Глава первая
Еще нежится под блеклым солнцем невозмутимая Маркизова лужа, словно кто-то положил зеркало перед Санкт-Петербургом: любуйся, град Петров!
Но вдруг рванет с моря ветер, замутится Маркизова лужа, подернется беспокойной рябью Нева. Мелкий, холодный дождь то затянет весь город непроглядной пеленой, то сызнова горят в небе золотые купола.
Осень то притаится в дальних болотах, то вдруг объявится на невских островах. Где плеснет яркой киноварью на дрожащую осину, где оберет первый пожелтевший лист. А ветер подхватит горемыку и погонит неведомо куда.
Ниже опустилось небо, вот-вот сольется с белесыми водами Невы. А к ночи прочертит огненный след по всему небосводу летучая звезда и погаснет в сонных водах. За ней устремится вторая, третья – ни одна не вернется в родную высь. Только вспыхнет в речной глубине прощальный луч.
А с утра опять обойдет осень сады и парки. Где прошла, там стынут, не просыхая, новые лужи.
На невских островах забивают окна опустевших дач. Один за другим тянутся обозы в город. На улицах столицы пестрят свежие афишки. В редакциях тоже заметно начавшееся оживление.
Читатели благонамеренных журналов могли бы прийти к удивительным выводам. Гении и таланты толпами прибывают в русскую словесность. А существует ли, например, в русской литературе Пушкин?
О нем почти не пишут. Да и что о Пушкине писать? Два года тому назад вышло последнее крупное произведение поэта, но какое? Ученая с виду «История пугачевского бунта». Многие успели о ней забыть. Недавно, правда, напомнил к случаю об этой «Истории» Фаддей Венедиктович Булгарин, но только для того, чтобы еще раз сказать читателям:
«Все красноречие этой истории сосредоточилось в выписке из рукописных записок Ивана Ивановича Дмитриева о казни Пугачева, а важность историческая разлетелась в прах».
Захотел поэт Пушкин стать ученым, но не зажгла синица моря.
Что же еще можно о Пушкине сказать? Издал он – опять же прошло пять лет – трагедию «Борис Годунов». А как в свое время отозвались об этой трагедии некоторые критики? Не трагедия, а какое-то мелькание китайских теней, – так показывают эти тени бродячие фокусники, не заботящиеся ни о смысле, ни о связи в своих представлениях. Собрался, значит, Пушкин в драматические писатели, но и здесь остался пасынком взыскательной российской Мельпомены. Если же мигом раскупили «Бориса» читатели, то не иначе, как по зряшному любопытству.
Выпустил еще Пушкин повести. Но разве не правы были нелицеприятные судьи, предрекавшие в журналах равнодушие публики к этим безделкам? Правда, нашумела было «Пиковая дама», в которой действительность ловко перемешана с таинственным. Но где же выстоять «Пиковой даме» против отечественных и переводных повестей, в которых таинственного и необъяснимого куда больше, чем мог изобрести Пушкин!
Вот и выходит: если не считать лирической ветоши да подражаний неистовому лорду Байрону в юношеских поэмах, то за Пушкиным остается один нашумевший в свое время роман в стихах. Но и к «Евгению Онегину» можно сейчас с полным правом применить пушкинские стихи из его же незрелой поэмы «Руслан и Людмила»:
Теперь удачливые сверстники Евгения Онегина служат отечеству по военной или по гражданской части, а иные наверняка дотянули до генеральских чинов. Неслужащие же господа, войдя в лета, хозяйствуют в поместьях. Коли заглянет кто-нибудь из них в устаревший роман, то недоуменно пожмет плечами: свежо предание, да верится с трудом.
Что же нового можно о Пушкине написать? Все, что нужно было о нем сказать, давно сказано премудрыми судьями. Сказано – и с плеч долой.
Правда, этот властитель дум, получивший отставку, вдруг объявился журналистом. Но не зря предупреждали его в «Библиотеке для чтения»: остерегитесь, неосторожный гений! А после обозрения первого номера «Современника» столп столичной мысли Фаддей Булгарин вынес приговор пушкинскому журналу в «Северной пчеле»:
«Надменности много, пристрастия еще более, а дела весьма мало».
Может быть, доверчивые почитатели поэта ожидали, что, раскрыв «Современник», они насытятся и стихами и прозой Пушкина? Как бы не так! Смотрите, жертвы собственного легкомыслия! Ваш исписавшийся кумир тащит в журнал залежавшиеся статьи вроде «Путешествия в Арзрум», каковое путешествие он совершил чуть ли не десять лет тому назад! А для второго номера и в старье ничего не откопал.
При случае можно, стало быть, даже вздохнуть вещему критику с приличным сожалением: если и был на Руси поэт Пушкин и возбудил в горячих головах несбыточные надежды, то ныне, как Евгений Онегин, покинул своих почитателей «надолго… навсегда».
А журнал Пушкина даже ругать не стоит. Никому не опасен дышащий на ладан собрат.
Воспел было авансом славу Пушкину-журналисту некий Виссарион Белинский, да и тот вскоре усомнился. Правда, этот московский суеслов, оставшийся в полном одиночестве со своими похвалами «Современнику», все еще верит в поэтическую звезду Пушкина, страстно взывает к нему в «Телескопе» и в «Молве». Нет! Ни в какие «телескопы» не увидишь угасшую звезду. Никакая «молва» не возродит минувшей славы. Пусть же ратует за Александра Пушкина Виссарион Белинский…
Все ниже опускалось хмурое петербургское небо. Но уже вереницей двигались по Невскому проспекту после летнего запустения изящные экипажи. Щеголи и щеголихи, возобновив прогулки, являли завистникам последние моды, вывезенные из Парижа.
Журналисты набирались сил. Время не ждет. Словесность не терпит пустоты. Новые гении и таланты, пришедшие на смену Пушкину, станут властителями дум. В столице и в провинции восторженно перечитывают нашумевшую книжку стихов Владимира Бенедиктова, а журналы нарасхват печатают его новые создания и предрекают ему столбовую дорогу в русской поэзии. Если же говорить о других поэтических талантах, то непременно надо заглянуть еще раз в «Библиотеку для чтения».
Не следует забывать и о Москве. Там творит универсальный талант, если не гений, Степан Петрович Шевырев. В минуту отдыха от критических обозрений русской словесности он дарит отечественной поэзии собственные вдохновения. Он еще обещает своими скромными силами преобразовать российское стихотворство при помощи… итальянской октавы! Это ли не пожива журналам!
А Кукольник? Великий Нестор Кукольник, прямой наследник Вильяма Шекспира, – разве он не поставляет на театр драмы исторические, мистические, кровавые, философские и всегда верноподданнические? При том Кукольник не опаздывает и с бойкой прозой. Вот о ком будут писать петербургские журналы.
А коли надоест возиться с великим Кукольником, тогда станут разбирать романы прославленного москвича Загоскина или вернутся к нравственно-поучительным романам самого Фаддея Венедиктовича Булгарина. Правда, в столице романы Фаддея Венедиктовича теперь уважают только сидельцы Гостиного двора. Зато в провинции, где дремлют истинные силы матушки Руси, именем Фаддея Булгарина будто бы начинаются и кончаются все литературные разговоры. А новые гении и таланты наперегонки прибывают в русскую литературу.
Все они проворны на руку. Все до одного радеют власти предержащей. Случаются, конечно, даже потасовки между журналистами при присуждении лавров тому или иному светочу искусства. Но и эти потасовки происходят не столько от разномыслия, сколько от усердия.
Литературой руководят, под наблюдением монарха, два сановника. Открыто распоряжается ею министр народного просвещения Уваров, в руках которого находится цензура. Тайно наставляет литераторов граф Бенкендорф, в ведомстве которого сосредоточено секретное наблюдение за всей Россией. Граф Бенкендорф не претендует на гласное участие в литературных дрязгах. По недосугу граф Бенкендорф выразил свои пожелания кратко, но твердо: он указал как на образец для русских писателей на «перо Булгарина, всегда верное престолу».
Иные даже обиделись. Неужто их перья иступились? Ничуть!
Если против благонамеренных писателей ополчился Виссарион Белинский – горе ему. Если в русской литературе существует Пушкин – трижды горе ему! Впрочем, никто из самых ретивых журналистов не решился бы сказать об этом прямо. Предпочитали заговор молчания.
А читатели ничего не знали о том, что ларец в кабинете Пушкина наполнен рукописями, не увидевшими света: вот «Медный всадник»; вот роман о Дубровском; вот труды, посвященные эпохе Петра I; вот «История села Горюхина» – это убийственное разоблачение крепостничества; вот оконченный роман о временах Пугачева; вот зашифрованная автором десятая глава «Онегина», которую не пропустит никакая цензура; вот, наконец, планы задуманных произведений; вот намеченное для «Современника»; вот начатое и оборванное на полуслове…
Но благонамеренные журналы если и нарушают заговор молчания, то только для того, чтобы внушить читателям мысль о совершенном падении таланта Пушкина!
Не все книги Пушкина быстро раскупались. Увы! Далеко не все читатели имели деньги. Зато каждая из этих книг прошла через множество рук. Сколько тетрадей на Руси было исписано пушкинскими стихами! Как давно оторвались они от печатного станка!..
В неведомой глуши, при свете оплывшего огарка, новые читатели – племя младое и незнакомое поэту – заново знакомились с «Русланом и Людмилой» или с «Бахчисарайским фонтаном». Древняя княжна Людмила не умирала, старый фонтан не иссякал! Сам Онегин, неведомо для Пушкина, совершил длительное путешествие. Онегин исколесил Россию вдоль и поперек, заглянул в каждую усадьбу, в каждый домишко на окраине уездного городка. Дряхлели дома, сменялись хозяева, шумела молодь – Онегин продолжал свои странствия и жил с новыми поколениями…
Осень совсем завладела столицей. На помощь дождям пришли туманы. Днем они отстаивались на взморье, к вечеру тихо вползали в город. В тумане исчезало все – дома, улицы, люди.
Пушкин проводил последние дни августа на Каменном острове. Перед окнами его кабинета ветер раскачивал ветви деревьев. По лужам кружились опавшие листья. Каждый день их становилось больше…
Обычно осень приносила поэту обильный поэтический урожай. Ныне заполнено стихами только несколько считанных страниц. И на одной из них:
Неужто собрался Александр Сергеевич отвечать журнальным заговорщикам? Нет, он говорит с читателями:
Если же любознательный потомок, перелистав пожелтевшие страницы благонамеренных журналов, повторит с недоумением: полно, ведь в то время жил и творил Пушкин! – тогда пусть прочтет у Пушкина:
За окнами летнего кабинета Пушкина бессильно злобился перемётный ветер. Меж туч выплывали звезды. Первый писатель России готовился к новым трудам.
Глава вторая
Все больше пустеет Каменный остров. Только Пушкины не думают перебираться в город – Александр Сергеевич ищет новую квартиру. Эти хлопоты пришлись ему совсем не ко времени, но в доме Баташева на Гагаринской набережной Невы оставаться невозможно.
Пушкин долго терпел неудобства: подъезд закрывают рано вечером, дежурного дворника нигде не найдешь. Вспылил наконец Александр Сергеевич и выразил неудовольствие управляющему домом. Тот отнесся к жалобе совершенно равнодушно: недовольных, мол, жильцов насильно никто не держит. Про себя же управляющий помнил очень хорошо – именно от господина Пушкина плата за квартиру поступает весьма неаккуратно. Кто же будет потакать претензиям такого плательщика?
А Пушкин вспылил еще больше и объявил о расторжении контракта. Управляющий не мог скрыть полного удовольствия: осенью, к всеобщему съезду в столицу, великолепная барская квартира не будет пустовать. Кто бы ее ни снял, наверняка будет платить исправнее.
Вот и пришлось Александру Сергеевичу заняться неожиданными поисками. Прощай, тихая Гагаринская набережная и светлые просторы Невы! Авось удастся хоть сократить расходы на новом жилье. Подходящей квартиры, однако, не находилось.
Александр Сергеевич возвращался на дачу и здесь, в семейном кругу, отдыхал.
Наскоро пообедав, Пушкин зовет жену:
– Таша, ангел, пойдем к реке.
– Я так устала, мой друг.
Но Пушкин все-таки ее уводит.
День выдался на славу. Но нет радости ни поэту, ни Наталье Николаевне от этих прогулок. Есть тема, которой оба избегают. Александр Сергеевич, глядя на осенний убор аллей, размышляет о предстоящем и неминуемом: в городе опять встанет между ним и Наташей назойливый Дантес. Наталья Николаевна тоже думает о бароне Дантесе-Геккерене. Встреч, подобных той, что произошла в Царском, больше не повторялось. А если повторится?..
«Никогда!» – уверенно отвечает сама себе Наталья Николаевна. Она не повторит ошибки, а Жорж раскаялся так искренне. Ей удалось поговорить с ним во время обычной прогулки, когда Екатерину Николаевну отвлек кто-то из общих знакомых.
– Никогда и ни слова о том, о чем вы дерзнули говорить. Иначе, барон…
Но Дантес тотчас ее перебил. Он клялся именем святой девы, что понимает всю меру своей вины. Но пусть не казнит преступника Натали: все понять – значит все простить.
Наталья Николаевна поглядела на него с опаской. Что ей нужно понять? Или он опять берется за старое?
Но не было никакой возможности объясняться далее, Екатерина Николаевна к ним присоединилась. И Жорж немедленно дал доказательства своего раскаяния. Он перенес все внимание на Екатерину и так забавно называл ее по-русски «Катенька», что Наталья Николаевна невольно улыбнулась. Ей по-прежнему было весело в обществе Дантеса.
Общие прогулки продолжались.
Впрочем, бывало и так, что Наталья Николаевна уходила гулять одна. Можно подумать, что о каждой такой прогулке Дантес знал наверняка. Тогда она спешила вернуться домой, пеняла на задержавшуюся Екатерину или начинала говорить о ее высоких достоинствах. Правда, она говорила об этом несколько сбивчиво, а Дантес смеялся совершенно откровенно.
– Натали! Я предпочитаю говорить о вас… только о вас одной!
Но, поймав ее негодующий взгляд, он тотчас послушно умолкал.
А избежать встреч было совершенно невозможно. Осенние дни были так хороши, что общество по-прежнему стекалось на острова.
Пушкин, гуляя с женой, увидел группу кавалергардов. Дантес был среди них. Александр Сергеевич подчеркнуто резко отвернулся. Наталья Николаевна по близорукости не сразу разглядела. Барон, не останавливаясь, почтительно приветствовал ее, подняв руку к козырьку фуражки. Только теперь Наталья Николаевна его узнала. Дантес получил в ответ холодный полупоклон. Охраняя семейное спокойствие, она и этому научилась.
Пушкин проводил гвардейцев долгим, тяжелым взглядом.
– Не понимаю, – сказал он. – Кавалергарды стоят лагерем под Красным. Что же делают здесь эти господа?
– Не хитри! – Наталья Николаевна обернулась к мужу. – Не хитри, мой друг! Тебе нет никакого дела до кавалергардов. Ты спрашиваешь, конечно, о бароне Геккерене. Не так ли? – Голос ее был совершенно спокоен, она улыбалась и продолжала с нежной укоризной: – Когда ты уймешься, наконец! Барон давно выбросил глупости из головы.
– Уж не потому ли, что влюбился в Екатерину? – Чем спокойнее была Наталья Николаевна, тем меньше владел собой поэт. – Помнится, либо тебе померещилась летом эта чепуха, либо ты старалась уверить в том меня. Но ведь я знаю, жёнка, ты его встречаешь…
Наталья Николаевна могла бы растеряться: о чем он говорит?
