Утро 5 октября 1984 года. Не по-осеннему ясно и солнечно. Встаю рано. Еду к школьному другу Сашке Давыдову прямо на его работу – в строительно-монтажную контору. Сашка – начальник отдела. Дома у меня ремонт. Стройматериалов в магазинах нет – только по блату, с заднего крыльца. Но – честные. Если блата нет – со стройки. Но – ворованные. Списанные, как брак, усушенные, утрясенные и оставшиеся от пересортицы.
Кому как удобнее и доступнее. С прилавка – плохие, но дешевые. С заднего хода – хорошие, но дорогие. Со стройки или склада стройуправления – хорошие и дешевые.
Давыдов посоветовал последние.
В 8 утра я у него.
– Что нужно? Есть все.
– Все и нужно.
Посылают за кладовщицей тетей Клавой. Сидим, пьем чай, обсуждаем масштабы ремонта, возможности стройконторы и, конечно, идиотизм мирового социалистического строительства, коммунистической системы, у которой все делается через задний ход. А потому – никаких угрызений совести. Мы – как все.
Входит тетя в мужской телогрейке, в ватных штанах, с огромной связкой ключей на железном кольце. Через кольцо легко пролезет голова.
– Звали, Александр Владимирович?
– Звали. Тут, вот, надо со стройматериалами порешать человеку, – обернувшись на меня, начинает Давыдов.
– Ясно. Чего? Сколько? Как будете вывозить? За какие?
– Потом объясню. Сейчас пойдите выберите.
– Ясно. Жду у себя в складу.
– Минут через пять, – удерживает меня Сашка.
– Деньги кому? Ей?
– Ты что! Начальнику участка.
– Я ж его не знаю.
– Меня знаешь? Чего еще надо? Сначала сходи, выбери. Она все посчитает, скажет. Я кое-что урежу, кое-что спишу. Потом вместе – к нему.
В «складу» было не все. Но было.
Выбранное вместе с тетей Клавой стаскивали в угол. Полчаса пыльных работ – и вопрос с моим ремонтом наполовину решен. Прощаемся до завтра. Завтра – расчет и самовывоз. Иду к своей новой «Волге», две недели назад купленной по счастливому случаю в Ижевске. Дядя моего ижевского знакомого Толи, высокая номенклатурная фигура, отказался от выделенной «Волги» – фургона, потому что хотел обычную. Правда, не совсем, а в пользу племянника. Фургон стоил восемнадцать тысяч рублей. У Толи денег на выкуп не было. На базаре такая тянула на тридцать тысяч, а разницу ему очень хотелось получить. Позвонил он ночью, полагая, что в это время телефоны не прослушиваются. Заблуждался. «Вези меня, извозчик» уже голосил по всей стране, и телефон мой круглые сутки стоял на прослушке. Узнал я об этом несколько позже. Сговорились на двадцати двух. Вылетаем в Ижевск с Сергеем Богдашовым. На торговой базе, на заднем дворе стоит новенькая, небесного цвета красавица. Вертимся вокруг нее втроем, ждем ключи. Открываем – сказка! Сегодняшний 600-й «Мерседес» – ничто по сравнению с «Волгой» – фургоном по тем временам. В частные руки их продавали только особенным людям, по особым распоряжениям. В Свердловске в частных руках их было всего две.
Прямо на меня оформить нельзя. Оформили на Толиного друга. Полдня – на доверенность, четыре дня – на обмывку, и вот мы с Богдашовым едем домой через Уфу, довольные и радостные. В Уфе живем пару дней, мотаясь по своим аппаратурным делам. Неожиданно замечаем слежку, но убеждаем себя в том, что следят не за нами, а за теми, с кем встречаемся. Слежка плотная, навязчивая и абсолютно бездарная. Настолько бездарная и неприкрытая, что кажется, будто бы делается это нашими башкирскими конкурентами по производству схожей аппаратуры с целью устрашения – дабы мы поскорее ретировались. Заблуждались мы крепко: следили за нами хоть и по-идиотски, но люди из органов.
Уходим из Уфы поздней ночью с погоней. Не успели отъехать от дома Андрея Березовского, у которого останавливались, на хвост садится шестерка «Жигули». Вскоре ее сменяет другая. Мы уходим на предельных скоростях, ныряя в проулки и подворотни вдоль реки, проселочными, давно известными тропами, выскакиваем на трассу далеко за постом ГАИ.
Хвост пропал. Ушли. Порешили на том, что это были уфимские, что более мы им не нужны и гнаться по трассе до Свердловска за нами не будут. Через сто километров бешеной гонки остановились. Уф-ф… пронесло.
К полудню были дома. Здесь нас встретили такой же круглосуточной слежкой и телефонной прослушкой. Следом за машиной – «хвост». Две недели я ездил, не веря, что этот – за мной. Он был еще более назойлив и повсеместен. Но хвост – хвостом, а ремонт – по расписанию.
От тети Клавы я выхожу, улыбаясь, с чувством выполненного долга, забыв о его постоянном присутствии.
Вставляю ключ в замок, открываю дверь. Пахнет новой машиной, свежей кожей, работает радио. Приятный женский голос диктора: «Московское время семь часов пять минут…»
Откуда они выскочили, я не заметил. На руках повисают двое. Третий тычет мне в лицо красной коркой: «ОБХСС Свердловской области! Капитан Ралдугин. Проедемте с нами».
Во двор задом влетает белая «Волга», выезд перегораживает другая – черная. Волокут в белую, на заднее сиденье. В руки вцепились насмерть. Садятся по бокам, не отпуская. Ралдугин – вперед справа. За руль моей машины прыгает опер в штатском. Черная срывается с места. Следом белая, в которой упакован я. Замыкает колонну мой фургон. Все ровно за тридцать секунд. Ралдугин поворачивается и ехидно хихикает:
' – Ремонт в квартире, я думаю, сделают без вас, Александр Васильевич.
Мчимся быстро. Рук не отпускают. Слева – с кривым носом, маленький, обвил мою руку, сцепив свои замком.
– Чего так держите-то? Я ни бежать, ни убирать никого не собираюсь. Закурить можно?
– Приедем, накуритесь.
Влетаем в ворота областного управления. Над воротами табличка с адресом: «Ленина, 17».
Вытаскивают из машины, окружают. Ведут в кольце наверх, на второй этаж. Радуются неимоверно. Запирают в каком-то казенном кабинете.
