Кабинет лагерного стоматолога представлял собой комнату со стоящим посредине креслом, бормашиной довоенного образца и старым письменным столом у стены. На нем вперемешку с кружками и остатками еды лежал журнал приема и еще какие-то беспорядочные бумаги. У двери – несколько драных стульев и большой оцинкованный бак, приспособленный под помойное ведро. Мне уже повезло – я попал в день приема. Стоматолог, из числа местных жителей, был приходящим и являлся в колонию два раза в неделю. Вел прием до обеда, потом исчезал. Никто не мог сказать точно, когда он будет в следующий раз. Эти сведения я получил от больничного шныря, которому очень польстило мое – «Здорово, земляк!» – вместо более привычного для него – «Эй, клизма!..»
Несколько раз заглянув в пустой кабинет и изучив степень его технического совершенства, я лихорадочно думал о том, на что пожаловаться и чем обосновать причину сегодняшнего визита. Придумал я вот что. Ни о какой зубной боли речь не идет, просто хочу поставить железные коронки. Деньги есть. Если не клюнет, скажу честно, что нужен выходной. Мол, охренел от работы, поэтому пришлось немного подзакосить. Это тоже – небесплатно.
Мои мысли прервал шнырь:
– Ты здесь еще не был? С ним еще не виделся?
– Нет.
– Короче, я тебе кое-что подскажу. Только не для массовки. Он по натуре бухарик, пьет все. Все, что горит, и все, что в аптеке продается. На будущее имей в виду – идешь к нему неси с собой червонец. На худой конец, пятерку, тогда все будет ништяк. Его бы давно уже выгнали, да других в поселке нет. А этот всю жизнь тут прожил. Тут и сбухался. Сейчас придет, посмотришь. С ним можно говорить прямо, как с зэком – он не сдаст, не кинет. А еще лучше, если есть одеколон – с ним и приходить. Желательно – «Тройной». Одеколон и пятерочку сверху. Сразу будет понимание.
В конце коридора, за углом, послышались шаги и голос, напоминающий голоса лилипутов из цирка.
– Он идет, – сорвался с места шнырь.
К дверям кабинета подошел очень маленького роста человек с испитым серым лицом, чертами напоминающий ханта или манси.
– Ко мне? – спросил он через плечо, открывая дверь кабинета.
– К вам…
– Подожди. Я вызову.
За дверью послышалось звяканье посуды, стук брошенных в ванночку щипцов и прочей инструментальной утвари, тихий мат. Потом пауза и задумчивое пение.
– Заходи!
Я вошел. Врач сидел за столом, ко мне спиной, наклонившись над журналом. Не поворачиваясь, он спросил:
– Принес?.. С собой есть чево?
– Что принес?
– Ну… ну, это… – Он хлопнул себя тыльной стороной ладони по горлу. – Анестезия есть?
– Нет. Не знал как-то. – опешил я от такого начала.
– А в отряде есть? Может, в отряд сбегаешь? Или давай, – потер он в воздухе тремя пальцами, – я за зону сбегаю, возьму пузырек.
В этот момент я увидел, как трясутся его руки. Они не тряслись – они ходили ходуном.
– Одеколона нет. А это, – потер и я пальцами, – если надо, схожу принесу. Только сейчас нельзя – отрядник в бараке.
– Годится. Минуту…
Он открыл дверь и выкрикнул в коридор: «Дневальный, ко мне!..»
Заскочил шнырь.
– Есть?
– Есть, – ответил тот и поставил на стол бутылку «Тройного» одеколона, накрыв ее перевернутой вверх дном кастрюлей. Тут же вышел, плотно затворив за собой дверь.
– Фамилия как? – спросило зубное светило и придавило к столу левой рукой правую. В правой была ручка, кисть руки билась в тряске. Ручка то и дело выпадала из нее и отказывалась подчиняться. Наконец при помощи обеих рук он вывел в журнале мою фамилию, номер отряда и дату.
– Давай в кресло, быстрей!.. – лихорадочно суетясь и перебирая щипцы, скомандовал он.
– У меня сначала к вам вопрос и дело.
– Давай, давай садись. Потом твое дело.
Сидя в кресле, я не видел всех его приготовлений. Мог только слышать. Судя по звукам и матеркам, он никак не мог отвинтить крышку флакона. Да и руки его были так малы, что бутылка «Тройного» выглядела в них почти пол– литрой. Он захватил крышку фалдой пиджака, пытаясь свернуть ей голову. Все было тщетно.
– На… Открой эту ебаную бутылку. Запечатывают, суки… Итак из горла пить невозможно, так еще, блядь, крышки на клей сажают!.. Или давай зуб сначала?
Он отставил одеколон и схватился двумя руками за клещи.
– Показывай, какой?
– Да никакой. Я хотел поговорить насчет коронок.
Его лицо состроило вопросительную гримасу.
– За наличные, – добавил я.
