Кабинет Дюжева, в отличие от кабинета начальника колонии, был небольшим, тесноватым и казенным. Когда я вошел, он сидел за столом, без кителя, в рубахе. Китель висел на спинке стула, двумя звездами на погонах напоминая о важности его хозяина.
– Здравствуйте. Разрешите?
– Входи, входи. Садись.
В отличие от Грибанова, он не удивился тому, что я вошел без положенного: «Гражданин начальник! Осужденный такой-то по вашему вызову прибыл…»
– Ну вот, наконец-то мы и побеседуем. Более, так сказать, подробно.
Он выдержал паузу, глядя мне в переносицу. Глаза его, маленькие, утопающие в толстом лице, остановились и застыли с безразличным выражением.
– Задавайте вопросы, с удовольствием отвечу. Курить можно?
– Кури. Срок большой, еще успеешь бросить, хе-хе… Расскажи-ка мне про свое дело, очень уж интересно.
– Долго рассказывать, гражданин начальник. В приговоре все сказано.
– Что в приговоре сказано – это другие сказали. Я приговоры не читаю, мне нужно – как на самом деле было. Мне правда нужна.
Поросячьи глазки еще сильней прищурились. Он откинулся назад и устроился поудобней в ожидании.
– Сижу я, понятное дело, не за что, – начал я бодро, – это вам известно не хуже меня.
– Начал хорошо. Правильно. Здесь с этого все начинают. Ну-ну, дальше…
– Поэтому нет надобности рассказывать про то, как делал аппаратуру. К слову сказать, не самую худшую. Многие этим занимались, а посадили только меня. И если уж совсем по правде, то до сих пор бы ею занимался, если б не записал «Извозчика».
– А меня аппаратура вовсе не интересует. Про нее все, как ты говоришь, в приговоре сказано. Ты мне про песни… Мне же интересно знать, как такие никудышные стишата могли стать известными? Плохонькие стихи-то, плохонькие. Ты ведь, поди, и сам это чувствуешь?
– Ну, это дело вкуса и интеллекта.
– Интеллект у меня есть. И вкус у меня есть. И в поэзии я кое-что понимаю. Для меня поэты – это Тютчев, Фет… Я уже не беру Пушкина, Лермонтова. А у тебя что? Написано для тех, с кем ты сейчас в бараке пайку маргарином мажешь. Причем пайку, отпущенную тебе государством, с которым ты, если я правильно понимаю смысл твоих творений, борешься. Или не так? Ты же на каждом шагу твердишь, что – антисоветчик. Хочешь в политические записаться? Не выйдет – у нас нет политических. У нас есть уголовники. И ты сегодня – один из них. Не буду скрывать – выделяющийся из общей массы. Потому как – со своим репертуаром, хе-хе…
– Я эту пайку, как вы говорите, у государства не выпрашивал – оно мне ее насильно запихало. На свою-то я всегда заработаю.
– Заработаешь. Только тебе не о той, на которую ты через десять лет заработаешь, думать надо. Тебе сейчас за сегодняшнюю пахать придется. Пахать и пахать. А ты этого делать не хочешь. Грибанов мне докладывал, как ты к труду относишься. А кто не работает, сам понимаешь, не ест, хе-хе.
– У меня нет замечаний по работе.
– Это пока нет. Пока у вас работа – дурака валять. Вот начнется осенью разделка, там и поглядим.
– Я уже работал на разделке.
– Ты застал самый ее конец, финиш, так сказать. Это уже не разделка, это – доделка. Все у тебя впереди. А так как ты вины своей не признаешь, то разделка – это твое рабочее место до конца срока. Мысли о клубе надо из головы выбросить. Надо жить не по инструкциям Мустафы с Файзуллой, а по инструкциям ИТУ, искупая свою вину и погашая иск. Тогда еще есть какие-то надежды.
– Я никакой вины за собой не знаю.
– Ой ли?
– Да. Что сравнивать мою вину с виной того же Захара. За что я сижу и за что он? А срок примерно одинаковый. Он девочку пятилетнюю изнасиловал и в колодец бросил. А я аппаратуру делал. Потому что наши заводы выпускают дрянь, на которой играть невозможно. И таких, как Захар, здесь не одна сотня. Из которой половина или не работает, или сидит по теплым местам. В лагерной обслуге, например.
