Бершин Ефим Львович — поэт, публицист. Родился в Тирасполе в 1951 году. Автор трех лирических сборников и документальной повести о войне в Приднестровье «Дикое поле», подготовленной к печати в издательстве «Текст». Живет в Москве.

* * * Когда телефон замолчал и умер, а часы показывали все, что хотели, и только сверчок верещал, как зуммер, наискосок от моей постели, я понял, что наконец-то вышел из времени, из его объятий сучьих, как язык — из азбуки, сок — из вишен, оставив деревьям гнилые сучья. А за окнами так же теснились ели, пахло псиной, и печка давилась поленьями, и ворота долго еще скрипели там, по другую сторону времени. * * * Снег идет неслышно, по-кошачьи, хлопьями, как лапами, шурша, там, где зачарованный, дрожащий синий ельник стынет, не дыша, там, где между небом и землею нет границ и обнажилось дно, снегом, словно белою золою, прошлое уже занесено. Я ушел и больше не нарушу ваш покой бесценный, ваш ночлег. Словно небо вывернув наружу, снег идет, обыкновенный снег, тайный, словно тайные любови или тени на исходе дня — где-то рядом, за пределом боли, где-то там, где больше нет меня, снег идет, крадется и занозит душу, словно нищенка с сумой. Бог ты мой, ну как же он заносит! Как же он уносит, Бог ты мой! И уже не различить причала, и уже не различить лица. Если можешь, начинай с начала эту жизнь. А я начну — с конца. * * * Когда вечер опустится вещий, непонятный в своей ворожбе, можно выбросить старые вещи и очистить дорогу судьбе. Можно кованые ворота посадить на железный засов, запереться на два оборота и спустить обезумевших псов. И остаться, как добрая лошадь, на конюшне ненужных вещей в новом ватнике, в крепких калошах, наблюдая в заборную щель, как проходит судьба, не мигая, на последнем твоем вираже — ослепительная, нагая и навечно чужая уже. * * * Мне холодно в этом вертепе среди недоверчивых лиц, где женщины ваши и дети с губами телят и ослиц уже улыбаются жутко, уже никого не спасут и выведут без промежутка на площадь, на чернь и на суд. И медленно капают с елки шары, словно с крыши — вода. И звезды — всего лишь осколки большого вселенского льда. И где-то, отбившись от стада, замерзли мои пастухи. Тропой Гефсиманского сада, слепой собиратель стихий, бегу воскресенья и славы, и небу, и людям чужой, — такой одинокий и слабый, с такой непосильной душой. Крещенье Нам далеко до Иордана, где струи, вязкие, как сок, сочатся столь же первозданно, как солнце, воздух и песок, где к северу от Бет-Шеана, что солнцем выкрашен, как хной, толпа смиренно не дышала в немыслимый крещенский зной. Слепцы, погонщики верблюдов, менялы и поводыри и множество другого люда стояли молча до зари. Они искали место Богу, и суть, и формулу. И вот спокойно обрели свободу в купели иорданских вод. Нам — далеко. В снегу — осины. Из сруба выперла скоба. И весть о Человечьем Сыне доносит хриплый лай собак. Зато соседка на Крещенье всех разом соберет к столу и, наспех вымолив прощенье у складня в вышитом углу, достанет из печи просфоры — вся распаленная, в золе. И тем решит проблему формы и места Бога на земле. * * * И крещенская сырость сожрет недокрашенный крест. И в белесом тумане чужие заблудятся гости. И сожмется ручей. И куда ни посмотришь окрест — все леса да погосты в округе. Леса да погосты. И томится меж ними сырой остывающий наст, как наколка на теле, как злая острожная участь. Что ж вы думали там — недостанет острогов у нас, чтобы жизнь пережить, переменчивым счастьем не мучась? Что ж вы думали там — недостанет у нас дураков, чтобы мордой — в трясину, а всем животом — на кинжалы? Что ж вы думали там — у России не хватит врагов, чтобы всех дураков навсегда занести на скрижали? Это — высшая русская мера во все времена, это — высшая русская доблесть, с которой нет сладу, это — высшая русская доля — тюрьма да война, да крутые овраги, да поздняя горькая слава. Вам бы распри одни. Вам бы белую скатерть залить недопитым вином да уйти под чужие знамена. Что ж вы думали там — у России не хватит земли? Чтобы всех примирить. Чтобы всех позабыть. Поименно.