СЕТЕВАЯ ЛИТЕРАТУРА

*

Поэзия на “Улове” — борьба поэтов с поэзией;

хит сезона — роман “Сами по себе” Сергея Болмата

1

Продолжаю начатый в предыдущем обзоре разговор о результатах сетевого конкурса “Улов” словом “увы”.

...Увы, в разделе поэзии собственно сетевые поэты оказались отодвинутыми “бумажными”. Лауреатами стали:

1. Владимир Гандельсман. Эдип. Из стихотворений 1990 — 1998 годов;

2. Полина Барскова. Десять стихотворений 1999 — 2000 годов;

3. Ирина Ермакова. Стеклянный шарик. Книга стихов;

Светлана Кекова. Короткие письма. Книга стихов.

Я не буду указывать адрес в Интернете каждого из упомянутых здесь поэтов, вот страничка, откуда легко открывать все эти стихи: http://rating.rinet.ru/ulov1/laureats.html

В верхних строчках итоговой таблицы также: Вера Павлова, Александр Левин, Илья Фаликов, Фаина Гримберг, Александр Иличевский, Евгения Лавут, Стелла Моротская, Данила Давыдов и другие.

Ну и соответственно я составил и свой список поэтов, которых читал в “Улове” с особым интересом или особым удовольствием. Вот такой:

Вера Павлова,

Владимир Гандельсман,

Александр Левин,

Данила Давыдов,

Владимир Захаров,

Николай Байтов.

И если проза “Улова” представила несколько новых для читателей журнала — или по крайней мере для меня — имен (Дмитрий Новиков, Сергей Морейно, Ренат Хисматуллин, Клим Каминский, Владимир Коробов, Ольга Зонберг, Элина Свенцицкая), то поэтический конкурс, кажется, не внес ничего нового в наше представление о сегодняшней поэзии. Единственное, что слегка утешает, — тексты предложены “Улову” с интернетовских страниц различных сайтов. То есть они — в нынешнем контексте “интернетовской поэзии”. Досадно немного, что не нашлось конкурентов среди эксклюзивно “интернетовских” поэтов. Или держатели сайтов решили подстраховаться? (Еще немного — и я, похоже, стану патриотом Интернета. Совсем заигрался.) Вполне сознаю нелогичность всего этого пассажа на фоне продекларированного мною уже не раз: нет и не может быть разницы между литературой интернетовской и бумажной, место обитания текста не имеет определяющего, содержательного значения для литературного произведения. На том стою и сейчас. И тем не менее...

Представлять подробно лауреатов, мне кажется, не нужно. Они известны читателю. И доказывать, что они талантливы и по праву возглавляют таблицу, я не буду. Это мне не по силам. Дело вкуса, как написано на продуктовом магазине в Нижнем Новгороде.

Я просто хочу поделиться наблюдениями, которые приходили мне в голову по мере чтения этих поэтов в таком вот сочетании.

Одна из стоящих перед каждым поэтом вечных, усугубляющихся в каждом поколении проблем — тяжесть уже существующей традиции. Энергетический запас выработанных русской поэзией единиц поэтической речи слишком уж велик и слишком уж агрессивен. В критике уже начали говорить о феномене “стихов вообще”. “Мороз и солнце, день чудесный”, “Люблю грозу в начале мая” — это чье? А какая разница? Это просто “стихи”. Они уже — почти единицы нашей речи, пришедшие из поэзии. И победа в “борьбе с поэзией”, хоть самая малая, по определению является условием твоего присутствия в поэзии... Интересно было наблюдать, как решается эта задача в стихах новых поэтов.

Самое распространенное, видимо, для современных поэтов средство, которым они пользуются для противостояния “поэзии вообще”, — это разрушение в своем стихе — форме, лексике, содержании — всего того, что собственно и создает ощущение “поэтических стихов”: “Он ее приголубит, / такую какую-то мнимую. / Она его не продинамит, / такого какого-то конкретного. / Он ее: „Моя гёрлица!” / Она его: „Мой кудахчик!” / И никогда не ссорятся. / Так, иногда ругаются...” (Левин). (Цитаты я привожу для представления не поэтов, а только их поэтических средств.) Использование так называемого стеба, бытового жаргона молодых горожан, почти всегда подсвечиваются чем-нибудь из арсенала, так сказать, “элитной поэзии” или из наиболее прочно закрепленного в традиции — от фольклора до формалистских изысков первой половины нашего века. Причем делаться это рекомендуется также “стебно” и ненатужно. Тот же Левин: “Липа шелестит литвою, / клен качается эстонет. / Над моею головою / черный ветер ветку клонит”.

