Игорь Фролов
Фролов Игорь Александрович родился в 1963 году в г. Алдане Якутской АССР. Окончил Уфимский авиационный институт, служил в Советской армии, воевал в Афганистане (500 боевых вылетов, орден “За службу Родине в ВС СССР” III степени). Прозаик, публиковался в журналах “Бельские просторы”, “Знамя”, “Континент”, “Стороны света”, “Урал”, “Уральская новь”. Работает ответственным секретарем журнала “Бельские просторы”. Живет в Уфе. В “Новом мире” публикуется впервые.
*
Нежность, несовместимая
с жизнью
Рассказы
Памяти ВВС СССР
Три маленькие истории из большого цикла “Бортжурнал № 57-22-10”, в котором описываются жизнь и удивительные приключения борттехника — воздушного стрелка вертолета Ми-8, лейтенанта, а потом и старшего лейтенанта Ф., двадцать восемь месяцев прожившего вместе с друзьями на земле и в небе Дальнего и Среднего Востока в 1985 — 1987 гг., рассказанные им самим.
Обед в СковородинЕ
Был февраль. Шли большие учения. Борт № 22 на целый день отдали в распоряжение человека в штанах с красными лампасами. Возили генерала. С утра летали с ним и его полковниками по амурским гарнизонам, к обеду прилетели в Сковородино. Там, на укромных железных путях, у замерзшего озерца, под присмотром танка стоял железнодорожный командный пункт. В этом недлинном составе у генерала был свой вагон, в который и пригласили экипаж вертолета — отобедать.
Столик для летчиков накрыли у самого входа, генерал же со свитой принимал пищу в глубине своего вагона, за перегородкой.
— Коньячок накатывают, — потянул опытным носом командир экипажа капитан Божко.
— Ну и ладно, — сказал штурман лейтенант Шевченко. — А мы вечером нажремся, да, Фрол?
— Я вам нажрусь, — погрозил кулаком командир. — Учения вот кончатся...
Он хотел сказать еще что-то, но тут к ним подошла официантка.
Под знаком официантки проходит вся жизнь военного авиатора. Красивая женщина и вкусная еда, ну или просто женщина и просто еда — все, что нужно летчику кроме неба (само собой, когда семья далеко). Конечно, официантки бывают разные, но не забывайте — сейчас к ним подошла генеральская официантка! Она была сама нежность и мудрость, она была тонка и светла, она пахла свежестью, и в то же время от нее веяло теплом и обещанием неги, а голос ее был голосом богини, влюбленной в этих трех смертных героев. Точнее — в двух, потому что в те мгновения, когда она, стоя подле, спрашивала, что желают товарищи офицеры — хотят ли они уху, грибной суп, эскалоп, кисель брусничный? — борттехник Ф. почувствовал себя не человеком, а псом, которого посадили за стол из жалости или по ошибке. Он вдруг увидел свои руки на белой скатерти — в царапинах от проволоки-контровки, красные и опухшие от купаний в ледяном керосине, с въевшимися в морщинки и трещинки маслом и копотью, — притом что у командира и штурмана руки были белые и мягкие, как булочки, очень человеческие руки. Он убрал свои под стол, на колени, словно они были когтистыми грязными лапами. Но запах керосина, который щедро источал его комбинезон и который вдруг стал невыносимо резок, словно животное от страха вспотело керосином, — этот запах нельзя было спрятать под стол. И когда она обратилась к грязному псу — что желает он? — пес промямлил, что будет то же, что и товарищ капитан...
А когда она принесла поднос и расставляла тарелки, то наклонялась к каждому из них так, словно наливала им благодати, переполняющей ее грудь. И так близко была эта покоящаяся в глубоком вырезе грудь, что у сидящих непроизвольно открывались рты навстречу ей…
Борттехник Ф. так и не запомнил, что он ел. Отобедав, члены экипажа долго не могли отойти от стола. Что-то перебирали в портфелях, перекладывали из кармана в карман ключи, смотрели на часы, хмурясь и качая головами.
