Начало лета ознаменовалось нежданным путешествием. Июньским утром в дверь камеры трижды шарахнули ключом, и голос следом пролаял:

– Новиков, готовься с вещами!..

Собираюсь мигом, на ходу прощаюсь. Ведут по коридорам незнакомой дорогой.

– Куда меня?

– На этап.

Этапка – грязное, зловонное помещение размером со школьный спортзал. В ней уже с десяток разношерстных персонажей – кому куда. У параши – пара опущенных, остальные по худости рода – кто где. Двухъярусные нары вдоль стен, вместимостью человек этак на сто, а то и более. Место на первом ярусе под оконной решеткой свободно. Занимаю его. «Сидор» – под голову, в телагу – с головой. С мыслями, куда и зачем везут, пытаюсь заснуть.

К обеду народу прибывает. У параши – аншлаг. Нары – кишмя.

Кому не досталось места – тусуются по камере.

Приходит офицер, выкрикивает фамилии.

– Кого назвал, выходим на коридор, быстро!

Доходит до меня, с ног до головы рассматривает, качает

головой и провожает взглядом.

– Куда этап, начальник?

– Тебе – в Камышлов.

Воронки набивают, как всегда, до треска. Меня по традиции – в «стакан». Едем на вокзал, в этапный двор на улицу Стрелочников.

На воле я часто ездил по ней и хорошо знал, где это. Однажды даже заглядывал в щель трехметрового забора и видел процедуру погрузки в «Столыпин». По иронии судьбы точно напротив этого двора через дорогу стояла пятиэтажка, в которой жил мой компаньон по изготовлению «Маршаллов» Юра Юнцевич. В этом доме мы с ним сделали не один комплект.

Воронки влетают один за другим в открытые ворота, становятся гуськом. Начинают выкрикивать по фамилиям. Все как обычно: быстро выскочить, пять шагов вперед, сесть на корточки, руки за голову, вещи рядом, смотреть в землю. Вокруг – собаки, русские и нерусские лица с автоматами. Мат, крики. Здесь понимаешь, что такое плен и окружение.

Меня выкрикивают последним. Вышагиваю из воронка. В одной руке телага, в другой – пожитки. Передо мной – по четыре в ряд, с обхваченными руками затылками, на корточках – попутчики. Стою в рост. Садиться в эту позу обидно и унизительно.

– Сесть! – орет какой-то сержант. – Сесть, говорят, чего вылупился, длинный?!

Хочется плюнуть в эту морду. Продолжаю стоять.

– Сесть, сука, сейчас собаку спущу!..

– Спускай, чего орешь?

– A-ну, в сторону! – орет сержант и толкает с разбегу меня в плечо.

Отлетаю на несколько шагов.

– Этап, встать, пошли вперед к вагону! Смотреть под ноги! Не озираться! Оружие применяем без предупреждения!

Строй молча поднимается и бредет в сторону путей.

В этот момент на спину мне прыгает здоровенная собака и сбивает с ног. Падаю и инстинктивно собираюсь в клубок. Пес рычит, хрипит, очень больно вцепляется в плечо и волочет по земле, мотая мордой. С каждой секундой становится все страшнее и больнее. Хватает за ноги, бьет лапами и наконец начинает рвать и таскать волоком. Между дворовой-сторожевой собакой и конвойной при одних и тех же размерах есть большая разница. Первая – лает, пугает и кусает, как повелела природа. Вторая – обучена: рвет молча и знает, как загрызть. Оттого и страшнее.

Челюсти животины наконец хватают мой шиворот вместе с кожей и захлопываются с хрустом. Зверюга тащит меня по пыльной земле к воронку, и вдруг крик:

– Отставить! Убрать собаку! Вы что, твари ебаные, делаете?!

Проводник дергает псину изо всех сил за поводок и оттаскивает на себя.

Со стороны путей бежит какой-то офицер в форме вэ– вэшника. На ходу орет диким матом:

– Вы что, чурки ебаные?! Кто приказал?!

Конвойные молчат, начинают рассредоточиваться.