Другой вариант этой “антипоэтической” поэзии — римейк. Им пользуется в той или иной мере огромное число современных поэтов. В частности, Данила Давыдов: “пока не требуют поэта / ну вот уже и потребовали / сказали чтобы садился рядом / чтобы чувствовал себя как дома / чтобы типа не парился / наливают потом еще наливают / потом говорят: свободен иди / погружайся в заботы мира”.

И по мере чтения нынешней поэзии понимаешь, насколько традиционной уже выглядит вот такая “антипоэтическая” поэзия. Как не очень дерзкая дерзость. Дерзким на таком фоне выглядит Николай Байтов, сознательно отдающийся потоку “поэтической” поэзии, как бы не боясь, что она сможет полностью поглотить его: “В море слов попутный ветер / рьяно пенит волны фраз. / Брызгами свинцовых литер / прямо целит мне он в глаз. / Но стою на вахте зорко / я, невиннейший из юнг. / Наблюдаю горизонты / и плюю на свой испуг”.

Качается на этих волнах и Владимир Захаров, используя энергию как бы всегда существовавшего стиха, чтобы выгрести к своему берегу: “Робко спускается вечер смиренный, / Тьма застилает межи. / Друг-демиург из соседней вселенной, / как там тебе, расскажи?”

Довольно сложная интонационная, смысловая, лексическая оркестровка традиционных мотивов у Владимира Гандельсмана: “Поднимайся над долгоиграющим, / над заезженным черным катком, / помянуть и воспеть этот рай, еще / в детском горле застрявший комком, / эти — нагрубо краской замазанных / ламп сквозь ветви — павлиньи круги, / в пору казней и праздников массовых / ты родился для частной строки”.

Труднее всего, мне кажется, удерживаться в этой компании классику “новой поэтичности” Светлане Кековой, а также попавшим в верхние строчки итоговой таблицы Полине Барсковой и Ирине Ермаковой. “Вперед — на верблюде, готовом / раскачивать время вперед. / Вот жирная Азия пловом / по сбитому локтю течет” (Барскова), — сколько раз и у скольких поэтов я это читал? Или: “Двух женщин знала я и одного творца, / Которые могли, не выходя из ванной, / Услышать синий звон хрустатьного дворца, / Змеиный посвист “ш-ш-ш” и покрик караванный” (Ермакова). Эти поэты работают в непосредственной близости с “общепоэтическим”, не всегда удерживая равновесие.

Легче же всего, как мне кажется, Вере Павловой. Ее стихи производят впечатление стихов человека, у которого просто руки не доходят до проблем своего поэтического языка. Это та форма затрудненности, которая делает стихи вообще как бы отвязанными от традиции. Она словно до конца не уверена, нужно ли вообще тратиться, чтобы владеть формой. Вот мыслью — да! Ощущением, состоянием, смыслами, движениями смыслов в этих состояниях — да! Это вопрос уже не поэзии, это вопрос жизни и смерти каждого состояния, поворота мысли, жизни и смерти носимого и рождающегося в ней мира. До поэзии ли тут?! И это чуть ли не физически ощущаемое напряжение рождает почти “голые” стихи, “голыми” словами и интонациями написанные. Может быть, поэтому стихи эти и есть поэзия:

то, что невозможно проглотить,

что не достается пищеводу,

оставаясь целиком во рту,

впитываясь языком и нёбом,

что не называется пищей,

может называться земляникой,

первым и последним поцелуем,

виноградом, семенем, причастьем

 

2

Вообще, в этом выпуске “Сетевой литературы” почти не будет адресов, только два: адрес литературного конкурса “Улов” и адрес заворожившего уже часть сетевых читателей текста романа никому еще практически не известного Сергея Болмата “Сами по себе”, выставленного Борисом Кузьминским у себя в “Круге чтения” (http://russ.ru/krug/sami/content.html).

Роман я начинал читать, вдохновленный легким шелестом восхищения, пронесшегося по Интернету: “...это пока лучшая русская книга 2000 года”. “В будущих рецензиях на „Самих по себе” непременно будут встречаться слова „Набоков” и „кинематограф” (в частности, „Тарантино”). Это справедливые слова... но они скорее — псевдонимы изысканного психоделического зависания, которое в русской прозе, пожалуй, впервые соединилось с криминальным письмом” (Вячеслав Курицын, http://www.guelman.ru/slava/archive/17-05-00.htm).

И по первым абзацам вроде как действительно хорошо — уверенная рука, культура, глаз и даже как бы стилистический изыск. Как бы шарм. Как бы драйв. Но уже минут через десять проза этого романа начинала выталкивать меня как слишком отлакированная, лишенная пор для дыхания кожи поверхность.

