Дмитрий Петров в нескольких интервью, предваряющих публикацию его книги “Аксенов” (М., “Молодая гвардия”, 2012), не без гордости сообщает, что издательству его рекомендовал Дмитрий Быков. Биография Пастернака, написанная Быковым (серия “ЖЗЛ”), собрала все мыслимые премии и наверняка подняла рейтинг и репутацию издательства. Биография Окуджавы, если не собрала должное количество лавров, так скорее всего потому, что жюри многочисленных наших премий подустали от кипучей энергии и плодовитости Дмитрия Быкова. Собирался Быков писать и биографию Аксенова. Но, видно, понял, что даже при его нечеловеческой работоспособности всех задуманных проектов не осуществить. Мне жаль, что Быков не написал эту книгу. Он как нельзя более подходил для этой задачи: он знал Аксенова и был под обаянием его личности, он ценит его прозу, но и прекрасно понимает характер претензий к ней, он умеет работать с документом, его литературоведческий анализ интересен и умен, а его рассказ увлекателен.
Всех этих качеств, к сожалению, лишен Дмитрий Петров. Кроме разве одного: он любит Аксенова (что в нынешнюю эпоху развенчания писательских авторитетов большая редкость). Но одной любви для биографа мало. Да любовь иногда и мешает: она порой вступает в конфликт с истиной. И тогда, как едко заметил Роман Арбитман (“Профиль”, 16 апреля 2012), “вместо человека с редкостным литературным даром, непростым характером и трагической судьбой то и дело возникает какой-то пряничный рыцарь с леденцовым щитом и плюмажем из сахарной ваты”.
Роман Арбитман, как можно уже догадаться по этой цитате, в своей краткой рецензии (скорее — скептической реплике) книгу Петрова разнес в пух и прах — за дурновкусие, стилистическую глухоту, обилие ошибок, а пуще всего — за сусальный образ писателя.
Сергей Костырко (“Русский журнал”, 2012, 2 мая), напротив, книгу одобрил, но не без оговорок и какого-то сочувственного снисхождения. Дескать, автор “по мере сил расчищает путь для уже более глубокого и серьезного разговора об Аксенове с новой читательской аудиторией”. Но при этом не преминул заметить, что содержащиеся в книге сведения из жизни Аксенова “так и не выстраивают <…> законченный сюжет его биографии” и что “при обильном цитировании и комментировании произведений Аксенова остается невыполненной работа литературоведа — в книге нет ответа на вопрос, каким был вклад Аксенова в эстетику русской литературы”.
Ничего себе мелкие недочеты. Думаю, что по природной доброжелательности Сергей Костырко искал, за что похвалить дилетантскую книгу, а по профессиональной добросовестности не мог оставить уж вовсе без внимания ее очевидных провалов. Но если бы дело ими и ограничивалось!
Первый биограф писателя имеет огромные возможности: перед ним непаханое поле. Еще живы современники, ровесники и младшие друзья, члены семьи, еще не тронут личный архив писателя, еще не запущены в оборот документы, которые потом станут всеобщим достоянием. Не случайно первые биографы великих деятелей русской культуры не спешили создавать жизнеописание: они торопились собрать “материалы к биографии”. Так поступил Юрий Анненков, готовя первое собрание сочинений Пушкина: опросил друзей и многих, знавших поэта, собрал выписки из бумаг Пушкина и документировал едва ли не каждый день его жизни. Так поступил П. А. Кулиш, издатель Гоголя и его первый биограф, сознательно ограничив свою задачу подготовкой “сборника сведений о Гоголе”. Более поздний биограф Гоголя, В. И. Шенрок, тоже не решился писать биографию, а лишь — “материалы к биографии”. Так поступил С. М. Лукьянов, крупный ученый-физиолог и первый биограф Владимира Соловьева, ограничив свою задачу собиранием материалов и оставив дело составления литературной биографии будущему.
Аксенов, конечно, хоть и провозглашен классиком современной литературы, вряд ли вызовет к жизни отрасли науки, каковыми являются пушкинистика, гоголеведение и соловьевоведение. Но это не отменяет миссии первого биографа, состоящей в возможно более полном привлечении исчезающих документов — свидетельств людей, лично знавших писателя.
