После майских праздников начала наступать весна. Пошли дожди, ветры стали не такими колкими и холодными, а от реки потянуло запахом берегового ила и тины. В окрестных чащах зимники начали таять, и лесовозы, вязнущие в бездорожье, торопливо вывозили с делянок последние зимние запасы спиленного леса. Разделка подошла к концу. В это время в зоне полагалось заниматься уборкой рабочих территорий, вывозом коры, опилок, веток и прочей мелочи, на которую в авральный зимний период просто не было времени. А кроме всего, предстоял важнейший процесс – капитальный ремонт или постройка новой эстакады. В зависимости от решения начальства и степени износа прежней. На сей раз решено было строить новую. Это время в зоне считалось началом летней передышки. Радовались кто тихо, кто вслух: выжили!

Отношения с Захаром и его окружением, напротив, становились с каждым днем все прохладней и прохладней.

Вечерние ужины в дальнем углу прекратились, а самые остронюхие захаровские прихлебалы, старшаки и завхоз Лысый начали здороваться сквозь зубы или попросту не замечать. С одной стороны, такое меня вполне устраивало – общение с этой сволочью особой радости не приносило. Однако поведение их говорило о том, что зреет что-то очень неприятное. Я это чувствовал и ждал. Тихая злоба должна была вот-вот прорваться наружу и в чем– то, в конце концов, проявиться. Начальник отряда тоже становился с каждым днем желчнее. Заглядывая вечером в барак, он молча ждал в дверях, когда обитатели согласно инструкции повскакивают со шконок приветствовать «отца родного». После этого, стуча на захаровский манер каблуками, дошагивал до моего спального места и выкрикивал всегда одну и ту же фразу:

– Я не понял!.. Новикова что, не касается вставать, когда заходит начальник отряда?!

Однажды я не выдержал и рявкнул в ответ так, что у Грибанова чуть не слетела с башки фуражка:

– Я, блядь, в тюрьме, а не в армии!

– Ах, вот как…

Грибанов обвел барак выпученными глазами и рванул к выходу. На ходу, не оглядываясь, несколько раз повторил: «Ладно…будешь теперь как в армии… Ишь, еб твою мать, – он не в армии…»

Барак оглушительно замолчал. Такого себе позволить не мог никто. Точнее, администрация такого никому не позволяла. Это уже была война. Славка, сидящий на шконаре напротив, завертел головой и вымолвил:

– Ну вот… Наконец эти бляди засветились в открытую. Сейчас побежит, доложит Нижникову.

– Пускай докладывает.

– Что доложит – полбеды. Постановление суток на пять выпишет или ларька лишит. Захаровская работа, можно не сомневаться.

С этого дня моя лагерная жизнь начала круто меняться.

Первой проституткой оказался Лысый. Не успел Грибанов хлопнуть калиткой, он вырос в проходе как из-под земли:

– Отрядник сказал с завтрашнего дня поставить тебя на уборку жилой территории.

– Сейчас, разбежался. Передай ему, пусть сразу в карцер закрывает – убирать не буду.

– Мое дело – передать, – трусовато ответил Лысый, помялся и смылся.

Он врал, будто приказал Грибанов. Это была его «козья» инициатива.

Уборкой околобарачной территории по многолетней лагерной традиции занимались только петухи и самые захудалые черти. Пойти на уборку означало то же самое, что записаться в их ряды. Администрация использовала это для того, чтобы всегда иметь формальный повод для наказания – «отказ от благоустройства территории». Обычно пять суток карцера с выводом на работу. Кто-то после двух-трех раз ломался. Кому-то было все равно – лишь бы не били. Кто за пайку хлеба, кто за «боюсь», кто в погоне за призраком досрочного освобождения. Но прикоснувшись единожды к метле – попадаешь в другую касту, из которой обратного пути нет. Поэтому ни о каком «благоустройстве» ни для меня, ни для Славки с Медведем, ни для кого из окружавшей нас компании не могло быть и речи. Трюм – так трюм.

Но была весна. И потому, несмотря на все неурядицы, на душе было легко и не мрачно. Зиму пережили – год долой. А значит, сидеть, худо-бедно, на год меньше. Теплеет… На душе теплеет.

И как обычно, разговоры об амнистии.

В лагере только об этом и говорят, только в нее и верят, только на нее и надеются. Ради нее ведут себя согласно кодексу ИТУ. По крайней мере, стараются так себя вести. Проще говоря, подгоняют лагерную биографию под эту драгоценную, долгожданную, необходимую как воздух амнистию. Амнистия – вторая жизнь.