В таких случаях всегда остается надежда, что имеешь дело с собственной ограниченностью. Что перед тобой по-настоящему новое и у тебя есть шанс промыть замыленный глаз. А потому нужно с благодарностью и полным доверием идти за автором.

Не получилось. Дочитывая третью главу романа (всего их одиннадцать), я понял, что морочу себе голову. Это бижутерия. Искусно выполненная, с новым (относительно) дизайном, но — бижутерия.

Из чего все состоит?

Очень трогательные “мальчик” и “девочка”: Тема (Артем) и Марина.

Марина даже сама не знает, как она любит Тему.

Тема даже сам не знает, как он на самом деле любит Марину.

У них будет ребенок.

То есть в течение основной части повествования Марина беременна и вот-вот должна родить. И то ли по причине ее беременности, как бы выявляющей миру ее женскую подлинность и незащищенность, то ли вообще от того, что она такая невыразимо прекрасная, но все персонажи-мужчины сразу же чувствуют в ней нечто сокрушительно женственное.

Ну а мальчик Тема, он еще и — Поэт. Причем от Бога, то есть каждый раз сам с изумлением наблюдает за своей рукой, записывающей гениальные стихи (иногда, кстати, неплохие стихи, дающие возможность слегка отдохнуть от основного текста).

Короче, юные и трогательные “мальчик” и “девочка” на фоне безумного, безумного, очень-очень безумного мира, состоящего в романе из утонченно-циничной супружеской пары стареющих новых русских; сначала антиквары, а потом удачливые менеджеры, они превращаются в злобных, мстительных тварей, “заказывающих” наехавшего на них супербыка молоденькому, как Марина с Темой, и тоже очень симпатичному, застенчивому юноше-киллеру Лехе (Михе), доверительно делящемуся с Мариной секретами ремесла (“не надо стараться целиться, просто стреляй, и все”), — уже остывшая, но все еще новость, пришедшая из кино: у них, у киллеров, глаза такие добрые-добрые, а сами они молочком пахнут (см. фильм “Леон”).

И еще две девушки: Кореянка Хо, трогательно-простодушная, клубящаяся мистическими откровениями Востока, и девушка Вера, ворующая в магазинах женское белье под непроизвольным присмотром и защитой мальчика Темы. Если их обеих — Кореянку Хо и Веру — слить в один сосуд и взболтать, то получится соответствующая героиня из фильма Карракса “Дива”.

Да, кстати, Марина и Кореянка Хо очень близкие подруги. Живут вместе и работают в морге визажистками (см. Ивлин Во, “Незабвенная”).

Ну и еще один там персонаж торчит на виду, сюжет образует — некто Харин; тоже по-своему трепетная душа. Из бандитов. Пережил к началу повествования духовное возрождение под воздействием Дейла Карнеги, а во времена, охваченные действием романа, переживает второе потрясение — сокрушительную любовь к Марине. Маугли из волчьей стаи, решивший стать человеком. Преследует Марину просьбой-требованием выйти за него замуж. У этого персонажа родословная будет побогаче: от “Великого Гэтсби” до глухонемого из “Страны глухих” и персонажей из “Криминального чтива”.

Сюжетная (она же психологическая) пружина в том, что как раз на Харина-то, заменив собой, таким образом, мнимо убитого киллера Леху, и приняла Марина заказ и даже деньги уже получила от отвратительно-рафинированных новых русских, очень-очень много долларов.

Ну и что делает автор со всем этим в своем романе? В принципе, то же самое, что и все другие изготовители романов-хитов про волнующую новизну новых времен и молодых поколений. Берутся признаки, гуляющие в массовом сознании в качестве “примет времени”: шикарные “тачки”, быки, мобильники, гениальные стихи на туалетной бумаге, наркотики, супер-интерьеры, си-ди-диски, ломовые деньги, бары, киллеры, компьютеры, хакеры и т. д. — и лепится из них образ наступившей эпохи. Образ, конечно, ужасный, но ужасный — завлекательно, притягательно. И вот в эту, так сказать, операционную среду загружается традиционный материал юности: наивность, доверчивость, трепетность, чистота, непосредственность, обаяние щенят и котят. При этом младенческий мозг молодых персонажей полностью облегчается от того, что мы называем культурной памятью. Я не про “турегенева-печорина” (хотя почему бы и нет), но хотя бы про наличие в их сознании папы-мамы-бабушки, старого чайника на кухне, поломанного транзистора, поездок на дачи в деревню или к родственникам в Армавир, ну и так далее. Предложенные романом “дети времени” выращены как будто в колбе МузТВ. И естественно, что эти герои с их патологической восприимчивостью и пластичностью принимают форму предложенного мира полностью. Они как бы персонифицируют убогонький теленабор “Вещей века”. Такой прием в шлягерном кино обычно хорошо срабатывает у людей старшего возраста, которых не смущают реалии новых поколений (ну, скажем, “мальчик”, “девочка” и их ребеночек в фильме Соловьева “Черная роза эмблема печали...” — не самый плохой, кстати, фильм).