На какой-то момент руки его перестали трястись и замерли с зажатыми в них клещами на уровне пояса.
– А сейчас что? Освобождение от работы?
– Было бы неплохо.
– Хорошо. Но давай все равно посмотрим, что у тебя с зубами.
Осмотрев, он сделал заключение.
– Зубы свои еще есть. Хоть не все, но жить можно. Однако есть коренной обломанный. Его лучше удалить.
– А может – пломбу? – осторожно поинтересовался я.
– Бормашина все равно не фурычит. Если сверлить или еще чего – это в первой колонии делают, записывайся туда. Раз в неделю отсюда водят. Дюжеву напиши заявление, если он разрешит, то на «однерке» сделают. А я – только рву. Вот тебе и освобождение от работы будет.
Он сунул клещи в кипяток и скомандовал:
– Открывай рот шире!
– А наркоз?.. Обезболивающее есть?
– С хуя ли? Со своим надо приходить, батенька. Я же спрашивал: «Принес?» Ты не принес. Значит – насухую. А хуля делать – тюрьма! А в тюрьме один наркоз – палкой между рог. Нашатырь подойдет?
Попрепиравшись некоторое время, я согласился.
– Так… рот пошире… думай о воле… о свободе…
Одной рукой он схватил меня за нижнюю челюсть, другой занес клещи и начал целить в зуб.
– Надо быстро, быстро… А то видишь, блядь, как колбас ит…
– А может, если принять – отпустит? – спросил перед экзекуцией я.
– Нет. Если принять – это уже не работа.
Он опять сунул клещи в рот. Те застучали у меня между зубами так, что, казалось, вот-вот лишусь еще и передних. Я отпрянул.
– Не ссы. Не первый раз дергаю!
Еще несколько попыток подцепить злополучный корень остались безуспешными – мешала тряска.
– Ладно, хуй с ним, с зубом. Правильно говоришь, надо раскумариться. Помоги-ка.
Он сдернул со стола флакон и протянул мне. Флакон был теплым на ощупь. Этикетки не было, и по виду он мог сойти за какую-нибудь микстуру.
Не вылезая из кресла, я попробовал театрально, двумя пальцами свернуть крышку. К удивлению, это не удалось.
– А, нет, дай-ка, – выхватил он у меня из рук, – сейчас по-другому попробуем!
Открыв дверцу шкафа и погремев его содержимым, извлек на свет огромные ржавые плоскогубцы и набросил на крышку. Раздался хруст стекла, пластмассы, горло вместе с крышкой отвалилось.
– Вот, ебаная расфасовка! – заверещал он и стал вытряхивать содержимое в фарфоровую кружку. Посудина эта, по всему видно, была широкого потребления – потемневшая от чифиря и немытых рук, она с трудом смахивала на питьевую.
– Глотнешь? – предложил он мне.
– Не-е…
– Ну и хорошо. У-у-ф…
Натужно глотая, он залпом осушил всю кружку.
– Фу-у, бля… Отпустило.
После этого начал ходить кругами по кабинету, шумно вдыхая и выдыхая. На десятом круге сел на стул и стал занюхивать кулаком.
– Какие зубы хочешь ставить? Золото нельзя. Могу только железные.
– А мне и надо железные.
– Тогда корни тем более надо удалять. Давай посмотрим этот.
Его действительно отпустило. Тряска рук ушла, движения приобрели плавный и осмысленный характер.
После нескольких попыток он все-таки подцепил мой злополучный зуб и, ворочая всем телом, потянул его враскачку. Боль была нестерпимая. На миг я открыл глаза. Прямо передо мной маячила физиономия с гримасой, точно определяющей всю гамму испытываемых мною чувств.
– Так… терпи… пошел, бля, пошел!.. А куда он денется!
Рванув напоследок по-борцовски, он издал победный звук.
– Есть, блядь!.. А хуля делать – тюрьма! Сиди, рот не закрывай.
Перед моим носом проплыл несчастный зуб. Он пихнул в челюсть кусок ваты и вытер пот со лба.
– Зуб вырвать – это как год от срока – долой. Срок – он, блядь, как зубы – все равно когда-нибудь кончится! А сейчас посиди пока… Знаю – тяжело. Знаю – больно. Терпи. Через полчаса пройдет, тогда и пойдешь.
С чувством выполненного долга он подошел к столу, сделал запись в журнал, несколько раз глянул в пустую кружку, затем на меня, мычащего и мотающего от боли головой, и стал давать советы.