Сам Аксенов не оставил обширных и систематических мемуаров, что для биографа не только минус, но и плюс. Нет хуже, чем писать биографию Герцена, невольно споря с “Былым и думами”, или разбираться в мере вымысла в автобиографической горьковской трилогии, настолько канонизированной, что современному биографу приходится начинать с демифологизации (как это сделал Павел Басинский в замечательной, на мой взгляд, биографии Горького в серии “ЖЗЛ”).
Вместе с тем факты биографии Аксенова много раз отражались и преломлялись в его прозе. Вот интересная задача биографа: посмотреть на факт и на его отражение в литературе.
Увы — Петров эту задачу попросту игнорирует. Скорее, он даже не понимает ее.
Вот, например, рассказывается история, как “невыездной” Аксенов, взбунтовавшись, добивался в 1974 году поездки в США, куда его пригласил Университет Калифорнии (UCLA). Сам Аксенов красочно, с элементами фантасмагории рассказал ее в книге “Американская кириллица”.
Там Аксенов встречается с высоким писательским чином, стучит кулаком по столу: “Я вам не крепостной мужик!” Тем временем его возлюбленная рекомендует поговорить со своей соседкой по Котельнической высотке и подругой дочери вождя Томиком Луковой. Хлопоты увенчиваются успехом: на приеме у высокопоставленного “товарища” с золотым “Ролексом”, в бриллиантовых запонках, с бриллиантом в галстуке писатель получает разрешение на поездку вместе с напутствием не выступать на “Радио „Свобода””. Меж тем есть и другие версии этой истории: так, Виктор Ерофеев утверждает, что эту поездку ему удалось устроить через своего отца, влиятельного мидовского чиновника.
Пересказав старательно то, что написано в “Американской кириллице”, биограф справедливо замечает, что Аксенов очень часто беллетризовал свои воспоминания. “Он меняет местами, перемешивает, а то и выдумывает имена и должности, места действия и времена года, облики, голоса”. Хорошее наблюдение. Тут бы и рассказать, как оно было на самом деле. Но вместо этого биограф пишет, что “не может ручаться за полное соответствие этой [пересказанной им] истории той действительности, которая так нравится иным составителям биографий”.
Не удалось выяснить фамилию чиновника из Союза писателей, сообщает биограф. “Не удалось выяснить и точных данных вершителя судеб в бриллиантовых запонках. Как и узнать — кем подлинно была Томик Лукова — Томиком ли? Реальной ли дамой советского высшего света или, скажем, видным мидовцем мужского пола? Собирательным персонажем или милым плодом воображения?”
Вот в этом-то и заключается работа биографа, а вовсе не в том, чтобы переписывать куски аксеновской прозы, сопровождая их сентенциями: “…то ли это было так, то ли иначе, то ли совсем не было”. И уж во всяком случае не иронизировать над “иными составителями биографий”, которые добиваются достоверности и неделями бьются в поисках какого-либо факта или документа, уточняющего мелкую деталь: например, кто такая Томик Лукова.
В аннотации, как всегда, сообщается, что автор работал “с сотнями текстов”. Ну да, работал. Откуда же брать канву книги? И потом, есть уровень, ниже которого книга просто не может опуститься, издательский ценз не пройдет. Но львиную часть этих “текстов” можно добыть, не отходя от компьютера, одним движением “мышки”. Автор предпочитает работать с фактами общеизвестными, тасовать свидетельства, много раз публиковавшиеся. Между тем в биографии Аксенова много неясных моментов.
Почему Аксенов несколько лет не публиковал уже написанный “Ожог”? Существовало ли соглашение между Аксеновым и КГБ: писатель не издает “Ожог” за границей, а ему в СССР позволяют кое-как существовать? Вон полковник КГБ Ярослав Карпович, которому в конце перестройки вдруг стало “стыдно молчать” (как называлась его статья в “Огоньке” от 15 июля 1989 г.), рассказывает, что такое соглашение было. “Проверить точность сведений, изложенных полковником Карповичем, не удалось…” — признается биограф.
В конце концов Аксенов передал “Ожог” за границу. Как? Когда? При каких обстоятельствах? “Как именно — выяснить, увы, не удалось”, — констатирует автор. Каждый из этих эпизодов, может, и не так уж важен. Но важен принцип построения книги. Основным биографическим источником для автора служит… проза Аксенова.
