ПИЛИГРИМ В УТОПИЮ

Манес Шпербер. Напрасное предостережение. Перевод с немецкого, предисловие

и примечания Марка Белорусца. — Киев, “Гамаюн”, 2002, 368 стр.

Уже первая фраза романа Манеса Шпербера: “Когда 12 ноября 1918 года была провозглашена республика Немецкая Австрия, все знали, чему в этот день пришел конец, но никто не догадывался, чему было положено начало”, — своей интонацией и смысловой напряженностью настраивает на встречу с прозой качественной и плотной, в духе Йозефа Рота, из истории “империи времени упадка”. Но на следующих страницах понимаешь, что ожидание обманчиво: повествование уходит в даль свободного романа. Точнее, свободного романа-автобиографии. Тут акцент следует сделать на втором слове.

“Человек еще не состоявшийся, идущий по пути становления, человек на мосту, простертом насколько хватает у этого человека мужества, то есть не слишком далеко, стал героем и антигероем всех моих книг”, — самоиронично и подкупающе сообщает о себе автор.

Кто он такой, Манес Шпербер, и почему мы о нем ничего не знали до сих пор?

Ответ на этот вопрос содержится и в его книгах, и в его биографии.

Он галицийский еврей (1905 — 1984), родом из Заболотова, местечка на задворках Австро-Венгерской империи, граничащей с империей Российской. Уроженцами этого края были Бруно Шульц, Йозеф Рот, Пауль Целан, Вильгельм Райх. (Подбор имен здесь чем случайней, тем вернее. Среди героев книги Шпербера — Альфред Адлер, Роза Люксембург и Вильгельм Райх — психоаналитик и коммунист, пытавшийся воплотить на практике фрейдомарксистский синтез. Йозефа Рота мы уже назвали. Что до Пауля Целана, то его стихи много лет блистательно переводил на русский язык Марк Белорусец.)

Во время Первой мировой семья Шпербера сбежала от наступающих русских армий в обнищавшую и полуголодную Вену. Юный Шпербер увлечен писательством, народовольцами-бомбистами и еврейским движением. Столь же удивительный, сколь и обычный для того времени интеллектуальный набор: еврейская скаутская организация “Шомер” — ученичество у Адлера (основоположника индивидуальной психологии и сподвижника Фрейда) — собственные психоаналитические курсы — увлечение марксизмом. (Мандельштам говорил, что интерес литераторов к психологии — это “роман каторжника с тачкой”. Наш герой тоже был таким каторжником.) В конце 20-х Шпербер переехал в Германию, там вступил в компартию, начал сотрудничать в организациях, которые явно или тайно поддерживал Коминтерн. С приходом к власти нацистов арестован и впоследствии выслан из Германии. В конце 30-х с компартией порвал. Оставшуюся часть жизни прожил во Франции. Шпербер первым перевел на французский (с голландского) “Дневник Анны Франк” — именно после этого перевода “Дневник” стал европейски знаменитой книгой. Автор многих романов, эссе и статей.

Это, так сказать, внешняя и краткая канва жизни. Ответ же на вопрос, — по сути, в его сочинениях, в том числе в романе “Напрасное предостережение”, который (по словам автора вступительной статьи) является первым переводом Шпербера на русский.

Шпербер захватывает поразительный и почти неизвестный нам пласт европейской культуры ХХ века — где драматически, нераздельно и неслиянно, переплелись история коммунистических иллюзий и нацистской реальности, история психоанализа, история еврейского движения, история литературы.

Мы не так давно узнали о существовании этой проблематики, этих конфликтов “по другую сторону занавеса”, в России, из замечательной книги Александра Эткинда “Эрос невозможного”. В этих двух книгах много — что естественно — пересекающихся героев. Троцкий, Фрейд, Адлер, деятели Коминтерна, писатели и психоаналитики. Вообще в “Напрасном предостережении” есть все, чего читатель ждет от мемуаров, — замечательные личности, яркие события, неожиданность авторских оценок. Но сила притягательности книги — не в этом. А в чем?