– Да, сидят. Значит, заслужили.
– Как заслужили? Чем заслужили?
– Кто – трудом. Кто – признанием вины и помощью оперативным органам в предотвращении преступлений. Или, скажем, в раскрытии. Таким людям мы всегда идем навстречу. Ты вот тоже, если завтра напишешь, что вину свою прйзнаешь, сделаешь нам шаг навстречу, мы тоже сделаем свой шаг.
– Как говорит ваш любимый Захар: признание вины облегчает совесть, но удлиняет срок.
– Нет. Здесь, в этом лагере – нет. Не совесть облегчает. Облегчает само существование. Оно здесь – сам видел какое. От этого самого существования зависит, как скоро отсюда выберешься. И сколько из оставшегося здоровья с собой прихватишь – чего уж скрывать. А такие, как Захар, нам нужны. Потому что если поставить руководить производством таких, как ты – никто работать не будет. А значит, колония плана не выполнит. А значит, будет комиссия и всех нас снимут. Мы этого очень не хотим. Поэтому нам лучше на каждого «Новикова» иметь по нескольку «Захаров». Учреждению нужен план. Понимаешь – план! А если кто-то коньки отбросил – не страшно. Еще привезут – уголовный мир нам кадры поставляет регулярно. Это, так сказать, запланированные потери. Запланированная убыль. В армии на учениях, слышал, наверное, есть такие цифры.
– Вам не уголовный мир, вам суд и прокуратура поставляет.
– Не-е-т… Суд и прокуратура распределяет и определяет. В самом начале – они. Потом – мы. А после нас – Захар и иже с ним. А там, ниже, еще кто-то. Лестница. Лестница жизни. И ты сейчас стоишь как раз у нее посередине. Вот и думай, куда идти: шаг навстречу нам – это шаг по лестнице вверх. Вверху – свобода. Шаг в другую сторону – это вниз. А внизу – страшно посмотреть. Внизу – сорвавшиеся. Мы ведь никого не насилуем и на дно не кидаем. У каждого здесь есть свой выбор. И у тебя в том числе.
– Вы мне предлагаете стучать, пахать и радоваться предоставленной возможности? В СПП вступать, в газету ударные статьи писать? Вы сформулируйте свои предложения.
– Боже упаси. Боже упаси заставлять это делать, хе-хе– хе… Это не наша задача. Это пусть Филаретов делает.
Он на какое-то время замолчал. Легкая ехидная улыбочка, с которой он все время говорил, свернулась в плотно сжатый рот с висящими над ним стеклянными глазами.
– Мы делаем предложения. А если их не принимают – ставим условия. Надеюсь, я понятно выражаюсь?
– Более чем.
– Я, кажется, отвлекся. Мы ведь о стихах начинали?
– О стишатах, – ядовито поправил я.
– О стишатах. О стишатах… помойных ушатах… Ну что же, давай дальше.
С трудом перегнувшись через свое брюхо, он неспешно вытянул из нижнего ящика стола две зеленые тетрадки. Я опешил – это были мои тетради со стихами, которые я возил с собой по всем тюрьмам и этапам, хранил в камере. Никто из начальства в них никогда не заглядывал. Не потому, что их содержание никого не интересовало, а потому, что на одной обложке я крупно вывел: «Дело № 1078. Выписки из материалов дела. Показания свидетелей и экспертов». А на другой: «Дело № 1078. Выписки из обвинительного заключения. Материалы прокуратуры». Ни один конвойный, ни один из шмонавших, будь то прапорщик или высокий начальник, прочитав на обложке эту казенную галиматью, не проявлял интереса заглянуть внутрь. Брезгливо отбрасывал в сторону и продолжал искать бритвы, «ступинаторы», деньги и прочее запрещенное добро.
Дюжев, взяв в руки по тетрадке, приподнял до уровня ушей, покрутил ими над столом и, ядовито хихикая, изрек:
– Вот мы сейчас и поглядим, что нам пишет «прокуратура», хе-хе… А там решим, куда их – то ли автору отдать, а то ли к делу приобщить.