...Что касается меня — у меня вообще сложные отношения с “шлягерными” жанрами: боевик, триллер, мелодрама, “лирическая криминальная комедия, с элементами сюра”. С одной стороны, считаю их вполне ублюдочными. Игровыми площадками, на которых взрослые играют, как в игрушки, с серьезными вещами: смерть, жизнь, любовь, разлука. И в игре этой очень часто превращают их действительно в игрушки — на этом пространстве они другими и не могут быть. А с другой стороны, я люблю “игру в эту игру” — скажем, боевики, в которых ублюдочность жанра отрефлектирована художником и включена в содержание и эстетику именно как ублюдочность (то же “Криминальное чтиво” Тарантино, или замечательная “Подземка” Люка Бессона, или “Пес-призрак” Джармуши). Но это уровень художника, использовавшего жанр трогательной криминальной драмы как материал, а не задание.

Роману же Болмата явно не хватает такой отрефлектированности. Автор увязает в серьезности, с которой лепит “трогательное”. Он, похоже, действительно не отдает себе отчета в том, что ни мир, который он изображает, ни его “молодые” герои не имеют отношения к реальности, что это игры автора с самим собой. Что он не Тургенев и не Аксенов даже. Что он изначально на другом поле играет. И Набоков, которого потревожил Курицын, тоже, на мой взгляд, ни при чем. Не спорю, набоковских фразочек здесь много. Но они в романе — как изюм в батоне: наковырять изюму можно, наверно, вдоволь, но само тесто замешено на обычной муке:

“Неожиданно Тема сел в постели. В животе у него вспыхнул фейерверк, и он даже рот открыл, чтобы выдохнуть нестерпимый жар. Он захотел сейчас же, сию секунду позвонить Марине и рассказать ей, какое он ничтожество”.

“Не успела она распаковать купленное по дороге мороженое, как в дверь позвонили. Хрустя оберткой, Марина поспешила открывать. Кореянка Хо, подумала она, йогурт, сосиски, салат и, возможно, круассанчики. Один из юных поклоников Кореянки Хо работал во французской булочной неподалеку.

— Когда ты научишься ключами пользоваться наконец? — спросила она, распахивая дверь.

На пороге стоял Харин с букетом белых лилий, упакованных в целлофан, перевязанный по углам игривыми розовыми ленточками. <...>

— Так не бывает, — жалобно сказала Марина, оглядываясь по сторонам...”

Ну и где тут Набоков? Это, простите, стилистика “Юности” шестидесятых годов.

“Накануне у него благополучно родился сын.

Весь вечер Тема старался чувствовать себя отцом. Он старался чувствовать себя отцом сначала в больнице, потом у Антона, потом в ночном клубе, куда отправился вместе с Антоном, и потом, под утро, на грязном замусоренном пляже Васильевского острова, куда Антон привез Тему вместе с двумя абсолютно безымянными студентками допить бутылку коньяка” — это уже Хемингуэй в аксеновском варианте.

Перед нами попытка изображать отработанными к нашему времени средствами психологической прозы ту реальность, те новые типы, которых на самом-то деле и не существует. Автор изображает не людей, а какие-то очень произвольно слепленные схемки. Марина после знакомства с киллером Лехой (Михой) делится пережитым с подругой:

“— А дальше он вынимает из-за пазухи во такого размера пистолет, — рыбацким жестом показала Марина, — и убивает всех, кто был в видеопрокате. Кроме меня.

— Как убивает?! — не поверила Кореянка Хо. — Почему всех? Он что, маньяк?

— Нет, он не маньяк, — сказала Марина, — он киллер. Профессионал. Леон-киллер, представь себе. Чоу-юнь-Фат.

— Красивый? — спросила Кореянка Хо.

— Не очень, — подумав, с сожалением сказала Марина, — какой-то все-таки немножко деревенский. Ты сама подумай: может быть красивым человек, которого Михой зовут? <...>

— А откуда тогда ты знаешь, что его Михой зовут? — безнадежно спросила Кореняка Хо. Почему, подумала она, нет, правда, почему всегда самое интересное происходит не с нами, а с нашими знакомыми? Почему я не пошла вместе с Маринкой кассету сдавать?”