Подбегает ко мне:

– Вставайте, Александр. Извините, что так…

И в сторону сержанта:

– Вы что, твари? Это же Александр Новиков, певец… Кто приказал собаку?..

Тишина. Стволы опускаются вниз.

– Пошли к вагону.

Отряхиваюсь, иду. Офицер шагает за спиной, бормочет матом под нос. Несколько конвойных – сбоку. Собака – позади. Боли не чувствую, как в лихорадке.

Клетка, в которой предстоит ехать, переполнена. Размер ее – обычное купе. Только вместо двери – решетка, а вместо четырех пассажиров– шестнадцать, не считая меня. Ехать всего полдня, потому не смертельно. Предстоящее путешествие– одно длинное интервью и знакомство артиста с истинными поклонниками. Между делом – общение с прогуливающимся по коридору узкоглазым конвоиром и его собакой. Правда, уже другой.

– Начальник, своди на оправку, – долетает голос из соседней клетки.

– Оправка дома делять будишь, – откусывается тот, не оглядываясь:

– Начальник, пить охота!

Конвоир несет чайник, просовывает через решетку. Подставляем по очереди кружки. На всех выходит по несколько глотков. В вагоне жара. Хочется пить и пить.

– Начальник, давай еще.

– Сам давай. У мене один место щекатливая.

– Так давай пощекочем. А-га-га!..

– Адын хахатал, его виебли, он перестал! – огрызается солдат и уходит в конец вагона.

– Начальник, а в туалет?..

– Не хуй било вода глатать. Три часа терпи.

Приходит начальник конвоя:

– Приготовились на шмон.

– Какой шмон, начальник? На тюрьме шмонали.

Начинают выводить по одному в пустую клетушку – последнюю в дальнем конце. Конвойные вытряхивают мешок, роются в вещах. Цель шмона понятна: отобрать что приглянется. Хоть и отбирать-то уже нечего. Я, как всегда, на процедуру – последний, и в скарбе моем копаются с особой тщательностью. Разбойничий интерес вызывают две упаковки мыла, сигареты с фильтром вроссыпь, новые носки и носовые платки. Чего еще солдату надо?

– Мыля целим куском не положена. Будем резать папалям. Сигареты тоже папалям.

Конвойные откладывают в сторону мыло, выгребают из мешка половину сигарет и какое-то тряпье, кажется, свитер.

– Это на дембель наш земляк пойдет, давай падгани и тогда тут адын паедешь.

В разгар дележа появляется начальник конвоя. Понимает, что изъятие незаконное, по «Столыпину» может подняться шум. Во избежание оставляет в клетке меня одного. Торговаться и взывать к совести бесполезно.

– Новиков, не жадничай, тебе еще сидеть долго.

Аргумент убедительный. Считаю обмен состоявшимся.

По вагону перекрикиваются. Где-то в начале – такое же

«купе» с девками, потому остроты в оба конца – в голос и под общий хохот. Тема одна: варианты единения полов в различных формах при полной невозможности такового в данных условиях. Пошлятина жуткая. Но здесь и сейчас – смешно.

Из «козлодерки» начальника конвоя потянуло тройным одеколоном и моими сигаретами. Несколько раз он проходит по вагону, с каждым разом все шатче. Каждый раз останавливается напротив и заговаривает. Наконец, изрядно поднабравшись то ли водки, то ли одеколона, прислонив лоб к решетке, шипит:

– Новиков, бабки есть?

– Чего?

– Червонец есть? Могу бухалово взять. Есть же бабки, я знаю, в тетрадке в обложку заклеены. На спор?

– Откуда бабки, начальник, твои вон даже мыло забрали.

– А ты че, блядь, пожалел? Тебе завтра в дачке еще пришлют, а мы тут месяцами катаемся, живем здесь. Нам еще хуевей, чем вам.

– Так не служи.

– Да не в этом дело. Ты известный, тебе с воли подгонят. Короче, бабки при себе есть? Или опять под шмон пустить? Ну, думай, думай. Я пойду пока. Но вернусь, понял?

