Ряшенцев Юрий Евгеньевич родился в 1931 году в Ленинграде. Поэт, переводчик, прозаик, эссеист. Окончил Московский педагогический институт. В 1960 — 1970 годы — сотрудник журнала “Юность”. С 1973 года работает для театра и кино, автор популярных зонгов к спектаклям и песен для кинофильмов. Лауреат президентской премии имени Булата Окуджавы. Автор многих поэтических книг. Живет в Москве.

 

 

*      *

  *

Там, где тучи ползут по горбатым и плоским крышам,

там, где тучи ползут с января и до декабря,

мы, быть может, неточно видим и плохо слышим,

мы плохие свидетели, собственно говоря.

Нас сегодня поставь перед вдумчивым прокурором

или пусть адвокат нам путевый задаст вопрос —

мы по лицам сторон пошарим заблудшим взором:

нас ведь в жизни так редко спрашивали всерьез.

А хороший свидетель — да где он, прошу прощенья.

Слух и зрение с детства — не доблести в нашем краю.

Тут другая нужна тишина, не то освещенье.

И уж если по правде, то чуть большая вера в судью.

А вот было бы солнце, о коем мы столько мечтали,

и не выл бы так ветер, и гром надо всем не гремел,

и тогда б мы суду доложили такие детали!

А уж там пусть, любезный, скостит хоть за низший предел.

Государство сидит на скамье, развалясь… В коридоре

все, кто есть, — от защиты. От следствия — ни души.

А в небесном, казалось бы — вольном, казалось — просторе

беззаветные детские игры ведут чиграши.

Обещай же мне так улыбаться от первого снега

и до утра, когда под ногою октябрьская слизь,

будто серое низкое небо, валдайское небо,

обещает нам больше, чем эллинам синяя высь.

 

*      *

  *

Я заметил: слагая стихи, сокращаешь минуты.

Вот — строфа, и вторая, и третья, а дня уже нет.

Это средство, конечно, слабей безотказной цикуты,

но из жизни с маразмом довольно надежный билет.

Что ж я долго живу?.. Но спасибо за это, спасибо!

В зрелых красках и звуках и зарослях трав бытия

я плыву, как счастливая зоркая честная рыба,

говорящая рыба, послушная рыба твоя.

Этот мир, все равно — под водой, на земле или в небе, —

он — то темный тайник, то — открытый и светлый родник.

Слушай, батюшка, или хоть ты, муаллим, или ребе,

я так долго живу, и я так к этой жизни привык…

Но какого ответа я жду от служителя Бога,

от премудрого старца, живущего в полной тиши?

Он посмотрит и скажет и ласково вроде, но строго:

— Сокращай себе жизнь и пиши, дорогой, и пиши.

 

 

*      *

  *

Что за окна на раннем закате:

эта охра и сурик и кобальт — потом.

Эта роскошь нам не по зарплате.

Да и май не из лучших. Но речь не о том.

Речь о том, что от легкого гула

отдаленной грозы лишь слышней тишина.

Речь о том, что опять прошмыгнула,

как всегда, мимо нас эта сволочь весна.

Сколь приветлива, столь и капризна, —

ишь, уходит Каширкой, берет набекрень.

Да еще ей хватает цинизма

в нас швырнуть напоследок шальную сирень.

Впрочем, может быть, нам, бестолковым,

вдруг и этот подарок не в минус, а в плюс.

Редким счастьем пятилепестковым,

может, кто и утешится — не удивлюсь.

Дождь в четверг — неплохая примета.

Не бери этот плащ, позабудь этот зонт

и на входе в роскошное лето

не проси о любви, и глядишь — повезет,

словно в давнем забытом июне,

как в пропитанном липой прохладном саду

мне и милой загадочной лгунье

повезло, на беду.

 

*      *

  *

И равнодушная природа…

Владеть бы скромным титулом барона,

лежать бы, отдаваясь целиком

сравненью золотого першерона

с серебряным орловским рысаком.