В качестве доказательств того, что Аксенов ждал ареста после встречи с Хрущевым в Кремле, биограф ссылается на героя “Таинственной страсти”, который ждет ареста. Но там не Аксенов ждет ареста, а писатель Ваксон, автор романа “Однокурсники”, который совершает много поступков, которых никогда не совершал писатель Аксенов.
О реакции писателя Аксенова на звонок из Министерства культуры с предложением зайти за паспортом для полета на кинофестиваль в Аргентине рассказывается так: “Он растерялся. Дыхание сперло. У большинства советских людей в то время обычно спирало дыхание, когда им сообщали дату вылета, да еще с загранпаспортом в кармане”. Сравним с чувствами Ваксона из романа Аксенова:
“Он растерялся. Вернее, был просто-напросто ошеломлен. Перехватило дыхание. Забурлило в животе.
— Позвольте, позвольте… Разве вы не в курсе?”
А теперь сравним, что нового по сравнению с романом узнает читатель биографии. Что “у большинства советских людей спирало дыхание” (курсив мой. — А. Л. ), когда им сообщали о загранпоездке?
Боюсь, Аксенов не одобрил бы несовершенного вида этого глагола.
Есть факты, казалось бы, общеизвестные: совещание партии и правительства 7 марта 1963 года, на котором Хрущев особенно грубо топтал Вознесенского и Аксенова. Этот эпизод стал для Аксенова глубокой травмой: снова и снова возвращается он к нему в своей прозе — в “Ожоге”, в “Таинственной страсти”, хотя и описывает по-разному. Я думаю, сюрреалистический эпизод в “Ожоге”, когда вызванный на расправу герой, почти потеряв дар речи, бормочет нечленораздельную жвачку из газетных советских штампов, прерываемый гневными восклицаниями Главы, и вдруг из пучин обморока просит разрешить ему спеть, — в действительности лучшее описание психологического состояния писателей, подвергнутых публичной порке. Напомню, что собиравшийся грянуть “Песню о тревожной молодости” тридцатилетний писатель неожиданно заводит “Песню варяжского гостя”, понимает, что окончательно оконфузился, но на абсурдное поведение следует абсурдная реакция Главы: пение ему понравилось, и он милостиво разрешает провинившемуся писателю петь дальше.
Но это не писатель Аксенов “вкладывает в уста героя романа „Ожог”” рассказ “участника событий”, как пишет биограф. Это писатель Аксенов сочиняет фарсовую, сюрреалистическую, карикатурную версию событий, которая, быть может, лучше всего передает их глубинную суть, но все же расходится с реальностью.
Пантелей Аполлинарьевич Пантелей — это не Аксенов. И в эпизоде этом мы видим контаминацию поведения по меньшей мере двух героев: Вознесенского и Аксенова. Это Вознесенский, на которого рычал Хрущев, все просил разрешения прочитать стихотворение и в конце концов читает “Секвойю Ленина”.
Как это ни странно, но точный диалог Аксенова и Хрущева никогда не воспроизводился. Мемуаристы пишут разное. По версии самого Аксенова, он на упрек Хрущева, что мстит за своего отца, ответил, что его отец жив, по версии Эрнста Неизвестного: “…стоял на трибуне и растерянно повторял: „Кто мстит, кто мстит””. Вот бы и уточнить биографу: что действительно говорил Аксенов.
Вон Дмитрий Минченок опубликовал в “Огоньке” (№ 52 за 2008 г.) фрагмент стенограммы, где Хрущев топчет Вознесенского, и утверждает, что есть полная запись совещания. Почему бы не пойти по стопам исследователя, не затребовать в архиве стенограмму? Было бы очень интересно сравнить факт и его отражение в литературе. Но выбирается путь полегче: широкодоступные мемуары плюс куски аксеновской прозы.
В биографии Аксенова есть моменты хорошо известные и документированные. Его приезд в Магадан к матери, его звездный дебют, хрущевский разнос 1963 года, альманах “Метрополь”. И есть периоды достаточно темные. К ним относится жизнь писателя в Америке. Тут множество вопросов. С кем писатель общался? Где работал? Какие курсы читал? Как его воспринимали студенты? А коллеги по университетам? Вошел ли он в американскую среду? Что писала американская пресса об Аксенове? Как шли литературные дела? Что произошло с “Ожогом”? Действительно ли мог отрицательный отзыв Бродского заблокировать издание романа? Чего тогда стоят многолетние отношения с издателями?