Есть у Лидии Гинзбург эссе “Поколение на повороте”. Она там делает попытку объяснить психологические механизмы и внутренние стимулы, двигавшие той частью русской интеллигенции, которая принимала участие в революции. Там, среди прочего, вот что она пишет: “Бомба, которую метнул Рысаков, царя не убила (убила следующая бомба — Гриневецкого), но между прочим убила подвернувшегося мальчика с корзинкой. Об этом мальчике можно было бы сочинить новеллу. Как он утром первого марта встал, чем занимался дома. Как его послали с корзинкой — что-нибудь отнести или за покупками? Как ему любопытно было поглазеть на царский проезд. Александра II заметили, заметили Гриневецкого, повешенных первомартовцев, но мальчика с корзинкой никто не заметил. Между тем он и есть нравственный центр событий — страшный символ издержек истории”.

Сокровенный интерес и сочувствие к людям, “растоптанным историей”, случайно встретившимся — и так навсегда и оставшимся незнакомцами (к “мальчикам с корзинкой”), — часто становились импульсом, толкавшим Манеса Шпербера — западного интеллектуала и марксиста — в сторону резких противоречий с самим собой. Он где-то упоминает, что для его учителя — Адлера — сопереживание в глазах слушателей было важнее, чем согласие с его мнением. “Издержек истории” на страницах его книги много — и всегда их появление предшествует началу колебаний во взглядах автора или их резкому повороту.

“Напрасное предостережение” (1975) — это часть автобиографической трилогии “Все минувшее...”, куда вошли еще “Божьи водоносы” (1974) и “Пока мне не положат черепки на глаза” (1977). “Напрасное предостережение” — книга идейного ослепления в той же степени, в какой и книга внутреннего прозрения. В центре повествования — послевоенный европейский мир, которому, по словам автора, суждено было очень быстро превратиться в мир предвоенный. Место действия — Берлин, Вена, Москва — далее везде. Время действия — 1918-й, 1927-й “и другие годы”. Для Шпербера (как, наверное, для многих людей его поколения) это было время, когда ослепление и прозрение шли бок о бок, уживались и боролись в одной человеческой душе. Применительно к нашему опыту — это как если бы один человек написал “Время больших ожиданий” и “Окаянные дни” в одно и то же время.

Вообще, читая Шпербера, невозможно постоянно не натыкаться на параллели с нашей историей. Вот он описывает в подробностях, как уничтожали частные архивы в Германии в 30-е годы: “Рвать бумаги и бросать в унитаз не годится, соседи обратят внимание, что непрерывно сливают воду. Они поймут причину и побегут в полицию. Сжигать в печке — тоже не очень хорошо, даже зимой, когда дымящие трубы не бросаются в глаза. Дело идет медленно, приходится сжигать листок за листком и разбивать золу, иначе обугленную рукопись можно прочесть”. Вспоминается рассказ Тынянова о том, как сжигали архивы в Ленинграде 30-х. В XX веке люди хорошо поняли — им сумели очень хорошо объяснить, — что “не надо заводить архива, над рукописями трястись”.

Вот знаменитый эпизод с поджогом рейхстага в феврале 1933-го, который спровоцировал волну террора в Германии (нацисты заявили, что поджог устроила компартия). “Ни один здравомыслящий человек, — пишет Шпербер, — не верил, что коммунисты подожгли рейхстаг. — Многие не сомневались, что это работа наци, им необходима была провокация, чтоб издать уже подготовленный… декрет, практически отменивший гарантированные конституцией гражданские права. Немало нашлось и тех, кто считал, что нацисты сами не поджигали, но они спровоцировали поджог... (О причастных к возникновению этого пожара по сей день существуют различные мнения.) Через неделю, 5 марта, потрясенная страна выбирала новый рейхстаг”.