Через час он вернулся. На решетку, вцепившись в нее руками, грудью плюхнулось невменяемое от водки существо в расстегнутом кителе, надетом поверх майки:

– Ты, бля, борзеешь, я смотрю, до хуя… Я, если захочу, знаешь, что могу здесь с любым сделать?..

Он висел на руках, упершись одной ногой в противоположную стену, и шмакодявил слюнявым ртом, тупо глядя перед собой:

– Я, между прочим, таких, как ты, до хуя видал. Как скажу, так и будет… Я тут командую, понял, бля?.. А не ты… Мне по хую, что ты известный… Хочешь, я тоже известным стану?

Он навалился плечом на решетку и стал расстегивать кобуру.

В этот момент я, наверное, в первый раз в жизни понял, что такое – «некуда деться».

Он вытащил пистолет, поставил ствол на решетку напротив моего лба й процедил:

– Вот застрелю тебя и тоже известным стану… Ссышь, бля?..

Я молча смотрел в ствол. Вагон качало. Палец он держал на крючке. И было только три надежды: что патрон не в патроннике, что пистолет на предохранителе, а третья – на Господа Бога.

Не было страха. Не было паники. На душе сделалось холодно и по-сиротски одиноко. Он с минуту молча переводил ствол с моего левого глаза на правый, тупо и зло глядя мне в переносицу. Сколько тянулась эта минута? Сейчас трудно вспомнить. Наконец он опустил пистолет и стал пихать его обратно в кобуру:

– Ладно… живи, бля. Я по беспределу не работаю… Я не чурка…

Отвалился от решетки, шарахнулся о соседнее окно и, качаясь, потащился к себе. Ни до конца пути, ни на выгрузке я его больше не видел. Но всю дорогу не мог оторвать глаз от пустой решетки.

Камышловский перрон встретил теплее. Не успел выпрыгнуть из вагона, четверо людей в форме подхватили на лету: двое – за пояс, двое – под мышки и понесли скорым шагом в ближайший «воронок». От земли отталкиваться ногами почти не пришлось.

Тащат, приговаривают. Забрасывают с размаху. Занимаю место в «стакане» – основная конура уже забита до отказа.

Тронулись. В кабине конвой включает магнитофон. Врывается «Помнишь, девочка…» Будто она вовсе не в тюрьме. Так и есть – она свободна, и это главное. Дальше еще что-то из «Извозчика», а потому ехать легче, ехать веселей. Даже в тюрьму.

На шмоне обслуга рассматривает как редкого заморского гостя.

На ночь определяют в сырую, холодную камеру, с потолком в виде церковного свода и сваренными из ржавой листовой стали нарами. Осматривать обитель никто не мешает – сижу один.

Стены больше метра толщиной, створ окна с четырьмя рядами решеток. Похож больше на лаз. Камера врыта в землю, решетки стоят на уровне глаз. Некоторые, видно, древние, кованные кузнецами вручную. Снаружи – зонт, так что ни неба, ни двора не видно. Вместо пола – огромный плоский камень, размером с половину камеры. Лежит наверняка со дня основания тюрьмы – двести с лишним лет. Лучшее средство от подкопа и соблазна на побег. Через этот каменный мешок кто только не прошел: и декабристы, и народовольцы, и даже зачинщики картофельных бунтов. Топтались по этому самому валуну. С теми же мыслями и тюремной тоской. Просовываю руку сквозь первую решетку, сжимаю в ладони вторую, кованую. Эта тоже со дня основания. Эту тоже, поди, испытывали на прочность декабристы, и тоже безуспешно. Много всякого народа побывало. Кирпичной кладке тоже лет двести. Сама камера похожа больше на пыточную, но другой не будет, и надо как-то спать. Сворачиваюсь на ржавой ледяной железяке и, стуча зубами, засыпаю.

Утро мудренее. Шлюмка жидкой овсянки, черпак рыжего теплого пойла в эту же посуду, полбуханки хлеба, и жизнь на новом месте началась.

Ведут в каптерку, сдавать вещи. Здесь уже полно народу, кое-кто со вчерашнего этапа.