Вопросов много, но вместо рассказа об обстоятельствах жизни писателя (вот уж действительно требующих разыскательской деятельности) нам преподносят отрывки из романа “В поисках грустного бэби” в виде прямых цитат и дурного пересказа, а то и без особых затей предлагают представить характер жизни Аксенова в кампусе по жизни его героев Александра Корбаха (“Новый сладостный стиль”) и Стаса Ваксино (“Кесарево свечение”). Но зачем читателю Аксенова тогда посредник в виде биографа?
Однако и это, в конце концов, можно стерпеть. Какая-то информативность в книге все равно присутствует, материал организован плохо, но как-то организован, представление о писательском пути Аксенова и его жизни читатель получит.
Но вот что перенести трудно — это язык. Автор любит Аксенова — ради бога. Но автор находится под обаянием аксеновского стиля и пытается своему герою подражать. А вот это уже опасно. Лиризм, гротеск, фантасмагория соединяются в фразе Аксенова в таких причудливых пропорциях, что только писательское чувство меры спасает (по правде говоря, не всегда и спасает). Подражание Аксенову невозможно. Оно неизбежно обернется пародированием.
Именно это и происходит с текстом Петрова. “Но вот вопрос: а где же опасный Аксенов? — вопрошали воспитатели молодых дарований. — Почему не спешит просить прощения и благодарить за порку? <…> Не прост Аксенов. Ох не прост… Чует сердце — хлебнем мы с ним, — думал, поглаживая зеленеющую лысину, ветеран гардеробной службы Берий Ягодович Грибочуев. — Ох, повозимся… О, если б он знал… Если б он только знал, где Аксенов. Если б знали они все… не обошлось бы без истерик”… Ну и так далее.
Пародия? Вовсе нет. Просто автор таким языком стремится передать чувства недоброжелателей Аксенова, узнавших, что опальному писателю разрешили уехать на кинофестиваль в Аргентину. Берий Ягодович Грибочуев, напомню читателю, беззастенчиво похищен из романа “Ожог”. Прием не биографа, но пародиста.
В Аргентине же, как мы узнаем дальше из текста Петрова, Аксенову хватило “шума, грома, помпы, аргентинской пампы, итальянской мамбы”. Пампа действительно Аксенову повстречалась: по шоссе через довольно скучную тропическую степь — пампу — пришлось ехать на фестиваль в небольшой аргентинский городок. Помпа, а тем более мамба приплетены повествователем для рифмы: скромный фестиваль проводился без всякой помпы и про мамбу писатель не обмолвился ни словом. Похожа это словесная игра на аксеновскую? Похожа. Но как карикатура на оригинал.
Выписывать такие пассажи можно километрами. Вот автор пытается вообразить, с каким чувством Аксенов покидает СССР. “Он парил среди солнца и ветра, глотая горький и пряный коктейль из счастья, воли, страдания от разлуки и сострадания к тем, кто остался . Он вырулил на новый маршрут и помчался, как некогда — по русским дорогам”. А вот что заменяет автору литературоведческий анализ: “Ведь это и впрямь — победа: задать тон поколению. Доселе безъязыкому, смутно отраженному в кривых зеркалах советской комнаты смеха, писанному белым маслом по красной бязи транспарантов…” Как сказал бы булгаковский профессор Преображенский: “Потрудитесь излагать ваши мысли яснее”. Чем по чему писано? Поколением по транспаранту?
Книга Александра Кабакова и Евгения Попова под таким же незамысловатым названием “Аксенов” (“АСТ”, “Астрель”, 2011) вышла на несколько месяцев раньше книги Петрова. Андрей Немзер рассказывает, что, увидев в магазине книгу, о которой почему-то прежде не слыхал, немедленно ее купил, даже не перелистав, и подумал, что читать начнет сразу же, а потом “воспоет”.