«М-да-а… Лысый с Грибаном основательно пошарили, – подумал я. – Говорил ведь Мустафа, хранить в библиотеке рано или поздно начнут по ящикам и мешкам шнырить».
В изъятых тетрадях ничего крамольного и страшного не было. Просто противно было представить, как полуграмотный Грибанов, запершись в кабинете, водит пальцем по строчкам, выискивая это крамольное. А потом бежит в штаб рапортовать: «Нашел, нашел!..» Вообразив эту картину, я криво ухмыльнулся. Дюжев это заметил.
– Вместе посмеемся… А может, и поплачем. В одиночку, хе-хе…
Он начал, гаденько комментируя и подслеповато щурясь, зачитывать наугад выхваченные строчки.
– Стишата почитаем. Вот, кстати…
Он дочитал до конца, бросил тетрадь на стол и спросил:
– Чьи – «ихни бюсты – вши»?
– Тех, кто страну довел до такого. По телевизору каждый день о них говорят. Как перестройка началась, так везде и говорят, вы не хуже знаете.
– Перестройка? Это там у них… Где-то далеко, в Москве – перестройка. А до нас она еще не доходила. И дойдет не скоро. Мы здесь – по-старинке: пилим лес и исправляем таких, как ты. Таких, как ты…
Он почувствовал, что поменял тон – в стратегический план разговора это не входило, потому, неожиданно смягчившись, добавил:
– Хотя ты еще не самый худший.
Разговор наш, следует заметить, с самого начала шел не на равных: я его – на «вы», он меня – на «ты». Я тушил очередную сигарету. Он – брал пепельницу и брезгливо выбрасывал окурок в стоящее под столом ведро.
– Перестройка – это для дураков. Все скоро закончится. А здесь– тем более. Закончится, не начавшись. Поэтому если ты надеешься на нее – зря. На амнистию – тоже зря. На бога надейся… Все мы на него надеемся. Я так думаю, скоро сюда первых перестроечников повезут. Здесь много разной братии перебывало. С 1937 года кого только сюда не сгоняли. Нас с тобой еще и в помине не было, а лагерь – был. В следующем году, кстати, юбилей будет – пятьдесят лет, как его основали. Вот тогда, может, и споешь чего-нибудь на юбилее, хе-хе-хе… Нижникова хорошенько попросишь – он у нас любитель пения. Может, стихами его разжалобишь – он у нас более сентиментальный, чем я. Я петь не умею, плясать не умею, стихи писать не умею. Я – не замполит Филаретов. Его ты, может быть, тоже разжалобишь– в самодеятельность кадры нужны. А я – начальник режима. Мой клуб – изолятор. Сцена – плац. А песни и рассказы – это то, что мне приносят из перехваченной нелегальной почты.
Он многозначительно поглядел на меня, вновь перегнулся через брюхо и извлек из того же ящика сложенное вдвое письмо. Повисла пауза. Это было мое письмо. Его я отправил месяц назад через Лысого, еще в то время, когда ужинал в дальнем углу с Захаром и его компанией.
«Если надо что-то черкнуть не через цензуру, Лысому отдай – он отправит», – посоветовал тогда Захар.
«Все в лагере, Санек, делается чужими руками…»
– Ну вот, со стишатами, худо-бедно, разобрались… Перейдем к прозе. Хоть и не люблю я ее, прозу местного производства, хе-хе, а читать надо – долг службы, ничего не поделаешь.
Дюжев поворочался в кресле, вросся в него поудобнее и начал зачитывать пономарским тоном самые, как ему казалось, важные строчки. Ничего особенного и запретного в письме не было. Разве что некоторые характеристики на членов руководства. Причем без упоминания фамилий. Например: «Отрядник – нечто среднее между Витюхой Беловым и участковым, который приходил к нам домой брать с меня объяснение, где я взял деньги на машину…» Витюха Белов – несчастный даун, живший в нашем дворе, игравший на балалайке на крыльце аптеки. Аптека была в торце нашего дома, а крыльцо выходило на улицу Восточную. Словарный запас и ход музыкальной мысли Витюхи почему-то ассоциировался у меня с воспитательными сентенциями Грибанова. Остальное – от участкового.
Про Дюжева в письме ничего не было. Вероятно, потому, что встреча наша состоялась только сегодня.