Встречает, распределяет и командует прибывшими немолодой мужчина по кличке Пират – заместитель начальника по режиму, с удивительно тупым выражением лица. Изымать, отбирать, стричь налысо ему доставляет особое удовольствие. Говорит протяжно, то юродствуя, то хихикая, то переходя на крик. Вспоминаю опущенного с такой же кличкой из камеры 505, и на душе немного легче.

– Ну что, Новиков, стричься будем добровольно или через карцер?.. Гы-гы-гы…

– У меня скоро суд, лучше не надо.

– Не-е, здесь всем положено. Вдруг вы вшей мне сюда завезли. Мне чужих не надо, своих хватает. Или еще хуже – мандавошек, гы-гы-гы…

Народ тихо ржет и тихо ропщет.

– Гражданин начальник, может, стричь только, кто заехал надолго? А кто проездом, может, так проканает?

– В натуре, начальник, этапом дальше идем, хуля на пересылке стричь? Нигде же не стригли.

– А у меня, ебтыть, свои законы: всех – под ноль!

Через полчаса наблюдений видно, что это мелкий тюремный садист. К тому же еще и полный идиот. Особенно сладострастно употребляет эти качества, шмоная мои пожитки.

– Сигареты в целом виде не положены, – запускает лапу в мешок, гадливо ухмыляется, выгребает горстьми и давит в крошево, – вдруг там малявы, а?..

Вытаскивает тапки, выдирает стельки, отрывает до половины подошвы:

– А это тоже надо проверить… Вдруг там ступинаторы? Вдруг ты меня пырнуть задумал, гы-гы…

Пытаюсь вступиться за бедные свои шмотки. И зря – Пиратова морда наливается кровью, и он орет:

– Что-о?! Указывать будешь?! Сейчас пять суток выпишу.

Поворачивается к дежурному и, уже работая на публику:

– Новикова на стрижку! Остальные – в баню и не стригутся!

Ловлю сочувственные взгляды, собираю лохмотья. Через полчаса «обнуленный», с матрасовкой через плечо, шагаю в сопровождении коридорного в камеру № 10.

Вхожу. Конура на восемь мест. Проживают шестеро, два шконаря свободны. Народец сидит за столом, рубится в домино. Располагаюсь на первом ярусе. Играть прекращают, начинаем знакомиться. Состав без особого родового благородства: пара мелких воришек, бомж-потрошитель, мошенник, расхититель, кухонный боксер и дезертир. Даже обидно: ни одного убийцы, разбойника или, на худой конец, грабителя.

Один из «воровского» угла, по фамилии Заец, – почему– то с ударением на последний слог, – ботает не переставая. Смесь русской фени и украинской мовы дает неповторимый речевой эффект. «Незамовляемо» – как сказали бы в Украине.

Обитателям камеры он, видно, уже изрядно надоел. Или все, что знал, рассказал. Поэтому мой приход его оживил несказанно.

– Ну все, Александр, теперь к тебе с рассказами – нашел свободные уши. Ты-то первый день, а нам по новой эту херь слушать, – ворчит с верхнего шконаря бомж.

– Та ладно… Шо тоби у канализации много лапши по– навешалы? Кто на небо через люк дывився, тому зараз нормального чаловика слухать не в лом!.. – беззлобно парирует Заец.

После первого дня пребывания понятно, что тюрьма здешняя со свердловской сильно рознятся. Еда скудная – казалось, куда уж скуднее. Ай нет – может. Камерки маленькие, переполненных нет, а потому тихо и невесело. Никаких тебе сюрпризов и приключений. Ни драк, ни спецназа с дубинвалами, ни шмонов, ни камерных театров. В общем, по тюремным меркам – никакого удовольствия.

К вечеру все оживает. С темнотой начинают перекрикиваться. Здание представляет собой квадрат с решетками камер внутрь двора. Голоса летают от стены к стене, любой слышно отчетливо. Перекрикиваются подельники, земляки. «Дамы» с «кавалерами» перетявкиваются порнографическими остротами. Традиционно какой-нибудь дурачок из первоходов: «Тюрьма, тюрьма, дай кликуху!» Традиционно тюрьма предлагает: «козел!., петух!., дырявый!..» Ну, может быть, для разнообразия– «дунька… зинка… матильда».