К сожалению, я поступила иначе. Наугад открыв томик в нескольких местах, я наткнулась на рассуждение Александра Кабакова, что Аксенов “один из немногих в мире писателей, который вошел в одну и ту же реку славы, успеха и читательских потрясений и дважды, и трижды, и четырежды. Сначала с „Коллегами” и „Звездным билетом” — раз, потом с „Затоваренной бочкотарой” — два, потом с „Ожогом” и „Островом Крымом” — три, с „Новым сладостным стилем”, другими американскими и снова комсомольскими романами — четыре”. Но как раз с американскими романами, с “Кесаревым свечением” и “Редкими землями” (которые Кабаков остроумно называет “комсомольскими романами”), у Аксенова были большие проблемы. Успеха-то никакого не было. А вот совершенно беспощадные отзывы были.
Я опрометчиво решила, что вся книга и будет прославлением Аксенова, какой он прекрасный и великий, и — положила ее обратно. И напрасно. Купив ее спустя полгода и читая на досуге, я подумала, что зря лишила себя удовольствия от общения с интересными собеседниками, друзьями Аксенова, пытающимися выяснить, споря и дополняя друг друга, что такое писательская и человеческая судьба Аксенова, где действовало предопределение, где случай и почему она уникальна. Да, я могу не соглашаться с авторами (или с одним из них). Но и это несогласие продуктивно.
Когда незадачливый биограф Аксенова, в упор не видя реальность, твердит, что Аксенов — всегда чемпион, всегда победитель, всеми любим и прославлен (кроме кучки гнусных завистников и недоброжелателей), то и думать над его словами не хочется. Это заведомая ложь или (что даже хуже) совершенное непонимание литературной ситуации. Указывать на море злых и снисходительно-сочувственных отзывов тут бесполезно, доказывать, что никакой кем-то организованной травли и заговора тут нет, а есть общественное мнение, значит заведомо понижать уровень разговора.
Когда же Александр Кабаков говорит об отсутствии авторской воли в последних романах Аксенова как о проявлении моцартианского типа творчества, то над этим стоит поразмышлять. Я сама упрекала Аксенова в неструктурированности последних романов, в барочной избыточности, в несбалансированности и отсутствии чувства меры, без которого нельзя создать гармоничную и завершенную конструкцию. Но, может, вот это “что хочу, то и ворочу”, как рассуждает Кабаков, то, что писать Аксенов стал “как бог на душу положит”, нарушая все литературные правила, — и впрямь знак не творческой усталости и изношенности (как многим и мне казалось), а обретенной художественной свободы? Это, во всяком случае, не банальная сентенция, это суждение, которое интересно обдумать.
Или вот другая тема: Аксенов и джаз. Ну, всем мало-мальски читавшим Аксенова и знакомым хоть немного с его биографией известно увлечение джазом молодого “стиляги Васи”. Сам любитель джаза, на этом и познакомившийся с Аксеновым, Кабаков рассказывает массу занимательных сюжетов. А как это увлечение отразилось в его литературе? Ну вот есть лежащая на поверхности тема: Аксенов писал о джазе. Одна из ипостасей главного героя “Ожога”, с которым отождествляется и автор, — саксофонист Самсон Саблер.
Но вот Кабаков высказывает суждение, что Аксенов не просто любил джаз и писал о джазе. Но что он писал свою прозу “ джазовым способом . У него именно джазовая литература, а не о джазе. У него джазовая проза, она звучит особым образом”.
Это интересное наблюдение. И его легко связать с приведенным ранее соображением о той свободе импровизации, которая характерна для поздних вещей Аксенова.
Чтобы следить за ходом рассуждений и воспоминаний авторов — не обязательно совпадать с ними. Вот они прямо и резко ставят вопрос: “Мертв ли Аксенов?” — и, конечно, отвечают отрицательно. Я бы вопрос так не ставила: опасно. К сожалению, кумиры поколения уходят со сцены вместе с поколением. А вечных классиков очень мало, да и они тускнеют.