– Не можешь не встречать его, Таша, – продолжал Пушкин. – Не таков он, как видишь, чтобы избегать твоей резиденции, да и мне не пристало быть слепцом.
– Я, кажется, не давала поводов к такому разговору… – Наталья Николаевна вполне овладела собой. – Как ты мучаешь меня этими подозрениями!
Александр Сергеевич вдруг остыл.
– Будь по-твоему! – сказал он добродушно. – Кто старое помянет, тому глаз вон. Но пойми меня, жёнка: думаю и говорю о будущем. Прошу тебя, веди себя так, чтобы мне при всей моей ревности – пусть я грешен ею перед богом и перед тобой – быть спокойну за твое достоинство.
– Мы еще не съехали с дачи – что же будет в городе? Пощади и меня и себя.
Пушкин увидел ее опечаленное лицо, услышал в голосе горькую обиду. Как всегда при подобных разговорах, впал в нерешительность. От недавней запальчивости не осталось и следа.
– Выходит, я же перед тобою виноват, мой ангел?
Так всегда кончались эти объяснения.
Когда-то, еще будучи женихом, он писал в шутливо-дружеском письме:
«Моя женитьба на Натали (которая, замечу в скобках, моя сто тринадцатая любовь) решена».
Сто тринадцатая любовь?! А не единственная ли на всю жизнь?
Сбежав от будущей тещи в Болдино, Пушкин писал приятелю о невесте: «она меня любит…» И тут же перефразировал строки из «Цыган»: «но посмотри, Алеко-Плетнев, как гуляет вольная луна!..»
Получив это письмо, Петр Александрович Плетнев, профессор Петербургского университета и друг Пушкина, мог бы раскрыть «Цыган» и перечесть в подлиннике:
«Что у ней за сердце?» – спрашивал в своих письмах Пушкин, истомившись в Болдине, и продолжал: «твердою дубовою корой, тройным булатом грудь ее вооружена».
Это была припомнившаяся к случаю цитата из Горация. Мог ли, однако, утешить его древний поэт? И Пушкин продолжал от себя: «Она мне пишет очень милое, хотя бестемпераментное письмо».
А было и такое пушкинское признание:
«… я женюсь без упоения, без ребяческого очарования. Будущность является мне не в розах, но в строгой наготе своей. Горести не удивят меня: они входят в мои домашние расчеты. Всякая радость будет мне неожиданностию».
Став мужем и отцом семейства, Александр Сергеевич всегда верил, что он управляет поведением жены. Что же случилось? Неужто проходимец с двусмысленной репутацией, афишируя свое волокитство, сумел затронуть ее чувства? А муж не умеет, не может ее охранить?
Осень так и не приносила поэтического урожая. Из-под пера выливались немногие, скорбные стихи:
Мысль, как всегда в последние годы, устремлялась из города на сельские просторы. Там есть еще, хотя бы для мертвецов, торжественный покой. Там:
И на другом листке еще одна мысль, едва положенная на бумагу:
Отлилось совсем недавно. О чем?
Глава третья
Ни поэты, ни прозаики, описывающие Петербург, не ищут вдохновения в мутных водах реки Мойки. Ленивой змеей вьется по городу узкая речушка. Нечего о ней сказать. Правда, расположилось на набережной Мойки Третье отделение собственной его величества канцелярии да ежедневно ездит сюда Бенкендорф. Можно, стало быть, считать, что на Мойке находится некоторым образом средоточие власти.
По осеннему времени, когда хилые, озябшие деревца, томящиеся за чугунной оградой, поспешно сбрасывают летний наряд, с набережной можно увидеть в глубине сада длинное одноэтажное здание. Приедет сюда граф Бенкендорф, пройдет в кабинет, придвинет к письменному столу тяжелые кресла, раскроет бумаги, и… даже случайные прохожие стараются не задерживаться подле чугунной ограды, выходящей на Мойку.
А других достопримечательностей на Мойке и вовсе нет. Стоят на ее берегах доходные дома, смотрят в реку. Но что увидишь в этих лениво-сизых водах?
Подле Конюшенного моста высится доходный дом княгини Волконской. Дом как дом, как все угрюмые доходные дома в Петербурге. Здесь снял квартиру Александр Сергеевич Пушкин.
В квартире одиннадцать комнат и службы: людская, кухня, конюшня, винный погреб, прачечная, ледник и опять людские. Квартира большая, а хозяевам, видать, тесно. Самая неудобная – проходная – комната отведена под кабинет Александра Сергеевича. За одной дверью – детская, где шумят дети и няньки. За другой дверью – гостиная, в которой Наталья Николаевна принимает светских приятельниц.
Если тихо в гостиной и в детской (а когда же бывает тишина в детских комнатах или в дамских гостиных?), то через третью дверь, ведущую из кабинета прямо в переднюю, хозяину слышен голос каждого посетителя. Окна кабинета выходят во двор. Мойки – и той не увидишь.
Когда-то Александр Сергеевич говорил: «Был бы особый кабинет, а прочее мне все равно». Теперь и с кабинетом дело толком не вышло.
Поэт недолго обживался на новоселье. Разобрал библиотеку, расставил книги по полкам, которые тянутся вдоль стен от пола до потолка, и сел за письменный стол. Идут последние приготовления редактора-издателя к выпуску третьего номера «Современника».
Кроме обложки с именем Пушкина, все должно обновиться в журнале. В номере не будет ни строки Жуковского, ни одной статьи Вяземского. Из созданий милейшего Владимира Федоровича Одоевского редактор поместит только небольшой памфлет «Как пишутся у нас романы».
Вот и вся дань от тех друзей, с которыми поэт начинал «Современник». Пушкин все делает собственными руками и никого из прежних друзей-вкладчиков на помощь не зовет. Он сохраняет добрые, даже сердечные, отношения с маститым Жуковским, с язвительным Вяземским и даже с мечтательным Одоевским, несмотря на недавние раскольнические его действия. Крепко приросли старые друзья к сердцу поэта. Но дружба дружбой, а журнал журналом. Ни колебаний, ни уступок дружбе больше не будет.
Повесть Гоголя «Нос», которую отказались печатать в «Московском наблюдателе» как произведение «грязное», украсит прозу «Современника». Автор давно отбыл в теплые края, но с неизменной любовью к его таланту будет печатать Гоголя Пушкин. Никогда отныне не найдется на страницах «Современника» места для статей о Гоголе вроде той, что написал Вяземский о «Ревизоре». Отношение к Гоголю отделит «Современник» от всех петербургских и московских журналов.
Впрочем, это расхождение обнаружится теперь по любому вопросу и, пожалуй, на каждой странице «Современника».
– Да кто таков этот Тютчев? – спрашивал Александр Сергеевич, листая тетрадь стихов, дошедшую до него через Вяземского.
Тетрадь принадлежала бывшему питомцу Московского университета Федору Ивановичу Тютчеву, много лет служащему по дипломатической части в Мюнхене. Никто ничего о нем не знает толком.
А Пушкин черпал и черпал из тютчевской тетради для журнала щедрой рукой. В очередной книжке «Современника» читатель найдет «Стихотворения, присланные из Германии» за скромной подписью: «Ф. Т.»
«Silentium!» – так назвал это стихотворение Тютчев. Навсегда оно останется в русской лирике.
Благодаря Пушкину Тютчева узнали намного раньше, чем вышел в свет единственный сборник его стихов: эта книжка небольшая «томов премногих тяжелей…»
Пушкин поместит в журнале также собственную статью о «Фракийских элегиях» Виктора Теплякова. Александр Сергеевич не поскупится на цитаты, чтобы обратить сочувственное внимание публики и на это молодое дарование:
«Это прекрасно! Энергия последних стихов удивительна!» – откликнулся Пушкин.
Первый поэт России широко открывает двери перед новыми талантами. Они есть и будут! В «Современнике» уже напечатано стихотворение «Урожай». А сложил его, словно песню, воронежский прасол Алексей Кольцов. Еще новый, совсем самобытный голос, идущий из народных недр.
Другие журналы все еще кричат о Бенедиктове. Поэзия «Современника» будет лучшим против него противоядием. Сам Пушкин поместит в выходящем номере «Родословную моего героя» и «Полководца». Пусть клеветники обвиняют поэта в пристрастии к аристократизму, в барстве, в пренебрежении к беспородным труженикам. Никто так отчетливо не видит оскудения дворянства, как автор «Родословной» :
Где же движущие силы государства, которые определят будущее России? В статье Дениса Давыдова о партизанской войне, которая идет в журнал, пророчески звучат последние строки:
«Еще Россия не подымалась во весь исполинский рост свой, и горе ее неприятелям, если она когда-нибудь поднимется…»
Но о какой России идет речь? Если полюбопытствует читатель, он многое поймет, заглянув в предназначенный для того же номера «Отрывок из неизданных записок дамы». Пушкин не будет печатать убийственно иронические строки о господах, которые проповедовали в 1812 году народную войну, собираясь на долгих в саратовские деревни. Но остался рассказ о том, как накануне войны с Наполеоном именитое московское общество принимало известную французскую писательницу де Сталь. «Боже мой! – ужасается поведением своих знатных родственников героиня «Записок». – Ни одной мысли, ни одного замечательного слова… тупая важность – и только!.. что могли понять эти обезьяны просвещения…»
По счастью, де Сталь видела в России не только этих выродков.
«По крайней мере, – продолжает рассказывать автор «Записок» о госпоже де Сталь, – она видела наш добрый простой народ и понимает его… Она сказала этому старому несносному шуту, который из угождения к иностранке вздумал было смеяться над русскими бородами: «Народ, который, тому сто лет, отстоял свою бороду, отстоит в наше время и свою голову».
Все это прочтет в выходящем «Современнике» (если пропустит цензура) внимательный читатель и без труда поймет, кому принадлежит будущее.
Кстати сказать, в той же журнальной книжке Пушкин поместит и свою статью о Пугачеве. Поэт беспристрастно скажет правду о восстании, которое поколебало государство, и о том, кого он называл «славным мятежником».
Итак, в одном номере журнала народ будет показан в разные эпохи своего героического бытия.
На письменном столе Пушкина лежали корректуры, рукописи. В гостиной Наташа и свояченицы перебирали новости. В кабинете слышно каждое слово. Без умолку болтала Екатерина. Александрина оставалась совершенно безучастной к известиям о французском театре, к событиям в Кавалергардском полку и даже к рауту, который должен быть у австрийского посла.
Александр Сергеевич встал из-за стола и прикрыл плотнее дверь в гостиную. Корректура статьи князя Козловского «О надежде» требует исключительного внимания. Этот всесторонне ученый автор умеет написать для литературного журнала о математической теории вероятностей так, как дай бог увлечь читателя автору иного романа. Пушкин опять зачитывается статьей: примеры из всеобщей истории, из сочинений Вальтер Скотта, случаи из европейской хроники знаменитых происшествий – все служит искусному автору для того, чтобы показать обманчивость необоснованных надежд и расчетов. Но как же от них охраниться?
«Я другого способа не знаю, кроме распространения философической математики, называемой исчислением вероятностей», – говорит автор статьи. И далее утверждает: он будет писать так, что его поймет каждый.
Редактор-издатель «Современника» очень высоко ценит участие князя Козловского в журнале. Он непременно добьется от него следующей статьи о паровых машинах…
Теория вероятностей и паровые машины в литературном журнале? Именно так! Точные науки должны войти в круг знаний читателя.
До сдачи последних корректур остаются считанные дни, а, по замыслу редактора, третий номер «Современника» охватит общественную жизнь в государствах чуть ли не всего земного шара. Перевод записок Джона Теннера с пространными объяснениями, написанными Пушкиным, познакомит читателя с социальными основами американской жизни. Добро или зло – прославленные порядки Соединенных Штатов? Что кроется там под пышной вывеской демократии? Об этом идут страстные споры в Европе. Пушкин вмешивается в спор.
«С изумлением увидели демократию, – пишет редактор «Современника», – в ее отвратительном цинизме, в ее жестоких предрассудках, в ее нестерпимом тиранстве».
Русский писатель с негодованием говорит о рабстве негров: он называет отношение в Штатах к индейцам бесчеловечным; он утверждает, что все благородное, бескорыстное может быть подавлено неумолимым эгоизмом, страстью к наживе, хотя и под флагом демократии. Читатели «Современника» сами увидят, что народы живут под гнетом не только в России и не только при самодержавии.
На листке, на котором написаны эти стихи, помечено: «Из Альфреда Мюссе» и еще раз: «Из Пиндемонти».
Но ни Мюссе, ни Пиндемонте не имеют никакого отношения к тексту. Ссылка на них изобретена для укрытия своих собственных мыслей от цензуры. Авось, мол, перевод легче пропустят.
И все-таки стихи остаются ненапечатанными.
В журнал готовится еще одна статья Пушкина – о переписке Вольтера. Неутомимо развертывая перед читателями летопись всечеловеческой культуры, автор тонко показал: величие гения нередко уживается с человеческими слабостями. Он закончил свой очерк так:
«…Независимость и самоуважение одни могут нас возвысить над мелочами жизни и над бурями судьбы».
Независимость! Как воздух нужна она тому, кто написал эти строки. Ему ли не препятствуют мелочи жизни? Не ему ли с молодости угрожают бури судьбы? Не ему ли стремятся заковать и мысль и волю?
В городе уже говорят о театральных премьерах и предстоящих балах. Пушкины получают первые приглашения. Большая новость – эти приглашения приходят по городской почте, только что учрежденной в Петербурге. Почта завоевывает всеобщее признание. Ею пользуются и светские и деловые люди, шутники и любители анонимных интриг. Рассказывают забавные анекдоты. Но какое же новшество обходится без курьезов?
На Мойку, в дом княгини Волконской, прибывают элегантные конверты, украшенные гербами. Светская жизнь вступает в свои права.
Наталья Николаевна не выходит из модных лавок. Суматошится, разъезжая по городу, Коко. Обе опаздывают к обеду. Азинька смотрит на сестер укоризненно. Сестры, чтобы умиротворить ее, наперебой рассказывают, какие прелестные модели получены к сезону из Парижа.
Александр Сергеевич правит корректуры. Он ведет счет уже не на дни, а на часы. Приготовлен для печати ответ академику Лобанову, ответ всем холопствующим перед властью перьям, всем путающим литературу с доносами и сыском. Приготовлено письмо таинственного А. Б., вкладчика в журнал из Твери.
Когда Михаил Евстафьевич Лобанов в своем «Мнении», читанном в академии, напал на критика, пиратствующего в словесности, он не назвал его имени. Пушкин в ответе Лобанову в свою очередь не может назвать по имени Виссариона Белинского. Но это имя почетно названо в письме А. Б. …Стало быть, союз заключен и будет объявлен на страницах «Современника». Однако Александр Сергеевич с особой тщательностью скрывает тайну А. Б. Достаточно и того, что он, как редактор-издатель, поместит это письмо в своем журнале.
От кого же скрывать, однако, редакционную тайну? От прежних сотоварищей по журналу? Но они отходят от «Современника» все дальше и дальше. Если бы поэт поставил свое имя под всеми материалами, написанными им лично для выходящего номера, в оглавлении пестрела бы фамилия автора: «Пушкин, Пушкин, Пушкин…»
Титанический труд, – но долго ли он может продолжаться? А ведь именно в этой книжке журнала читатели прочтут: «Современник» будет издаваться и в следующем, 1837 году.