И здесь в самый разгар вечернего гвалта врубают в качестве глушилок громкоговорители под крышей, по углам. Как издевку ли или чтоб сделать мне приятное – заводят «Извозчика». И так далее – весь альбом. Перекрик стихает. Музыка на полуслове обрывается.

– Давай дальше, начальник!..

– Врубай, в натуре, чего остановил!..

Начинается ор, стук по решеткам. Тюрьма злится.

Гнусавый голос в громкоговоритель:

– Отбой… Отбой…

Стуки и крики сильнее.

– Какой отбой, начальник!.. Не жлобись!

Постепенно все стихает. И уже в почти тишине чей-то крик:

– Тюрьма! Новиков, певец, в какой хате?

– В десятой! – отвечает соседняя с нами камера.

Ну вот, теперь как дома.

На следующий день ведут на беседу к начальнику изолятора. Майор Поляков – очень добродушный, вежливый и благообразный. Расспрашивает о деле, о семье и детях. Очень отличается от своих свердловских коллег. Дает какие-то бытовые советы, рассказывает что-то из истории самой «Камышловской пересылки». Обещает, в случае если жена привезет передачу весом более положенных пяти килограммов, возражать не станет и урезать не даст. Слово свое полностью сдержал. За все лето моего пребывания в этих стенах я получал их вдвое большего веса. К всеобщему ликованию сокамерных обитателей, часть которых копченую колбасу впервые попробовали только здесь.

В разговоре вспоминаю про Пирата:

– Это же настоящий идиот, взял – налысо остриг, изломал сигареты…

Поляков, улыбаясь, морщится. Пытается свести инцидент к общим для всех правилам. Получается это у него плохо, что, кажется, он и сам понимает:

– Ладно. Больше никто до тебя докапываться не будет. Ты только повода не давай.

Вероятно, у него с Пиратом разговор был или сделал замечание – Поляков и здесь свое слово сдержал. Только, вот Пират озлобился пуще прежнего.

Каждый четверг по дороге в баню он встречал нашу камеру особым матом и «вшивыми лекциями». Особенно любил держать подолгу в предбаннике и урезать пайку мыла вдвое, приговаривая:

– Кто, блядь, на два делить умеет, тот на два и помножит. А кто, блядь, самый умный здесь, тому с волосами не хуя в бане делать.

Мысли его были глубокими, но понимали мы его легко.

Медленно проползла неделя. Через тюремную почту и молву узнаю, что Богдашова увезли в Нижний Тагил, а Собинова оставили в Свердловске, и теперь нас будут держать по разным тюрьмам. Значит, что-то происходит. На носу Игры доброй воли, студенчество протестует, может быть, поэтому. А может, фабриковать дело оказалось не так-то просто и оно зашло в тупик. Но скорее всего, чтоб прекратить наше общение.

С такими мыслями валяюсь целыми днями на шконаре. По ночам иногда пытаюсь писать стихи. Кое-что получается.

В один из вечеров сразу после баланды в камеру вталкивают парня лет двадцати. Бледный, нервный, бормочет что-то невнятное. Садится прямо на пороге, спиной прислонившись к двери.

– Эй, ты опущенный, что ли? – спрашивает кто-то с верхнего шконаря. – Ты что, оглох? Или охуел, чего молчишь?!

Парень не обращает внимания, сидит, тупо глядя перед собой. Народ спускается к столу. Тип любопытный.

– Эй, ты гонишь, что ли? Как зовут? Откуда, за что?

Тип молчит, ложится на бок, стреляя ногами.

– Э-э, да это, по ходу, наркоман, – делает заключение Заец, – нажабився, падла.

– Эй, начальник! – бьет в дверь кто-то из недовольных, – убирай наркомана, у него ломки, он тут крякнет, а нам потом отвечать!