Оба автора наперебой рассказывают о том незабываемом впечатлении, которое произвели на них первые вещи Аксенова. Я же, вопреки логике своего поколения, с некоторой долей прохлады отнеслась к “Коллегам”, “Звездному билету” и “Апельсинам из Марокко”. Но потом были рассказы, в “Юности” и “Новом мире”, и книга “На полпути к Луне”, которые свидетельствовали о таланте, самобытности и мастерстве, потом “Затоваренная бочкотара”, весело обнажающая сюрреализм советской жизни, и великолепные “Поиски жанра”. Вот только тогда я сообразила, что Аксенов — это явление. Об этой вещи я — тогда еще начинающий критик — написала обстоятельную статью, которая была набрана в “Литературной газете”, основательно ухудшена моим непосредственным начальником, острогана начальником повыше и окончательно снята уже с подписной полосы (случай нечастый) непосредственно Чаковским, заявившим, что я автора перехвалила, а надо бы за формализм и штукарство упрекнуть. (Чаковский даже предложил мне вписать пару абзацев и тем спасти статью, но тут уж я отказалась.)
С тех пор мне хотелось написать об Аксенове с той же степенью увлеченности, с какой писалась статья о “Поисках жанра”. На меня произвели сильное впечатление “Ожог” и “Остров Крым”. “Ожог” — своей исповедальной энергетикой, мощью, безоглядностью, свободой, энергией отрицания, “Остров Крым” — буйством фантазии, остроумием сюжета и неожиданной философией истории. Ведь эта теория общей судьбы — разве не она позвала тысячи русских эмигрантов вернуться на родину прямо в пасть ГУЛАГа? Но критик не работает в стол.
Начиная с конца восьмидесятых появилась возможность писать об Аксенове. “Новый сладостный стиль” привлекал энергетикой, неистощимой выдумкой, головокружительными сюжетными поворотами и литературной игрой, но разочаровывал какой-то натужностью и умозрительностью конструкции. Было видно, что автору очень хотелось переиграть профессионалов команды “бестселлер-club” на их же собственном поле, для чего и использованы клише массовой литературы (все эти случайные совпадения, роковые страсти и любовные недоразумения). И вместе с тем создать элитарный литературный продукт, совмещая сюжетные клише с элементами буффонады, пародии и гротеска. Я написала о романе статью в “ЛГ” (1998, 8 апреля), о которой, как мне передали, Аксенов отозвался неодобрительно.
Это огорчило: я писала с большой приязнью к автору и с большим сочувствием к его работе, хотя и пыталась подвергнуть критической вивисекции живое тело романа (что, возможно, и не понравилось его автору).
“Кесарево свечение”, в стилевом отношении родственное “Новому сладостному стилю”, удивляло молодой энергией. Но утомляло назойливой буффонадой и какой-то уж слишком невероятной сюжетной конструкцией (скорее — ее отсутствием).
Дальше я хваталась за каждую книгу Аксенова в надежде, что наконец-то я ее похвалю. И с разочарованием закрывала: лучше уж ничего не писать. “Московская сага”, доказывающая, что Аксенов может писать как Рыбаков (кто б сомневался!), вымученные “Редкие земли”, нелепая фантасмагория в “Москва-Ква-Ква”. Только “Таинственная страсть”, написанная незатейливо, но с такой щемящей ностальгией и таким дружелюбием, показалась мне хорошим поводом для доброжелательной статьи (“Новый мир”, 2010, № 2).
И на прямо поставленный авторами вопрос “мертв ли Аксенов?” у меня нет такого уж оптимистического ответа. Для меня существует определенный зазор между масштабом личности Аксенова и огорчительными неудачами его последних вещей. Но все равно я считаю его очень крупной фигурой и незаурядным литературным явлением.
Масштабность фигуры проявляется и в независимости суждений, которые прорывались в публицистике Аксенова и во всем его поведении. Он часто шел наперекор общественному мнению. Для того чтобы понять это, не надо близко знать Аксенова — достаточно прочесть его публицистику. Но какие драгоценные детали порой сообщают Кабаков и Попов в своей книге! Приведу один пример, который мне особенно дорог. Но сначала небольшое отступление.
В статье о “Кесаревом свечении”, воспользовавшись предоставленным автором правом любому читателю “выделять, менять местами или просто вырывать любые куски произведения”, поддерживая правила игры, я предложила удалить, например, вставную драму “Горе, гора, гореть” — балаганчик на тему “Горя от ума” (слишком уж тесно читателю в этом кристаллическом растворе театральщины), зато восславила “малый роман” “Кукушкины острова”, где романист Стас Ваксино обретается на правах персонажа.