Правда, Александр Сергеевич знает – к тому времени он не будет в одиночестве. Для этого и отправлено письмо к Павлу Воиновичу Нащокину в Москву. Нащокину дается важное поручение – пригласить на постоянную работу в «Современник» Виссариона Григорьевича Белинского, в котором редактор-издатель «Современника» превыше всего ценит независимость мысли. Пригласить Белинского следует Павлу Воиновичу срочно, твердо и решительно, чтобы ехал молодой критик в Петербург, к Пушкину, безотлагательно.
Когда думает об этом Александр Сергеевич, лучше идет работа.
– Ты не забыл, что мы званы завтра в Царское, к Карамзиным? – Наталья Николаевна вошла в кабинет и встала около письменного стола. Смотрела на заваленный рукописями и корректурами стол и удивлялась: никогда еще не скапливалось у мужа столько бумаг.
Пушкин откинулся в кресле. Смотрел на жену утомленными, непонимающими глазами.
– К Карамзиным? Ох, нельзя мне сейчас отрываться, Таша! Один за всех остался в журнале. И представь – во всем Петербурге не вижу дельного помощника… Но к Карамзиным, ангел, конечно, поедем.
Глава четвертая
За именинным столом собрались давние и близкие друзья семейства Карамзиных. Виновница торжества, Софья Николаевна может быть довольна. В скромной дачной столовой тесно от гостей. Никто не пренебрег приглашением.
Дружеские речи тонут в веселом смехе. Тосты следуют один за другим. Сентябрьское солнце льет в окна неожиданно щедрые лучи.
Именинный обед не отличается, правда, ни роскошью, ни изысканностью блюд. Но не тем и славится дом Карамзиных. Сюда ездят ценители умной, тонкой беседы, сюда тянется молодежь, чтобы взглянуть на прославленных людей, которые бывают здесь запросто. Здесь между разговором о поэзии можно узнать свежие новости, касающиеся придворных или министерских сфер. Недаром Софья Николаевна, признанная царица этого салона, умеет сделать так, что здесь по собственной охоте бывают и высшие сановники, и гвардейская молодежь, и будущие поэты из студентов. Тут собираются и титулованная знать, и таланты, увенчанные славой, и подающие надежды молодые люди, разумеется, из хороших фамилий.
Но сегодня за именинным столом присутствуют только самые близкие друзья. И так было немало хлопот и волнений с этим обедом у хозяйки дома. Теперь Екатерина Андреевна, ко всем благосклонная, приветливо улыбающаяся, сидит во главе стола, а рядом с ней вкушает хлеб-соль почетный гость и давний друг Василий Андреевич Жуковский.
Молодежь шумит. Наполняются бокалы и дружно поднимаются за здоровье именинницы. К Софье Николаевне тянется чокаться ее брат Александр Николаевич, офицер гвардейской артиллерии, мечтающий, впрочем, о поприще поэта и журналиста. Его перебивает младший брат Владимир, по семейному, не очень почтительному, прозвищу «Вошка». Но как же и отнестись всерьез к студенту университета, рассеянно блуждающему между науками и туманными влечениями юного сердца?
– Пью за твои желания, Соня, хотя это вовсе не значит, что я их знаю, – говорит Вошка, чуть раскрасневшийся от вина.
Софья Николаевна, смеясь, поднимает бокал. Ей некогда отвечать: ее приветствуют наперебой. В общем говоре именинница едва слышит, как за ее испытанную дружбу поднимает бокал барон Жорж Дантес-Геккерен.
– Благодарю, благодарю, милый барон! – Софья Николаевна хотела бы в свою очередь пожелать ему больше выдержки и благоразумия. Сегодня он после долгого перерыва впервые встретил в обществе Натали Пушкину. Смеясь и болтая с гостями, именинница переводит глаза на Наталью Николаевну. По дипломатическому сговору хозяек дома, ей и Пушкину отведено место в отдалении от Дантеса. В соседки Дантесу избрана Екатерина Гончарова. По крайней мере хоть Коко будет сегодня счастлива!
«О счастье, счастье, как ты капризно!» – раздумывает Софья Николаевна, но эти мысли не мешают ей участвовать в общей беседе.
Пока шумит, изобретая тосты, развеселившаяся молодежь, Василий Андреевич Жуковский, пригубив легкого вина, прикрывает глаза и мысленно творит молитву о покойном Николае Михайловиче Карамзине. Да почиет на этом доме благой дух праведника! Склонясь к Екатерине Андреевне, маститый поэт ведет с ней тихий разговор, предаваясь воспоминаниям о почившем друге. В этих воспоминаниях уже нет безысходной горечи свежей утраты, ибо целительное время берет свое. Но всегда будут жить утешительные мысли о бессмертном подвиге великого человека. Увы, теперь нет у подножия русского престола новых подвижников – Карамзиных.
Василий Андреевич оглядывает общество и снова склоняется к Екатерине Андреевне:
– Отчего наш Пушкин грустен? Неужто успел навлечь какую-нибудь новую беду на свою горячую голову?
Екатерина Андреевна, управляя обедом, радушно потчует гостей. Слава богу, все удалось на славу, и трюфели отменно хороши. А Пушкин, точно, грустен… Хозяйка дома заботливо следит за переменой блюд. Под ее внимательным взором никто не должен уклониться от индейки.
Екатерина Андреевна бросает взгляд на Пушкина, на Наташу, потом на барона Дантеса-Геккерена.
Как по-новому свежа Наталья Николаевна, возвращающаяся в свет! Она сидела за столом, по обыкновению неразговорчивая, с привычной улыбкой на устах.
Екатерина Андреевна, полюбовавшись на Наташу, перевела взор на падчерицу. Весела и нарядна сегодня Соня. Но как не вздохнуть о ее незадачливой женской доле?
Софья Николаевна прислушивалась к тому, что говорил Екатерине Гончаровой барон Геккерен. В общем говоре она не может разобрать слов. И не все ли равно? Достаточно взглянуть на Коко. Ее глаза выдают ее с головой. Но на что может она, безумная, надеяться? Завидный жених Дантес никогда не назовет ее невестой. Нет у нее ни титула, ни состояния, чтобы купить права его законной супруги. Но бог с ней, с Коко!
Софья Николаевна довольна праздником. Все идет как нельзя лучше. Именинница издали благодарно улыбнулась мачехе. Екатерина Андреевна ответила ей такой же счастливой улыбкой, а сама присматривалась к Пушкину. Точно, он либо рассеян сегодня, либо грустен… А ведь было время, когда он, еще не скинув с плеч лицейский мундир, вздумал воспылать благоговейно-почтительными чувствами к ней, почтенной супруге историографа. Смешно об этом вспоминать.
Но разве упомнишь все причуды его сердца?.. Он был так доверчив в рассказах о себе, что Екатерина Андреевна навсегда сохранила нежную привязанность к этому человеку, чья чистая и прямая душа еще более удивительна для нее, чем его поэтический дар. Но он уже давно не приезжает к Екатерине Андреевне, чтобы с краской смущения на лице открыть душу.
«Ох, Пушкин, Пушкин!» – раздумывает Екатерина Андреевна. От ее внимательных глаз не ускользают хмурые, короткие взгляды, которые иногда бросает Александр Сергеевич. Слава богу, Дантес сидит далеко от Пушкина и, занятый соседками, ничего не замечает.
«Да точно ли грустен Пушкин?» – вдруг с удивлением переспрашивает себя Екатерина Андреевна. Ясный голос поэта вдруг становится отчетливо слышен между всех других голосов… «Слава богу!» – успокаивается Екатерина Андреевна. Она успокаивается тем более, что парадный обед идет к благополучному концу.
Когда вставали из-за стола, именинница еще раз улыбнулась барону Геккерену: он был так мил, он ничем не смутил ее торжественный день.
На именины спешили новые гости из числа той знати, которая все еще оставалась на дачах в Царском. Приехали мадам Шевич и Лили Захоржевская – почетные представительницы ближайшего семейного окружения графа Бенкендорфа. За ними появился лейб-кирасир князь Александр Барятинский, друг наследника престола и свой человек в императорском дворце. Министерские круги были представлены Лили Блудовой, дочерью министра внутренних дел. Появился сам Михаил Юрьевич Виельгорский, признанный знаток изящных искусств.
Гости прибывали. В гостиной, при зажженных свечах, собрались теперь те, кто по праву представлял большой петербургский свет.
Софья Николаевна испытала приятное волнение, когда в гостиную вошла графиня Наталья Викторовна Строганова, дочь покойного князя Кочубея, первого сановника России…
Когда-то лицеист Пушкин встретил ее в Царском Селе. Ей была отдана его лицейская любовь. Потом ей же, Наташе Кочубей, он посвятил мальчишески горестные стихи «Измены». Через семью графа Строганова, в которую вошла после замужества Наталья Кочубей, она состоит в свойстве с Гончаровыми. И вот они беседуют сейчас, две признанные красавицы, соперничающие в свете, – Наталья Викторовна Строганова, представительница высшей петербургской знати, и бывшая московская девчонка из захудалого рода Гончаровых, ныне прославленная Психея невских берегов.
Под звуки фортепьяно составился домашний бал. И право, в этой скромной дачной гостиной танцевали с большим оживлением, чем в пышных залах столицы.
Почтенные гости, расположившись в креслах, наблюдали за танцующими. Жуковский подсел к Пушкину. К ним присоединился граф Виельгорский. Собеседникам показалось, что поэт был необычайно рассеян, едва откликался на перекрестные вопросы. Вскоре он покинул гостиную и куда-то исчез. Тогда маститые гости стали любоваться дамами, участвовавшими в танцах. Если же граф Виельгорский начинал говорить с соблазнительной игривостью, на что был большой мастер, тогда Жуковский только укоризненно вздыхал. Впрочем, собеседники понимали друг друга с полуслова.
Среди танцующих кавалеров особенной неутомимостью отличался барон Дантес-Геккерен. Он не обходил вниманием никого и, может быть, чаще, чем других дам, приглашал Екатерину Гончарову. Коко понятия не имела о том, что ее сегодняшнее счастье было заранее предопределено. И кем?!
Накануне Наталья Николаевна встретила Дантеса в петербургской гостиной тетушки Екатерины Ивановны, которая переехала наконец с дачи. Улучив минуту, она тихо, но решительно сказала барону, что он может приехать на именины к Карамзиным только под непременным условием – не приглашать ее на танцы. Дантес, целуя ее руку, обещал, совершенно не вдумываясь в смысл ее слов. Он очень спешил: перчатка на одной руке Натальи Николаевны уже была застегнута наглухо.
Наталья Николаевна, оторвавшись от своих мыслей, нашла глазами Дантеса: право, он может быть совсем послушным. Барон вел в танце Софью Карамзину. Екатерина нетерпеливо ждала своей очереди.
Бал, так удачно возникший, шел к концу.
Следом за Жуковским стали разъезжаться другие гости. В это время была объявлена мазурка. Последнюю мазурку, будь то бал или домашний вечер, танцуют с особым огоньком. В стремительном движении пар успевают изъясниться влюбленные и отмщают уязвленные ревнивцы. В последней мазурке смелеет даже первая любовь.
В гостиной Карамзиных, где составились случайные пары, танец не сулил волнений ни дамам, ни кавалерам.
Дантес вдруг оборвал на полуслове разговор с Екатериной Гончаровой и почтительно склонился перед Натальей Пушкиной. Наталья Николаевна растерялась. Ведь все было условлено у тетушки. Как ей теперь быть? А барон, завершив почтительный поклон, поднял голову, и Наталья Николаевна поняла – он не примет ее отказа.
Наталья Николаевна неуверенно поднялась и протянула ему чуть дрогнувшую руку…
Новая пара, вступившая в круг, привлекла всеобщее внимание.
Дантес склонился к Наталье Николаевне и что-то коротко ей сказал. Он ничего не помнил! Наталья Николаевна хотела наказать его за дерзость. Но она так боялась привлечь чье-нибудь злорадное внимание. Оставалась последняя надежда: танец вот-вот кончится…
Звуки старенького дачного фортепьяно не умолкали. Казалось, они приобрели новый блеск.
Уже сама именинница Софья Николаевна Карамзина, сменив нескольких кавалеров, усталая, опустилась в кресло. Только барон Дантес-Геккерен не отпускал свою даму.
И точно, она была восхитительна! Но было бы ошибкой приписать всеобщее внимание одному восхищению. Теперь каждый, кто был на именинах у Карамзиных накануне большого сезона, мог завтра похвастать новостью: «У мужа Натальи Николаевны опять будет пища для размышлений. История возобновилась. Как пишут в журналах – продолжения жди!»
Мазурка все еще тянулась. Кажется, кто-то кроме Пушкиной и Дантеса тоже танцевал. Но кто же смотрит на старательных фигурантов?
Софье Николаевне Карамзиной показалось, что барон Геккерен и Натали обменялись взглядом, но таким коротким, что именинница сейчас же уверила себя – она ошиблась. В смутной тревоге она посмотрела по сторонам.
В дверях гостиной стоял Пушкин, молчаливый, бледный, угрожающий…
Глава пятая
Александру Сергеевичу повезло – через день после именин у Карамзиных ему удалось раздобыть десять тысяч рублей под заемное письмо у прапорщика в отставке Юрьева. Василий Гаврилович Юрьев славился паучьей хваткой даже среди петербургских ростовщиков. Разумеется, против кабальных условий займа спорить не приходилось… По крайней мере деньги явились.
Пушкин срочно уплатил в типографию, где печатался третий номер «Современника». Расчистил Наташины долги у модисток. По этим счетам можно было безошибочно судить о наступлении бального сезона. Первые балы уже состоялись во французском и австрийском посольствах. Даже голландский посланник Луи Геккерен, не дающий ни балов, ни раутов, разослал приглашения на музыкальный вечер. Приемный сын посланника долго смеялся над этой хитрой выдумкой: божественные мелодии обойдутся почтенному барону куда дешевле, чем шампанское!
Приглашения в голландское посольство не получили, конечно, ни камер-юнкер высочайшего двора Пушкин, ни его супруга. Все отношения между голландским посланником и домом Пушкина прерваны, хотя – видит бог – не по вине барона Луи Геккерена. Посланник его величества короля Голландии, правда, не жаждет продолжать сомнительное знакомство с завзятым русским вольнодумцем, но он не расстается с надеждой: при встрече в свете он найдет случай предостеречь госпожу Пушкину. Время пришло.
Посланник ждал удобного случая, а встреча могла произойти каждый день. Уже назначены балы, на которых ожидают приезда государя и членов августейшей семьи.
Казалось бы, кто вспомнит теперь о скромных именинах, отпразднованных на царскосельской даче у Карамзиных? Но Пушкины начали выезжать. Барон Дантес-Геккерен следовал как тень за Натальей Николаевной. И стоустая молва шла за ними.
Графиня Наталья Викторовна Строганова, бывшая гостьей у Карамзиных, содрогалась от воспоминаний.
– На месте Натали я бы ни за что не села в карету с мужем в тот вечер. У него было такое страшное лицо! – рассказывала она, заехав к родителям мужа.
Граф Григорий Александрович Строганов слушал невестку сочувственно: по родству с Гончаровыми он никогда не одобрял замужества Натали.
Этот старый дипломат когда-то прославился романтическими похождениями на всю Европу. Сам лорд Байрон увековечил его в своем «Дон Жуане». В Мадриде Строганов увлек супругу португальского посла Джулию да Эгга… В этом не было бы ничего удивительного, если бы оступившаяся донна не добилась после того законного брака с первым ловеласом Европы. Теперь Юлия Петровна Строганова слывет в Петербурге непреклонной хранительницей нравов. О былом напоминает графине лишь взрослая, замужняя дочь Идалия Полетика, поторопившаяся явиться на свет задолго до того, как церковь благословила союз ее родителей… Но кто посмеет об этом говорить?