Но она больше не вышла к ним.
Курили на улице в ожидании высоких пассажиров.
— Когда я прилетаю из командировки, — говорил командир, блаженно выдыхая дым, — жена первым делом наполняет ванну. Она кладет меня туда, притапливает слегка и смотрит — если мое хозяйство всплывает, значит, я ей изменил. Пустой прилетел то есть. Но сегодня прилечу с полными баками...
— А я, — сказал штурман, — обязательно до генерала дослужусь. И такой же поезд заведу...
“А я, — подумал борттехник, — сегодня ночью, глядя на родинку на ее груди...”
Вдруг полетел снег, мягкий и свежий, как ее волосы.
Нежность, несовместимая с жизнью
Случилось это под Фарахом. Была плановая свободная охота. Пара вертолетов с досмотровым взводом на ведущем борту № 10 совершала облет пуштунских стоянок. Делали подскок, орлиным взором осматривали окрестности, находили очередное кочевье — несколько черных палаток — и шли на посадку. Ведущий борт пилотировал капитан Кезиков. Он сажал вертолет дверью в обратную сторону от палаток, прикрывая выходящий взвод спецназа корпусом вертолета. Солдаты со старлеем во главе убегали шмонать палатки, вертолеты ждали — один, не выключаясь, молотил на земле, другой нарезал круги в небе, готовый прикрыть огнем с воздуха. Вот и сейчас ведомый барражировал чуть в стороне, комментируя досмотр:
— Вошли, рассыпались... О, бабы побежали в палатку с улицы... Ха, козы мешают, под ногами путаются... Старики вышли... говорят... спорят чего-то... А вот и улов, сейчас приведут...
Привели пуштуна — коротко стриженный, небольшая бородка, длинная черная с лиловым отливом рубаха, широкие штаны, босые, серые от пыли ноги в шлепанцах. Он был огромен — на голову выше солдат, ведущих его. Солдат, что шел сзади, через каждые три шага толкал пуштуна в спину автоматом с такой силой, что голова пленника запрокидывалась и он пробегал несколько шагов.
Когда загрузились, командир взвода просунул голову в кабину пилотов:
— Нашли у него мешочек патронов и “бур”!
— И что? — сказал Кезиков. — Он же должен свое племя чем-то защищать...
Комвзвода удивленно пожал плечами и скрылся.
— Надо с охоты кого-то привезти, вот и берут любого, — проворчал командир и рывком поднял машину в воздух.
Побродив над предгорьями, обнаружили очередное кочевье, сели. Взвод высыпал из вертолета, развернулся в редкую цепь, ленивой рысцой двинулся к палаткам. Старший лейтенант, уходя последним, сказал борттехнику Ф.:
— Мы быстро сбегаем, а ты духа покарауль, ладно? — и сунул борттехнику в руки трофейный “бур”. — Да не дрейфь, чуть шевельнется — сразу прикладом в рыло!..
Борттехник открыл рот, чтобы бурно возразить, но комвзвода уже выпрыгнул из вертолета и помчался за солдатами.
— Ну ни хрена себе, да?! — сказал борттехник пленному, словно делясь с ним возмущением, и только потом осознал свое положение.
Он сидел на откидном сиденье в проеме двери пилотской кабины, лицом в грузовой отсек, сжимал левой рукой ложу и ствол винтовки — широкий приклад, темное, отполированное множеством рук дерево, на вид ей лет сорок — и смотрел на человека в черной рубахе. Человек сидел на коленях в проходе возле дополнительного бака и смотрел на борттехника. Лежащие на коленях руки были черные и большие, оплетенные венами. Борттехник вдруг увидел, что пуштун с орлиным носом и широкой нижней челюстью — вылитый Абдулла из “Белого солнца пустыни”. И если этот Абдулла протянет сейчас свою длинную руку, то спокойно достанет до винтовки и выхватит ее из слабых пальцев борттехника Петрухи Ф.