Здесь тоже можно найти рифму из нашего прошлого. В 1977 году власти объявили делом рук диссидентов взрыв в московском метро. Самиздатская “Хроника текущих событий” откликнулась так: “Мы не знаем, кто организовал взрывы, но мы точно знаем, кто использовал эти взрывы для развязывания пропагандистской кампании”. Можно и другие параллели провести.

Автор “Напрасного предостережения” страдает от всех страданий, знакомых нашим думающим людям. Для Шпербера увлечение марксизмом было не данью интеллектуальной моде, а глубоко прочувствованным внутренним убеждением (он вспоминает, что он и его друзья, провинциальные подростки-евреи, стали марксистами до того, как прочли Маркса). В другой книге он рассказал о мучительных сомнениях, сопровождавших отход от марксизма. Ведь сталинская пропаганда утверждала, что тот, кто осмелился критиковать коллективизацию, подавление оппозиции, московские процессы, — тот выступает тем самым за Гитлера и против его жертв в Дахау, Ораниенбурге и Бухенвальде. Шпербер вышел из компартии в разгар московских открытых процессов 30-х годов. Позже, в 40-е, написал несколько эссе, отразивших опыт его горестных размышлений и разочарований. Среди них — “Почему Гитлер стал союзником Сталина”, “Почему Сталин стал союзником Гитлера”, “Петербургская политика 1939 года”. Не правда ли, понятно, почему Шпербера не торопились печатать ни в России, ни в Германии.

В конце 20-х годов Шпербер переехал из Вены в Берлин, где продолжил свою психоаналитическую практику и пытался создать новую школу — индивидуальной психологии марксизма. Молодой Шпербер здесь явно идет по стопам Адлера. Адлер еще в 1909 году выступил с докладом “Психология марксизма” в Венском психоаналитическом обществе и вообще был знаком с марксизмом не понаслышке. Он был женат на русской социалистке, близко знал Троцкого, его пациентом был Адольф Иоффе, одна из заметных фигур русской революции, лидер троцкистской оппозиции.

Но были и другие причины, подтолкнувшие молодого интеллектуала к социализму — “со всеми сообща”.

Размышляя о степени виновности — во всяком случае, о степени участия западных интеллектуалов в складывании и укреплении мифа о советской действительности, Шпербер описывает случай Ромена Роллана. В конце 20-х годов Роллан получил рукопись книги румынского писателя Панаита Истрати, в котором “советская действительность разоблачалась не слева, а справа”. Роллан принял книгу восторженно — и написал автору письмо, которое заканчивалось словами: “Не публикуйте ее! В настоящий момент вам не следует ее публиковать”. И это было написано в 1929-м, когда опасности нацистской угрозы еще не существовало! “Французский писатель, ставший моральным авторитетом в годы Первой мировой войны, действовал здесь как один из инициаторов того заговора молчания, который ставил своей целью защитить Советский Союз от любой критики”, — горько резюмирует автор.

“Но были и другие факторы, влиявшие прямо или косвенно на то, что я многое в Советском Союзе одобрял и даже принимал с воодушевлением. Какое это было невыразимое удовольствие для нас ездить по стране, где никому не нужно бояться безработицы, — пишет он о своей поездке в СССР. — Именно мы, чье детство и ранняя юность прошли между 1914 и 1924 годами, совершенно по-детски восхищались энергией созидания нового… Надежда, которую я связывал с родиной Октябрьской революции, питалась не утопическим суеверием, а презрительным отвращением к общественному устройству, что 15 лет назад спровоцировало бессмысленную мировую войну, самую массовую бойню в истории, а теперь продлевает свое существование ценой горя и нужды…”

По книге видно, как вместе с писательской зоркостью и человеческими заблуждениями в ней участвует и психоаналитический опыт Шпербера. Вот только один пример.