Вот такой характерный для болматовского изображения чистоты и непосредственности юных девушек диалог. Чуть не написал “двух идиоток”, но осекся — не оттого, что заподозрят в мужском шовинизме, а потому, что диалоги такого же градуса дебильности ведут и Тема с приятелем Антоном.

Ну а в подтексте они очень умные и невозможно усложненные.

Марина: “Я ведь тоже стану старой, подумала она <...> когда уже не понимаешь, чего в жизни больше — притягательного или отвратительного, и когда твои ощутительные способности по очереди покидают тебя, как допоздна засидевшиеся знакомые. И может быть, к тому времени уже изобретут наконец крошечное электрическое сердце, невыцветающую и невыдыхающуюся кровь, силиконовый мозг, или человечество уже окончательно в Интернет переселится...”

И читают они много: есть в романе соответствующий диалог Марины с представителем старшего поколения, спросившего, что она читает, и Марина нехотя перечислила прочитанное недавно: Бродский, Лимонов, Берроуз и т. д., а представитель старшего поколения вздыхает, что он только Трифонова-то и перечитал за последнее время. “Трифонов” здесь как “мобильник” или “киллер” наоборот — знак времен, и времен безнадежно состарившихся, выгоревших и вылинявших, времен, которые уже давно не носят.

Справедливости ради должен сказать, что Болмат писатель несомненно одаренный. Он иногда чувствует жанр. Отработав в первых девяти главах нео-аксеновское “Поколение №...”, он все-таки пытается удержать равновесие в финале. Вот здесь начинается то, что вроде как обещалось читателю в первых двух главах, — не жеманно-жесткое проживание сказочки про новые времена, а игра с этой сказочкой. И стилистика меняется, ориентируя читателя на эстетику компьютерной игры-мочиловки.

“Вера, появившаяся в дверях у Лехи за спиной, выстрелила еще раз, и Леха, роняя телефон, клацая растяжками и стуча гипсом, повалился на пол, как марионетка с отпущенными нитками. Корсет его развалился от удара на части, и куски, рассыпаясь, разлетелись по сторонам. Ноги и руки его странно вывернулись <...>

Вера довольно дунула в ствол <...>

— Поехали, — сказала она, — потанцуем? Вчера на Васильевском новую дискотеку открыли. Там, говорят, Саддам сегодня играет. Пальба будет — будь здоров.

После дискотеки они поехали к Теме домой”.

“В прихожей стояла похудевшая, стройная Марина. На изгибе левой руки она держала спящего Иосифа, в левой руке у нее была последняя модель автомата Калашникова, ствол которого Марина не без труда направляла в сторону от Темы. Автомат экстатически дергался у нее в руке, грохотал, орал, выл, декламировал, извергая неостановимый апокалиптический поток огня <...> шестеро неожиданных пришельцев были погребены под обломками”.

Ну и так далее.

Как и полагается на компьютерном мониторе, злодеи рассыпаюся в прах, герои преодолевают уровень за уровнем. И в финале все о’кей — мальчик соединился с девочкой в законном браке, ребеночек их, как видно из приведенной выше цитаты, родился с удивительно крепкой нервной системой, способный сладко спать у мамы на изгибе левой руки под грохот автомата с изгиба правой маминой руки.

Хеппи-энд. Автор освободился от внутренней завороженности эстетикой видеоклипа и “Вещей века”, установил необходимую для художника дистанцию со своим материалом. Но уже не ясно, ОТКУДА он смотрит на своих героев и выстроенный для них мир. Точку внутренней (эстетической, мировоззренческой, философской) опоры у Люка Бессона можно определить, и у Джармуша можно. А у Болмата — нет. Здесь, на мой взгляд, вместо опоры эстетической — намерение ее заполучить, продекларированное компьютерным мельтешением в финале. И, никуда не денешься, в остатке — перелицованная криминальная мелодрама, писанная без внутренней иронии (стtб стилистический не в счет, он так и не становится “несущей опорой”), сладенькая жеманная страшилка про очередное “поколение”. Назовем его “Поколение XL”.

P. S. Замечательную (я — без иронии) песенку недавно пустили на МузТВ, цитирую почти дословно:

Типа я без тебя,

типа жить не могу,

типа знаю слова,

типа лю, типа блю.

P. P. S.

А вообще странно. Болмат — талантливый человек. Он действительно много умеет в прозе. Написал бы что-нибудь попростодушнее, не оглядываясь на себя в зеркало “новейших стилистик”. Ужасно интересно было бы почитать.

Составитель Сергей Костырко.