Графиня Юлия Петровна сочувствует прелестной Натали. Граф Григорий Александрович спешит подтвердить свое полное единомыслие с супругой. Он усердно кивает трясущейся головой и думает про себя: доведись бы ему встретить в свое время такую женщину, как Натали… Григорий Александрович облизывает сухие, тонкие губы и, пытаясь встать с кресла на неверные ноги, ищет единственную, неразлучную ныне спутницу – массивную трость.
Невестка, рассказав новости, поспешно покидает дом Строгановых, похожий на склеп. А склеп тотчас оживает. Полученные известия расходятся во все стороны.
– Бедняжка Натали! Ей уготован мученический венец на небесах! – Южная кровь бывшей супруги португальского посла подстегивает ее воображение: – Представьте! На днях Пушкин чуть не зарезал жену в карете!
Как же не поверить графине, если граф Григорий Александрович не то трясет, не то кивает лысой головой…
Наталья Викторовна Строганова заехала к Идалии Полетике. Светские дамы оживленно болтали.
– Ах, да, – вспоминает Наталья Викторовна, – на днях у Карамзиных…
Хозяйка дома слушает рассказ с жадным вниманием. Впрочем, она бы и сама могла кое-что рассказать. Она-то хорошо знает, кого нетерпеливо ждет в ее гостиной барон Геккерен.
– Так беснуется Пушкин? – переспрашивает Идалия Григорьевна.
Она не может говорить о поэте спокойно. Даже чайная ложечка дрожит в ее руке. Причина этого злорадства глубоко скрыта от гостьи. Сама Наталья Викторовна Строганова не питает к поэту никаких чувств. Может быть, давно забыла его стихи, когда-то так робко ей поднесенные. Но она не может не сочувствовать милой Натали. Она не может забыть тот вечер: у Пушкина было такое страшное лицо!
Слухи ползут из гостиной в гостиную. Среди гостей у Карамзиных присутствовали Клюпфели, члены семейства немецкого дипломата. Молчаливые статисты в гостиных, они вдруг заговорили:
– Высокочтимому барону Геккерену нужно есть беречь досточтимого сына.
Дипломатические толки очень быстро дошли до салона графини Нессельроде, жены карликового канцлера, управлявшего внешними сношениями Российской империи. Мария Дмитриевна Нессельроде, рожденная графиня Гурьева, очень плохо знала русский язык. Вряд ли она читала Пушкина. Но Мария Дмитриевна, приверженница аристократических традиций, ненавидела поэта давней, острой, всепоглощающей ненавистью.
Мадам Шевич под свежим впечатлением сочла нужным поделиться новостью с высокопоставленным братом, графом Александром Христофоровичем Бенкендорфом. Александр Христофорович вначале насторожился, потом отмахнулся: хватит с него возни с супругой камер-юнкера Пушкина. Пусть танцует хоть с самим чертом!
Шеф жандармов хорошо помнил летнюю размолвку с императором из-за этой дамы. Если же и получил граф какое-нибудь удовольствие от рассказа мадам Шевич, то только потому, что мадам Шевич очень живо и увлекательно рассказывала о Пушкине:
– Его корежило, будто грешника на адском огне!
Услышав ненавистное имя, граф Бенкендорф сжал было кулаки, но, будучи не при исполнении высоких служебных обязанностей, спохватился и перевел разговор на другие темы.
…Балы давались изо дня в день. Наталья Николаевна много танцевала. Ее приглашали нарасхват. Но стоит ей пусть редко, реже, чем многих других, удостоить вниманием поручика Геккерена, – и кажется, в бальной зале сразу прибавляется любопытных глаз.
Можно подумать, что петербургский свет не видывал романических историй. Но имя Пушкина придавало откровенному флирту поручика Геккерена более глубокий и не только романический смысл. Пушкин – автор возмутительных антиправительственных стихов, камер-юнкер, прославляющий Пугачева; Пушкин – изменник своему обществу; Пушкин – друг мятежников 14 декабря и, может быть, главарь нового заговора; Пушкин – притягивающий, как магнит, взоры врагов престола; Пушкин, прощенный царем и вот уже десять лет испытывающий долготерпение власти…
Против отщепенца все средства хороши. Не нужно пренебрегать ничем.
– Скажите, госпожа Пушкина, кажется, опять вальсирует с поручиком Геккереном?
Было время – на красавца кавалергарда никто не обращал серьезного внимания. Но Дантес, волочась за Пушкиной, проявил такую откровенную настойчивость, что к нему стали приглядываться.
Кавалерственные дамы лорнируют его с затаенными надеждами. Почтенные государственные мужи, увенчанные первыми орденами Российской империи, находят случай, чтобы выразить бравому поручику свою приязнь.
Кажется, может завязаться азартная игра…
Пушкин, сопровождая жену, являлся в свете. Дома в последний раз перечитывал перебеленную рукопись «Капитанской дочки». Торопился отослать первую часть романа в цензуру.
И чего-то ждал, ждал с того дня, когда Наталья Николаевна стала снова танцевать с Дантесом. Может быть, заглянет Таша в кабинет и по своей воле, по собственному побуждению, скажет наконец: «Мой друг, помоги мне! Я твердо решила прекратить всякое знакомство с бароном Геккереном. Мне постыл весь петербургский свет».
Наталья Николаевна и в самом деле нередко приходила к мужу и склонялась к его плечу:
– Мой друг!..
Пушкин стремительно оборачивался.
– Мой друг, – повторяла Наталья Николаевна. Светская жизнь изобиловала многими и важными новостями, о которых ей не терпелось рассказать.
Пушкин слушал рассеянно. Иногда в задумчивости вдруг ее перебивал:
– В тебя-то я верю, жёнка!.. Верю! – И брался за рукопись.
Глава шестая
Пушкин! Пушкин приехал!
Новость несется из коридора в коридор, облетает залы, и питомцы Академии художеств бегут к парадной лестнице. Всеобщее движение происходит среди публики, пришедшей на осеннюю выставку картин. Откуда-то мигом появляется сам инспектор академических классов, запыхавшийся так, будто он спешил на встречу какого-нибудь высокопоставленного гостя.
Александр Сергеевич приехал с Натальей Николаевной. Ведя под руку жену, Пушкин поднимался по лестнице непривычно медленным шагом (будь он один, давно бы одолел лестницу бегом).
Молодые художники толпой следуют по залам выставки за любимым поэтом. Каждый, если явился в Петербург из провинции, с особой гордостью отпишет домой: «Я видел Пушкина!» Письмо будут читать всем родным. Шутка ли! Каким еще известием из столицы можно возбудить такое любопытство? Каждый, кто идет сейчас в толпе за поэтом, старается не проронить ни слова. Ведь самые дальние знакомцы будут пытать с пристрастием: «А каков он видом? О чем говорил?»
Александр Сергеевич подолгу задерживался у многих картин. Остановился у пейзажей живописца Лебедева. Потом зашел с одной стороны, с другой – очень пришлась картина по душе. Несколько человек бросились искать счастливца. Но Лебедева в Академии не оказалось. Тогда инспектор подвел к Пушкину первого, кто попался под руку.
– Позвольте рекомендовать вашему вниманию, Александр Сергеевич! Абитуриент наш, удостоенный награждения золотой медалью, господин Айвазовский.
Художник в замешательстве поклонился.
– Где же выставлены ваши картины? – ласково обратился к нему Пушкин, стараясь не замечать смущения молодого человека.
– Пожалуйста, сюда, – отвечал Айвазовский, и Пушкин увидел «Облака с Ораниенбаумского берега» и «Группу чухонцев».
Александр Сергеевич осматривал картины и вел с художником оживленный разговор: ему надо было непременно знать, откуда живописец родом, а если приехал с юга, то не болеет ли от петербургского климата? И снова вглядывался в «Облака».
Рядом с мужем стояла Наталья Николаевна. На ней были изящное белое платье с черным корсажем и большая палевая шляпа. Неяркое сентябрьское солнце, пробиваясь через окна, бросало на нее мягкие, трепещущие лучи.
«Так вот она, мадонна, избранная поэтом!» Восхищенные ценители красоты не замечали, что Наталья Николаевна была утомлена и, видимо, скучала. Александр Сергеевич никогда не уходит с выставки раньше, чем не осмотрит последний холст!
Когда Пушкины уезжали из Академии, у подъезда опять столпились провожающие. Не помешал даже дождь, который вдруг собрался.
В карете Наталья Николаевна с легким укором обратилась к мужу:
– Пеняй на себя, мой друг: мы, наверное, опоздаем на обед у Виельгорских. Я несколько раз тебе напоминала. Ты не слышал?
– Винюсь, не слышал, моя радость! Коли попаду на выставку – весь отдаюсь неисправимой страсти… А славно стали писать наши живописцы, право, славно!.. Неужто же опоздаем, однако, к Виельгорским?..
Дни у Пушкиных были расписаны полностью. Наталья Николаевна исправно вела счет визитам и с легкостью находила выход, когда из всех приглашений на раут или бал нужно было выбрать наиболее важное.
Пушкин немало путал порядок своими экспромтами. Выбежит в гостиную:
– Таша, ангел! Представь, вскорости заканчивают паровую дорогу в Царское! Обязательно туда поедем!
А когда Наталья Николаевна ждет его, чтобы ехать вместе, не вытащишь Александра Сергеевича из кабинета. И ладно бы работал. Так нет. Сидит у него неизвестный человек, должно быть из каких-то канцелярских, тоже, изволите ли видеть, принес какие-то свои сочинения. Одни имена таких визитёров чего стоят: Никанор Иванов, Василий Мызников, Дмитрий Сигов, Федор Кафтаров… Как на подбор – или из солдатских детей, или вольноотпущенные. На такие причуды всегда есть время у Александра Сергеевича, сколько ни взывает к его благоразумию Наталья Николаевна. Впрочем, ей не легче, если Александр Сергеевич отправляется гулять один. Тогда и ждать бесполезно, пока сам не объявится с целой кипой пыльных книг, откопанных у букинистов. А рад своей находке так, будто нашел по меньшей мере алмаз или слиток золота.
Из друзей поэта всяческие неудобства чинит Наталье Николаевне милейший и деликатнейший человек – Владимир Федорович Одоевский. Ему дан особый талант – появляться всегда не вовремя. Но тут ничего не может поделать сама Наталья Николаевна: Одоевский после неловких предложений своих по «Современнику» ищет любого повода, чтобы навестить Пушкина.
Зайдет в кабинет к мужу Наталья Николаевна, а Владимир Федорович уже там.
– Вот рассказываю, многоуважаемая Наталья Николаевна, о готовящейся опере Глинки… В театре предстоит событие чрезвычайное!
Наталья Николаевна посидит сколько-нибудь для приличия и под благовидным предлогом удалится. А время опять идет. Не перенесут же раут в австрийском посольстве только потому, что Владимиру Федоровичу Одоевскому вздумалось докладывать Александру Сергеевичу Пушкину музыкальные известия!
– Близок, совсем уж близок час, – продолжает свой рассказ Одоевский, – и явится на оперной сцене невиданный и неслыханный герой – костромской мужик Иван Сусанин! И каждый звук оперы будет откровением! – страстно восклицает Владимир Федорович. – Не боюсь уподобить Глинку Колумбу, открывшему новые пути для человечества.
Пушкин добродушно косится: ему хорошо известна восторженность Владимира Федоровича… Впрочем, и сам Александр Сергеевич давно отметил музыканта Глинку. Было время, Пушкин написал стихи для романса, сочиненного Глинкой на мотив грузинской песни. Да разве не он же передал Глинке свои стихи: «Я здесь, Инезилья…»? Стихи и увидели впервые свет, будучи положены на музыку все тем же Глинкой. Давно знает этого музыканта Александр Сергеевич, а Одоевский лишь о нем и толкует.
– Об опере Михаила Ивановича надо говорить применительно к каждому номеру и к каждому такту. Везде новизна и откровение, везде новые средства искусства, и, заметьте, везде слышатся народные наши напевы, преображенные талантом и ученостью… А что, если бы вы как-нибудь, Александр Сергеевич, поехали в театр на репетицию?
– Ну, какой же я судья по музыкальной части! – отвечает Пушкин.
– Да в том-то и дело, что Глинка пишет свою оперу вовсе не для знатоков. По мысли его, музыка должна быть равно докладна для каждого умеющего слышать… А великий его талант и ученость служат только средством для этой благородной цели…
– Слушаю вас – и, кажется, сам обращаюсь в вашу веру, Владимир Федорович!
– Когда выйдет на сцену Иван Сусанин, каждый поймет: вот он, русский характер, величавый и простой, мудрый и смелый, в совершенстве выраженный звуками… Право, поехали бы вы на репетицию, Александр Сергеевич!
Наталья Николаевна прислала горничную.
– Барыня ждут…
– Простите великодушно, Владимир Федорович! Я опять провинился перед женой. Мы сегодня званы… Но даю вам слово: если не выберусь на репетицию, на спектакле обязательно буду. Передайте о том Глинке. Охотник и я до наших песен, и наслышался их немало. Теперь сказываете вы, что и музыканты, обратясь к песне, обрели в ней свой, отечественный язык. Гоголь, помню, еще до отъезда своего говорил мне о том же и тоже приводил в пример оперу Глинки, которую слышал он еще на первых пробах. Кто же не оценит этого события? Нашего полку прибыло, Владимир Федорович!
Одоевский уехал. Пушкин пошел к жене…
Наталья Николаевна была очень довольна, когда узнала, что Одоевский решил съездить для отдыха в Крым.
В октябре дни Натальи Николаевны были еще более заняты визитами. Она не успевала ни принять всех многочисленных посетительниц, ни отдать эти визиты сама. Когда в Академии художеств открылась новая выставка, Александр Сергеевич поехал туда один. Конечно, и у него были кое-какие свои дела, для которых ему тоже не хватало дня… Но как же пропустить выставку, возбуждающую горячие и важные споры?
И опять неслась по коридорам звонкая разноголосица: «Пушкин!» А иные, особо пылкие, почитатели поэта останавливались перед ним как вкопанные, невзирая на присутствие самого президента Академии, маститого Оленина, знатока искусств, ценителя поэзии Пушкина и давнего знакомца поэта.
Александра Сергеевича заинтересовала скульптура Пименова «Мальчик, играющий в бабки».
Профессора Академии художеств все еще тяготели по старинке к сюжетам из древней мифологии или из священного писания. Пименов восстал против традиций. Ни греческие боги, ни библейские пророки, с которыми по преимуществу знались художники и скульпторы, ничего не могли подсказать мастеру-смельчаку. Оставалось одно – обратиться к русским народным сюжетам. Жрецы искусства не считали их достойными внимания.
Правда, опыт Пименова не был новшеством неожиданным. Русские живописцы давно нашли путь в деревню. Художник Венецианов уже создал целую галерею картин, на которых колосились нивы и жили своей жизнью пахари. Страшно сказать – Венецианов заглянул даже в овин! Теперь споры шли с новой силой вокруг мальчика, играющего в бабки.
Пушкин долго простоял перед скульптурой Пименова. Всматривался, отдалялся, снова приближался.
– Слава богу, – сказал он, – наконец-то и скульптура наша становится народной! – И, обратившись к Пименову, крепко пожал ему руку обеими руками.
Вынул записную книжку, задумался, стал быстро писать и, вырвав листок, тут же отдал скульптору родившийся экспромт:
С благоговением читал потом Пименов эти строки своим питомцам. Деревенский мальчишка, играющий в бабки, прицелился… и одержал славную победу в русском искусстве.
Но и он уже не был одинок. Неподалеку занял свое место на выставке другой мальчишка – играющий в свайку.