Мне же надеяться было не на что, а ждать ее – тем более. Поэтому, сидя на бревне с лопатой, растягивал вместе со Славкой и Медведем очередной перекур. Вокруг, разбившись по двое-трое, курила остальная часть бригады. Поодаль, на возвышении, сидел Мешенюк, постукивая веткой по голенищу.

– Так, хорош курить, пошли работать!

Народ нехотя зашевелился и побрел к лопатам, к носилкам, на ходу натягивая рукавицы и чертыхаясь. Нам со Славкой было предписано перетаскать кучу опилок и веток от эстакады на ровное место, для дальнейшей переброски в самосвал. В помощь был придан молчаливый, люто ненавидящий Захара, Мешенюка, лагерное начальство и всю советскую власть парень по кличке, как, собственно, и по национальности, Гуцул.

Интересно, что сел он тоже за лес – еще на воле где– то в Карпатах занимался его валкой, разделкой и торговлей. Так же, как и Славка, только на более кустарном уровне и практически в одиночку. Посадили его за хищение в особо крупных размерах на десять лет. По-русски говорил он с сильным карпатским акцентом, смешно, но очень искренне. Давно, в самом начале срока, по глупости Гуцул ляпнул кому-то, будто бы у него на воле в лесу закопана банка с тридцатью тысячами рублей на «черный день». Разумеется, все это тут же доложили Захару. С того дня Гуцул попал на жесткое «моренье» и весь разделочный сезон, в пятидесятиградусные морозы, простоял на дровах. Одному Богу известно, как выжил. Захар периодически проводил с ним беседы на тему отправки письма родственникам, дабы те банку откопали и Гуцула подогрели. Разумеется, и Захара бы не забыли. А коли не забыли, тогда и место потеплее нашлось, и на «пиздюлях поменьше бы крутился».

Гуцул был либо насмерть стоек, либо смертельно жаден. В существовании банки не признавался ни Захару, ни оперчасти. А потому на полном основании был приставлен к нам со Славкой третьим. Наши – носилки, его – лопата.

– Давай грузи шустрей, до вечера надо все очистить, – подгонял периодически Мешенюк.

– У-у-у, эгныда заморска, – бубнил под нос Гуцул, провожая его злым взглядом. Букву «г» он выговаривал на украинский манер, а вместо «и» говорил «ы». Получалось очень смешно. Мы со Славкой хихикали, Гуцул сохранял каменное выражение лица. Но человек он был добрый и даже душевный.

– Ну, расскажи Александру про банку с червонцами, – подначивал его Славка, – за что тебя Захар целый год морит?

– Та ну яво пыдора…

– Расскажи, расскажи, что он тебе предлагал?

– Шо предлагав?.. Заготоуку у столовой. Досрочно ос– вобождэнне. Шо у нэво у козылыной башкэ ишо есть? Он усэм то прэдлагаэт, колы гроши на карманэ звэнят. А шо до банки – так я напыздэв.

Мы засмеялись. Гуцул вместе с нами. Глаза его, грустные, на миг вспыхнули и опять погасли. Лицо вновь обрело угрюмое выражение. Было видно, что он давно не улыбался и привык жить настороже.

– Я пэсни твои, Александр, часто слушал. Сам слухом нэ располагаю, потому нэ спою на память… Очень душевны пэсни.

Он помолчал и добавил:

– Захар тэбя тоже морыть начынет. Но ничего, ты крэп– кий, хэр воны шо с тобой изладят.

– Захар сказал, что Гуцула до конца срока на дровах держать будет, – ядовито ухмыляясь, вставил Славка.

– Во-во… Грэшно говорыть, но зымой там и устрэ– тимся.

По этому поводу дружно выматерились и потащили очередные носилки к самосвалу.

Глядя на копошащуюся по всей территории бригаду, на это скопище подневольных людей, занятых рабским и бесполезным трудом, я почему-то вспомнил египетские пирамиды.

И там, и здесь – рабы. Но от тех все же осталось великое. А что останется от этих? От нас? Остаться бы самим. Выжить, дожить, дотянуть. А для этого нужно строить свою, лагерную пирамиду. Пирамиду человеческих отношений, которая, выстрой ее неправильно, рухнет и похоронит тебя под собой, не хуже египетской.

Пришел Медведь. Его рабочее место было в самом дальнем конце эстакады – подальше от нас со Славкой.