Этот прелестный, совершенно неполиткорретный завиток сюжета — пародийное описание русско-чеченской войны, во время которой хуразиты, возглавляемые верховным жрецом племени, в прошлом обкомовским чиновником, обиженным недоданными метрополией миллиардами, захватывают роддом с беременными женщинами, угрожая сделать каждой кесарево сечение, меж тем как в мире растет движение “в защиту свободолюбивого народа Хуразу”. “Если кто не помнит, — замечала я в скобках, — сторонники этого движения в минувшем году верховодили на Международном конгрессе ПЕН-центра, потребовав капитуляции Москвы перед хуразитами; загипнотизированные литераторы послушно встали на задние лапки, и только Стас Ваксино вывел их из оцепенения, назвав Нобелевского лауреата, отдавшего команду „Равняйсь налево!”, прусским федьдфебелем” (“Литературная газета”, 2001, № 31-32, 8 — 14 августа).
Последний абзац требует пояснения. Во время Московского конгресса ПЕН-клуба в 2000 году по предложению Гюнтера Грасса была сформулирована резолюция по чеченскому вопросу, представляющая собой этакий набор левых банальностей: дескать, свободу страждущему чеченскому народу, борющемуся за независимость и демократию против русского империализма. Аксенов же понимал проблему глубже: как часть общемирового наступления ислама на христианскую цивилизацию. Он считал, что “взбесившемуся исламу” (его определение) надо противостоять (как раньше призывал Запад противостоять коммунизму).
И выступил против Гюнтера Грасса. А уже потом, в интервью “Известиям” и “Книжному обозрению”, сказал, что Гюнтер Грасс, приехавший на конгресс с идеей “просветить дремотные умы варварского царства”, является для него образцом “левого либерального интеллигентского лицемерия”. Для него “все проблемы уже классифицированы, выработана точка зрения „Нашей Интеллигенции”, он — ее лидер и всех гонит туда, куда надо marschieren. Он знает, куда marschieren. Он властитель дум. И не любит высвободителей дум”.
Меня тогда восхитила свободная от левоинтеллигентских стереотипов (господствующих в американских университетских кругах) позиция Аксенова. Я даже подошла к нему в перерыве после его выступления и сказала какие-то слова в поддержку, хотя мы были мало знакомы, а я не люблю навязывать беседу людям, в приязни которых не уверена. Выступление Аксенова всех взбудоражило и в конечном счете привело к тому, что на конгрессе было сформулировано особое мнение некоторых членов ПЕН-клуба, не согласившихся с принятой резолюцией. Сегодня, я думаю, ее подписало бы гораздо больше людей: время показало правоту Аксенова, и трудно нынче видеть в салафитах, верховодящих во всех мусульманских революциях, а потом вводящих шариатское правление, искореняющих светское образование и запрещающих женщинам ходить без хиджаба, сторонников прогресса, свободы и демократии.
Аксенов был не из тех, кто марширует в ногу, а из “высвободителей дум”. Не из тех, кто следует господствующим мыслительным стереотипам, а из тех, кто их преодолевает. Но только из рассказа Евгения Попова я узнала сейчас, во что эта интеллектуальная независимость ему обходилась.
По словам Евгения Попова, как раз в это время у Аксенова установились тесные контакты с руководством международного ПЕН-клуба и ему предложили стать президентом этой организации. Его профессорская деятельность близилась к концу, и место президента международного ПЕНа было почетным венцом писательской карьеры.
После выступления на конгрессе ПЕНа в Москве переговоры резко оборвались: очевидно, там, где следует, выступление сочли “неполиткорректным”. “Вполне в советских традициях, — замечает Кабаков — „есть такое мнение”. Только не в обкоме, а в среде международной прогрессивной общественности”.
Эта драгоценная деталь биографии ценна не только сама по себе. Из таких деталей (рассыпанных по книге) складывается образ человека. Любая эпоха предлагает выбор, рассуждает Кабаков, не идеологический, так эстетический. “И почему-то Аксенов постоянно оказывается в центре этого выбора. И он, я думаю, был первым — не боюсь этого слова, — первым из русских писателей, который отказался делать выбор. <…> Люди его поколения или старше обязательно примыкали к чему-то или к кому-то… А он был первый непримкнувший ”.