Проходит час. Отпирают, ведут в кабинет напротив. Там опер и две студентки-практикантки из юридического института. Опер, ухмыляясь:
– Вот, гражданин Новиков, знакомьтесь: девочки – будущие работники суда и прокуратуры, у нас на практике. Они вас и обыщут.
Повернувшись к девицам, добавляет:
– Обыщите, как положено, как учили. Составьте протокол по форме.
Тут же исчезает за дверью.
– Раздевайтесь, – абсолютно безразличным тоном молвит первая девица, – раздевайтесь… Плащ снимайте.
Ощущаю себя не на обыске, не в милиции, а в публичном доме.
Вторая, симпатичная, сидя за столом, загадочно улыбается.
Жамкают плащ. Лезут под стельки ботинок. Все выворачивают наизнанку. Руки – вверх. Первая щупает от подмышек до щиколоток. Командует повернуться кругом. Вторая встает, щупает от горла до живота. Далее пропускает, хихикая. Потом вдоль брюк, по коленям, до пола, i
– А теперь раздевайтесь полностью.
– Совсем?
– До нижнего белья.
Ощупали. Облапали. Садятся за протокол.
– Одевайтесь.
Смеюсь, натягивая штаны.
– А можно еще раз обыскаться, более тщательно?
– Можно… Через несколько лет, ха-ха! – прыскают девицы.
– Вечером в ИВС обыщут, очень тщательно, – в тон им добавляет заглянувший опер и исчезает, бросая: «Под ваш контроль».
Подписываю протокол.
– Сигареты можно забрать?
– Можно.
Закуриваю. Практикантки что-то пишут. Молчим. Ждут, когда за мной придут.
– В туалет тоже в вашем сопровождении?
– Исключительно. Сейчас пойдете?
Идем по коридору. Доходим до двери со знаком «Т».
– Сюда. Дверь в кабину не закрывать.
– Будете смотреть?
– Такая работа.
– Ну что ж, работайте.
Стоит прямо за спиной, чувствую взгляд. Слушает журчанье. После этого перестал воспринимать ее как женщину. Неужели и вторая, что посимпатичнее, такая же «туалетчица»? М-да, если тут дамы такие, то какие здесь мужики?
– Все?.. Пошли.
Курю еще одну сигарету. Приходит опер.
Опять запирают в кабинете напротив.
Минуты тянутся. Прислушиваюсь к шагам и обрывкам разговоров за дверью. На душе ни страха, ни тревоги, ни сожаления. Абсолютное спокойствие и уверенность в том, что это – надолго. Потом, в будущем, это помогало. Именно уверенность в том, что выхода нет. Мышеловку долго готовили, и вот она захлопнулась. Просить помощи с воли бесполезно, никакие связи не помогут – участь решена. Надежда только на себя и на силы небесные. От того так спокойно. Тревожно только за детей, за семью и за больную мать. Все остальное – как перед расстрелом после команды: «Цельсь!..»
Наконец в дверь вонзается ключ, и на пороге вырастает человек в форме.
– Пошли, Новиков.
Идем по коридорам, лестницам в другой конец здания. Снова пустой кабинет. На этот раз хорошо обставленный. Сижу, жду. Входит полковник в сопровождении какого– то младшего чина. Приветливый, улыбчивый и симпатичный. Садится напротив.
– Оставьте нас, мы поговорим.
Сопровождение скрывается за дверью. С любопытством и полуулыбкой смотрим друг на друга.
– Ну здравствуйте, Александр Новиков.
– Здравствуйте, не знаю, как вас?..
– Неважно. Считайте, что я не из этого ведомства.
– Из КГБ?
– Хм… Считайте, что это неважно.
– Курить можно?
– Кури. Чаю хочешь? С лимоном? Сейчас принесут.
Затягиваюсь и молча жду начала разговора.
Входит человек в штатском.
– Попроси, пусть чаю принесут. С лимоном.
– Один?
– Два.
Этот разговор помню очень хорошо.
– М-да… Попал ты крепко, честно говоря. Знаешь хоть за что?
– Догадываюсь. Скорее всего, за песни. За аппаратуру так не хватают и сюда не возят – райотдела было бы достаточно.
– Понимаешь правильно. Но судить будут за аппаратуру. Можешь говорить со мной откровенно – я не из этого ведомства и вряд ли мы с тобой когда-нибудь в ближайшие десять лет увидимся. Я посмотрел тут кое-какие бумаги, ознакомился, так сказать… Это не наша компетенция. Заниматься тобой будет ОБХСС.
Принесли чай. Он сделал несколько глотков, молча ожидая моего ответа.
– Не понимаю, что крамольного нашли в песнях? Вся страна слушает, значит, ей это нужно.
– Хочешь честно, как мужчина – мужчине? Не как арестованному, а как случайный сосед по купе?
– Хочу.
– Лично мне твои песни очень нравятся. Очень. И все эти пленки у меня есть, но…
После слова «но» он поднял к потолку указательный палец, а следом и глаза. – Сам понимаешь…
– Понимаю.
– Даю тебе слово, что когда ты выйдешь, я тебе их верну. Даже если во всей стране уничтожат – у тебя будут.
– И снова с ними в тюрьму, хе-хе?.. – пытаюсь шутить я.
– К тому времени, я думаю, многое поменяется. А пока… Буду, как обещал, с тобой откровенен: получишь десять лет.
– ?..
– Да. Десять лет. Вопрос об этом решен.
Он снова, глянув мне в глаза, ткнул пальцем в потолок, не отрывая локтя от стола.
– Выхода у тебя нет. Поэтому держись достойно.
Он встал, одернул китель, протянул мне руку и крепко пожал. В дверях обернулся и добавил:
– Все, что сказал – это для нас с тобой, не для протокола. До свидания, Александр.
Он тихо вышел. А я – держался.
В кабинете капитана Ралдугина это умение понадобилось уже через несколько минут. Посадили за край стола, предъявили увесистый и дикий документ под названием «Экспертиза по песням А. Новикова». Датирован третьим октября. Свеженький – состряпали только позавчера. Написанный в духе 37-го года, в оскорбительно-пасквильном тоне и представляющий собой следующее. Текст песни. Далее – рецензия по ней. Затем следующая песня. Снова рецензия. И так по всем восемнадцати песням альбома «Вези меня, извозчик». «Документ» насквозь пропитан злобой и ненавистью к автору, потому и сравнить не с чем. Обвиняюсь во всех известных белому свету грехах.
