художественного высказывания.
Мое самое первое опубликованное эссе так и называлось “Город как объект”. В нем я предлагал воспринимать хозяйственные и бытовые проблемы как проявления contemporary art’a: отсутствие горячей воды приравнять к кейджевскому молчанию, давку в общественном транспорте — к авангардному хеппенингу, а траншеи очередной перемены канализационных труб — как высказывание в духе “ланд-арта”.
Написав это около двадцати лет назад, должен заметить, что с тех пор окружающий меня мир стал еще более затейливым и заковыристым. Между прочим, именно внутри проектов “История в настоящем времени” и “После всего” некоторые смельчаки решились вступить в диалог с ландшафтом, развернувшимся за окнами. Румын Дан Пержовски сделал “Настенную живопись нестираемым маркером”, нарисовав граффити из человечков и слов, обведя некоторые контуры заоконной реальности, а “Хи-Ха” (2001) из светящихся ламп дневного света голландца Йона Кормеллинга расположили на бетонном шершавом столбе ровно напротив окна, так что они бликуют и дают отсветы на все, что происходит за.
Загнав московские виды в небольшие гетто по углам экспозиций, кураторы сконцентрировали их мощь и потому усилили их значение. Диалога на равных не получилось. Город за окном остался городом за окном, а все происходящее внутри — чем-то вроде “Снежного шума” Карстена Николаи, чья квазинаучная, дистиллированно белая инсталляция изображает лабораторию по изучению шума падающих снежинок.
Вполне точная метафора для описания основного проекта.
Сравнивая впечатления от прошлой биеннале с впечатлениями от нынешней, понимаешь, что вторая оказалась интереснее и масштабнее. Несмотря на невнятицу мессиджа и отсутствие критериев. Первая выглядела более цельной из-за того, что не знали, чего ждать, и не с чем было сравнивать. Теперь, за счет правильной расстановки мест показа, биеннале превратилась в явление городской жизни, в обживание новых мест.
Недостроенная Башня Федерации совершенно не предполагает экспонирования произведений современных художников, так что экспозиция кажется временной, хрупкость многих объектов лишь подчеркивает хрупкость и преходящесть явления (пыль на ветру), из-за чего становится печально. Но печаль моя светла.
“Отчего в каком-нибудь месте <...> строят языческий храм, позже превращенный в часовню: не оттого ли, что здесь <...> возникает необъяснимое ощущение близости к „центру”? <...> В таких местах созидается фигура — выражение космического порядка. Чувство потерянности исчезает. Не в силах объяснить или доказать что-либо, мы словно переживаем встречу с великим архитектурным произведением; рождается чувство соответствия, равновесия — между правой и левой сторонами, верхом и низом, периферией и центром. Тихая и невыразимая, а не ослепительно прекрасная гармония становится зримой. Больше не хочется никуда уходить и вообще шевелиться; словно что-то подталкивает или, скорее, возносит нас к духовному созерцанию. Полуразрушенные стены с вросшими в них дубами, где порой пробегает заяц или вспархивает куропатка, — разве это не храм? Сюда входишь охотнее, чем в настоящий, где не хватает воздуха и где, вместо того чтобы воспламенять сердца, нас усыпляют проповедью...” (Филипп Жакоте, из книги “Пейзажи с пропавшими фигурами”).
В сентябрьском выпуске “Художественного дневника” будут описаны остальные проекты Второй международной биеннале в Москве.