Однажды на прием к Шперберу в Берлине пришел человек, назвавшийся явно вымышленным именем — Роберт Плонтин. Он — из тех “новых людей”, которые не успели вступить в партию до захвата власти, в Гражданскую войну напрямую были связаны с Троцким и командованием Красной Армии и только потом “встали у руля” в госорганах и партаппарате. В глазах генсека и его приближенных Плонтин и ему подобные выглядели опасными. Их давно собирались устранить, но прежде они должны были еще послужить: изменить Троцкому, провести карательные экспедиции, потом получить назначение на опасную работу за границей, где им будет невозможно уцелеть. Так вот, Плонтин, не по своей воле оказавшийся за границей, постоянно мучается страхом за оставленного в России трехлетнего сына и все время видит нестерпимый сон, где его ребенок находится в шайке беспризорников. Шпербер попытался проследить корни этого страха — и в первый раз услышал от Плонтина подробности так называемого “раскулачивания”, одним из руководителей которого он был. В операциях против кулаков военная жестокость была так велика, что случилось то, чего никто не предвидел: дети, чтоб не умереть с голоду, убегали от родителей, прибивались в города и рано или поздно оказывались в шайках беспризорных. Однажды Плонтин столкнулся на улице с такой шайкой полуголодных, одичавших сирот и увидел, что самый маленький ребенок, одетый в крестьянскую рубашку, плачет. Не в силах вынести этого зрелища, Плонтин отдал приказ, чтоб всех детей немедленно погрузили в товарные вагоны и отправили на Юг.

Во время сеанса Плонтин рассказал психоаналитику, что война отучила его от сострадания — его, сына еврея-портного из литовского захолустья, который стал дивизионным генералом и начальником штаба армии. “Если бы не война и революция, — признался он, — то мне при невероятном везении удалось бы закончить частную торговую школу и занять потом место бухгалтера в самом крохотном отделении банка где-нибудь в России”. “Так вышло, — пишет Шпербер, — что маленький замерзший беспризорный снова пробудил в нем „отмороженное” сострадание. Дело было не только в его сыне, но и в его собственном прошлом, в страдании ребенка, каким был он сам… он сам себе должен был объяснить и истолковать, чтбо его, мерзнущего ребенка из местечка, привело в революцию и в Гражданскую войну. Он и ему подобные боролись за то, чтобы ни один ребенок больше не мерз, не испытывал нужды и лишений. А вот теперь, через столько лет после победы, он внезапно увидел самого себя, трехлетнего, и тысячи других, чье убожество было несравненно большим, чем бедность, которую он испытал в детстве… Прошлое и будущее связались, сплавились воедино в кошмарах сновидца: и маленький мальчик из местечка под Марьямполем в 1893 году, и умирающий от голода крестьянский ребенок 36 лет спустя, и маленький генеральский сын — они слились воедино, стали одним существом”.

(Между прочим, о том, как тирания, стремясь заарканить интеллигенцию, манипулирует тревогой и страхом отца за жизнь маленького сына, оставшегося в заложниках у тирана, — один из самых страшных романов Набокова, “Bend Sinister”.)

Если первая часть книги посвящена отходу от социализма, то вторая рассказывает о приближении нацизма, о том, как катастрофически быстро менялось общественное сознание в Германии, какую драматическую роль сыграла позиция компартии Германии (руководимая из Москвы) в стремительном продвижении нацизма... и, в общем, о бессилии несогласных одиночек и о тщетности одиноких предостережений. Шпербер много размышляет о том, почему нацизм обладал такой необычайной притягательностью не только для нищих рабочих и обнищавших мелких буржуа, но и для людей думающих, то есть для интеллигенции. И опять — кто же победил и что победило в России 1917-го и в Германии 1933-го? И во что все это превратилось?

Окончание биографической трилогии Манеса Шпербера (как явствует из предисловия к “Напрасному предостережению”) — свидетельство об освобождении от иллюзий целого поколения западных интеллектуалов. Как болезненно близок нам этот опыт — и способен ли он помочь нам в преодолении наших иллюзий или предостеречь от будущих ослеплений? Во всяком случае, будем помнить слова Шпербера: “…кто уже в юности одержим стремлением постичь ход истории, того этот процесс приближения увлекает далеко за пределы собственного прошлого”.

Ольга КАНУННИКОВА.