Абдулла, словно понимая, о чем этот белобрысый думает, посмотрел на свой “бур” в руке борттехника, потом ему в глаза и медленно поднял руку. Борттехник напрягся, чуть приподняв на всякий случай ногу, чтобы выставить ее вперед, если пленник кинется. Но Абдулла осторожно показал рукой на себя, потом на дверь и, улыбаясь, закивал — мол, неплохо было бы выйти, командор... Борттехник отрицательно помотал головой, погрозил пальцем, потом нажал этим пальцем кнопку СПУ и сказал:
— Эти уроды на меня духа оставили, он какой-то подозрительный!
— Ну направь на него пистолет или автомат, — сказал Кезиков.
— Я сегодня в оружейку не успел зайти! — сказал борттехник. — У меня нет ничего!
Абдулла, видя его замешательство, слегка приподнялся на коленях.
— Дайте скорее, он встает! — зашипел борттехник.
— На, обалдуй! — Кезиков ткнул его в спину прикладом своего автомата. — Смотри, бак не прострели, если что...
Не отводя глаз от пуштуна, борттехник нащупал и вытянул через плечо укороченный АКС. Уже торопясь, прижал винтовку ногой к сиденью, снял автомат с предохранителя и передернул затвор. Абдулла резко поднялся на коленях, протягивая к нему руки ладонями вперед, и лицо его стало умоляющим.
— Сидеть! — крикнул борттехник, направляя автомат в грудь Абдуллы и пробуя пальцем шаткую твердость спускового крючка. Помимо своей воли он представил — и было в этом глухое болезненное сладострастие, — как пули разорвут широкую грудь пуштуна, как набухнет малиновым сиропом черная рубаха.
Абдулла снова опустился задом на пятки, склонил голову и сгорбился, уменьшаясь и сворачиваясь, чтобы не пугать человека с автоматом.
Когда вернулся взвод, борттехник выскочил навстречу его командиру.
— Ты совсем охренел, что ли?! — воскликнул он. — Я, между прочим, не охранник тебе! А дух, кажется, подумал, что я его убить хочу!
— И что? — недоуменно косясь на борттехника и огибая его, сказал старлей. — Подумаешь, какие мы нежные!..
Так писал Заратустра
В июле 1987 года в небе Афганистана пропал самолет. Ан-26 советнической эскадрильи шел из Кабула в Зарандж. Он совершил промежуточную посадку в Шинданде, взлетел, занял определенный ему эшелон, доложился на траверзе Кандагара и больше на связь не выходил.
На поиски самолета шиндандская эскадрилья выделила две пары Ми-8. Они пошли по направлению к иранской границе на расстоянии нескольких километров друг от друга, словно волоча натянутую между ними невидимую сеть. По пути через пустыню в сеть попадали остовы сгоревших, искореженных машин — их переваривала пустыня, всасывало песчаное море, — но останков летательных аппаратов искатели не встретили.
На подлете к Заранджу им сообщили, что по неточным данным самолет перелетел границу и сел в Иране. Измена, захват борта, штурманская ошибка — неизвестно. Приказ поисковым вертолетам — разойтись вдоль границы на запад и на восток, по возможности выяснить, где самолет ушел на ту сторону. Пара, ведущим которой был борт № 10, пошла на запад и уже через двадцать минут полета наткнулась на небольшой, в десяток дворов, кишлак.
Ведущий сел, ведомый барражировал неподалеку. Контрразведчики — их и наш — и взвод автоматчиков пошли навстречу местным жителям, которые все высыпали посмотреть на вертолеты и разжиться керосином. Борттехник Ф., увидев, что к вертолету бегут дети с ведрами, закрыл собой дверь и отрицательно махал руками. Он не мог дать им и стакана топлива — его осталось только на обратный путь, и то всего лишь до Фарахруда.