Иль в гамаке, от воздуха слабея,

хоть сам гамак уже отдав в заклад,

все мыслить, как сберечь бы от плебея

свой родовой, весь в спелых вишнях, сад.

Но не дано. На всем рука Господня.

Не всякий создан, чтоб считать ворон.

Я сам плебей, которому сегодня,

увы, не должен ни один барон.

И в ежедневном добыванье хлеба

тебе наградой, нет, не по трудам

земли цветенье, и сиянье неба,

и росчерк синей птицы здесь и там.

И разве раз-другой в теченье года

заметишь вдруг, застывши при ходьбе:

о, как она щедра к тебе, природа,

при полном равнодушии к тебе.

Храм Магдалины

Сложные люди церквей палестинских монахи.

Белая роза проста, как обычно — монархи.

Изредка даже кивнет близстоящим цветам.

Но ветерок с Галилейского моря случаен.

Если ты так непривычной жарой измочален —

скройся! Не порти пейзажа библейским местам.

Ну, не библейским — евангельским. Что за поправка?

Эта к июню уже пересохшая травка,

помнящая утомленные ноги Христа,

но и — сандали царей и мозоли пророков,

пренебрегает тщетой человеческих сроков.

Что за понятье для вечной природы — тщета?

Впрочем, как в том и в другом, так не прав я и в этом.

Вон он, провал между Ветхим и Новым Заветом:

черная тень, в том овраге и дна не видать.

Но посмотри: мимолетная туча исчезла,

не отворив для дождя свои тучные чресла,

и двуединые склоны открылись опять.

Что, до Христа не губили пророков? Едва ли.

Да вот распять-то пророки себя не давали:

просто никто не взошел добровольно на крест.

Смерти никто до него не давал укорота.

Так и сказал ей: свободна!.. И вот оттого-то

нет нам покоя без этих полуденных мест.

Нет нам покоя. Мы снова здесь. Храм Магдалины.

Кущи округи бессмертны и неопалимы.

Белая роза, в садовничьих пальцах дрожа,

в пальцах вечернего с тихой улыбкой монаха,

явно при том не от боли дрожит, не от страха,

а от чего-то, про что лишь и скажешь: душа.

 

*      *

  *

Это мой любимый поэт. Но книга его не разрезана.

Не прочитана, стало быть. Странно, но это так.

Юньон Джек приютил диссидента, потом Марсельеза, но

Отношения наши ясны: он герой, я простак.

Получив, я ее отложил — на субботу, на сладкое:

мол, отпустит каторжный быт — уж тогда, уж тогда…

Что я знал про столицу с имперской ухватистой хваткою, —

эта книга молчала и сутки, и год, и года.

И, подлец, обормот, верхогляд, образец легкомыслия,

я забыл про нее за стандартной сумятицей дел.

И сейчас лишь, отец взрослой дочери — что за комиссия! —

я ее обнаружил и чуть со стыда не сгорел.

И стою с деревянным ножом над литыми листами:

разрезать ли? И что через годы найду меж страниц:

слово, сказанное задыхающимися устами,

или просто ритмичный и скучный букварь для тупиц.

Озеро Ванзее

Гале и Лутсу

Я слегка ошалел от чуть слышного лепета

струй озерных у берега, где

лев зеленый следит одиночество лебедя

на холодной ванзейской воде.

Что-то я не припомню в садах, огорошенных

свежим снегом в московской грязи,

одиноких красавцев, подругами брошенных

ради, может быть, лучшей стези.

Он плывет, неугасший, довольно упитанный,

но похожий на грустный, увы,

иероглиф, доселе еще не прочитанный

в потаенной балладе любви.

Лев зеленый, дареное датское чудище,

шевельни в знак общенья хвостом.

Мне немного осталось, осталось чуть-чуть еще:

облака, Пироговка и — дом.