Русские художники могут встать рядом, «дружно обнявшись» с создателями великих произведений искусства, как стал товарищем дискоболу русский мальчишка, играющий в свайку…
Дома за ужином Александр Сергеевич увлеченно рассказывал с выставке. Увы – слушала его одна Азинька. Наталья Николаевна с Екатериной Николаевной отправились на бал.
Пушкин закончил ужин, положил салфетку и в нерешительности поглядел на часы: вернуться к письменному столу или ехать за женой?
Глава седьмая
Павел Воинович Нащокин получил письмо от Пушкина. И, хоть был он далек от журнальной жизни, понял, что готовится нечто важное, если поэт поручает ему пригласить на постоянную работу в «Современник» Виссариона Белинского.
Давно ли Александр Сергеевич просил передать ему номер журнала тихонько от «наблюдателей»? Взревут ныне «наблюдатели», как разъяренные быки. Впрочем, нет – взревет по своему обычаю профессор Погодин… Уста Степана Петровича Шевырева прошелестят ядовитой клеветой, легкой, как ветерок. И непременно взорвется та клевета, как бомба.
Однако Павел Воинович сердечно рад и за Пушкина и за Белинского. Не он ли первый их сватал? Нащокин гордится своей проницательностью, но задумывается: где Виссариона Белинского найти? В последнее время он вовсе не попадается на глаза.
А у Павла Воиновича полны руки своих хлопот: все новые и новые проекты возникают у него по совершенствованию и украшению чудо-домика; кроме того, в клубе съехались к осени все партнеры, и началась настоящая игра, а к Павлу Воиновичу, как на грех, не идет карта; да еще грустит дома молодая и всегда кроткая жена, – говорит, что скучает в одиночестве.
Как ни был занят Павел Воинович, он попытался исполнить поручение Пушкина. Навел справки, а по справкам оказалось – нет Белинского в Москве. Уехал в Тверскую губернию, к Бакуниным, и там под проливными дождями наслаждается природой. Нашел, чудак, время для путешествий!
Только отдыхать ему вряд ли придется. Москва взбудоражена журнальной новостью. В «Телескопе» напечатана такая статья, что самые благодушные читатели разводят руками. В барских гостиных, в которых никогда не читали «Телескоп», теперь захлебываются от негодования. Хорошо известный москвичам Петр Яковлевич Чаадаев, когда-то блистательный гусар, ныне живущий в Белокаменной на покое, начал печатать в журнале безобидные по названию «Философические письма». Первое из этих писем оказалось неслыханной клеветой на отечество. Бездействие, в котором долгие годы пребывал Чаадаев, было хитрой личиной – под ней скрывался отпетый лиходей. К нему ездили лучшие люди знатных фамилий, а он, сам принадлежа к знатному дворянскому роду, ныне как пишет о богоизбранной России?.. Да что тут говорить! Это надо перечитать собственными глазами, слышать собственными ушами.
Возмущение нарастало не день ото дня, но с часу на час. Петр Яковлевич Чаадаев, обозревая историю России, писал:
«В самом начале у нас дикое варварство, потом грубое суеверие, затем жестокое, унизительное владычество завоевателей, владычество, следы которого в нашем образе жизни не изгладились совсем и доныне. Вот горестная история нашей юности».
У почтенного читателя перехватывало дух от уничижительной тирады, а автор «Философических писем» утверждал, что русская жизнь наполняется существованием темным, бесцветным, без силы, без энергии: «Пробегите взором все века, нами прожитые, все пространство земли, нами занимаемое, вы не найдете ни одного воспоминания, которое бы вас остановило, ни одного памятника, который бы высказал вам протекшее живо, сильно, картинно».
С недоумением глядели друг на друга почтенные москвичи и, чувствуя, что почва уходит из-под ног, горько друг друга вопрошали: куда же он метит, сорвавшийся с цепи бунтарь?
В письме значилось далее черным по белому:
«Мы живем в каком-то равнодушии ко всему, в самом тесном горизонте, без прошедшего и будущего».
Отпел отечество, как покойника! А где же Россия, благоденствующая под скипетром императора Николая?
Теперь у квартиры Чаадаева уже не стояли, как раньше, экипажи именитых посетителей. Даже проезжая мимо, трижды отплевывались ревнители благомыслия.
Больше всех суетились «наблюдатели». Им-то было хорошо известно, что Чаадаев вначале предложил свои «Философические письма» в редакцию «Московского наблюдателя». Он был связан многими отношениями именно с той кондово дворянской Москвой, от имени которой ратоборствовал в словесности «Наблюдатель». Но неопытный автор плохо рассчитал. Не так-то просты оказались «наблюдатели», чтобы не разгадать замысел автора статьи, не оставляющей камня на камне от всех речей о процветании России…
Теперь, когда первое «Философическое письмо» оказалось напечатанным в «Телескопе», они ездили по Москве и, предвкушая близкую победу над попавшим в беду конкурентом, кричали в голос:
– Измена! Клевета! Бунт! Святотатство!
Сам редактор-издатель «Телескопа», опростоволосившийся профессор Надеждин, не находил себе места. Ему казалось, что, напечатав чаадаевское письмо, он начнет полезный разговор о путях исторического развития России. А его для начала тащили на допрос: как он мог напечатать гнусную клевету на Россию, богоизбранную в православии, охраняемую самодержавной властью?
Степан Петрович Шевырев разметил преступную статью аккуратными галочками. Почти потеряв голос от натуги, он перечитывал всем желающим наиболее возмутительные строки:
– «Отшельники в мире, мы ничего ему не дали, ничего не взяли у него; не приобщили ни одной идеи к массе идей человечества… ни одной полезной мысли не возросло на бесплодной нашей почве…»
Укоризненный перст Степана Петровича застывал в воздухе. Потом, очнувшись от оцепенения, он говорил о «Телескопе» вообще. Того ли еще можно ждать, если пригрет в этой грязной подворотне злостный литературный пират Белинский, против которого невинным младенцем выглядит господин Чаадаев, впавший в очевидное безумие?
Степан Петрович первый выдвинул утешительную версию о безумии автора «Философических писем». Не может написать подобного здравомыслящий дворянин. Многие с этим соглашались. Что же касается литературного пирата, то было давно известно, что Степан Петрович Шевырев все разговоры непременно сведет к адским замыслам Виссариона Белинского. Но многие опять соглашались со Степаном Петровичем.
Издатель «Телескопа» окончательно растерялся. Он уже видел перед собой квартального надзирателя, который одним взмахом ботфорты завершит едва начавшееся в журнале обсуждение.
Надеждин писал Белинскому в тверское имение Бакуниных:
«Я нахожусь в большом страхе. Письмо Чаадаева возбудило страшный гвалт в Москве, благодаря подлецам наблюдателям. Эти добрые люди заговорили о нем как о неслыханном преступлении, и все гостиные им завторили».
Но ладно бы всполошились в московских гостиных. Не могли согласиться с Чаадаевым и другие читатели, шумно обсуждавшие статью Чаадаева в университетских коридорах. Правда, автор дал убийственно верную картину мертвого застоя русской жизни. Письмо и прозвучало как выстрел, раздавшийся в глухую ночь. Но, осудив современную жизнь России, автор «Философических писем» оказался совершенно беспомощным, когда говорил о прошлом и о будущем.
Обернувшись на Запад, Чаадаев усмотрел там единственную историческую силу, будто бы создавшую цивилизацию и двигающую прогресс. Философ-отшельник принял за свет истины мрак католицизма, «…западное христианство, – писал Чаадаев, – величественно шло по пути, начертанному его божественным основателем».
«Таким образом, – продолжал автор «Философических писем», – несмотря на все несовершенства, на все, что есть дурного и порочного в настоящем европейском обществе, частное осуществление царствия божия в нем неоспоримо…»
Вывод о становлении царства божия на земле при помощи римского первосвященника был самым удивительным. Его могли бы по-своему принять разве те русские барыни, которые, путешествуя по странам Запада, прельщались и театральной пышностью католических церковных процессий и изысканностью манер вкрадчиво-похотливых аббатов.
Чаадаев говорил с завистью о том взаимном общении умов, о тех идеях, которые развиваются на Западе. В императорской России не было другого права, кроме крепостного, иного порядка, кроме полицейского, не было другой справедливости, кроме той, которой руководствуются рабовладельцы.
Но Чаадаев призывал русских людей к спасению от бед в лоне единственной для всего мира католической церкви. Других путей он не знал. «Пусть же господин Чаадаев и поклоняется папе римскому сам-один!» – возражали философу гневные молодые голоса.
«Философическое письмо» вызвало бурю. Только сам Чаадаев оставался совершенно спокоен. Он исполнил долг пророка. А какого же пророка не побивали каменьями люди, ходящие во тьме? Всегда изысканно одетый, величавый и замкнутый, он медленно расхаживал по кабинету, в котором провел годы в размышлении.
Если бы в печати могло появиться второе «Философическое письмо», там прямо сказал бы Чаадаев об истоках, от которых он пришел к отрицанию смердящей русской действительности:
«Эти рабы, которые вам прислуживают, разве не они составляют окружающий вас воздух? Эти борозды, которые в поте лица взрыли другие рабы, разве это не та почва, которая вас носит? И сколько различных сторон, сколько ужасов заключает в себе одно слово: раб! Вот заколдованный круг, в нем все мы гибнем, бессильные выйти из него. Вот проклятая действительность, о нее мы все разбиваемся. Вот что превращает у нас в ничто самые благородные усилия, самые великодушные порывы…»
А ведь в этой проклятой действительности ежечасно множились новые благородные усилия и великодушные порывы. За что-то хватали и тащили в кутузку университетских студентов. Некоторые исчезали неведомо где. Один из этих студентов – все тот же Виссарион Белинский – написал в недавнее время такую пламенную антикрепостническую драму, что насмерть перепугал профессоров-цензоров. Не ограничиваясь университетской наукой, юноши мечтали о будущем обществе. В деревнях то здесь, то там бунтовали мужики… В крестьянских возмущениях, в столкновении мнений, в студенческих спорах рождалась новая Россия.
В кабинете философа-отшельника было по-прежнему тихо. Сюда не долетали страстные молодые голоса тех, кто защищал прошлое и будущее русского народа.
Москва бушевала. «Философическое письмо» обстреливали с разных позиций оба враждующих лагеря.
Павел Воинович Нащокин участия в этих спорах не принимал. В клубных карточных комнатах говорили на том языке, в котором никогда не отражались никакие события:
– Ставлю на рутэ!
– Гну пароль!..
А когда Нащокин, памятуя о поручении Пушкина, справлялся у общих знакомых о Белинском, на него смотрели с недоумением:
– Да вы, сударь, чаадаевскую-то статейку читали?.. Вот кто всех в дерзости превзошел! А Белинского в Москве нет. Засел у Бакуниных в Прямухине, и когда будет – неизвестно.
Павел Воинович каждодневно ездил в клуб. В дороге успокаивал себя основательной мыслью: «Объявится же когда-нибудь Виссарион Григорьевич!»
Глава восьмая
Хозяйка и хозяин аристократического петербургского особняка спускаются в вестибюль. По обеим сторонам мраморной лестницы, крытой парадным ковром, стоят, замерев, ливрейные лакеи. Текут минуты томительного ожидания. Но вот слышится звонкий цокот стремительных коней, и придворная карета подкатывает к подъезду.
Торжественный швейцар настежь распахивает двери. В вестибюле появляется могучая фигура императора. Пока Николай Павлович, сопровождаемый хозяевами дома, медленно поднимается по лестнице, весть проносится по всему дому. В зале, полной танцующих, происходит общее движение. Кажется, даже свечи в хрустальных люстрах вспыхивают с новой силой, еще ярче горят нетерпеливые взоры дам, обращенные туда, где должен появиться монарх.
«Его величество! – словно выпевают скрипки в руках у музыкантов. – Его величество!»
«Государ-р-р-рь император-р-р!..» – вторят трубы.
Император милостиво отвечает на почтительные поклоны и дарит царственной улыбкой дам, склонившихся в реверансе. Он обходит залу, потом следует в гостиные и карточные комнаты, где ожидают гости, не участвующие в танцах.
Все происходит так, как обычно бывает на пышных балах, о которых потом сообщает «Северная пчела»:
«Государь император удостоил милостивым присутствием большой бал…» Далее следует громкая фамилия хозяев дома.
Но и самое вдохновенное описание такого события в «Пчеле» не может отразить всю полноту чувств, обращенных к его величеству. Зато неписаная хроника хранит каждое мимолетное слово, сказанное монархом кому-нибудь из гостей, и завистливые муки тех, кто не удостоился никакого знака внимания.
Молва разносит имя каждой избранницы, удостоенной высочайшего приглашения на танец. Но как описать тысячи хитростей, которые пускают в ход и счастливые победительницы и обойденные монархом дамы? Нет, всякий сочинитель, даже из тех талантов, которые участвуют в «Северной пчеле», должен был бы сложить оружие, если бы захотел проникнуть в тайны, из которых складывается непринужденное воодушевление хозяев и гостей, когда в точно назначенный час на бале появляется его величество.
Император, по своему обыкновению, отличал многих дам. Среди них была и жена камер-юнкера Пушкина. Наконец-то он ее увидел!
Знакомое волнение охватывает Николая Павловича. Что может быть благороднее, чем его поклонение этой несравненной женщине? А его рыцарские чувства пытаются очернить. Какие новые пашквили нашептывает ей муж-сочинитель?
Волнуясь и негодуя, император во время танца вдруг заговорил с Натальей Николаевной о высоких нравственных чувствах, столь похвальных и необходимых мужчине для счастья женщины.
Наталья Николаевна не вслушивалась. Благодарно улыбалась и чуть-чуть розовела. Случилось, как и раньше, что он присел подле нее за ужином и поднял бокал за ее здоровье.
В его внимании к жене камер-юнкера Пушкина не было, впрочем, ничего, что могло бы дать пищу любопытству. Император уделял такое же лестное внимание и другим счастливицам.
Все могли видеть, что он не раз удостаивал беседой и мужа Натали. Расспрашивал его о делах. Должно быть по своей поэтической рассеянности, Пушкин никак не выражал благодарности за оказанную ему милость.
Удивительно ли, что император предпочитал беседу с кем-нибудь из торжественно-величественных камергеров или парадных гофмейстеров? Попав на глаза обожаемому монарху, они задыхались от преисполнявших их благоговейных чувств. И тогда Николай Павлович снова вспоминал о хмуром камер-юнкере.
Все чаще случалось, что императорская карета останавливалась у ярко освещенного подъезда какого-нибудь аристократического или посольского особняка. Около монарха происходило постоянное движение. Император едва удостоит словом какого-нибудь счастливца, а кто-то уже искусно его оттеснит. Но столь же коротка и непрочна всякая победа, потому что невидимые, но отчаянные битвы продолжаются. Кто знает, царственную улыбку или министерский пост, орденскую ленту или безвозвратную ссуду от казны добудет искуснейший из бойцов?
В этих состязаниях алчущих и жаждущих участвовали и случайные баловни счастья и потомки древнейших родов. Среди них никогда не было, впрочем, чистокровного Рюриковича, совсем еще юного князя Петра Владимировича Долгорукова.
Высокородный князь считал, что выскочки Романовы, захватившие русский престол, ограбили его предков Долгоруких. Кроме того, Петр Владимирович глубоко таил и личную обиду. Родные его дядья становились видными генералами уже в двадцать пять лет, а Петра Владимировича недавно выпустили из Пажеского корпуса с гражданским чином ничтожного десятого класса да еще с аттестатом, который походил на волчий билет. В нем сказано глухо о «дурном поведении».