Голос из-за двери:

– Не крякнет. Он, сука, нам все мозги уже выеб. Такого нам менты привезли. Колес просит. До утра пусть сидит. Если что, пизды дайте, а утром врач придет – заберет.

Через час начинается невообразимое. Парень хрипит, бьется головой о дверь. Лицо, лоб в крови. И орет дико и истошно:

– Откро-о-ой!.. Начальник… подыха-а-ю! А-а-а-а!..

Так проходит еще час. Скрутить его трудно – рвется, кусается. Глаза стеклянные, безумные.

Полкамеры колотит в дверь изо всех сил.

– Начальник! Убирай его или зови прокурора! Вы что над человеком издеваетесь, его к врачу надо, а не в хату!

Коридор отвечает молчанием.

Все до утра в роли санитаров психушки. Бедолага корчится в ломках под дверью и, не переставая, стонет.

За восемь часов в качестве наглядного пособия этот парняга сделал для борьбы с наркоманией больше, чем любая телеагитация.

К утру его с искусанными в кровь губами и разбитой головой наконец выволакивают на коридор и тащат в мед– часть. Камера облегченно вздыхает.

– Я согласен, чтоб еще двух Зайцев посадили, пусть сутками пиздят, чем одного такого, – подводит итог один из нелюбителей украинского диалекта.

– А я согласен, шобы вместо твоего языка зараз долгий хуй вырос, шоб молча изо рта стояв.

Все ржут, эти двое тоже.

Хлопает кормушка, и рожа баландера возвещает о наступлении нового дня:

– Пайку разбираем.

Так, в темпе тихой растительной жизни, проходит лето. Без допросов, без угроз, по тюремному распорядку и инструкциям. Дело не закончено, а потому затянувшаяся пауза роит в голове тревожные мысли. Рано или поздно предстоит этап в Свердловск. Процедура, судя по прошлой, не из приятных, но никуда не деться. Неясно одно – когда? За забором – август. На душе – ноябрь.

Впереди – неизвестно, сколько их. Наконец вызывает Поляков.

– На тебя пришла разнарядка.

– Это что?

– Приказано этапировать обратно. Скорее всего, завтра.

Еще немного посидели, поговорили. Он – не помню, о чем. Я – о том, что все мне здесь понравилось. И если принять свердловскую тюрьму за дом родной, то здесь – выезд на лето в санаторий.

В камеру возвращаюсь с улыбкой:

– Все, мужики. Завтра – на этап.

Вечером забирают из камеры и ведут в ту самую холодную душегубку, с валуном на полу и сырым потрескавшимся куполом. На ржавом железе долго не усидишь. Хожу кругами, диагоналями и восьмерками – так теплее.

В дверь вонзается ключ, хрюкает засов, и на пороге возникает майор Поляков. Оглядывает камеру, спрашивает, все ли нормально. Неожиданно задает вопрос, обращаясь почему-то по фамилии:

– Скажи, Новиков, только честно…

– Я всегда говорю честно.

– Завтра не побежишь? Дай слово, что не побежишь.

– Никуда я не побегу. А что, на дело красную полосу повесили? Бумага, что ли, какая пришла?

– Нет. Просто спрашиваю, на всякий случай. Я завтра утром за тобой приду.

Поворачивается, уходит. Остаюсь в раздумье. Чтоб начальник за кем-то приходил – такого не припомню. Какая уж там разнарядка пришла – только гадать. Может, повезут не в «Столыпине», а в «воронке»? Может, вообще отдельно, спецэтапом? Хорошо бы. А может, вовсе и не в Свердловск, а в еще какую-нибудь тюрягу? Это плохо. Перемалываю сотню вариантов в голове и с последним, самым невероятным – «выпустят под расписку», – засыпаю.

Поляков, как всегда, держит слово. Утром входит в камеру бодрый и улыбчивый. Одет в тренировочный костюм – это сразу бросается в глаза.

– Ну что, как спалось? Все помнишь, о чем вчера договорились? Скоро поедем.

Дверь затворяется, по коридору тихие шаги. На душе волнение: что происходит?