– До вечера не есть, не пить, не курить. Чтобы полегче было – крой всех мысленно матом. Да-да, всех этих мусо– ров. Мне когда хуево, а хуево мне всегда, – я их всех крою. Не потому, что насолили мне сильно, а просто зэков за что крыть? Штабные мусора мне покою не дают, до всего до– ебываются: то одеколоном пахнет, то клеем, то стеклоочистителем. А с хуя ли я буду коньяком пахнуть, если у меня зарплата как у студента! Им бы мою работу хоть на неделю, посмотрел бы я, чем от них запахнет. Дергать зубы – это не то, что себя за хуй дергать. Они когда приходят со своими проблемами, не спрашивают: нравится мне работа или нет? Они только одно спрашивают: больно будет или нет? А как мне быть? Кресла нового нет, бормашина старая, инструменты дореволюционные… И вот, сделай им, блядям, «не больно». Да еще – «насухую». Вот доработаю до пенсии, брошу все, пойду в артель золото мыть. А хуля – руки вон ходуном ходят, хе-хе, – две нормы давать буду.
Я сидел в кресле, глядел в потолок, держась рукой за стреляющую нестерпимой болью челюсть, и думал о том, что сейчас надо идти в штаб и попытаться прорваться к начальнику колонии. Оправдание на всякий случай было неплохое. Чем не повод? Дескать, пошел в санчасть лечить зуб. А там только рвут. А мне бы коронки поставить, чтобы хоть сколько-нибудь зубов на свободу вынести. Врач посоветовал пойти к начальнику, потому что сам таких вопросов не решает. И так далее. А потом разговор куда-нибудь да и выведет.
– Садись вот здесь, у стола, жди, пока кровь остановится, – сказал он и принялся греметь инструментами возле плитки. Я сел и начал медленно оглядывать кабинет, пытаясь хоть чем-то себя занять.
Синие, крашенные масляной краской панели стен, голая лампочка, торчащая из потолка на забеленном известкой шнуре. Вышарканный сапогами пол отвратительно коричневого цвета. Шкаф, стол, стул, ведро. Пыточное кресло. Все битое, драное и древнее. Как тут не запьешь? Представить себе: каждый день ходить в эту конуру рвать зубы. «Насухую». Каждый день – вопли, боль, кровь. А еще эта проклятая тряска рук. Одна радость – зэки. Эти не пожалуются, не заскандалят. Довольны они или нет – никто их не спрашивает. Все довольны. А кому не нравится – забудь сюда дорогу. И тогда, случись что – сам себе рвать будешь. Зэки – радость. Нет-нет, да и одеколончик принесут или пятерочку. Тогда можно портвейна или водочки взять. И с зубом обойтись поделикатнее. А «насухую»?.. Насухую – «чертей» или тех, кто по незнанию пришел с пустыми руками. Раз плохо башкой соображаешь – страдай. Хоть раз – но отстрадай!
Он суетился в углу, низкорослый, согбенный человечек. В своем последнем, пожалуй, прибежище. Перекладывал трясущимися руками железки, именуемые «инструментом». Выхватывал их из кипятка, обжигался, дул на руки и тихо матерился. Он даже не надевал белый халат. Халат был – не было надобности. Его сирая, потрепанная одежонка говорила о многом. Маленький, потерпевший в жизни всевозможные крушения мужичок, скорее всего, одинокий, выдирающий своими жуткими клещами, нет, не зубы – крохи для существования, осколки радостей, оборачивающихся флаконами одеколона. Единственное, что меняется, – это мы. Приходящие в лагерь и уходящие из него. Кто на свободу, кто – за забор, под жестяную табличку. Проходящие перед его глазами как тени. Больные тени – здоровые сюда не ходят. Конвейер. Стонущий, охающий, орущий от боли.
Мне вдруг стало его так жалко и так стыдно, что пришел без «анестезии». Ведь я, оказывается, без нее могу. А он – уже нет. Ему, значит, больнее. И он прячет, прячет эту боль на дне грязной, залапанной кружки. Но кружка пустеет, и боль снова выглядывает наружу.
– Дневальный!..
В дверь просунулась голова.
– Здесь.
– Пусть следующий заходит, – сказал он, потер руки и скомандовал мне:
– Плюй в ведро.
Сунул вместо прежнего тампона новый и хлопнул на прощание по плечу.
– Ну, давай, будь здоров. Если что – заходи, дорогу знаешь.
Я вышел. Попавшийся навстречу шнырь сочувственно глянул на меня.
– Ну что, ништяк?
– Ништяк.
До штаба я брел как в тумане. Каждый шаг отдавался в голове, злил. Но и придавал решимости.
– Хозяин у себя? – спросил я штабного дневального и, не дожидаясь ответа, пошел в направлении кабинета начальника.
– Что, вызывал?
– Вызывал.
– Ни завхоз, ни отрядник ничего не говорили… Сейчас узнаю.
– Не хуя узнавать! – рявкнул я и постучал в дверь. Никто не ответил. Я прислушался. В кабинете было
тихо.
– Вроде у себя был… – виновато пробубнил дневальный.
Я отворил дверь и, насколько можно бодро и приветливо, произнес:
– Разрешите войти, гражданин полковник! Здравствуйте. Осужденный Новиков, по личному вопросу.
Дверь за спиной тихо затворилась.