«…Песни А. Новикова пропагандируют аморализм, пошлость, насилие… наркоманию, проституцию, издевательство над национальными меньшинствами, алкоголизм… воровские традиции… глумление над социалистическим строем… подрыв основ идейно-коммунистического воспитания…» И прочее, прочее.
Такого идиотизма в официальных документах до сих пор не видал, потому смеюсь, не в силах сдержаться. Ралдугин молча ходит кругами, прикуривая одну сигарету от другой. Распечатывает блок «Родопи». Широким жестом кладет пачку передо мной.
– Курите, Александр Васильевич, угощаю… Смеяться потом будете.
Дочитываю до конца. Несмотря на кишащий орфографическими, стилистическими и прочими ошибками текст, смысл его вполне понятен. Впрочем, как и назначение. На последнем листе четыре подписи. Комсомольский активист Виктор Олюнин. Член Союза писателей СССР Вадим Очеретин. Композитор Евгений Родыгин. И еще какое-то культпартийное мурло, фамилию не помню.
Из подписантов знаком только Е. Родыгин. Этого пьянчужку с гармошкой несколько раз приводили к нам в школу. Прямо в учебный класс, перед какими-то революционными праздниками. Существо, дыша перегаром и брызжа слюной до последней парты, очень громко пело под собственный аккомпанемент собственные же сочинения. «Ой, рябина кудрявая», «Едут новоселы по земле целинной…» И еще что-то высокоидейное в юродивом исполнении. В заключение концерта было «Э-ге-гей, хали-гали…». Уже под нескрываемое ржание всего класса. Правда, исполнителя это не смущало. Кроме того, по городу ходила история о том, как когда-то, напившись до полусмерти и заснув за рулем, этот самый Родыгин, пробив ограждение, вылетел с моста и упал в железнодорожную угольную платформу проходящего внизу грузового состава. Уехал за тридевять земель и был отловлен чуть ли не в другой области. Не знаю, как в искусстве, а на земле след свой он, безусловно, оставил – мост с той поры называется не иначе как «родыгинский». А кроме всего, выступающий имел среди учеников школы многолетнюю кличку «Алкодрыгин».
В указанном документе он значился «основным экспертом» – это было ясно по орфографии и «доказательствам». Особенно покорила заключительная часть его душераздирающей рецензии: «…Автор вышеупомянутых песен нуждается если не в психиатрической, то в тюремной изоляции наверняка». Ни добавить, ни отнять.
– Ну что, прочитал, как о тебе творческие люди пишут?
Ралдугин затягивается, закатывает глаза и добавляет с
лукавым осклабом:
– Но это – так, пустяки. Песни нас, конечно, интересуют, но мало. За это статья до трех лет. Они – в качестве, так сказать, характеристики, хе-хе. Нас, Александр Васильевич, интересует ап-па-ра-тура. Вот о ней мы и будем долго говорить.
– Задавайте вопросы.
Глаза Ралдугина темные, злые. Улыбка злорадная. Речь нарочито спокойная и неспешная. Говорим без протокола. О семье, о музыке, о машинах, бог весть о чем. Он чего– то ждет. С каждой минутой убеждаюсь, что имею дело с опытным и махровым негодяем.
С грохотом открывается дверь, влетает упитанный полковник. Ралдугин вскакивает.
– Встать! – Полковник с налившейся кровью рожей нависает надо мной. Продолжаю сидеть.
– Вставай, вставай… – помогая словам ладонью, советует Ралдугин.
Внутри у меня все взорвалось. Треснуть бы сейчас эту харю. Нельзя…
– Я не арестованный. И в вашем ведомстве не служу.
– Ах, вот оно что… Хар-р-рош!.. Хар-р-рош, сукин сын!
Полковник – начальник следственного управления области. Очень похож на злую жабу. Фамилия – Семенов. Оборачивается к хозяину кабинета:
– Оформите как положено. И побеседуйте… как положено.
Выпрыгивает вон, громко хлопая дверью.
«Выхода у тебя нет. Держись достойно…».
На этом предварительную обработку посчитали законченной. Ралдугин берет лист бумаги, заполняет его моими данными.
Допрос начался. Суть вопросов: где, куда, кому и за сколько продавал аппаратуру? Как, с кем и из чего изготовлял?
Суть ответов: мало ли кому, мало ли из чего – все детали куплены в «Юном технике». Делал один. Отвечаю за все один.
Злые глаза кивают: протокол все стерпит.
После допроса – в пустой кабинет под запор. Приносят мешок с домашними вещами, сигаретами, тапками и прочим скарбом. Значит, жене уже сообщили. Как это было тогда наивно думать – «сообщили». Уже были с обыском. Отрывали плинтусы, отдирали обои, отбивали кафель, чтоб пролезть под ванну. Выгребли все магнитофонные кассеты, пластинки. Выгребли стихи, тетради, фотографии, даже школьные дневники. Все, на чем есть хоть слово, написанное моей рукой. Уволокли телевизор, проигрыватель. Даже два одинаковых мохеровых шарфа с вешалки – как важные вещественные доказательства «попытки спекуляции». Эту «попытку» на основе двух несчастных шарфов будут мне доказывать на протяжении всего следствия – двух одинаковых у советского человека быть не должно. Словом, выгребли квартиру почти до голых стен.
Все это я узнаю потом. А пока со слезами на глазах разбираю мешок – каково Маше было его собирать. Судя по его содержимому, она уже знает, что здесь я – надолго. Значит, вечером – в ИВС. В изолятор временного содержания. По-старому – в КПЗ.
До позднего вечера сижу в знакомом пустом кабинете. Шаги за дверями все реже. Наступает гулкая тишина. Жду конвой. К удивлению, вместо него является сам Ралдугин с кривоносым опером, утренним знакомым. Зовут его капитан Шистеров. Спускаемся под руки во двор, опять к той же белой «Волге».
– За что такая честь, Владимир Степанович? – осведомляюсь я у Ралдугина.
– Вы человек известный, знаменитый, не могу никому вас доверить. Хочу лично благоустроить на новое место жительства.