Тюрьма от вокзала в двух кварталах. Езды – две минуты, ходьбы – десять. Сейчас уже не могу вспомнить, на чем туда прибыл. Не на «воронке», это точно. То ли на служебной машине, то ли пришел с начальником пешком. Но точно помню, как брел с ним по перрону в ожидании поезда. А еще помню, что в этот день был выходной. Тогда и понял, почему он так настойчиво спрашивал, не ударюсь ли в побег.

И вот мы двое без всякой охраны, без конвоя и собак. Со стороны – обычные пассажиры. Мимо ходят такие же, казалось, люди. Такие, да не совсем. И никому из них в голову не приходит, что вот этот длинный, с мешком через плечо – арестант, а этот – в кроссовках и спортивном – начальник тюрьмы. В стороне от основного перрона стоят «воронки». Ждут того же поезда. Подходим вплотную. Конвой сидит в кабинах и внутри машин. Наконец подходит поезд. Наш вагон – прямо напротив. Из двери, повисая на поручнях, выглядывает бравый кавказский горец в фуражке, заломленной на затылок, – начальник конвоя. Поляков и еще кто-то из сопровождающих идут к вагону. Хозяин фуражки уже издали кричит с сильным акцентом:

– Не адин мэста нет! Ни адин не пасажу, разворачивай «варанки» обратно!

Машет руками, показывая, что вагон переполнен.

Поляков подходит, показывает то ли корочки, то ли документы. Что-то говорит тому снизу вверх, кивая в мою сторону. Голова начальника конвоя резко поворачивается, рука прихватывает фуражку на затылке, и он орет на весь перрон:

– Новиков? Пвец? Если надо ради этот человек всех до один вигнать, всех вигоню! Новиков адин вазьму! Летальные – заварачивай!

Прощаемся с Поляковым у подножки:

– Ну что, счастливого пути. Желаю во всем тебе удачи.

– Спасибо вам за все, честное слово, Владимир Лифантьевич, – в первый раз называю его по имени-от– честву.

Взбираюсь по ступеням. Начальник конвоя подхватывает за руку. Начальник тюрьмы идет обратно к «воронкам». Они разворачиваются и уезжают, не высадив ни одного человека.

В тамбуре солдаты с собакой. Всматриваюсь – не та ли? Иду по проходу, следом – горец. Фуражка в руке, машет ею:

– В самый канэц прахады. Как тронэмся, переведу.

Клетка, в которую определяют меня, набита до отказа.

Народ на нижней лавке теснится. Втискиваюсь, мешок – на колени. Для обитателей я такой же, как все, только под два метра ростом. Поезд резко дергает и быстро набирает ход. Поехали домой.

Курить на станции запрещено, поэтому с первым стуком колес начинают набивать самокрутки. Сигареты – роскошь, в основном – самосад.

Лица утопают в ядовитом газетно-махорочном дыму. Затяжка, другая, и потянулся традиционный этапный базар: кто?., откуда?., куда?.. В тюрьме нет вопроса – за что? Все – ни за что. Вопрос – какая статья? Спрашивают, отвечаю. Никто понятия не имеет, кто я. Судя по статье, хозяйственник-расхититель в особо крупных размерах. В клетке ни одного коллеги. Все разбойники, убийцы, воры. Поддерживать разговор на эту тему некому. Еду молчком, лениво участвуя в общем базаре и ожидая, когда переведут. И куда?., весь вагон – битком.

– Новиков, виходи.

И, обращаясь к остальным:

– Что, белять, такой щалавек с вами едет, не нащли место хороший уступить?

Захлопывает решетку и уже сквозь нее:

– Это ж Новиков, который про извозчика пает. А вы сидищь тут, махоркам весь мазги пракурил.

Подталкивает меня в плечо:

– Давай за мной.

Дальше клеток нет, только служебный отсек. Вхожу за ним следом.

– Садысь. Со мной паедещь. Не возражаешь, хи-хи?

Опускаюсь на мягкую лавку.

– Ты распалагайся. Я пайду дела сделаю. Пасиды пока, газеты пачитай, вот. Сигареты, хочищь, кури. Зажигалка, вот.