Отношение императора к князю Долгорукову было двойственно. Николай Павлович его попросту не замечал, но, затаив неприязнь и подозрительность, кое-как терпел в столице.
Если же его величество удостаивал посещением какой-нибудь бал, то Петр Владимирович вовсе не искал случая привлечь внимание императора. Князь Долгоруков предпочитал оставаться в тени, замешавшись среди тех гостей, кто составляет в торжественных собраниях безликий, но необходимый фон.
По своей хромоте Петр Владимирович не мог участвовать в танцах. Это не значит, что князь растрачивал время на балах без пользы. По любознательности ума Долгоруков горячо интересовался быстротекущими событиями великосветской жизни.
Николай Павлович, стоя у колонны, наблюдает за танцующими. Чинно движутся пары. Бесконечно разнообразие, запечатленное в женской красоте. Император, как истинный знаток и ценитель этих чар, отдает должное и грации движений, и посадке головы, и лукавому взгляду…
Но с кем, однако, танцует Пушкина? Николай Павлович всматривается. А, опять с этим кавалергардом. На бале у австрийского посла она, кажется, танцевала тоже с ним?
Вокруг императора продолжается невидимая битва, участию в которой не мешают ни подагра, ни застарелый ревматизм, ни расслабленные ноги.
– Ваше императорское величество!
– Ваше величество!..
– Государь!..
Голосам именитых гостей, окружающих Николая Павловича, вторят скрипки и трубы.
Не слишком ли часто, однако, танцует Пушкина с поручиком Геккереном? Император на какую-то секунду хмурится. Он уже не раз что-то слышал, но, правда, не придавал значения.
Не дождавшись конца танца, император покинул залу. За ним вереницей потянулись почетные гости.
Наталья Николаевна продолжала вальсировать с бароном Дантесом-Геккереном.
По-видимому, к этому все опять привыкли. По крайней мере так казалось Наталье Николаевне. Но барон проявляет иногда такую непостижимую настойчивость, как будто от одного танца с нею зависит вся его жизнь. Он ни о чем не думает. А каково ей? Иногда кажется, что он нарочно хочет поссорить ее с мужем. Но стоит изредка (конечно, изредка!) принять его приглашение на танец или невзначай (конечно же невзначай!) заехать к общим знакомым – и тогда барон Геккерен не дает ей повода даже для малейшей тревоги. Ни за себя, ни за мужа. И все устраивается так просто. Видит бог, Таша не ищет этих встреч.
Если же барон не являлся на каком-нибудь из балов или совсем не приглашал ее на танец, она, разумеется, не обращала на это никакого внимания. Во всяком случае, так ей опять казалось. Какое ей дело до барона Жоржа Геккерена?
В это же время Дантесу отказали от дома у Вяземских. Не то чтобы отказали наотрез, Вера Федоровна просила его не заезжать только в тех случаях, когда у их подъезда стоит карета Пушкиных.
Княгиня объяснилась начистоту: она не может видеть, как мучается Пушкин. Дантес пожал плечами. Чего хочет от него муж Натали? Может быть, по русскому обычаю, он собирается заточить жену в монастырь? Но он, Жорж Геккерен, готов принести публичную клятву – он разыщет этот монастырь.
Вера Федоровна улыбнулась, но решения своего не отменила.
Кто-кто, а она-то хорошо знает характер Пушкина. Она знала всю его жизнь.
Когда Пушкин объявил о своей женитьбе, князь Вяземский обмолвился шуткой: не отец ли Натальи Гончаровой посоветовал ей идти за Пушкина? А поскольку о безумии Николая Афанасьевича Гончарова было всем известно, то Вера Федоровна много смеялась тонкому остроумию мужа. Смеялась, а познакомившись с Натальей Николаевной, никак не могла ее понять. Конечно, красота необыкновенная, головокружительная, общепризнанная имеет свои права, против которых бывает бессилен даже всемогущий мужской ум. Но чем же живет Наташа?.. Вот этого Вера Федоровна, женщина умная, образованная, никогда не могла разгадать.
Вере Федоровне пришлось взять свои меры, чтобы предотвратить встречи Пушкина с Дантесом хотя бы в своем доме.
Эти меры могли бы обидеть Наташу, но, к удивлению княгини Вяземской, она ничуть не насторожилась, нисколько не обиделась. Приняла новость с обычной улыбкой.
Зато Пушкин с особенной охотой ездит теперь к Вяземским и с женой и без нее. Снова звучит в гостиной его светлый и заразительный, как в былые годы, смех.
Петр Андреевич Вяземский нисколько не меньше ценит гений Пушкина. Правда, на «Современник» он окончательно махнул рукой, зато подробно расспрашивает о «Капитанской дочке». Не может расстаться Александр Сергеевич со своим любимцем Пугачом. Непостижимое упорство! Давно ли он сам писал Вяземскому по поводу народных возмущений, вспыхнувших в новгородских военных поселениях: «Плохо, ваше сиятельство. Когда в глазах такие трагедии, некогда думать о собачьей комедии нашей литературы»!
Петр Андреевич и сейчас не видит особого удовольствия в том, чтобы копаться в кровавых событиях прошлого. Пушкин спорит, ссылаясь на долг историка. Князь Вяземский очень хорошо знает, в чем состоит долг беспристрастного историка, но он отказывается понимать – почему этот долг, весьма чреватый опасностями, должен взять на себя божьей милостью поэт Пушкин?
– История принадлежит поэту, – отвечает Александр Сергеевич.
Вяземский молчит. Должно быть, старые друзья разно смотрят и на священные права поэта.
Глава девятая
Князь Петр Владимирович Долгоруков, известный по прозвищу «Bancal» (что в русском переводе прозвучало бы гораздо грубее – Хромой), вел жизнь уединенную и у себя не принимал. Предпочитал выезжать сам. Громкое имя открывало перед ним двери самых высокопоставленных петербургских домов. Хромого принимали еще и потому, что его изрядно побаивались. Князь ездил, слушал и наблюдал.
Странная была это фигура среди великосветской молодежи. Кроме знатного имени, у него нет ничего – никакого состояния. Правительство, щедрое для других, не жаловало князя Рюриковича ни чинами, ни орденами, ни безвозвратными ссудами от щедрот государя.
Князь в меру фрондировал, а фронду соединял с учеными занятиями. Его с юности влекла история, вернее – та летопись темных дел, кровавых драм и скандальных происшествий, которыми были полны родословные знатных фамилий. Князь усердно искал и удачно откапывал в родословных грязные подробности, казалось, погребенные в веках. Таким образом, бескорыстное занятие генеалогией могло стать источником весьма прибыльного шантажа тех потомков, которые превыше всего гордились незапятнанной честью фамильного герба.
Из своих генеалогических розысков Петр Владимирович не делал секрета. Сам распускал для пробы слухи о зазорных тайнах, которыми полна неписаная история… И во избежание каких-нибудь неприятностей, могущих свалиться на голову, тем охотнее принимали Хромого в свете.
Какие-то таинственные нити связывали князя Долгорукова с голландским посланником. Он состоял в приятельских отношениях и с молодым бароном Геккереном. Впрочем, перечислить все знакомства князя было бы невозможно: он не гнушался знакомств с темными людьми, вовсе не принадлежавшими к избранному обществу.
Среди многогранных дарований Петра Владимировича не последнее место принадлежало его бойкому перу. Этот талант проявился по совершенно неожиданному поводу. Когда светские лоботрясы воспользовались вновь учрежденной в Петербурге городской почтой для рассылки анонимных писем, шутливых или интригующих, сотканных из скабрезных намеков или из опасных полуразоблачений, князь Долгоруков оказался непревзойденным мастером этой модной забавы. Сведения, почерпнутые из неведомых источников, он умел облечь в оригинальную и изящную форму. Правда, искусный автор не гнался за лаврами, он предпочитал оставаться таинственным и неуловимым инкогнито. Впрочем, для Петра Владимировича это не было только забавой. Мастер интриги, не достигший еще и двадцати лет, пробовал, нащупывал, оттачивал оружие.
Хромого, чуть-чуть загадочного, опасного, желчного и язвительного, знал весь Петербург, и он успевал бывать всюду. Как только Карамзины, вскоре после именин Софьи Николаевны, вернулись с дачи, князь появился и здесь, возобновив нечастые, правда, визиты. Софья Николаевна считала его скучной личностью. Но сам Петр Владимирович не скучал. Гостиная Карамзиных была удобным полем для наблюдений.
Братья Карамзины с тревогой говорили о Пушкине. После памятных именин Софьи Николаевны Пушкина не раз прорывало при встречах с Дантесом в свете. Князь Долгоруков ни о чем не расспрашивал.
Незадачливый Рюрикович, лелея в душе грандиозные, ему самому не до конца ясные честолюбивые замыслы, наивно и скрытно завидовал славе поэта. Петр Владимирович Долгоруков был в числе тех, кто язвительно величал поэта историографом. Он обстоятельно вычислял, во что обойдется казне «История Петра I», если уже пять лет медлительному историографу выплачивают по пяти тысяч рублей, а ни одной строки этого драгоценного в буквальном смысле сочинения еще никто не читал.
Когда в обществе снова заговорили о Пушкине и Дантесе и заговорили с нетерпеливыми надеждами на неминуемое и скорое столкновение, князь не участвовал в этих разговорах. Не только к дому Пушкина было привлечено его внимание. Петр Владимирович мыслил шире. Барон Жорж Геккерен, волочась за Пушкиной, может встать поперек дороги самому царю. А тогда-то и начнется потеха, которой не придумает и сатана… Но где же одряхлевшему властителю преисподней состязаться с князем Долгоруковым?
Может быть, при встречах в свете Наталья Николаевна Пушкина по близорукости даже не узнавала этого тщедушного, неказистого собой молодого человека. Но Петр Владимирович, затерявшись среди гостей, незаметно наблюдал.
Приятельски поболтав с Дантесом, князь отправлялся, в курительную и под общий говор соображал: какой прок можно извлечь из амурных похождений этого резвящегося болвана?
Под звуки оркестра, приглашающего к танцам, когда Дантес танцевал с Пушкиной, Долгоруков следил за поэтом: не сегодня-завтра баловень славы сам полезет на рожон.
Коронованный фельдфебель и грубиян по-прежнему строит куры Пушкиной и в своем величии не замечает лихой эскапады поручика Кавалергардского полка. Тем хуже для них обоих!
Петр Владимирович возвращается к себе и, еще сильнее прихрамывая от усталости, расхаживает по своему одинокому жилищу, в котором обитают ученость и порок, злоба и ненависть, жажда деятельности и страсть к интригам. Что, если по-своему повернуть историю, которой занимается весь Петербург? Если столкнуть их всех – и Дантеса, и Пушкина, и царя?!
Под покровом непроницаемой тайны медленно зреет замысел тройного удара, который будет облечен в изящную и, может быть, даже игривую форму.
Глава десятая
Когда сентябрьская книжка «Телескопа» с «Философическим письмом» Чаадаева пришла в Петербург, в столичных редакциях ахнули от неожиданности. Шушукались и выжидали: что будет?
В это же время Пушкин выдал в свет третий номер «Современника».
Где же бдительное, надзирающее око власти? Или и впрямь готовится на Руси светопреставление?
Московский умник Чаадаев, измазав дегтем всю отечественную жизнь, хоть и по-своему, но все же звал к спасению в христианстве. Ну и посадят умника в сумасшедший дом. Пусть себе правит там католические мессы! А Пушкин? Этот не боится ни бога, ни дьявола. Всю журнальную книжку начинил крамольными бреднями, показал наконец свое истинное лицо…
В Российской академии перечитывали ответ «Современника» академику Лобанову. Досточтимый Михаил Евстафьевич вовремя звал писателей к единению и благомыслию, к противоборству литературным гаерам, разрушающим и нравственность и словесность. Давно пора!
А господин Пушкин, изволите ли видеть, никак не согласен.
«Нельзя требовать от всех писателей, – написано в «Современнике», – стремления к одной цели. Никакой закон не может сказать: пишите именно о таких-то предметах, а не о других… Закон (ахти, каким законником прикинулся нечестивец!) не вмешивается в привычки частного человека, не требует отчета о его обеде, о его прогулках, и тому подобном; закон также не вмешивается в предметы, избираемые писателем, не требует, чтоб он описывал нравы женевского пастора, а не приключения разбойника…»
Женевский пастор притянут, конечно, за волосы, для красного словца, а вся тирада потребовалась Пушкину только для того, чтобы невозбранно славить отечественных разбойников и обучать их на кровавом примере Емельяна Пугача. Недаром же прямо заявляет неутомимый защитник Пугача, что все мнения о нем, высказанные мужами науки, будто бы смешны и пошлы…
Когда же обращается сам Пушкин к судьбам старинного дворянства, тогда и «Родословную» превращает в погребальную эпитафию.
Так разделался редактор-издатель «Современника» с дворянством в собственных стихах, а для прозы разыскал какую-то сомнительную даму… Сия дама, будто бы родившаяся в дворянском доме, честит именитых людей не иначе как шутами и обезьянами. Так, мол, выглядели знатнейшие из дворян в славном 1812 году, а каковы они стали ныне – сами судите на основании «Родословной». Если же мало вам «Родословной», тогда читайте грязную фантазию Гоголя, в которой бродят нелепые призраки вроде майора Ковалева. Никого, мол, другого и нет на Руси среди дворян и чиновников, служащих государю. Где же, как не в «Современнике», объявиться автору «Ревизора», чтобы с ухмылкой и кривлянием показать «Нос» почтенным людям?
Если читать свежий номер «Современника» не торопясь, со вниманием, глядя в строку и между строк, ежели обозревать стихи и прозу в совокупности да поразмыслить над предметами, которые избирает для журнала издатель…
Сам Булгарин мог прочесть о себе в свежем «Современнике» всего несколько строк, но каких? Писака из Твери, нашедший гостеприимный приют в пушкинском журнале, имел дерзость объявить:
«Укорять «Северную пчелу» должно было за помещение скучных статей с подписью Ф. Б., которые (несмотря на ваше пренебрежение ко вкусу бедных провинциалов) давно оценены у нас по достоинству. Будьте уверены, что мы с крайней досадою видим, что г.г. журналисты думают нас занять нравоучительными статейками, исполненными самых детских мыслей и пошлых шуточек…»
На кого замахнулся жалкий пигмей? Вся матушка Россия изо дня в день ждет, что скажет ей Фаддей Венедиктович, вся читающая провинция единомышленна с ним и только с ним! Кто же поверит тверскому псевдониму А. Б., который, понося Булгарина, превозносит Виссариона Белинского? И все это должны терпеть русские люди!
Опасения эти были неосновательны. Те, кому видеть надлежит, не спускали глаз с «Современника». Министр народного просвещения Сергий Сергиевич Уваров (предпочитавший звучание своего имени и отчества на церковнославянский лад) едва сдерживал нетерпение. Хорошо еще, что он вовремя запретил печатать в «Современнике» статью Александра Пушкина об Александре Радищеве. Иначе предстали бы в одном номере журнала и неистовый мужик Пугач и неистовый писатель Радищев.
«Как можно в статье о русской словесности забыть Радищева? Кого же мы будем помнить?..» – еще в давние годы спрашивал Пушкин.
Ныне словно бы прямо на вопрос отвечал министр Уваров, запрещая пушкинскую статью:
«Нахожу неудобным и совершенно излишним возобновлять память о писателе и о книге, совершенно забытых и достойных забвения».
Статья, над которой так много работал Пушкин, легла в его ларец. К списку «преступлений» редактора-издателя «Современника» прибавилось еще одно: он решился говорить о писателе, который самой Екатерине II показался страшнее Пугачева.
