Куллэ Виктор Альфредович родился в 1962 году на Урале. Поэт, переводчик, комментатор собрания сочинений Иосифа Бродского. Лауреат премии нашего журнала за 2006 год.
* *
*
Памяти Анатолия Кобенкова.
Под крылом самолета о чем-то поет,
и в предсердии что-то сбоит.
В кои веки, хотя и тяжел на подъем,
окунаюсь в заоблачный быт,
в изнурительный праздник неделю подряд,
где нельзя упускать мелочей.
Да и мне ли не знать, каково оно, брат,
терпеливым лицом помягчев,
отрешенно прислушаться: как там внутри —
и с улыбкой вернуться назад.
Ты советовал, Толя: поменьше кури.
Получилось неправильно, брат.
Все неправильно, Толя. Ломая судьбу,
не всегда получается — вверх…
Привезенный с Байкала цветущий бамбук,
как и ты, не прижился в Москве.
* *
*
dir/
Рожденный сказку сделать болью —
беспомощен перед судьбою.
Он курит с горечью во рту.
И пот течет по животу.
И смертный ужас затекает
поверх тетрадного листа,
когда столица затихает —
холодноока и пуста.
Он слепнет от прямого света,
но сокрушается порой,
что предсказуем, как газета,
и мертв, как вечное перо.
И тут — достаточно вранья —
он плавно переходит в я.
Я наблюдает отстраненно,
как застекольная страна
перенатянутой струною
рождает звук, похожий на
безмолвье после карнавала,
которым тешилась душа.
Взрывоопасное начало
11-й ДДШ.
Почуяв приближенье тьмы,
я прячется в суммарном мы.
Мы — дети страшных зим России;
мы — дети страшных зон России.
И значит — всякая весна
самодовольна и грязна.
Весна бесстыдно обнажает
пласты давнишнего дерьма.
Весной свисает с крыши ржавой
сосулек смертных бахрома —
и в темечко живое целит.
Весною повышают ценник;
и даже девушки дают
отнюдь не тем, с кем вместе пьют, —
но тем, кто при бабле. Весною
торгуют клюквой развесною.
И налетевшие грачи
прожорливее саранчи.
Рожденные в года бухие
в нечеловеческой махине,
прицельно сплевывая в грязь,
мы помним грозное вчерась.
Мы видим грязное сегодня,
как переросток-второгодник —
кишенье шумной малышни.
Они талантливы, смешны
и трогательно верят в завтра.
Забыв о точке замерзанья.
* *
*
Все как у взрослых, то есть как в Европе.
Расслабься и по Невскому пройдись.
Надеялся ли вдумчивый Еропкин,
что здесь и вправду станет парадиз?
Воздай респект устроенным фасадам,
на праздничные вывески позырь…
Мне боязно, что под неловким взглядом
все лопнет, словно радужный пузырь, —
и обнажится беспощадный, жалкий,
прекрасный лик Истории самой,
где Шостакович тушит зажигалки,
еще не дописав своей Седьмой.
* *
*
У юности легкоголовой
был странный закон ремесла:
сколь ты ни успешлив и ловок,
но тяжесть на сердце росла.
А ныне иная хвороба
явила приход мастерства:
на сердце легко до озноба,
но как тяжела голова.
Ars poetica
Сырые обои. Матрац на полу,
где ты отдавалась мальчишке, щеглу,
исчадию читанных книг,
ценить не умевшему миг.
Нам на ночь ключи от квартиры пустой
вручили как кошкам — обжить новострой.
Луна заливала в упор
и голые стены, и пол.
Как был этот лунный аквариум щедр! —
где тени грядущих людей и вещей,
где шорохи, скрипы, шумы
и в шепот ушедшие мы.
Я думаю, там и поныне живет
нашептанный нами на годы вперед
неверный кошачий уют…
Но новые люди придут,
поклеят обои. В процессе работ
все то, что нашептано нами, умрет.
И новая кошка уют
надышит чужому жилью.
Наш умерший шепот — иных не слышней.
Но кошка следит за тенями теней,
вперив настороженный зрак…
И значит, все было не зря.
* *
*
буковки запятые
телефон онемел
стану праздновать тихий
день себе на уме
ту что ровно полжизни
жгла как медленный яд
отпускаю пушинкой
лети немоя
праздничной новизною
точно снегом промыт
я и вправду не знаю
как жить меж людьми
как посильно успеть
ближним праздник слепить
и зачем этот свет
из тоннеля слепит
Святая Ольга
Вся в черном по-вдовьи,
бела, как сметана,
прищурясь недобро,
смотрела святая,
как жарятся заживо
в запертой баньке
древляне. Безжалостно,
чисто по-бабьи —
за мертвого волка,
за милого мужа…
И стала — молвою,
внушающей ужас,
пятнающим снег
человеческим пеплом.
Пусть снег покраснел —
но душа ее пела.
И в воздухе стылом
легенда мостилась:
она отомстила!
Она отомстила!
Варяжской волчицей
и русской святою
она просочится
народу в устои.
Отчизне сугробов
сторицей воздастся
стокгольмским синдромом
любви к Государству.
День Победы
Четвертинка блестит у окна —
и звезда отвечает окну.
Он неспешно надел ордена
и грустит, вспоминая войну.
В сизом дыме встают перед ним
негеройские лица ребят.
Хорошо было там, молодым,
дурковать от избытка себя.
Хорошо полной грудью дышать,
воевать против явного зла.
Даже смерть чудо как хороша,
если мимо случайно прошла,
и почти что уже не страшна —
на душе как мозоль наросла.
Как забытая Богом страна,
что одна неподсудно светла.
За которую — встать, очертя.
Без которой — немыслимо быть…
Он доверчив и мудр, как дитя
в беспощадных ладонях судьбы —
даже в нынешнем хамском хлеву,
где страшней, чем в атаку, — в собес.
В непривычной стране, где живут
по понятиям — не по судьбе.
Этот праздник — ему навсегда
отпущенье невольных грехов.
Так не меркнет над миром Звезда,
что в пещеру вела пастухов.
* *
*
На сковородке скворчит
нежный недавний баран.
Есть исцеляющий быт —
он в утешение дан.
Господи, как хорошо:
не отступив ни на пядь,
пряный какой корешок
в правильный суп подсыпать
и, если воля Твоя
с кухни потребует вон, —
выхлебать небытия
светлый лечебный бульон.
* *
*
Пора туда, где льдистей и гористей,
где воздух — тесноватый от теней.
Умение звучать в любом регистре
не делает добрее и умней,
но делает свободнее. Свобода —
на деле — только милосердный шанс
успеть понять перед лицом ухода:
зачем была дарована душа.