Он уходит, и я оглядываю его жилище. На стенах – вырезки из журналов с девочками в купальниках и коротких юбках. Все как в обычной казарме. Закуриваю его сигареты с фильтром. Странный тип. Но добрый какой– то, веселый и рисковый. Если донесут о сегодняшнем – его или разжалуют, или отдадут под суд. А Поляков? Если на него донесут – уволят со службы без звания и пенсии, или тоже – под суд. Но ведь хорошие оба. Инструкции нарушают, закон нарушают. Но нравится Новиков – и плевать на все законы. Вот она – Россия. Хоть уралец, хоть горец: «нравится» – и закон не писан. И я, наверное, такой же. Оттого, видно, ее умом и не понять. Только сердцем. А если его нет, так и проживешь дурак-дураком, не поняв ни ее, ни граждан ее. Что по ту сторону клетки, что по эту.

Возвращается начальник. Снимает китель, принимается накрывать на стол:

– Сейчас пакушать будем. Тущенка есть, рыба кон– серва. Я тоже не ел с самый утра.

Открывает банки огромным ножом, пластает хлеб:

– Кущай, кущай. Сейчас чай заварю.

Вываливает горстями на стол конфеты:

– Ты не стесняйся. Каторый если скажет, что с начал– ник канвоя пить-кушать западло, таму пасылай на хуй. Ми все люди. А каторий не люди, таму объяснить беспалезна. Таму в рила нада дать, тагда панимает.

Поели, принялись за чай. Молча пить неудобно. Вкратце рассказываю свою историю. Больше всего его интересует, как подпольно записывали песни. Переходим на них. Он слушает, улыбается, кивает. Потом хитро сощуривается, сжимает руки под столом в кулак, выставляя большой палец и мизинец, и шепотом:

– А может, па сто грамм? У меня заначка есть.

– Нет, благодарю. Честное слово, не пью.

– Тогда адин маленький просьба… Можешь только для меня?.. Гитара нет, баян нет… Сейчас через минута приду.

Минут пять его нет. Гадаю, зачем ушел. И тут в дверь как по воздуху вплывает мандолина, а следом – сам начальник в улыбке:

– Гитара нет… Может, на этом.. Ну хоть один песня… Ну хоть один строчка… Вези меня, извозчик…

Мандолина иссохшая, обшарпанная, вдрызг расстроенная, в три струны. Настраиваю под три первые гитарные. Хозяин инструмента завороженно глядит мне на пальцы и молча ждет. Быстро подбираю по ладам мелодию «Извозчика». Так смешно, так трогательно и так слезно:

– Тай-дай-дай-дай-дай-дай-дай…

Больше похоже на балалайку. Брякаю трезвучиями виз– глявый аккомпанемент, и мы вместе поем: «Эй, налей-ка, милый, чтобы сняло блажь…»

– Можно, я дверь открою? Пусть все паслушать будут. Вагон уже все знает.

– Не надо.

– Харащо, харащо. Еще адин песня, очень прашу, про Вано, каторий по телефон домой звонил и «Волга» паку– пал за двадцать пять, хи-хи-хи…

Это был, наверное, самый благодарный слушатель. Так и запомнился: улыбчивый, с фуражкой на затылке. А еще больше запомнилась его мандолина: высохшая, горластая и безымянная. На которой я играю, как оказалось, лучше него.

– Я на нем брынчу мало-мало, когда чут-чут випью. Чтоб скушна в дороге не бил.

Несколько часов пролетели одним коротким мигом.

Колеса взвизгнули и встали. Вагон въехал в тот самый двор, из которого меня так любезно провожали с собаками.

Выкликнули первым меня – вероятно, тому поспособствовал мой конвойный начальник.

А дальше – как обычно: «стакан» в «воронке», тюремный предбанник, тюрьма, шмон, бетонный бокс и уже совсем другая камера под номером 526. В скором времени предстоял суд. Начиналась новая, самая зловещая часть истории.

Конец первой части

{продолжение следует)