Евса Ирина Александровна — поэт, переводчик, редактор. Выпускница Литературного института им. А. М. Горького. Лауреат премии Международного фонда памяти Бориса Чичибабина и фестиваля “Культурный герой XXI века” (Киев). Автор нескольких книг стихов. Живет в Харькове.

*        *

  *

Не умеешь выжить — ползи в собес с непокрытою головой.

Депутата огненный “мерседес” лихо мчится по кольцевой.

Скор слуга народа: он снял модель прямо с конкурса и как раз

с молодой подружкой летит в мотель под звучащий в салоне джаз.

Он машину гонит на красный свет и не знает, что некий N

в 9.30 вышел из пункта Z в ожидании перемен.

Но Генералиссимус всех систем депутату не крикнет: “Стоп!”

в миг, когда тебя он собьет затем, чтобы въехать в ближайший столб;

чтобы ты в одной из привычных поз в нарушение всяких квот,

словно в рай, на втянутом брюхе вполз на блестящий его капот.

Соверен, забывший про тормоза, раб, мечтающий о тепле, —

вы сейчас впервые глаза в глаза сквозь дыру в лобовом стекле.

Обложи его напоследок, врежь проходимцу и стервецу!

Но глядишь бессмысленно в эту брешь, что свела вас лицом к лицу.

И уходит вверх поминальный блюз, просочившийся из дыры

меж двоих, что лягут в корзинки луз, как столкнувшиеся шары.

 

*        *

  *

С окна, что осень заелозила,

содрав пожухлые газеты,

ты окунешься оком в озеро,

преобразующее в зеты

нули огней. Твоя ирония

насчет известного семейства,

где Петр и кроткая Феврония,

не столь смешна, сколь неуместна.

Возможно, где-нибудь в Рейкьявике

или заснеженной Рязани

они плывут во тьме рука в руке,

блестя открытыми глазами.

Совмещены две тонких линии,

две голубеющие жилы

счастливцев, что совместно приняли

тот яд, что жизнь им предложила.

Мешают спать пальба учебная

и снега шорох тараканий.

Мерцая, как луна ущербная,

двоится ложечка в стакане.

Поймав обрывок сна летучего

или крещенского гаданья,

он вдруг окликнет: “Помнишь Тютчева —

кто смеет молвить: до свиданья?.. ”

Ритм отстучав рукою правою,

она продлит, перебивая.

И на стекле кардиограммою

сверкнет морозная кривая,

высвечивая с перебоями

шкаф, скатерть, на которой вышит

бессмертник, и того, кто более

не притворяется, что дышит.

 

*        *

  *

Лес. КПП. При нем сурово торчит солдатик на посту.

А гарнизонный казанова под сенью девушек в цвету

послеобеденной фетяски вкушает сладкие плоды

и жмурит глазки цвета ряски, блаженно лежа у воды.

С утра томительные тени его порхающих ресниц

приводят в полное смятенье половозрелых выпускниц.

Но их девические страсти — не в счет, поелику уже

политотдел военной части десятый день настороже.

Он обречен сработать чисто, коль честь мундира дорога:

негоже, чтоб у особиста росли ветвистые рога.

…Подловят, выкрутят до хруста запястья. В глушь, на север, на…

Этапом — от Бальбека Пруста до “Поединка” Куприна.

Сведут на нет. Забудут быстро. И лишь неверная вослед

всплакнет супруга особиста и в рыжий выкрасится цвет.

…Но как тогда он спал на пляже, забив на службу и устав!

А две прогульщицы на страже сидели, ссориться устав.

Надменно щурилась Наташка, брюзжа, как майская пчела,

поскольку мне его фуражка на час доверена была.

 

*        *

  *

В кипарисовом зное на фоне закатов,

наводящих туристов на мысль о пожарах,

Квач-Таврический плыл и Борисов-Мускатов

плелся, парк отражая в крутых окулярах.

Первый — грузный, заросший; второй под нулевку

бритый, тощий, с прорехой на левой кроссовке, —

вызывали у встречных курортниц издевку,

а не мысль о совместной греховной тусовке.

Сняв подвал у пропившего честь военкома,

с коридором глухим, как застенки Бутырки,

эта парочка, жаждой наживы влекома,

разливала поддельные вина в бутылки.

Был и третий (его проморгала контора) —

поставщик невзыскательной жужки, что, кстати,

первоклассной основой слыла для кагора

и “Церковного”, не говоря о мускате.

Их потом замели, прихватив на горячем

красном вареве, на этикетках и пробках

в разномастных коробках… А как же иначе?..

Но зажмурюсь и вижу на глинистых тропках

шустрых ящерок… Бухты чернильная клякса.

И сбегают к воде, за холмом пропадая,

Квач, Борисов и третий, что яростно клялся

мне в Тавриде: “Поверь, никогда, никогда я…”

 

 

*        *

  *

В коричневой форме и фартуке черном

тащилась на лобное место, дабы,

позорно бледнея, решать обреченно

задачу про две окаянных трубы.

В одну поступает бесценная влага,

в другую — уходит. Сюжет на доске

изложен, а дальше настолько ни шага,

что мела обмылок вспотел в кулаке.

…Как тупо топталась, как нервно зевала,

одно представляя в трясучке стыда:

что вдруг из бездушного резервуара

меня милосердно выносит вода,

как некую щепку, лишенную веса, —

к оврагу в наплывах плюща и хвоща;

в сентябрьский, запутанный синтаксис леса,

в шуршащие “ш”, в шелестящие “щ”;

к морщинам дубов, где мерещится порча

зануд короедов; затем — по витку —

налево, где, шляпками иглы топорща,

рассыпались рыжики по сосняку.

Какая в извилистом, влажном овраге

свобода! Дрейфуй, навигатор, плотней

приклеившись к мокрой шершавой коряге,

покуда вода не иссякнет под ней

у края обрыва, где сонная осень

забрызгала красным сухой бересклет.

И можно, как в сказке, удариться оземь

и стать человеком двенадцати лет,

чью грудь распирает восторг беспричинный.

И жарко… И куртка сползает с плеча,

в кармане пригревшая нож перочинный,

что выменян был на жука-рогача.

 

 

*        *

  *

Кубики льда в бокале “Алиготе”,

а в рюкзаке “Мерло” золотой запас.

Набережной ночное прет-а-порте:

каждый второй моложе и крепче нас.

Вслух произнес — и словно сквозняк возник.

В тесный поток выныривая из тьмы,

то ли они сквозь нас, то ли мы сквозь них.

Спринтеры — там, но к финишу ближе мы.

Время нам резко сузило коридор,

чтоб до поры не выпал иной ходок,

под языком катая, как валидол,

льдинки неутоляющий холодок,

чтоб на бегу не сбил: “Отвали, мурло!” —

прыткий тинейджер дружественной страны.

Главное — донести в рюкзаке “Мерло”.

Там, где мерцает финиш, мы все равны.