Можно думать на тему, была ли литературная и человеческая независимость Аксенова столь уникальна, как считают его друзья, но направление мысли задано, и сквозь эту призму неплохо посмотреть и на конфликт Аксенова с советской властью и писательским официозом, и на его конфликт с американской университетской средой, которую он ценил и любил и для которой он все же был не до конца свой, ибо не вписывался в узкую парадигму требуемой “политкорректности”, и с постсоветской интеллигентской средой. Примеров независимой модели поведения (в том числе и литературного) по книге рассыпано — хоть отбавляй.
Любопытен жанр книги. Он очень обманчив. Некоторые, по-моему, “купились” на эту разговорную интонацию, на упоминание на первой же странице “цифрового диктофона”, на который собеседники наговаривают свои воспоминания, перебивая и подначивая друг друга. А потом им кто-то все записи расшифрует — и пожалуйте, книга. Приходилось читать даже порицания, что авторы сильно облегчили себе задачу.
Рискну предположить, что педалирование темы магнитофона — не более чем литературный прием. Нет, магнитофон, конечно, был. И записи были. И расшифровка. Только как человек, имеющий журналистский опыт публикации всяких там диалогов, бесед и “круглых столов”, я знаю, что магнитофонная запись любой беседы повергает в отчаяние (вроде бы все говорили неплохо и умно, а получилось глупо и сумбурно). Потом ты начинаешь текст сокращать и править — и убеждаешься, что задача все равно неразрешима, этот хаос нельзя организовать. Потом понимаешь, что надо положить перед собой стенограмму и по ее мотивам написать что-то вроде пьесы, разбить монологи героев репликами оппонентов, поменять местами начало речи и ее конец и т. п. (Впрочем, сейчас появилось немало журналистов, готовых тиснуть неправленую стенограмму; читать эти полуграмотные интервью невозможно, но, похоже, непрофессионализм никого уже не смущает.)
Кабаков и Попов, однако, настоящие профессионалы. Уверена, что авторы очень тщательно работали над текстом. Слишком хорошо продуман план книги, слишком стройна ее композиция, слишком точны реакции собеседников, чтобы быть импровизацией. Кроме того, это ведь рассказ не только об Аксенове, как его помнят и понимают друзья. Это и рассказ о себе.
Так вот, о плане книги. Построение биографии требует хронологической последовательности. Построение мемуаров произвольно.
Мемуарист вообще имеет право не знать тех или иных периодов жизни человека, о котором вспоминает. Он имеет право не пользоваться никакими дополнительными источниками. Сообщенные им факты и подробности сами станут источником.
Но удивительно, как точно строят авторы план своих лишь по внешней видимости необязательных и произвольных разговоров. В жизни Аксенова они всегда точно находят переломные моменты, точки бифуркации, определяющие судьбу, — о них-то и ведется разговор. Почему шестнадцатилетнего подростка отправили доучиваться в Магадан (на каторгу, как замечает Кабаков) и как это определило его литературную судьбу? Почему он стал стилягой? Чем был для него джаз? Был ли он советским человеком? Пытался ли он стать советским писателем? Что значила выволочка, устроенная Хрущевым? Для чего затевался альманах “Метрополь”? Был ли Аксенов политиком? Был ли он конформистом? Был ли Аксенов религиозен? Есть ли у него главная книга? Почему он пил и почему бросил пить? Что значил алкоголь в его литературе и почему он не любил поэму Венедикта Ерофеева “Москва — Петушки”? Как он относился к богатству? Как к нему относились женщины и что значит любовь в его литературе? Любил ли он США? Был ли там счастлив? Почему его сначала хорошо издавали в США, а потом — с трудом? Почему перебрался в Европу? С кем он дружил? Боялся ли старости?
Темы столь разные, что авторов бросает из стороны в сторону: то о высоком рассуждают — о вере в бога и бессмертии, а то о пустяках — о марках одежды и автомобилей. Но на самом деле они говорят о человеке, которого хорошо знали и масштаб личности которого их до сих пор удивляет. Проясняется этот масштаб и для читателя. И острый вопрос: жив ли Аксенов как писатель или его проза привязана ко времени и остается в прошлом — как-то отходит на второй план. “О мертвых так, как мы сейчас говорили, не говорят”, — бросает реплику один из собеседников. “Нам приятно говорить о нем как о живом”, — откликается другой.