Едем в прежнем порядке. Ралдугин – спереди, я – сзади, под руку с кривоносым. Вцепился и держит так – любой удав позавидует. За окном центральная улица. Огни витрин, люди, машины…
Осень. Как, оказывается, красивы эти пожелтевшие деревья, эти растоптанные на асфальте листья. Как хочется выйти, даже на ходу, в эту осень. Разбиться не страшно – страшно этого долго не увидеть. Страшно встретить по дороге Машу. Или Игоря с Наташкой. Но они еще маленькие – вряд ли встретятся вечером.
Машина влетает в загороженный двор и останавливается прямо у дверей серого здания.
– Ну вот, приехали. Здесь пока и поживете, Александр Васильевич, – возвещает об окончании путешествия Ралдугин.
Заводят под руки внутрь. Порядок обычный для всех: сначала в дежурку, потом на шмон. После всех бумажнопротокольных процедур – в камеру.
– Завтра утром за вами приеду лично, – прощается он. Его напарник морщит кривой нос от тюремного запаха, брезгливо фыркает, и оба спешно уходят.
Тюремный запах – смесь дихлофоса, махорочного дыма, параши, сырой плесени и еще бог весть чего – первым возвещает о том, что ты уже – в тюрьме. Не дежурный, не конвой, не кандалы. Над всем – запах. Он – как яд. Вдохнул его – и почувствовал себя по-другому. Все, что будет дальше, – пойдет само собой.
Определили в камеру № 2. На втором этаже в самом конце коридора. Сопровождает улыбчивый мент – старшина предпенсионного возраста, пропахший тюрьмой насквозь и навечно.
– Здесь песни петь нельзя, здесь надо сидеть тихо. Орать можно, если звать дежурного. Остальное – только в письменном виде. Хе-хе-хе…
Коридор длинный, грязный и вонючий. Местами вдоль грязных синих стен тележки, бачки с баландой, с торчащими из них огромными черпаками и горы алюминиевых мисок. Каждой вещи здесь – свое название. Миска – «шлюмка». Бачок – «флотка». Черпак – «разводяга». Коридорный дежурный – «попкарь». Остальное еще проще. Камера – «хата». Мешок с вещами – «сидор».
Открывают камеру. Вхожу. Дверь с грохотом и лязгом захлопывается. Ни нар, ни «шконарей» нет. Прямо в двух метрах передо мной возвышение, что-то вроде дощатой метровой сцены. Ничем не отличается от домашнего пола. Прямо на голых досках, подложив телогрейку под голову, лежит парень. При виде меня вскакивает, сонно продирая глаза.
– Здорово, – приветствую обитателя и кидаю мешок на доски.
– Здорово… Курево есть?
– Есть.
– Слава богу. А то уже уши пухнут.
Достаю сигареты. Садимся под решетчатым окном, привалясь спиной к стене, знакомимся. Его зовут Пермяков Александр. С виду – ровесник. Причина пребывания – валютные операции и какое-то хищение. Говорим, находим общий язык и даже общих знакомых.
Открывается «кормушка» – приехала баланда. Просунувшаяся в амбразуру физиономия вопрошает:
– Есть будете? Пайки заберите.
Следом появляется рука с полбуханкой хлеба. Сокамерник вскакивает, берет. За ней – еще одна. Два «шлюмака» с кашей, два с теплой, ржавого вида водой, именуемой – «чай». Кормушка с пушечным грохотом захлопывается. Это вместо – «приятного аппетита».
Еще долго не спим. Сокамерник разговорчивый и с довольно странной биографией. Его несколько дней назад привезли сюда из следственного изолятора – СИЗО № 1, то есть из тюрьмы. Почему, он не знает. Скорее всего, всплыли какие-то новые обстоятельства из уголовного дела. Там он три месяца сидел в камере № 38 на спецпосту. По его описанию – это третий этаж отдельного здания внутри тюрьмы. Содержатся там особо важные подследственные. Камеры маленькие – двух-четырехместные. Почти в каждой – подсадная утка. Держат тех, кто в несознанке, кто под особым контролем областного управления или в оперативной разработке. Словом, есть очень непростые пассажиры. Вместе с ним сидел в двухместке только один человек, очень известный в городе. Фамилия его Терняк.
– Терняк? – переспрашиваю я, – Виктор Нахимович? Метрдотель из «Уральских пельменей»?
– Так точно. Ты же работал музыкантом в ресторане, должен его знать.
– Знаю, конечно. Я работал в «Пельменях».
– Да ты что? Вот это совпадение.
– А где он сейчас?
– Да там же и сидит. Меня увезли, он один остался. Наверняка ему уже кого-то подсадили. А может, и сам подсаженный был – тип-то довольно скользкий.
Пермяков подробно описывает самого Терняка, его жизнь в камере, привычки, речь, словно боится, что я ему не поверю.
Говорит и говорит. Я лежу на спине, руки за голову, вспоминаю весь прошедший день и оглядываю новое жилище. Недавно был капитальный ремонт – чисто, слегка пахнет краской. Если не брать во внимание кованую дверь и решетку, вполне можно принять за комнату в отремонтированном общежитии. Когда вели сюда, мельком заглянул в какую-то открытую камеру. По сравнению с этой – тихий ужас. Кажется, что наша – тоже маленький спецпост. Вполне может быть – личный каземат капитана Ралдугина. Высказываю сокамернику эту мысль вслух. Пермяков подскакивает.
– Ралдугин? Да он же у меня дознавателем был! А следователь – Онищенко. Они оба у Терняка тоже были.
Ну и совпадения, думаю я про себя. Хотя чего в тюрьме не бывает.
– Давай спать. Клопов много? – интересуюсь, сворачивая мешок под голову.
– Есть. Но терпимо. В других хатах – кишит, а эта – особая. Эта – не для простых смертных.
Пытаюсь уснуть. Сосед храпит, будто не в камере, а на даче. Мой сон тревожный, прерывистый и что удивительно – цветной.
В шесть утра орет встроенный в нишу над дверью репродуктор – Гимн Советского Союза. Затем – производственная гимнастика. По коридору грохают двери– утренняя проверка. Открывается наша. На пороге офицер с журналом, за его спиной черноглазая, очень симпатичная девушка, тоже в форме. Процедура проверки простая: выкрикивают фамилию, вскакиваешь с нар, называешь громко и отчетливо имя, отчество, год рождения, статью. Если статьи нет – прописку.
– Пермяков!