– Пойдем чифирнем, мужики. Бросай эту работу, – хлопнул он нас со Славкой по плечу. – Без нас понты поколоти немного, скоро вернемся, – сказал он Гуцулу, который тут же бросил лопату и принялся слюнявить самокрутку.

– Эй, куда? – вдогонку нам крикнул неизвестно откуда взявшийся Мешенюк.

– Чифирбак стынет.

– Сейчас Захар пойдет… Я за вас не отвечаю.

– Пошел на хуй, смотрящий нашелся, – тихо выругался Медведь и, повернувшись к Мешенюку, приветливо крикнул:

– Миша, пойдем, чифирни с мужиками! Далеко отрываться от коллектива не надо – мужики огорчаются, хе-хе.

– Благодарю, я потом, – не понял медвежьего юмора Мешенюк и двинул в другую сторону.

– Вот видишь, как технично с хвоста сбрили. А так начали бы цапаться – к Захару побежал или к Грибану. Похитрей надо быть, Санек, похитрей, хе-хе…

День подошел к концу. Кучи остались не убранными, поэтому назавтра предстояло то же, что и сегодня. К вахте шли сбившимся строем. В конце, за нашими спинами, молча шагал Захар. Он был явно не в духе, не острил привычно, не куражился.

– Что-то Захар набыченный… – тихо сказал Медведь.

– Колеса спалились, наверное, – вишь, нераскумаренный идет, – ответил Славка.

– Какие колеса, – спросил я, – наркота?

– Тихо… Он же, бля, на фенобарбитале плотно сидит. Ему с воли загоняют, – шепнул Медведь.

– A-а, понятно. То-то, я гляжу, у него шнифты все время красные и стеклянные.

Заговорившись, я неожиданно споткнулся об лежащую на дороге доску и чуть было не рухнул.

– Ни хуя себе, Александр, дочифирился с Медведем – все гироскопы попутал, а-га-га!.. Все правильно, Санек, на работу надо идти на двух, а с работы – на четырех, а– га-га!.. Правильно, Медведь? – неожиданно гаркнул из-за спины Захар и заржал в привычной ему манере. Мешенюк услужливо подхихикнул. Захар продолжал:

– А на волю, бля буду, – и ползком не западло! Верно? То-то. А вот некоторые здесь – наоборот: ко мне в тепляк – на четырех, а в штаб на доклад – ползком. Чтоб на волю досрочно – строевым шагом с гордо поднятой головой, га-га-га! Правильно я говорю… Иванов?.. Иванов, ты что, блядь, оглох? Правильно я говорю, нет?!.. Какие новости в штабе, а?..

Иванов, шедший впереди, в середине строя, сжался, втянул голову в плечи, будто ему треснули по затылку. Всем стало интересно.

Вот он, лагерь – одной фразой! Захар, виртуоз лагерных муток и интриг, знал в них толк.

В переводе на обычный язык это означало бы следующее: «Я знаю, что ты стучишь на меня в штаб. Но мне на это плевать, у меня со штабом все правильно. Хоть ты и пресмыкаешься передо мной и бегаешь к начальству проситься на легкие работы, я знаю, кто ты и что ты. Тучи над тобой сгущаются».

Медведь повернулся ко мне и многозначительно показал глазами в сторону Захара:

– Выкупил на чем-то и сдал для всех. А ведь молчал, внутри держал. Понял теперь, что такое – Захар?

– Понял. Давно понял.

– Пробы негде ставить. И про каждого ведь, сука, все знает. Сдают, сам понимаешь, сдают.

Медведя вновь перебил голос Захара:

– Иванов аж, бля, шагу прибавил, как про штаб услыхал, а-га-га! На свободу торопишься, что ли, или в первые ряды? Га-га-га!..

И тут же перейдя на зловещий тон, добавил:

– Не гони коней – до звонка к петухам еще успеешь.

Шагавшие в первых рядах петухи и черти ответили на захаровскую шутку дружным ржанием. Голова Иванова сделала пол-оборота назад и невнятно забормотала:

– У тебя какой-то юмор, Захар, непонятный…

– А тебе что, в штабе не разъясняли, какой у меня юмор?

– Я не был в штабе.

– Ну, можно по переписке, а-га-га!..