А Пушкин объявляет читателям, что «Современник» будет издаваться и в следующем, 1837 году. Забыл, должно быть, что высочайшее разрешение дано ему только на текущий год. А дальше видно будет, как с ним поступить, чтобы освободить русскую словесность и от Пушкина и от пушкинского журнала.
Уваров имел подробные донесения о печальном происшествии, случившемся в московском «Телескопе». Сам ознакомился со статьей Чаадаева и, обдумав положение, пришел к выводу: имеются у крамолы особые, тайные и глубокие, корни. Министр не раз обращал внимание на дерзостные статьи в «Телескопе» некоего Белинского. Было известно, что именно этот развратитель молодых умов пользовался особым доверием издателя «Телескопа», профессора Надеждина. Не помогло гласное предупреждение против литературных пиратов, прозвучавшее в Российской академии, в речи академика Лобанова. Тщетны оказались усилия московских добропорядочных литераторов унять смутьяна. Министр Уваров, встревоженный «Философическим письмом», появившемся в «Телескопе», полагал, что при участии господина Белинского могут произойти многие другие – и горшие – беды.
Кстати сказать, именно этому же Белинскому напечатано похвальное слово в «Современнике». Какая тут внутренняя связь? Если же обнаружатся преступные нити общего заговора, тогда при изобличении виновных вряд ли будет издавать Пушкин свой журнал в 1837 году.
…Александр Сергеевич пребывал в тревоге. После статьи Чаадаева свирепые кары могут обрушиться не только на «Телескоп».
Согласиться с Чаадаевым он тоже не мог. Этот друг юности прислал Пушкину оттиск своего «Философического письма» и ждал ответа.
«… что до нашего исторического ничтожества, – писал ему поэт, – то никак не могу присоединиться к вашему мнению… я далеко не восхищаюсь всем, что вижу вокруг себя; как литератор я раздражен, как человек с предрассудками – оскорблен, но клянусь честью, ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество, или иметь другую историю, кроме истории наших предков… как, неужто это не история, а бледный полузабытый сон? – продолжал Пушкин. – А Петр Великий, который один – целая всемирная история!..»
С Чаадаевым шел в этом письме давний спор.
«После стольких возражений, – продолжал Пушкин, – нужно же сказать вам, что в вашем послании многие вещи глубоко истинны. Приходится сознаться, что общественная жизнь у нас жалкая. Это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, справедливости и истине, это циническое презрение к мысли и к человеческому достоинству воистину могут довести до отчаяния. Вы хорошо сделали, громко высказав это, но боюсь, как бы религиозные исторические ваши взгляды не повредили вам…»
Черновик письма оставался в письменном столе поэта. Но и беловой текст еще не был отправлен…
Пушкин перечитывал вторую часть «Капитанской дочки». После истории с «Телескопом» нужна была особая придирчивость к самому себе. Петербургские цензоры были насмерть перепуганы непостижимой рассеянностью московского цензора, пропустившего в печать чаадаевскую статью.
Да и третий номер «Современника» уже подвергся нападению, правда, с самой неожиданной стороны.
В «Полководце» Пушкин отдал день заслугам Барклая де Толли, предшественника Кутузова на посту главнокомандующего русской армией в войне с Наполеоном. Знатный родственник Кутузова, член адмиралтейств-коллегии Логгин Иванович Голенищев-Кутузов, не чуждый ученых трудов, воспринял это стихотворение Пушкина как попытку умалить заслуги Кутузова. А Булгарин возьми да и перепечатай пушкинского «Полководца» в «Северной пчеле». И при том сопроводил перепечатку неожиданной и интригующей похвалой.
Маститый Логгин Иванович, не очень искушенный в журнальных хитростях, решил, что с легкой руки Пушкина накануне двадцатипятилетия Отечественной войны начинается публичное ниспровержение славы Кутузова. В этом походе, казалось Логгину Ивановичу, объединились-де все литературные силы – от Пушкина до Булгарина. Голенищев-Кутузов решил выступить в печати и, собираясь выступить, шумел где только мог.
А день отсылки последних листов «Капитанской дочки» в цензуру приближался.
…19 октября бывшие лицеисты ежегодно праздновали свой праздник – день открытия Царскосельского лицея. Пушкин свято чтил эту традицию. Уже было начато им стихотворение, которое прочтет он в тесном товарищеском кругу:
Писалось с трудом. Урывками…
Наступил день 19 октября. Стихи так и остались незаконченными, оборвались на полуслове:
Редактор-издатель «Современника» тревожился за журнал. Автор «Капитанской дочки» сам ставил себя под возможный удар грозной цензуры. Историк Петра I был обречен на безмолвие.
Пушкин писал отцу:
«Я рассчитывал съездить в Михайловское, но не мог. Это еще расстроит мои дела по меньшей мере на целый год. В деревне я бы много работал; здесь я ничего не делаю и только исхожу желчью».
Интимные балы в Аничковом дворце возобновились. Пушкин томительно скучал в ожидании разъезда. А разъезд начинался так поздно!
…Приглашения поступают к Пушкиным одно за другим. Почитатели Натальи Николаевны не оставляют ее ни в танцах, ни в антрактах, ни за ужином. Среди этих почитателей вдруг замешался голландский посланник. Он уже несколько раз имел случай доверительно с ней беседовать. Он прямо сослался на слухи, которые связывают ее имя с именем Жоржа. Почтенный барон Луи Геккерен, может быть, даже нарушил этикет. Он без обиняков потребовал вернуть ему сына… Спохватившись, барон Луи вновь принес собеседнице свои комплименты, а сам остался в полном недоумении: неужто госпожа Пушкина ничего не поняла?
Пушкин спросил ее утром за завтраком:
– О чем говорил с тобой этот гнусный человек?
– Ты заметил? – удивилась Наталья Николаевна. – Но о чем же говорят в свете с нами, женщинами, дипломаты, да еще поседевшие на службе?.. Они не разговаривают, а преподносят свои старомодные комплименты.
Глава одиннадцатая
Посланному настрого приказано вручить письмо в собственные руки Пушкину. Он никак не согласен отдать письмо слуге.
На шум в переднюю выходит Александр Сергеевич и, вскрыв печать, начинает читать на ходу:
«Сейчас, возвратившись домой, я узнал нижеследующее обстоятельство, которое спешу вам сообщить».
Письмо писано торопливым почерком. Вот она, новость, действительно важнейшая:
«Государь читал статью Чаадаева и нашел ее нелепою и сумасбродною, сказав при этом, что он не сомневается, что Москва не разделяет сумасшедшего мнения автора…»
Знакомый Пушкина сообщил далее о чрезвычайных мерах, предрешенных правительством, и в заключение предупреждал:
«Сообщаю вам об этом для того, чтобы вы еще раз прочли писанное вами письмо к Чаадаеву, а еще лучше отложили бы посылать по почте».
Письмо к Чаадаеву еще не было отправлено в Москву. Теперь оно, конечно, не пойдет: невместно прибавлять лишние огорчения к ударам, которые обрушатся на голову московского философа. Еще меньше следует доверять свои мысли почте.
Итак, после расправы с «Телескопом» ожидай неприятностей для «Современника». Неужто упустит случай подлец Уваров?
Но Сергий Сергиевич Уваров затаился.
Для доклада императору по делу Чаадаева явился в Зимний дворец шеф жандармов Александр Христофорович Бенкендорф.
– Повергаю на усмотрение вашего величества… Надеюсь, отражены все преподанные мне указания. – Граф достал бумагу.
– Читай! – Император неожиданно улыбнулся.
Александр Христофорович в свою очередь ответил улыбкой, которая свидетельствовала о полном проникновении в мысли его величества. Откашлявшись, он приступил к чтению письма, адресованного московскому военному генерал-губернатору, князю Голицыну:
– «…Жители древней нашей столицы, всегда отличающиеся чистым здравым смыслом и будучи преисполнены чувством достоинства русского народа, тотчас постигли, что подобная статья не могла быть писана соотечественником их, сохранившим полный свой рассудок…»
Бенкендорф выжидательно взглянул на царя. Царь утвердительно кивнул головой, ожидая продолжения.
– «…и потому, как дошли сюда слухи, – Александр Христофорович стал читать громче и медленнее, – не только не обратили своего негодования против господина Чаадаева, но, напротив, изъявляют искреннее сожаление свое о постигшем его расстройстве ума, которое одно могло быть причиной написания подобных нелепостей».
– Одобряю, – император еще раз улыбнулся. – Весьма точно! Именно – расстройство ума! Вся Россия согласится с нами… Слушаю тебя далее.
– «Здесь получены сведения, – Александр Христофорович с трудом сохранял надлежащую серьезность, – что чувство сострадания о несчастном положении господина Чаадаева единодушно разделяется всею московской публикой. Вследствие сего государю императору угодно, чтобы ваше сиятельство, по долгу звания вашего, приняли надлежащие меры к оказанию господину Чаадаеву всевозможных попечений и медицинских пособий. Его величество повелевает, дабы вы поручили лечение его искусному медику, вменив сему последнему в обязанность непременно каждое утро посещать господина Чаадаева…»
– Воображаю, каково будет удивление этого философа, когда вместо твоих жандармов явится к нему лекарь с пиявками… – Николай Павлович смеялся уже совершенно откровенно. – А может быть, с клистиром, Бенкендорф? А?
Александр Христофорович выждал время.
– «…и чтобы было сделано распоряжение, – продолжал шеф жандармов, – дабы господин Чаадаев не подвергал себя вредному влиянию нынешнего сырого и холодного воздуха; одним словом, чтобы были употреблены все средства к восстановлению его здоровья…»
– Ну что же! – Император вытирал платком слезы, которые вызвал у него смех. – Коли не будет дышать вредным воздухом, авось вылечится московский умник. Поймет ли иносказание князь Голицын?
– Как же не понять, ваше величество! Тут не только генерал-губернатор, тут каждый будочник поймет: держать безумца под домашним арестом.
– Одобряю, вполне одобряю, – согласился император. – Отсылай… Однако посмеялись – и будет. Какие еще отданы распоряжения?
Граф Бенкендорф, покончив с замысловатыми шутками, изобретенными его величеством, сразу почувствовал себя в своей тарелке.
– Предписано, ваше величество: журнал «Телескоп» закрыть немедля и навсегда, цензора от должности отставить, редактора-издателя Надеждина выслать в Петербург для дальнейших о нем распоряжений.
– Надеюсь, теперь не найдется других охотников предавать гласности бредни умалишенных… – Царь в свою очередь стал серьезен: – А как ведут себя петербургские журналы?
– Смею доложить: в петербургских журналах ничего не обнаружено, если не считать журнала, издаваемого Пушкиным.
– А?! Разделяет гнусности «Телескопа»?!
– Видимых улик в журнале нет. В письмах также не обнаружено. Однако же, хотя бы и ничего не писал сочинитель Пушкин, всегда сохранит он дух непокорства…
Николай Павлович милостиво отпустил верного слугу. Строго вопросил сам себя: не долг ли, возложенный на венчанного хранителя России, повелевает ему освободить верноподданных от писаний Пушкина? А при том, с помощью божией, освободится от Пушкина его достойная лучшей участи жена.
Граф Бенкендорф без промедления вел дело «Телескопа» к победному завершению. Министр народного просвещения Уваров остался как будто в некоторой тени…
Но напрасно тешил себя подобными мыслями граф Александр Христофорович. Конечно, Сергий Сергиевич Уваров, издавна пикировавшийся с Александром Христо0форовичем, не открыл ему всей глубины своих мыслей, связанных с происшествием в журнале «Телескоп». В служебном письме, направленном шефу жандармов, министр народного просвещения, коротко коснувшись сотрудника «Телескопа» Белинского, просил отдать распоряжение о производстве у названного Белинского тщательного обыска в целях возможного обнаружения преступных бумаг. Министр просвещения твердо осуществлял провозглашенную им программу: «в нынешнем положении вещей и умов нельзя не умножить где только можно умственных плотин». Если удастся глубокая разведка в недрах «Телескопа», легко будет поставить новые плотины не только в Москве, но и в Петербурге.
Подосадовал граф Бенкендорф, что не он первый проявил усердие: может обнаружиться в Москве до сих пор не изобличенный важный государственный преступник. Но делать нечего. Шеф жандармов представил уваровское письмо царю и на нем же собственноручно записал высочайшую резолюцию: «Государь приказал, дабы князь Голицын немедля велел бы схватить все бумаги Белинского, обыскав бдительно…». Пришлось писать новое письмо московскому военному генерал-губернатору, князю Голицыну: произвести у Белинского обыск, а все обнаруженные бумаги доставить немедля в Третье отделение.
Переписка велась совершенно секретно. Но бывают ничтожные винтики, которые неуловимо переводят работу правительственной машины на холостой ход.
В министерстве народного просвещения нашлись чиновники, кончавшие Московский университет. Крепка оказалась студенческая дружба! Пока Уваров писал Бенкендорфу, а Бенкендорф князю Голицыну, один из таких чиновников министерства народного просвещения, осведомившись, по служебным обязанностям или случайно, о письме Уварова, сам отписал в Москву. Конечно, он адресовался не к генерал-губернатору. Адресатами писем, написанных на эзоповом языке, были университетские молодые люди. Письма из Петербурга не оставляли сомнения – грозная туча нависает над головой Виссариона Белинского, который все еще гостил у друзей в тверском имении Бакуниных.
Глава двенадцатая
В свободную минуту Андрей Александрович Краевский охотно заходил в Гуттенбергову типографию, поддерживая добрые отношения с содержателем ее, Борисом Алексеевичем Враским. Типографщик и одновременно полковник жандармской службы был лицом довольно приметным в околожурнальном мире. По странной случайности именно в этой типографии печатался «Современник», находившийся под особым наблюдением Третьего отделения.
В ненастный осенний день, когда в Петербурге после утренней мглы сразу наступают ранние сумерки, а день бывает короче воробьиного носа; когда даже ко всему привыкший столичный воробей беспомощно складывает промокшие насквозь крылышки и сидит под крышей не шелохнувшись; когда только чиновники, спешащие в департаменты, проворно прыгают из одной лужи в другую, – в такой ненастный октябрьский день Андрей Александрович Краевский пришел в Гуттенбергову типографию.
– Будь она проклята, эта типография! – встретил посетителя содержатель Враский.
– На кого изволите гневаться?
– А взять хотя бы того же Пушкина, милостивый государь! – мрачно ответил Борис Алексеевич. – Ни копейки не платит!
– Сочувствую, Борис Алексеевич, но денежные обстоятельства Пушкина действительно трудны. Кто этого не знает?
– А кто в этом виноват? Цензура вынуждена рассматривать материалы «Современника» с крайней осмотрительностью. Время идет! Станки в типографии неделями стоят праздно. А потом сызнова начинаются переборки и переверстки и всякая кутерьма… Кто же будет платить? Я приказал подбить долги Пушкина – представьте, за ним больше пяти тысяч!
Еще долго бушевал Борис Алексеевич, полагая, что не следует пренебрегать ни одной возможностью, чтобы припугнуть неплательщика как должно. Счет уже был приготовлен для отсылки Пушкину.
А Андрей Александрович Краевский, отправившись в министерство, отдался мыслям, не лишенным приятности. «Телескопа» уже нет. Стало быть, остался в Белокаменной один «Московский наблюдатель».
Покончив со служебными трудами, Андрей Александрович возвращался домой и, облекшись в удобный, просторный халат, обозревал будущее петербургских журналов. Долги и затруднения Пушкина растут. «Современнику» не жить. Приговорив «Современник» к смерти, как врач приговаривает безнадежного больного, Андрей Александрович уже не менял этого убеждения. Что же остается тогда в столице? Одна «Библиотека для чтения». Для борьбы с ней и готовился будущий журнальный издатель.