– Александр Юрьевич, 1959-й, 88-я, часть вторая…
Сосед не вскакивает, лишь приподнимает голову, всем видом показывая безразличие к заведенным порядкам. Я в этот момент уже стою перед проверяющим и, выглядывая за его спину, сталкиваюсь взглядом с ней. Глаза в глаза. Они красивые и очень тревожные. Смотрим долго, не отрываясь. Вдруг едва уловимо она качает головой – таким жестом люди молча говорят – «нет». Стреляет взглядом в сторону Пермякова. Затем снова – в меня. Резко отворачивается и отходит.
– Новиков!
– Александр Васильевич. 1953-й… Статьи нет.
– Будет, какие твои годы.
Дверь захлопывается, но в воздухе все еще висят ее глаза. Становится необъяснимо тревожно. Дальше – все как обычно. Грохот мисок, полбуханки хлеба и через час – Ралдугин с Шистеровым собственной персоной, ждут внизу. К ним ведут в сопровождении нового коридорного.
Ралдугин весел и еще более язвителен:
– Как спалось, Александр Васильевич, хе-хе?..
– Для такого места – неплохо. Можно даже сказать – отлично.
– Мне тоже. За последние две недели первый раз выспался. Догадываетесь, почему?
– Догадываюсь.
– Не скучно в камере? Потерпите, скоро у вас большая компания будет.
Опять та же белая «Волга», тот же маршрут по тому же адресу.
Допрос сегодня долгий, резиновый, с претензией на перекрестный, и с участием еще одного персонажа. На удивление, в доброго и злого следователя не играют. Оба– добрые. Не кричат, ногами не стучат, не грозят. Просто по очереди долдонят одни и те же вопросы. Ралдугин изо всех сил советует написать явку с повинной. Ассистент приводит душещипательные примеры скоще– ния срока и досрочного освобождения всем, кто их послушал. Вперемешку с ужасами пятнадцатилетних сроков, вплоть до расстрела для тех, кто упорствовал, за что и получил на всю катушку.
В конце дня обещают обвинение по статье 193 УК РСФСР – антиобщественная деятельность. Она до трех лет. Чтобы не успел обрадоваться, следом грозят 93-й, которая автоматически, по сумме якобы совершенного мной хищения у государства, переходит в 93-ю прим. А эта – уже до высшей меры.
– Статейка ваша, гражданин Новиков, будет – до расстрела, так что есть над чем подумать.
Ралдугин захлопывает папку с протоколом допроса. Впервые обращается – «гражданин». Значит, с санкцией на арест у них проблем не будет. Значит, в ближайшее время увезут в СИЗО.
– До завтра, – прощаются со мной оба.
– Опять сюда?
– Пока сюда. Нам еще много о чем надо поговорить.
– Ночевать туда же?
– Туда же. Это теперь ваша персональная камера. Как там, кстати? Говорят, только что после ремонта? Все для вас, все для вас, гражданин Новиков, хе-хе!..
Входит конвой. Защелкивают наручники. Обратно на этот раз не на «Волге» – уже на «воронке».
В камере все тот же Пермяков.
– Ну, расскажи, что сегодня было? Ко мне снова адвокат приходил.
Рассказываю о событиях дня подробно, но не все.
Из головы не выходит утренняя проверяющая. Что она хотела сказать? Что? Почему так настойчиво и тревожно глядела? Пермяков… Неужели это и есть тихарь? Неужели это – подсадной? Почему никого больше в камеру не приводят? Одни и те же дознаватели… Случайность ли – такой круг общих знакомых?
Не подавая виду, начинаю приглядываться. Жду завтрашней проверки – может, еще что-нибудь из красивых глаз узнаю? Только бы пришла.
Наставшее утро ничем не отличалось от вчерашнего, если не считать, что проверяющий был один. Темноглазой не было. И больше никогда я ее не видел.
Пермяков засобирался к адвокату. Эти встречи, с его слов, проходили в специально оборудованном кабинете с привинченным стулом и голым казенным столом.
– Могу передать через него маляву. Человек надежный, отнесет по адресу.
– Пока не о чем писать.
– Мало ли… Может, что-то спрятать подальше надо. Статья-то у тебя будет с конфискацией.
– Прятать нечего.
Внизу встречают те же. На допросе Ралдугин твердит о том, что мой одноделец Сергей Богдашов уже во всем сознался. И что все покупатели, которых успели опросить, в один голос твердят, будто я их обманул – продавая свою самодельную аппаратуру, выдавал за фирменную. Ралдугин врал. Богдашов ушел у них из-под самого носа, и несмотря на тотальную и круглосуточную слежку за его домом и родными, найти его не могли.
То, что он в бегах, я не знал. Но был уверен, что если даже его и возьмут – ничего не расскажет. Вернее, только то, из чего уголовного дела не получится. Впоследствии, когда все встало на свои места и мы смогли встретиться, процесс этой самой слежки нарисовался презабавной картиной.
Еще до нашего приезда на новой «Волге» из Ижевска у моих соседей по лестничной клетке была устроена засада. В глазок глядели круглосуточно. Фотографировали всех, кто приходил или звонил в дверь. Во дворе за помойкой, сменяя друг друга, дежурили машины – с этой точки дверь подъезда просматривается особенно хорошо. Огни погашены, стекла подняты. За нашим общим товарищем Сергеем Кисловым – хвост день и ночь. Он в трамвай – они следом. Он в магазин – они за спиной в очереди у кассы.
Одна знакомая поведала мне по страшному секрету, что на телефонном коммутаторе возле гостиницы «Свердловск» круглые сутки сидят люди и прослушивают мой телефон и телефоны еще кого-то из моих знакомых. Ей об этом по еще большему секрету рассказала начальница узла. То же самое делается и на центральной междугородней станции. Спрашиваю: можно ли на них поглядеть? Отвечает: можно, но только чтоб не заметили. Вместе с ней прихожу на телефонный узел. Крадемся с заднего хода, тихо, на цыпочках.
– Вот они… – шепчет знакомая.
Спиной к нам – два типа. Прослушивают и записывают на магнитофон. Поворачиваются, видят меня. Немая сцена – ребята просто охренели.
Вечером из Уфы звонит Сергей Киселев – «Кисель». Говорит, что за ним следят. Отвечаю, что у нас то же самое, и кладу трубку. Моментально – звонок. Низкий мужской голос: «Простите, это с телефонной станции беспокоят. С какого номера вам сейчас звонили?»
Отвечаю: «Слышишь, ты, телефонистка, у тебя что, контакты заржавели? Прослушивается плохо?..»