Иванов пришел в отряд почти в одно время со мной. Это был довольно бойкий и нахрапистый парень из Москвы. До тюрьмы он работал в аэропорту Шереметьево на погрузке багажа. Крал из чемоданов видеокамеры, фотоаппараты, тряпки и все, что можно было легко сбыть барыгам. Деньги, по его рассказам, имел неплохие, не вылезал из ресторанов и такси. Пока не сдали сослуживцы, с которыми не хотел делиться. В лагере поначалу держался довольно высокомерно, потом пообтесался, точнее, пообтесали. Тем не менее страху в его глазах я не замечал. Когда столпились у вахты в ожидании очереди, он, всегда старавшийся держаться поближе к Захару, затерялся в толпе. На шмоне мы оказались рядом. Он поднял глаза на меня, будто желая что-то спросить. Но тут же осекся, засуетился и пошел вперед. Это были совсем другие глаза – водянистые, отрешенные и, как мне показалось, – погасшие. В них плавала тревога и тоска.

– Помяни мое слово, завтра ломанется в штаб, – прервал мои наблюдения Медведь, – не завтра, так в ближайшие дни. Здесь ему уже не жить – Захар дал понять. А знаешь, для чего дал понять?

– Для чего?

– Чтобы ты услышал. А когда начнется – то увидел и делал выводы.

– Я в штаб бегать не собираюсь.

– Он этого не знает, а потому дает маяк: не дай бог в штаб дернешься – будет как с Ивановым. А чифирь, уход с рабочего места – это так, хуйня.

На следующий день Иванова срочно перевели в больницу, а потом и в другую бригаду.

– Выломился, сука. Вымолил у Дюжева, – узнав, прошипел Захар, – ну ладно… Пусть попразднует пока.

В бараке навстречу мне расплылся в улыбке Лысый.

– Отрядник сказал оставить завтра тебя на выходном. А после проверки – в штаб.

Улыбался он гадливо. В его синих поросячьих глазках светилось: «Не хочешь на уборку – ради бога! – Дюжев тебе по-своему объяснит. Этот по пять суток не дает, этот – сразу по пятнадцать».

На проверку я шел с таким чувством, будто бы мне эти пятнадцать уже дали.

Из дверей штаба вышел Дюжев. Ехидно посмеиваясь, он оглядел плац и пошел между рядами, проверяя форму одежды. Видя что-то неуставное, он дергал за рукав и задавал вопрос. Молча выслушивал ответ, после чего определял вид взыскания. Его тут же записывал в блокнот стоящий за спиной начальник отряда. Фамилию осужденного Дюжев не спрашивал, а только тыкал в бирку пальцем, персонифицируя таким образом нарушителя.

– Это что на тебе? Почему телогрейка черная, а не синяя? Ты сам, что ли, синий?.. Пять суток.

Не оборачиваясь и не слушая объяснения, шел дальше.

– Это что на ногах? Почему сапоги не зэковские, а солдатские? Ты что, в армии?.. Пять суток.

Прошел мимо отряда лагерной обслуги, одетого с ног до головы в черный мелюстин, черные телаги, солдатские, а то и офицерские сапоги. Этот отряд был в его непосредственном подчинении, поэтому вопросов ни к кому не возникало. Вопросы были к тем, кто пахал на производстве и одет был «как попало».

– Это что на голове? Почему неположенного образца? Ты что, на показе мод?.. Ларек на следующий месяц.

Очередь дошла до нас. Скрыться, затеряться в толпе было невозможно– голова моя торчала над строем. А кроме этого, вся бригада ушла на работу, и на проверку притащилось от силы два десятка человек. Одет я был во все неуставное – телогрейка черная, костюм черный, сапоги солдатские, фуражка моднейшего по лагерным меркам фасона – спасибо Мустафе с Файзуллой.

Дюжев двинул прямиком в мою сторону. Не здороваясь, глядя в упор на бирку с моей фамилией, он произнес:

– Сразу вижу, Мустафин постарался, нарядил. Где-то я эту телогрейку уже видел. Хоть с мужика телогрейка– то?.. Хе-хе-хе… Почерк на бирке узнаю – Файзуллина каракули. Дать вам на троих пятнадцать суток – и делите между собой как хотите, а?.. Что скажешь? Мустафа подогнал или с воли завезли? Где взял-то?

Сказать, что «с воли» – затаскают по операм. Где взял? Украл? Нашел? Ничего нельзя говорить. С неба упало.

– С убитого снял, гражданин начальник! – бодро отшутился я.

– Да я не против, чтоб – с убитого, хе-хе… Лишь бы человек он был нехороший! С убитого Мустафы, хе-хе… После проверки – ко мне.

Я с облегчением выдохнул: «Вроде от карцера пронесло. Хотел бы дать – дал здесь и сейчас. Видно, Грибанов наябедничал – сам наказать боится и хочет не своими руками. «Все в лагере, Санек, делается чужими руками…» Прав Захар.