Но недаром же я и оттель, из Хамовников,

так стремился толкнуться плечом

в роковую обитель тевтонов, храмовников,

где не все же — с крестом и мечом.

Как я чувствую призрачный отсвет поэзии,

то, чего так желала душа,

так, наверно, больного касается лезвие

хирургического ножа.

И больной возвращается в веру законную,

в свой обычный людской окоем.

И уже он предчувствует силу знакомую

в обессиленном теле своем.

И беспомощный взгляд мой, шальной и неистовый,

беззаботно летит над травой

в этот воздух январский, платановый, тисовый

и, как брошенный лебедь, живой.

 

*      *

  *

Объясняй холода чем угодно, хоть цветеньем черемух.

Злая зелень почти несовместна с этим солнечным льдом.

Жестяной петушок весь продрог на купецких хоромах.

И согреется и раскалится, да ведь это — потом.

А сейчас на холодном прищуре москворецкого мая,

ей-же-ей, неуютно живется без большого глотка.

Так оставь свои кисти, художник, до слез понимая,

что не столь уж и вечно искусство, как жизнь коротка.

Словно кит, уносящий во чреве Иону с Петровки,

да Иону с Ордынки, да с десяток безвестных ион,

толстобокий троллейбус сердито уплыл с остановки,

и моя Ниневия цела до ближайших времен.

Почему-то апрель все теплее, а с маем морока:

доставай отставные одежды, что давно в сундуке.

Добродетели легче, но бедные чада порока!

Где их легкие платья и туфельки на каблучке?

Лучший месяц весны, май морочит людей неустанно.

Наслаждайся же этой формальной стеклянной весной.

Ничего, что нелепы дурацкие речи фонтана,

обдающие путника пылью своей ледяной.

 

*      *

  *

Тогда в державе сонной

языческая блажь

имела миллионный

одобренный тираж,

и курс читался адов,

и знал любой юнец

из лекций и докладов,

что смерть — всему конец.

Но вот вопрос-улика:

что ж среди этой тьмы

так весело, так дико,

так страстно жили мы?

От встречи много ль проку

и что — объятий дрожь,

когда свою пятерку

ты завтра обретешь

за то, что с юной силой

вдруг выпалишь, как “пли!”,

что вы на пару с милой —

две горсточки земли.

Не знаю, не отвечу.

Я был как все — дебил.

Но вот запомнил встречу,

экзамен позабыл.

Небось у ахинеи

не вышел с нами трюк,

и то, что в нас — сильнее

того, что есть вокруг.

В раздрае, в непокое,

Господь, не уводи

сомнение благое…

А вера впереди.

Чужой город

Этот город чужой мне. Мне не с кем в нем говорить.

Разве только с деревьями. Они как раз — как везде.

Люди слишком подвижны. Но это — чужая прыть.

Мельтешат и при первом луче, и при первой звезде.

Ну, конечно, за этим порою стоит нужда.

Но у бедных как раз темперамент куда слабей.

Бедных меньше на шумных улицах в час, когда

ухнет колокол на колокольне у Всех Скорбей.

То ли слишком уж долго живу на этой земле,

а не то то ли слеп, то ли глуп, то ли что еще —

не могу разобраться в местном добре и зле,

и, конечно, добро предъявляет мне грозный счет.

Непризнанье того, что я был обязан признать.

Неприятье всего, что и впрямь мне не по нутру.

Я молчу: на устах моих… как бишь там — печать,

потому что если открою рот, то совру.

Ну, а врать мне не хочется. Хватит. Я жил в те дни,

где молчанье было согласьем. И я молчал.

А теперь я молчу по-честному, извини,

просто я не пойму таких городских начал.

Я молчу на детской площадке. Детишек нет.

Паучок деловито торопится по песку.

По площадке летает пластиковый пакет,

словно пьяное привидение в отпуску.

Суетится внутри ограды, идет на взлет,

трепыхаясь, кувыркается на лету.

Но, что странно, находит выход: широкий вход —

и без страха устремляется в пустоту.