Далее я предупреждал Машу о том, что ее непременно станут уговаривать воздействовать на меня в части признания мной вины и досрочного погашения иска. Обещать ей мое скорейшее освобождение и воссоединение семьи. Я писал ей, чтобы не верила ни единому слову и не поддавалась на эту агитационную чушь. Фамилий в письме не было, но характеристики были убойными. На всех, с кем ей предстояло говорить по приезду на свидание. Предполагалось свидание в июне.
– Что же ты нас совсем не жалуешь? – ехидно спросил Дюжев. – Я догадываюсь, конечно, кто такой этот… Витюха Белов. Но вот когда твоя Маша приедет, мы у нее подробнее спросим, хе-хе…
– Вас – жалую, гражданин начальник. Про вас – ни слова. Не имел удовольствия общаться, – попытался отшутиться я, – вас и сравнить-то не с кем.
– Это хорошо, когда сравнивать меня не надо. Хорошо – когда с тобой сравнивают. Мне уже через восемь лет на пенсию, а я до сих пор не устаю удивляться: сколько писем ни перечитай – во всех одно и то же – «зона голодная»… «работа адская»… «начальство – сволочи»… «начальство– воры»… «советская власть, тридцать седьмой год»… Одно и то же. А в конце: «Пришлите денег… пришлите черную телогрейку… пришлите сала».
– У меня – ни того, ни другого, ни третьего.
– В этом письме – да. А в других, которые ты уже отправил или отправишь, – будет. Не сомневаюсь ни на минуту. Просто за это письмецо я тебя на первый раз прощу, а за последующие – по десять суток за каждое. Договорились? Пару раз по десять – и научишься писать как надо. И отправлять как надо – через своего начальника, через цензуру. Положено два письма в месяц – вот и отправляй два. И без всяких эзоповых выражений. Писать надо прямо и ясно.
– Через цензуру они точно все одинаковые.
– Ну и хорошо. Всем хорошо. Оперчасти – меньше хлопот. Мне – меньше возиться с этим чтивом, кишащим ошибками и ужасами. А вашему брату – в карцере лишний раз не сидеть. Меньше комиссий, прокурорских проверок и прочей чехарды, которая никому из вас еще не помогла. Комиссия приехала – и уехала. А вам дальше жить. Я понятно говорю?
– Очень понятно. Следующее письмо напишу по всем правилам. Без «эзопов».
– Пиши. А с Грибановым тебе еще долго жить бок о бок, поэтому советую наладить с ним отношения. Да, он Фета не читал. Да, он про Тютчева, может быть, не слышал. Но он сегодня – твой начальник. А ты – простой советский заключенный. Простой уголовник, у которого десять лет срока, сто шестьдесят шесть тысяч рублей иска и общее нерасположение к любому труду. Я тоже не мечтал стать работником колонии. Но так вышло – стал. Не думал носить форму – а ношу. Потому что у каждого из нас свой долг. У тебя долг – сидеть. У меня долг – служить. И служить так, чтобы тебе сидеть во второй раз не хотелось. Это Нижников с Филаретовым верят в то, что вашего брата можно здесь перевоспитывать. Я в это не верю. Я против всякого перевоспитания. Хотя на партсобраниях и у начальства в управлении вынужден твердить обратное. Но положа руку на сердце говорю: не верю ни в какое перевоспитание, ни в какое перерождение. Надо не перевоспитывать, а прививать рефлексы, по Павлову: услышал слово «тюрьма» – вскочил в холодном поту! А еще лучше, чтоб не забывал ее ни на минуту и боялся как огня.
– И я тоже?
– А ты в первую очередь. Ты – вдвойне.
– Почему, если не секрет?
– Не секрет. Потому что ты для многих пример к подражанию. Многим кажется, что раз ты личность известная, значит, можешь рассчитывать на поблажки. А раз тебе можно, значит, и другим захочется. Поэтому я считаю, что тебе за одно и то же положено вдвойне. За что простому смертному – пять суток, тебе – десять. За что простому – пять лет, тебе – десять. Вот тогда никому повадно не будет. Я не занимаюсь спасением душ и спасением личностей. Я – начальник режима. Моя задача – создать тебе такой режим, при котором не будет времени заниматься глупостями и бить баклуши. Не – «режим жизни», а – «режим со-дер-жа-ния»! Мне поручено вас «содержать» в строгости и численном поголовье, простите за неприятное сравнение, хе-хе.