— Командор, карасин, командор, карасин! — кричали мальчишки, окружив борттехника. Он отрывал цепкие руки от своих штанов, отталкивал гремучие ведра, поглядывая, не возвращаются ли разведчики, но они все еще беседовали со взрослыми у ближнего дувала. И вдруг, как на картине Иванова, одинокая узкая фигурка возникла на равнине и, медленным шагом приблизившись к орущему мальчишескому кругу, остановилась неподалеку. Девочка в лиловых шароварах, в зеленом просторном платье, в красной шапочке-тюбетейке, из-под которой торчали косички, стояла чуть опустив голову и, взмахивая черными ресницами, стреляла в борттехника черными глазами. Ее накрашенные губы горели на смуглом личике, как роза в сумеречном саду. В руках она держала белый эмалированный бидончик с нарисованной козочкой, словно пришла за молоком.
Глядя на нее, борттехник забыл, что они сейчас — на самой границе Ирана и Афганистана, что керосин ей нужен для керосиновой лампы, потому что здесь нет и никогда не было электричества, что у него за спиной — машина времени, а эта девочка с мотком ожерелий на тонкой шее старше его на несколько веков. Он с сожалением прижал руки к груди и развел их, показывая, что рад бы, да... Потом поднял палец, раздвинул мальчишек, вспрыгнул в салон, взял из сумки с гранатами три пачки леденцов “Бонко”, спрыгнул, подбежал и протянул ей. Она взяла одной рукой, прижала к груди, глядя вниз и в сторону.
— Не приставай к их девушкам! — крикнул командир из кабины. — Нас камнями побьют! Давай к запуску, наши идут...
И они улетели.
По пути домой особист рассказал, что местные видели самолет. Он пролетел низко, в сторону иранского города Заболь — тридцать километров от границы. Явно шел на посадку, не горел, не дымил, оба двигателя работали...
Когда прилетели домой, узнали, что самолет ушел в Иран в результате навигационной ошибки — штурман блуданул (и он же, единственный из экипажа, погиб при штурме самолета иранским спецназом). Ведутся переговоры по возвращению самолета и экипажа.
Поздно вечером старший лейтенант Ф. писал письмо другу. Далекий друг жил какой-то нереальной мирной жизнью — он ходил в библиотеку, в филармонию, в театры, на выставки, читал Гессе, обоих Маннов, Боргена и Борхеса и, моясь в душе, пел: “Мулатка, просто прохожая, как мы теперь далеки”. Он ненавидел армию — так и не научился на военке ходить строевым, вымахивал иноходью, вызывая общий смех, — и писал борттехнику Ф., что появилась группа, которая поет смелые песни про Америку и Казанову, а особенно смело — про шар цвета хаки. “Здесь все стремительно меняется, — писал он. — Пока ты там занимаешься непонятно чем, Рязанов хочет снять „Мастера и Маргариту”, я читаю в библиотеке Фрейда и Ницше и при этом не слышу шаги в сапогах в абсолютно пустом коридоре!”.
В ответ, словно доказывая, что он не теряет времени зря, борттехник Ф. писал, как пишет путешественник из экзотической страны. Он рассказывал о местных обычаях — например, об удивительной мужской дружбе, когда один ведет другого за мизинец и на вопросы путешественника отвечает, что местные женщины худы и плоски, а у мальчика есть за что взяться. Писал о диковинных насекомых, ставших огромными в отсутствие птиц. Да, здесь нет птичьего щебета и шелеста листвы — их заменяет шелест песка, несомого ветром, и ночью он так сечет по фанерным стенкам, что сквозь сон кажется — идет сухой снег...