Трубку бросили. Больше не повторялось.
За Лехой Хоменко тоже хвост. Леха – клавишник, участник записи «Извозчика». Договорился о встрече со своим давним приятелем Ваней Флеком, с которым много лет играл в одном ансамбле. Ваня родом из репатриированных немцев – несколько лет назад уехал жить в Германию. В те дни он по каким-то делам находился в Сочи. Там условились встретиться и передать кассету с «Извозчиком». Ралдугинцы откуда-то об этом пронюхали и приставили за Хоменко слежку. Вели ее день и ночь. Наконец настал день отъезда. Леха едет домой собирать вещи. Следом – несколько филеров. Провожают до подъезда, ждут на лавочке напротив, чтоб взять с вещами, с кассетой, а может и еще с чем. Сидят час, сидят два. Леха живет на первом этаже. Половина окон выходит во двор, другая половина – на противоположную сторону. Туда через окно с чемоданом он и выходит. Группа захвата все сидит. К ночи стало понятно, что ждать некого. Через день кассета с оригиналом записи – в руках у Флека. А еще через некоторое время песни крутятся на радиостанции «Немецкая волна» с соответствующими комментариями. Но узнал я об этом гораздо позже.
Ралдугин продолжает брать на пушку. Беспрестанно курит и ходит кругами. В обед меня отводят в пустой кабинет. Приносят баланду, кашу – все согласно расписанию и рациону.
Оперативная группа мелькает перед глазами. Входят, тихо шепчутся, уходят. Ралдугин заметно нервничает: что– то не получается.
Вечером Пермяков взахлеб рассказывает о встрече с адвокатом – все идет к тому, что его выпустят под расписку.
– А напрасно ты не написал маляву – передали бы без проблем.
– А если вышмонают?
– Здесь адвокатов не шмонают. Это в СИЗО – могут.
– А если тебя обшмонают?
– Я что, первый день сижу, прятать не умею?
– Они тут тоже не первый день.
– Я насчет тебя говорил. О твоем деле он слышал, даже кое-что знает. Советует на всякий случай явку с повинной написать. На суде всегда отказаться можно. Сказать, что били, прессовали, пришлось писать, чтоб отстали. Атак, вдруг, если что – вот она в деле есть. Лично я – написал. Поэтому меня под расписку, скорее всего, и выгонят. Подумай.
После вечерней баланды Пермяков все больше говорит:
– Твои подельники уже наверняка где-то здесь сидят. На другом этаже, скорее всего. Надо как-то узнать. Завтра через адвоката попробую. Если их взяли, скорее всего, покололись – им зачем с тобой эту лямку тянуть? Ты – за песни, тебя КГБ посадил. А они что? Только аппаратуру помогали делать да иногда продавать. Их пугнут – они все что хочешь напишут. Лучше это сделать вперед них. Что с ними – не знаешь? И где – не знаешь?
Молчу. Слушаю. Если не тихарь – почему так живо интересуется, так настойчиво советует? Если тихарь, то вынюхивать нечего – Ралдугин и так много знает. Выемки документов в комиссионных магазинах всё равно произведут. Чего им еще нужно?
А нужен был Богдашов, без него ничего не получалось. Им нужен был Толя Собинов. А он ни в чем не сознавался. Толя был директором комиссионного магазина в Уфе. Через его магазин и продавали аппаратуру в башкирские дворцы культуры. Музыкантов в Башкирии – тьма. Играть не на чем.
Во всех ДК– не инструменты, а дрова. За нашими «Маршаллами» – очередь.
Толю Собинова не смогли взять ни уговорами, ни угрозами. Его просто обманули. Ему пытались вменить взятки от нас с Богдашовым. Но фактов не было. А раз не было, то и преступной группы не получалось. Схема Ралдугина была такова.
Новиков с Богдашовым привозят в комиссионный магазин свою аппаратуру. Собинов как директор оценивает по завышенной цене. (Как будто кто-то знал ее заниженную или реальную цену!) Смотрит на заявки, поступившие от дворцов культуры. Сам им звонит. Они перечисляют деньги по безналичному расчету. Новиков с Богдашовым в кассе магазина получают наличные. Схема, в общем-то, правильная, но за одним исключением – Собинов взяток не брал. Единственный раз мы ему подарили четыре колеса для «Жигулей», кажется, на день рождения. А потому у следствия ничего не получалось.
Обманула его прокурорша. Бездарная, профнепригодная и подлая.
Говорила о детях, о семье. О том, что Новикова все равно расстреляют. Что ей нет никакого смысла остальных сажать. Наоборот – она хочет из этого дела Собинова исключить. Тем более он не местный, не свердловский. В камере держать его тоже смысла нет. Достала из сейфа паспорт, бумажник, часы, деньги, положила перед ним. После нескольких суток изолятора на Толю хлынул запах свободы.
– Ну, все, собирай вещи, поезжай в свою Уфу, к жене, к ребенку. Больше никогда с такими, как Новиков, не связывайся.
Собинов надел часы. Паспорт – в карман. Деньги – в карман. Свобода!
– Спасибо… Спасибо вам большое.
– Да не за что. Я же вижу, что ты другой человек, не из этой компании. Ты только, пожалуйста, протокол подпиши. Он нужен мне, на всякий случай – вдруг начальство спросит, почему я тебя отпускаю. Что я скажу?..
И Толя купился. Подписал, встал и с легким сердцем – к выходу.
– Ты куда, Собинов? – остановил его холодный и злой окрик прокурорши.
– Как – куда? Домой…
– Не-ет, домой тебе рано. Ты взяточник, ты должен сидеть.
Вошел конвой. Щелкнули наручники, и Толя поехал прямиком в тюрьму.
Это было несколько позже моего пребывания в камере № 2. К тому времени я в этой тюрьме уже сидел.
Шел третий день предварительного заключения. Ничего нового, только Ралдугин с каждым днем все злее. Уже начинает грозить и шантажировать арестом жены– мол, она обо всем знала, а значит, была соучастницей. Что касается детей, остававшихся без матери в случае ее ареста, так он об этом думать не обязан – пусть думают в райсобесе. После каждой угрозы вглядывается мне в глаза – как подействовало? Желание было одно – плюнуть в эту образину. Разбить башку чернильным прибором, затушить окурок между глаз. Нельзя. «Держись достойно…»
В обеденный перерыв сижу взаперти за миской баланды. Входит молодой парень в штатском. Закрывает за собой дверь, тихо говорит:
– Я тоже из опергруппы, но это не важно. У нас есть общие знакомые, вчера встречался кое с кем из них. Дома у тебя был обыск. Остальное – более-менее. Жену никто не арестует.