– Никак не думал, что Фет с Тютчевым наводят на такие глубокие мысли.
– Сами по себе они не наводят. Они наводят на другое: читал бы их – не писал бы свои. А значит, сюда бы не попал. Вот на что они наводят. Да не только их – любых других читал бы. Ан нет, ты свои писать начал. Возомнил, будто бы способен родить что-то лучшее. Все уже давно написано. Даже инструкция, по которой я сегодня тебя обязан наказать за нелегальную переписку, написана до нас с тобой. Тебе и ее неплохо было бы почитать. Вот так, гражданин Новиков.
Он сложил письмо в конверт, выдвинул ящик стола, бережно положил его на дно и аккуратно задвинул.
– Оставлю на память. Думаю, не последнее. А тетрадочки твои – «Дело № 1078. Показания свидетелей», хе-хе, отдам Нижникову, пусть почитает. Он у нас любитель. Если захочет вернуть, пусть сам тебе их вернет. А не вернет – новые напишешь. Ну, а от меня тебе на первый раз… На первый раз – ларек. Лишить очередного ларька. Пойдет?
– Благодарю, гражданин начальник. Из соображений, что на голодный желудок лучше пишется?
– Талант должен быть голоден. Но – талант. Надеюсь, ты меня понял?
– Раз я – не талант, чего ж меня голодом морить?
Дюжев встал. Я следом. Он наклонился над столом,
упершись обоими кулаками, и расплылся в улыбке.
– И то верно, хе-хе… Ларек – условно. До свидания.
– До свидания.
Я вышел на крыльцо, закурил. В барак идти не хотелось. Было синее небо с редкими, уже не свинцовыми облаками. Была тихая небесная радость– впереди целый выходной. А еще большая радость – вечером не идти в изолятор. И ларек цел. Стихи вот только забрали. Ну, да никуда не денутся, отдадут. Просто придется еще раз выслушивать от начальника колонии. Но это даже хорошо, если вызовет. Дюжев его, по всему видно, не любит. Он вообще никого не любит. Если, как говорит Захар, «грамотно преподать», – то можно все обернуть себе на пользу. Грибанов, Дюжев– с одной стороны. Нижников, Филаретов– с другой. Я даже представил себе картину – сидят улыбающиеся начальник и замполит.
«Та-а-к, вот так, само дело ебиомать, поступили к нам с Сан Санычем стихи, вот так это дело… Хорошие, понимаешь, стихи, само дело, ебиомать!..»
От этих мыслей я рассмеялся вслух.
За спиной, в глубине штаба, послышался голос Грибанова:
– Где шнырь? Где шнырь штаба?
– Я здесь, гражданин начальник, – отозвался голос, – чай заваривал.
– Дюжев у себя?
– Был у себя. От него только что Новиков вышел.
Скрипнула дверь, и грибановское «Разрешите, товарищ
подполковник…» тут же затворилось ею.
«Быстренько прискакал, козлище, – подумал я, – не терпится узнать о результатах своей оперативной работы… Дурак дураком».
Тут же посетила крамольная мысль: а не написать ли мне еще письмишко? Следуя советам Дюжева – без «иносказаний». Да пустить официально. «Письмо для цензора и Дюжева с Грибановым». Интересно, дойдет такое?
С этой затеей я вернулся в барак. К вечеру письмо было готово.
Исполнено оно было в лучших традициях эпистолярного идиотизма и ленинской партийной конспирации.
Здравствуйте, мои родные!
Пишу вам из лучшей в стране колонии усиленного режима. Мне здесь очень хорошо. Начальство умное, заботливое, очень тепло ко мне относится. Особенно начальник отряда. Человек он образованный, хорошо знает русскую литературу и поэзию. Поэтому нам есть о чем поговорить вечерами. Он даже на работу меня определил не тяжелую – на разделку леса. Целый день я катаю бревнышки. Точнее, они сами катаются, а я только крючком их дергаю. Работа всем очень нравится. Мы могли бы работать и по двенадцать часов, но начальство разрешает только по восемь. Правда, сейчас разделка закончилась и всех бросили на мусор. Работа временно не по специальности. И прямо скажем – хреновая.