Про войну борттехник тоже писал, но старался делать это так деликатно, чтобы не ранить пацифистскую душу товарища, который в это самое время жадно впитывал с пожелтевших страниц с ятями то, что говорил Заратустра. Он присылал борттехнику выписки длиной в несколько страниц мелким почерком. Борттехник читал, усваивал и, перевоплощаясь, писал ответ. Он рассказывал про белое небо и красные горы страны, где родился пророк, про адскую жару, царящую здесь. “Ею спокойно могут дышать одни только зевы плавильных печей, — писал борттехник, — а тут ею дышим мы и наши железные звери. Но мы привыкли к ней, и она уже не мешает нам, — наоборот, хочется ее все больше, словно в жилах наших уже течет огонь, а не влага. И винтокрылые наши звери, поначалу так тяжко взлетавшие на несколько тысяч над уровнем, тоже привыкли и начали тащить веселее, выше, быстрее, посвистывая и потряхивая, — такие пятнистые хищники снаружи и такие смешные внутри — с лавками, обтянутыми голубым дерматином в кракелюрах, с оранжево-желтыми облупленными баками, с обшарпанным голубым рифленым полом, с непромытыми бурыми пятнами на том полу под теми баками. Они уже сами рвались в небо, и мы шли на поводу у своих нетерпеливых машин. Мы вылетали на охоту ранними прохладными утрами, когда восточные горы еще чернели на фоне лиловых шелков, а ветер еще не прошел через горнило и тоже был шелков — его еще можно впускать в открытые блистера и выпускать в открытые двери, как восточный платок через кольцо. Мы так низко пролетали над полями рождения утренней зари, что сбивали колесами пылающие маки. А потом на стоянку приходили другие наши звери — пес Угрюмый с двумя его подругами, — и Угрюмый лизал эти колеса, становясь все добродушней, пока не превращался в щенка. А две поджарые суки — черная на удалении, рыжая рядом, оборачиваясь к черной, поднимая губу, обнажая белый клык и утробный рык, — смотрели на хозяина непонимающе, потому что никогда не пробовали маковых колес, — и становились ему как матери”.
Так писал борттехник Ф. своему другу. А может, и не ему, а самому себе — в будущее.
Вот и в этот вечер он рассказывал в письме не про то, как четырьмя бортами искали они пропавший самолет. Он писал про девочку с бидончиком, полным козьего молока, который она протянула белому богу, спустившемуся с неба на железной стрекозе...
Прошло десять лет. Бывший борттехник Ф. написал рассказ о солнце, дрожащем озерце, о змие вползающем и о змейке заглатывающей. Прочитав его, друг спросил:
— Это про ту девушку-афганку, которую ты трахнул на границе с Ираном?
— Я трахнул? — искренне удивился бывший борттехник. — Бог с тобой, золотая рыбка, с чего ты взял?
— Я взял? Это же ты написал в письме, что она была дочкой торговца тканями, и пока ее батя говорил с офицерами про какой-то пропавший самолет, она напоила тебя козьим молоком, увела в отцовскую лавку, там вы курили кальян, и ты овладел ею на голубом иранском тюле, семь метров которого она потом подарила тебе, тот самый кусок с отпечатками ваших утех — прозрачный отрез, сложенный всемеро, был проколот насквозь ее новой кровью, и ты привез его сюда, вот он, висит на твоем окне! Я помню это письмо наизусть, могу цитировать подряд, потому что читал его множество раз! Ты боялся в нем, что она родит рыжего мальчика и маму с ребенком племя побьет камнями. А еще ты писал, что кожа ее пахла как шерсть вылизавшей себя кошки — дымом, — и звали ее Ктеис, что в переводе с хазарейского означает “кошка”. Прочитав письмо, я подумал — если ты вспомнишь когда-нибудь про нее, то я поверю в эту невероятную историю. Но ты не вспомнил, негодяй…
— Какой ужас! — сказал бывший борттехник, смеясь. — Жаль, до истинного вруна мне памяти не хватает. Я помню только одно — что подарил ей три пачки конфет. А Ктеис, кстати, вовсе не кошка...