Кладет на стол сигареты и фотографии.
– Это просили тебе передать.
– Кто?
– Неважно.
Говорим еще несколько минут. О Богдашове нет никаких сведений. Если будет возможность, зайдет завтра. Из разговора узнаю, что по моему «делу» создана большая группа. Работает в Свердловске, Москве и Уфе. В группу входит наружка, прослушка, провокаторы, подсадные и прочие. Задача – любой ценой собрать материал большой и громкий. Находится на контроле высшего руководства МВД и идеологического отдела ЦК КПСС.
Парень уходит. Ситуация понятна.
Поздним вечером рассказываю обо всем сокамернику.
– Как ты думаешь, зачем он приходил?
– Да это засланный! Не вздумай ничего от него брать и не верь ни одному слову. Ничего через него не передавай.
Пермяков горячится, убеждает в ментовском коварстве, приводит примеры. Засыпаю все-таки при своем мнении. Считаю парня порядочным, не желающим брать общий грех на душу.
– Может, все-таки попробовать через него маляву домой передать?
– Ты что? Только через меня!
– Давай, ты по своей линии, он – по своей.
– А как ты узнаешь, через кого дошла? Головой думаешь? Тебе мент предлагает, и ты согласен. А я предлагаю – ты не хочешь.
– Ладно, напишу.
– Не сейчас. Утром перед проверкой напишешь. Ночью может быть шмон.
Встаю рано. Беру тетрадь, отворачиваюсь спиной к двери. Мелко, на узенькой полоске вывожу приветствие. Успокаиваю, как могу. Вру, что все не так страшно, что все обойдется. Еще какие-то житейские мелочи, ласковые слова… Полоска кончилась. Сворачиваю в тонкую трубочку – получается что-то вроде спички.
– Заклей в полиэтилен, – сонно советует Пермяков, – я чужие малявы не читаю.
Заворачиваю в клочок от полиэтиленового мешка, оплавляю края спичкой, протягиваю ему.
– Отдашь перед самым уходом, мало ли чего… Чтоб мне крайним не быть.
Голос коридорного за дверью:
– Новиков, готовься, на выход!..
Привычно собираюсь. Сую в рукопожатии записку. Лязгают ключи, взвизгивает дверь.
– Новиков, на коридор! Руки за спину.
Целый день допрос. Трудный, настырный. Шантаж, угрозы, полив грязью. В отношении моих знакомых то же самое.
– Они тебя уже давно сдали! Раскололись, а ты их выгораживаешь. Расскажи, и нет смысла тебя держать – пойдешь под расписку. Будешь упорствовать – пеняй на себя. Будете все сидеть на одной лавке!
Весь день в этом духе. В минуты самых сладких обещаний вспоминаю безымянного полковника и выполняю его напутствие. Про себя же все чаще думаю: скорей бы уже в тюрьму. Там хоть все понятно будет.
Допрос заканчивается затемно. Прямо из кабинета ведут в «воронок». Один наручник защелкнут на моей руке, другой – на руке конвойного. Еще один идет спереди, держась за кобуру.
«Воронок» совсем пустой, но почему-то опять заталкивают в стакан. Руки застегивают за спиной.
– Начальник, сними браслеты, все равно в клетке сижу.
– Не положено.
– Я что, особо опасный?
– Говорят, хуже! А-га-га-га!…
На следующий день Ралдугин вне себя. Орет, стучит кулаками по столу. Понимаю, что дело идет к развязке. Жду не столько обеда и передышки, сколько вчерашнего парня. Но он больше не появляется. Над шлюмкой казенного обеда терзаюсь в догадках: кто это был? зачем? можно ли было верить? почему исчез?
После трапезы – снова на допрос. Пришел какой-то хмырь в кожаном плаще и кожаной шляпе. Ралдугин знакомит: «Онищенко Олег Андреевич. Это будет ваш следователь».
Теперь допрашивают хором. Онищенко – добрый, пишет. Остальные – злые, орут и грозят. Особо усердствует кривоносый Шистеров. Он ростом самый маленький, потому изо всех сил старается казаться самым злющим. Но человек он не злой. Актер – никудышный. А потому выходит больше смешно. Разговоры о песнях закончились. Теперь только об аппаратуре. В дымном воздухе кабинета эхом летает слово «хищение».
Вечером еду в «воронке», до треска набитом разношерстным людом. Это собранные по районным судам. Кто-то уже осужден, кому-то предстоит ехать завтра. Прямой рейс в тюрьму. Персонального транспорта для меня не нашлось, а потому по чьему-то приказу заскочили за мной и, делая крюк, следуют в ИВС. Еду не в общей «хате», а как всегда в отдельной клетке с застегнутыми за спиной руками. Все жилое пространство – полметра на полметра, потому ноги втискиваются только по диагонали. Машину болтает из стороны в сторону. Бьюсь о стены плечами, иногда лбом и затылком. Ничего не поделаешь – инструкция. Прямо над головой маленькая решетка. В нее периодически по очереди заглядывают конвойные – «хоть посмотреть на Новикова».
В дежурке – обыск догола. Опять грохочущий бачками, дымный, вонючий коридор с осклизлым полом. Иду в сопровождении коридорного старшины с нехорошим предчувствием. Навстречу ведут арестованных.
– Новиков, стой!
Останавливаюсь. Сопровождающий орет на группу:
– Стоять! Лицом к стене! Глаза вниз! Не смотреть по сторонам!..
Группа распластывается по борту.
– Новиков, пошли.
Прохожу мимо. Все косятся исподлобья. Кто-то из них шепчет:
– Здорово, Санек… У тебя хата стремная, имей в виду.
– Молчать! Сейчас покажу «нестремную»!
– Санек, слышь, хата – кумовская… – снова шепчет стоящий у стены.
– Понял, – бросаю на ходу.
Подходим к моему жилищу. Коридорный распахивает дверь – влетаю пулей. В камере пусто.
– А где этот?
Старшина вглядывается в дальний конец коридора, озирается назад и лениво бросает:
– Увезли, наверное…
– Что, больше не вернется?