В выходные мне разрешили сидеть в библиотеке. На первый раз всего пять суток. Если понравится, обещали продлить до пятнадцати. Условия для проведения досуга отличные. Вшей и клопов здесь нет. Только пчелы и бабочки. Каждый день думаю только о вас и о досрочном погашении иска с признанием вины. Хочу об этом написать прямо генеральному прокурору, потому что местный, Ивдельский, мне может не поверить.
Денег сюда присылать не надо. Одежды тоже. Одет я, слава богу, во все лучшее. И цвет, и фасон мне очень к лицу. Из еды тоже всего навалом. За последние полгода поправился на двадцать килограммов. Если брошу курить, боюсь, поправлюсь еще.
Своих стихов больше не пишу и не читаю. Зато они очень понравились начальнику отряда, который случайно увидел их под трусами и носками на дне моего ящика. Показал их заместителю начальника колонии, тому они понравились еще больше. Поэтому он не хочет отдавать тетради обратно. Я же сейчас читаю только Тютчева и Фета. А для самообразования – «Кодекс ИТУ по внутреннему распорядку и условиям содержания осужденных». Очень нужная U 'полезная книга.
В колонии полным ходом идет перестройка. Все хотят трудом искупать вину. Только не знаем, как?
По выходным в клубе показывают отличные фильмы: «Ленин в октябре», «Броненосец Потемкин», «Как закалялась сталь».
За меня не переживайте и не расстраивайтесь. Десять лет – это не срок, пролетит мигом. А пока все хорошо, даже выходить не хочется.
Пишите. Обнимаю. Целую.
Александр»
Я так увлекся письмом, что не услышал шагов подобравшегося к моему шконарю Лысого.
– Письмишко решил черкнуть?.. Хорошее дело. Прошлое-то дошло куда надо?
– Дошло. Куда надо. Это вот вдогонку шлю, официально.
– А то нет проблем – отправлю, – предложил Лысый.
– Благодарю. У меня тоже нет проблем.
Вечером, возвращаясь с проверки, я прямо из строя свернул в клуб, бросив на ходу Лысому:
– Я к Мустафе. К отбою приду.
– Отрядник запретил.
– Мне он этого не говорил.
Проходя мимо висящего на дверях клуба почтового ящика, я опустил письмо. Через две недели оно пришло в Свердловск. Черной тушью было тщательно вымарано слово «мусор». А в слове «хреновая» – закрашено «хре». В остальном содержание письма цензуру вполне устроило.
– Здравствуйте, Александр Васильевич, исаме сис! – привычно ерничая, встретил Файзулла. – Давненько вы к нам не заглядывали, может, в должности повысили, хе-хе? Вас, говорят, сегодня Дюжев вызывал?
– Откуда знаешь?
– Штабной шнырь доложил. По какому поводу, если не секрет?
– Письмо спалилось.
– Почему – не в трюм, хе-хе?..
– Ларек. Условно.
– Это что-то новенькое для Дюжева. На него не похоже. Обычно суток на пять, а то и десять.
– А еще тетради со стихами Грибанов вышмонал. Из– под трусов достал.
– Это не Грибанов, это – Лысый. А может, и шнырь, по его приказу. И что со стихами? Говорил ведь тебе Мустафа: держи в библиотеке.
– Не отдает. Сказал, отнесет Нижникову.
– Отлично. Нижников все равно отдаст Филаретову. Вызовут, конечно, для беседы, потом вернут. Сан Саныч – это не Дюжев.
– Ладно, давай Мустафу свистну. Он у Загидова, по– моему, сидит.
Мустафа, вошедший как всегда шумно и широко, в оценке моего визита к Дюжеву был более категоричен:
– Ну, что эта толстопиздая жаба хотела? Просто пробивала тебя на гнилушку. Ему и стихи, и письма – одно и то же. Для него это – макулатура. Для него поиздеваться – хлебом не корми! Смотрит, какая от тебя ему может быть польза. Знаем…
Всю следующую неделю Мустафа убеждал замполита Филаретова в том, что большой пользы на разделке от меня не будет. Если и будет, то ровно такая же, как от всех. А при том дефиците кадров, который на сегодня в рядах лагерной самодеятельности, я мог бы принести большую пользу. Филаретов и слышать не хотел:
– Пусть об этом говорит с Нижниковым. Если тот разрешит, я не против.
При этом речь шла не о том, чтобы устроить меня работником клуба, а о том, чтобы можно было в него ходить в свободное от работы время.
– Сходи к хозяину, – советовал Мустафа, – скажи, что будешь работать на разделке. А по вечерам – в клуб. Для них главное – работа. По-другому не получится. Они ведь боятся не того, что работать меньше будешь, а того, что напишешь что-нибудь такое, от чего вся советская власть в Ивдельском районе рухнет к ебени матери! Боятся сами не знают чего. И все ждут этого. Ждут и ждут, идиоты. Поэтому пасут за тобой день и ночь. Шарят по ящикам, по тумбочкам, под матрасом. Ищут пожарные, ищет милиция, хе-хе… В общем, мой совет: иди к хозяину, не дожидаясь. Только Грибанову ничего не говори, узнает – поперек крыльца в штабе ляжет. На локалку замок повесит, ключ проглотит!
– Иди, Александр, иди. Мустафа – старая кумовская крыса, хе-хе, в штабных делах лучше всех разбирается, – закуражился Файзулла.
– Как тресну по толстому гребню! Художественная жаба!
Выпили чай, посмеялись над последними событиями и разошлись.
Попасть на беседу к начальнику колонии было очень непросто. Во-первых, по инструкции это делалось только с разрешения начальника отряда. Если явиться без спросу – «самовольное хождение по зоне». Сразу угодишь в изолятор. Если начальник не примет, или его не окажется на месте – о визите в штаб будет известно через пять минут. Поэтому все равно – изолятор. Если нарвешься на Дюжева – в изолятор прямо из штаба. Отведет самолично, не поленится. Шанс есть, но очень малый, что Нижников вызовет сам. Это сомнительно и можно ждать долго. За это время гри– бано-захаровская компания с благословения Дюжева «наплещет такого керосина», напишет таких рапортов и докладных, что «ни тушить пожар, ни отмазываться» будет нечем. Поэтому надо идти. Но когда? Утром – на работу. Вечером Нижникова уже нет. Следующий выходной в лучшем случае через неделю. Грибанов каждый день бегает на производство смотреть, как я работаю. Каждый мой шаг докладывают. Закосить на больного? Можно. А на что закосить? Простуда? Грипп? Зубы? Точно – зубы!
Через день, скатав хлебный мякиш и затолкав его поглубже между десной и щекой, я стоял в кабинете начальника отряда, подпирая правой рукой челюсть, а в левой держа заявление на внеочередной выходной по причине посещения санчасти.
– Вообще-то, зубы у нас не являются освобождением от работы, – подозрительно покосившись, ответил на мою просьбу Грибанов.
– Я не прошу освободить от работы, гражданин начальник. Я прошу выходной. В счет следующего. Если не дадите, я все равно на работу не пойду.
– Выходной дам. Но послезавтра – на работу.
Он еще раз недоверчиво покосился на мою челюсть.
– Точно – к врачу? Или снова письма со стихами писать? Давай с тобой так договоримся: я не против стихов, но ты должен их показывать мне. И письма – только через меня. Это не я придумал – это приказ Дюжева, – бестолково соврал он. – Все?
– Все.
– Иди.
Утренний вопль Лысого на подъем меня уже не касался, и я, накрывшись одеялом с головой, под гвалт собирающейся на работу бригады пытался поспать лишний часок. Снизу, из двора, доносился голос Захара:
– Стройся!.. Сколько человек? Мешенюк, сколько народу?
– Все, кроме Новикова. Его отрядник в санчасть оставил.
– Знаю. Знаю я эту санчасть – замастырился! Керин, ты Саньку благодарность выскажи, сегодня один за двоих работать будешь, га-га!
– Ничего, отработаю. Здесь все за двоих работают, – огрызнулся Славка.
Лязгнули ворота, беспорядочно загремели сапоги, и через минуту все смолкло.