Он медленно затворяет дверь и произносит в щель:
– А зачем ему? Он свое дело сделал.
Ни грохота двери, ни лязга ключей я уже не слышал. Это был урок. Хороший урок.
Ночь напролет лежу на спине с закинутыми за голову руками. Мысли вертятся бешеной каруселью.
«…Эта тварь придет ко мне домой. Записка написана моим почерком. Ему поверят. Расскажет кучу небылиц. Попросит ответ. Дома ни о чем не подозревают. Вотрется в доверие к друзьям. Эх, тварь, тварь…»
На допрос еду с желанием бросить в лицо Ралдугину свидетельства его топорной работы. Изменить ничего не удастся, но хотя бы в качестве облегчения. Посреди его очередной тирады вставляю:
– Вы говорите и агитируете теми же словами, что и подсаженный ко мне тихарь Пермяков. Грубо вы работаете – он мне уже надоел, дайте другого.
Ралдугина передергивает, на миг отводит взгляд, старается не подать вида. Но чувствую – попал.
– Это ваши личные фантазии. Мы такими глупостями не занимаемся, – врет Ралдугин, краснеет и добавляет: – Может, кто-то из оперативников… Или другое ведомство. Но это не я. Не мы.
Карты розданы, масти вскрыты. После недолгих препирательств предъявляют обвинение. Читаю, подписываю.
– Когда в тюрьму?
– Чего вы так спешите? Нужно еще санкцию прокурора получить. Может, он ее не подпишет, хе-хе… После обеда обещал, подождем. Может быть, вас свозить к нему придется.
Возить не пришлось – санкцию выдали заочно.
Вслух зачитывают состряпанное Ралдугиным и Онищенко обвинение. Расписываюсь в указанных местах.
– Когда в тюрьму?
– Думаю, сегодня вечером. Но мы с вами не прощаемся, хе-хе…
Сразу же после процедуры – конвой. Не медля ни минуты, в наручники и – в ИВС.
– Рановато что-то вы сегодня вернулись, прям до обеда управились, – склабится дежурный по изолятору.
Шмон на этот раз дикий. Раздеться догола, руки за голову, присесть три раза… рот открыть, язык высунуть… язык – к небу… Сесть на лавку.
Сижу голышом, жду, пока одежду прощупают и переломают пополам сигареты.
– Одевайся. В камеру его.
Прихожу, падаю на доски. Ну, вот и все, вечером поедем.
«На тюрьму» – как здесь говорят.
С этими мыслями забываюсь. Возвращает на землю крик коридорного, бьющего ключами по двери. Бац… бац… бац…
– Новиков!.. Ты что, окочурился? Готовься с вещами на выход!
– Всегда готов, сука…
Запихиваю скарб в мешок. Разломанные сигареты превратились в табачную труху вперемешку с обрывками бумаги. Кручу «козью ножку» из газеты. Все уже по-настоящему, по-арестантски. Курю, тушу об пол.
– Выходи на коридор!
Ну что ж, прощай, камера-«двойка», еду на новое постояльство.
Ведут вниз, в «этапку», или как будет на местном наречии – «отстойник». Душегубка, битком набитая людьми. Грязный сырой пол, в углу гальюн, железные нары. Запах махорки, пота, мочи и клопомора. Все это в непроглядном дыму. Вместо окна – зарешеченный квадрат, с наружной стороны наглухо закрытый зонтом. Роль солнца выполняет лампочка в глубокой нише над дверью. Никто не сидит, все тусуются, бросив вещи на нары. Стоит галдеж. Ждем конвой. Меня никто не знает в лицо, поэтому молча брожу от окна к двери в общей массе. Комок подкатывает к горлу: вот, наконец, и я среди этой толпы, безликой и уже почти бесправной. Теперь и мне придется жить по одним с ними законам. Драться за место, рвать глотки, начинать биографию с нуля. Так, как все ее здесь начинают. А за что я здесь, в этом гадком дыму, в исчадии параши и в набитой небритыми, грязными и злыми людьми душегубке? У каждого своя беда и звериная жажда выжить. В тюрьме нет мелочей – любое брошенное слово – камень. Любая уступка – слабость. Любой испуг – дорога вниз.
Дверь распахивается беззубой пастью. На пороге офицер с толстенной стопой картонных папок. Позади еще несколько конвойных с собакой.
– Та-ак… Все заткнулись быстро!.. Называю фамилию, отвечать имя, отчество, статью. Выходить – руки за спину, бегом к машине.
Машина стоит в большом отдельном боксе-тамбуре.
– Первый пошел… Второй пошел…
Доходит до меня.
– Новиков!
– Александр Васильевич, 93-я, часть вторая…
– Выходи.
В камере наступает мертвая тишина. Головы сворачиваются в мою сторону. Сдергиваю со шконки мешок, иду к двери.
– Саня… Новиков… Так это ты? – выкрикивает какой– то мужичок, бросая под ноги самокрутку. – Мужики, это же Саня Новиков, который «Извозчика» поет!..
Камера ахает.
– Ты что раньше не сказал?..
– Вот козлы ебаные, человека ни за что закрыли!..
– Гражданин начальник, погоди, дай с таким человеком хоть в два слова переброситься!
Офицер улыбается. Конвойные таращатся из-за его спины.
– Хорош болтать! Новиков, не мути воду, хе-хе… Выходи быстрей, а то за тобой сейчас весь изолятор выломится!..
Через пять минут я в набитом до отказа «воронке». На этот раз – в «общей хате».
– Слушай команду конвоя! По дороге не курить, не орать, с конвойными не разговаривать. При попытке бегства или нападения оружие применяется без предупреждения. Ясно?
– Ясно. Поехали, начальник.
В тишине чей-то голос грустно добавляет:
– Поехали… домой.
В кузове темно. Курим в рукав. Со всех сторон вопросы: за что? как? по чьему указанию? Общий настрой «воронка» – антикоммунистическая маевка. Отвечать не очень хочется, но отвечаю. Любой ответ сопровождается комментариями «салона», сдобренными отборным матом в адрес коммунистов, ментов и кагэбэшников.
До тюрьмы езды не больше четверти часа. Перед воротами «воронок» пронзительно сигналит. Слышится звук отворяющихся створок, и мы въезжаем в глухой бетонный бокс. Мотор глохнет, наступает тишина.
– Встречай, тюрьма, – давно не виделись! – острит кто-то из темноты.