Но скромны, хотя, как всегда, основательны, были его мысли. При официальном журнале «Русский инвалид» существовали кое-как «Литературные прибавления». Намереваясь взять в аренду это малозаметное издание, Андрей Александрович предвидел славное будущее захудалых «прибавлений». В этом журнале он, Краевский, объединит лучшие силы русской словесности. Так родится первоклассный, еще невиданный на Руси, литературный журнал. И чем больше раздумывал будущий издатель, тем менее страшной становилась ему «Библиотека для чтения». Уже надоели публике Кукольники и прочие шумливые гении, торжественно венчаемые лаврами в этом журнале. Даже в провинции устали смеяться над пустопорожним шутовством редактора «Библиотеки», профессора Сенковского. Андрей Александрович еще не мог произнести над «Библиотекой для чтения» тот приговор, который произнес «Современнику», но знал, что расчеты его всегда дальновидны. Тогда являлись его взору «Литературные прибавления» в своем новом, преображенном виде, и имя его, Андрея Краевского, тисненное типографской краской, играло перед ним всеми цветами солнечного спектра.
У Андрея Александровича была тайная слабость – склонность к игре воображения. В то же время обладал он великим достоинством – умел хранить верность дружеским узам.
Размышляя о «Литературных прибавлениях», Андрей Александрович Краевский представлял себе будущую деятельность не иначе, как в теснейшем единении с князем Владимиром Федоровичем Одоевским. Широко известное имя Одоевского, его связи и опыт, его похвальная склонность к приличному либерализму и испытанная благонамеренность были учтены при этом с полным бескорыстием.
Так рассуждал скромный молодой чиновник министерства народного просвещения, вращавшийся около литературы. Досадной помехой в будущих делах был только отъезд из Петербурга князя Одоевского.
Владимир Федорович завершал свое короткое пребывание в Крыму. Мысли все чаще обращались к Петербургу. Душевное смущение нарастало с такой быстротой, с которой не успевает опуститься в южные воды стремительное солнце. Это смущение приходило каждый раз, когда вспоминал Владимир Федорович Пушкина. А не вспоминать о нем добросердечный князь не мог…
«Подвел рассудительный Краевский с проектом обновления «Современника», будь он неладен!» – так обычно начинались неприятные мысли. Владимиру Федоровичу становилось совсем тошно, когда он вспоминал сочувственную улыбку, появившуюся на губах министра Уварова, едва услышал он о замысле сотрудников «Современника» издавать собственный, конкурирующий с Пушкиным журнал.
Нет, слуга покорный! Одоевский никогда не собирался играть на руку этому высокопоставленному развратнику, вору и мракобесу. «Не собирался, а чуть было не сыграл!» – с грустью заключал он свои мысли.
Ему ли было не знать, какого убежденного, опасного гонителя имеет Пушкин в лице Уварова.
«Наваждение! Истинное наваждение!» Не спится Владимиру Федоровичу. Откуда бы взяться тягостной бессоннице? Не иначе, как привез ее с собой оттуда же, из Петербурга…
Еще перед отъездом доходили до Одоевского разные слухи, вившиеся в петербургском свете вокруг имени Пушкина. О чем бы ни говорили эти слухи – о журнале, об исторических трудах поэта или о семейных его делах, – всегда слышалось в них какое-то злобное предвосхищение грозящих поэту бед.
А с Пушкиным связаны самые светлые воспоминания молодых лет Одоевского. С Пушкиным провел он все эти годы, живя его радостями и горестями. Имя Пушкина рождало в нем восторг и горделивые мысли о будущем русского искусства. Ведь это он, Одоевский, назвал Пушкина первым поэтом России… Стыдно даже вспоминать о заговоре с Краевским. Какие же красоты природы могли исцелить смятенную душу?
Лазурное море лениво гнало к берегу волну за волной, а рука Одоевского невольно тянулась к перу. Однажды на листе бумаги обозначился воинственный заголовок будущей статьи: «О нападениях петербургских журналов на русского поэта Пушкина». Писалась статья с подлинной страстью. И перо добрейшего Владимира Федоровича вдруг уподобилось мечу, которым он наносил смертоносные удары литературным врагам поэта:
«Ни одна строка Пушкина не освещала страниц, на которых печаталось во всеуслышанье то, что было противно его литературной и ученой совести. Журнал Пушкина не может отбить у вас читателей. Пушкин не искусен в книжной торговле. Его дело показать хоть потомству изданием своего, даже дурного журнала, что он не участвовал в той гнусной монополии, в которой для многих заключается литература; этот долг на него налагается его званием поэта, его званием первого русского писателя…»
В рукописи князя Одоевского возникали одна за другой строки, разящие врагов Пушкина. Пусть почитают правду о себе литературные торгаши из «Северной пчелы» и «Библиотеки для чтения».
А куда же послать грозную статью? Без колебаний отправил Одоевский рукопись в Москву, Степану Петровичу Шевыреву: печатайте, мол, немедля на страницах вашего уважаемого «Московского наблюдателя».
Так снова замкнулся нерасторжимый круг, из которого не суждено вырваться мечтательному Владимиру Федоровичу. Никогда не напечатают «наблюдатели» статьи в защиту Пушкина. Никогда не увидит эту статью в печати первый писатель России.
Глава тринадцатая
«Улица была заставлена экипажами, кареты одна за другою катились к освещенному подъезду. Из карет поминутно вытягивались то стройная нога молодой красавицы, то гремучая ботфорта, то полосатый чулок и дипломатический башмак. Шубы и плащи мелькали мимо величавого швейцара…»
Все было так, как описано в «Пиковой даме». И если бы прохожий, заинтересовавшись съездом, спросил у углового будочника, чей это дом, то будочник назвал бы знатное имя хозяев.
Впрочем, ничего особо примечательного не было на этом бале. Не ждали никого из царской семьи. Все шло по обычному ритуалу. Танцы то оживлялись, то замирали, чтобы возобновиться с новым воодушевлением.
Начинался разъезд. Даже самые неутомимые кавалеры спасались в курительных или карточных комнатах. Александр Сергеевич Пушкин, покинув большую залу, вел ленивый разговор с кем-то из светских знакомых в одной из гостиных. Здесь же, замешавшись среди гостей, казалось, скучал князь Петр Владимирович Долгоруков.
В гостиную вошел Дантес. Петр Владимирович словно ожидал этой минуты. Он подмигнул кому-то из подвернувшихся приятелей, встал за спиной Пушкина, поднял руку и осторожно растопырил пальцы над головой поэта, символически изображая рога. При этом он многозначительно кивал в сторону Дантеса.
Выходка была неожиданной и вызывающей, но на нее, казалось, никто не обратил внимания. Пушкин ничего не заметил. Вскоре и Долгоруков покинул гостиную.
Собственно, ничего больше и не произошло. Однако скандалезную пантомиму, разыгранную Хромым, хорошо видел почтенный гость генерал Владимир Федорович Адлерберг. На его холеном лице отразились недоумение, беспокойство и озабоченность. Некоторое время он был в нерешительности, потом последовал за Долгоруковым. Князь исчез. Генерал обошел все гостиные, карточные комнаты, заглянул в курительную – Долгорукова не было нигде. Генерал Адлерберг вернулся в зал. В первой паре танцующих барон Жорж Геккерен вел Наталью Николаевну Пушкину.
Адлерберг стал следить за танцующими с особым вниманием. Вскоре и он покинул бал.
Со свойственной ему снисходительностью Владимир Федорович всегда отдавал должное головокружительному успеху, который имел у дам его «крестник» – поручик Геккерен. Но, черт возьми… госпожа Пушкина!.. Генералу Адлербергу хорошо известна давняя заинтересованность в ней государя императора. Какие же цели преследует своими неслыханными выходками проныра Долгоруков?.. И надо же было провалиться ему в преисподнюю, исчезнуть почти на глазах у Владимира Федоровича, прежде чем удалось потребовать у него объяснения.
Положение интимного друга императора становилось щекотливым. Если Хромой считает возможным делать свои намеки совершенно открыто, если имеется в виду даже не факт, а только объявляется публично о возможности подобного события, если репутации госпожи Пушкиной, столь отличаемой его величеством, грозит опасность, уже переставшая быть тайной, – тогда для ближайшего друга императора возникает священная обязанность: государь должен узнать все!
На следующее утро Владимир Федорович Адлерберг был в Зимнем дворце. Как всегда, император удостоил его дружеской беседой. Жаловался на государственные заботы. Нет времени отдаться отдыху. Пришлось сократить вечерние выезды. Расспрашивал Владимира Федоровича о последних балах.
– А каков поведением твой крестник, – разумею, поручик Геккерен?
– Взласкан всеобщим вниманием, – отвечал Адлерберг. – Дамы наперебой дарят его благосклонностью. Кажется, он становится усерднее в волокитстве, чем по службе. В полку, к огорчению моему, получает выговор за выговором.
– Тебе не следует оставлять его без попечения. Французы отличаются неистребимым легкомыслием.
– Так, государь! К сожалению, поручик Геккерен все больше увлекается своими победами в гостиных. Могут родиться слухи, может быть, очень лестные для репутации покорителя женских сердец, но чреватые для репутации тех дам, которым он дарит свое внимание.
– О ком речь? – император все больше заинтересовывался беседой.
– Мне доподлинно известно, что барон Геккерен уделяет особое внимание госпоже Пушкиной.
– Представь – в последнее время мне тоже, пожалуй, бросилось в глаза.
– Зная ваши отечески-рыцарские чувства к госпоже Пушкиной, считаю долгом осведомить, государь: завистники поручика Геккерена объявляют в открытую, что муж госпожи Пушкиной возведен в чин рогоносца именно стараниями поручика Геккерена!
– Клевета! – Николай Павлович опешил от неожиданности. – Клевета! – Услышанная новость все больше и больше приводила его в гнев. – Кто смеет об этом говорить? Какие тому доказательства?
– Князь Долгоруков не останавливается перед тем, чтобы свидетельствовать об этом публично…
– Который Долгоруков? А, этот! Да кто же поверит хромой свинье?
– Слухами, распускаемыми князем Долгоруковым, можно бы было, конечно, и пренебречь… – генерал Адлерберг выжидал, что решит император.
Император молчал. Так вот он каков, прыткий поручик Геккерен!..
– Поезжай от меня к его высочеству… – император задыхался от ярости. – Пусть немедля сошлет в дальний гарнизон… На Кавказ! К черту на кулички!
– Слушаю, государь, – отвечал генерал Адлерберг, несколько озадаченный. Ему казалось опрометчивым ехать к великому князю Михаилу Павловичу, командовавшему гвардией, с поручением, родившимся в первом припадке ревнивого гнева. – Слушаю, но смею спросить: не вызовет ли эта неожиданная кара новые толки в обществе?
– Пусть почешут языки…
– Не явится ли после того поручик Геккерен перед госпожой Пушкиной в образе страдальца?
– Нашел страдальца!..
Гнев императора нарастал. Ведь кое-что он и сам замечал, безусловно замечал в последнее время.
По обыкновению, император расхаживал по кабинету, отбивая шаг.
– Очень рад, что ты заговорил со мной, – сказал он, остановившись перед интимным другом. – Лучше принять во время нужные меры… Но какие?
Император сделал еще несколько шагов и вдруг резко повернулся:
– А не пришло ли время поручику Геккерену озаботиться женитьбой? Чего проще? – подобие улыбки промелькнуло на царственных устах. – Коли хочет служить России, должен пустить здесь корни поглубже, – продолжал он. – Нечего потворствовать разврату. Вот и посоветуй ему от моего имени с достодолжной твердостью, но, разумеется, строго приватно. Говорю как первый дворянин России, охраняющий честь достойной россиянки! – Николай Павлович уже начал было рисоваться, даже голос его дрогнул от волнения. – Итак, решено, Адлерберг: женим беспутного бродягу. А ты, коли был его крестным отцом, станешь ныне удачливым сватом. Право, лучше пресечь соблазн, чем искушать даже неприступную добродетель. Пусть твой крестник выберет невесту по вкусу… А мы посмотрим, как он объяснит свое бегство под венец госпоже Пушкиной, если успел ей приглянуться. Прелюбопытный может выйти фарс!
Император вспомнил, какой занимательный фарс измыслил он в недавнее время, послав лекарей к московскому философу Чаадаеву, вспомнил, и его одолел смех.
– Бьюсь об заклад, – сказал Николай Павлович, – женив проворного француза, станем зрителями фарса в истинно французском духе. Что скажешь, Адлерберг?
Николай Павлович был совершенно доволен своим решением. В судьбе поручика Геккерена в одночасье произошел крутой поворот – вместо ссылки в отдаленный гарнизон, он удостоился интимного совета.
– Пусть только не медлит с женитьбой, – еще раз пояснил император, – и сохрани его бог и все святые, если вздумает что-нибудь болтать. Вручаю его судьбу в твои надежные руки, Адлерберг!
– Его сиятельство граф Бенкендорф, – доложил, раскрывая двери, камер-лакей.
Генерал Адлерберг покинул кабинет, удостоенный сердечного доверия императора. Всемогущий и всеведущий граф Бенкендорф приступил к очередному докладу, понятия не имея о тех обстоятельствах, которыми только что и, как всегда, счастливо воспользовался генерал Адлерберг…
Глава четырнадцатая
Дантеса держала в постели легкая простуда. В недомогании была своя приятность – поручик был освобожден от службы. Ох, эта чертова служба у русских! Командир полка, наверное, полагает, что офицеры должны день и ночь думать об учениях, солдатских киверах или исправности строевых лошадей. А ему, барону Геккерену, плевать и на лошадей и на самого полкового командира!
Дантес нежился и раздумывал об удовольствиях ближайших дней. Приглашений приходит столько, что он сможет видеть Натали каждый день. Но рядом с ней вечно торчит муж, похожий на мрачного демона, стерегущего красавицу… На какое-то мгновение он задумался об этом несносном муже, который никак не хочет посторониться.
Чем больше вращается в петербургском обществе Дантес, тем яснее видит: ряды могущественных врагов Пушкина растут, но у него никогда не будет ни друзей, ни защитников ни в одной порядочной гостиной. Барон Дантес Геккерен очень хорошо знает, что эту ненависть к Пушкину порождают его сочинения. Жорж не собирается их штудировать. Они, либералы, везде одинаково скучны и дерзки. Недаром Пушкин отдан под надзор графа Бенкендорфа, играющего столь важную роль в России. Очень хорошо!
…А Натали? Вероятно, Натали думает, что совершает чудеса храбрости, когда танцует с ним на балах. Давно надоели ее вечные страхи! Пора освободить ее от предрассудков!
Дантес хмурится. Ни тактика, ни стратегия галоп-романов не давали ясных указаний на то, как и где можно победно завершить в чопорном Петербурге атаку на женщину из общества, связанную светским этикетом и семейными запретами.
Подле Натали был не только муж, но еще и Катенька, милое чудовище, влюбленная фурия! Но может ли она быть ширмой? И согласится ли она этой ширмой стать? Впрочем, Катеньку можно купить. И цена ей небольшая. Один-два поцелуя… Тогда Катенька исполнит все. Уж очень она горяча. Крутой кипяток. Или, как это говорят по-русски, горячий сбитень!
Поручик заливался смехом, когда в его спальню пришел озабоченный барон Луи Геккерен.
– Я рад, что ты так весел, Жорж!
– От вас зависит, чтобы я не впал в отчаяние. Если вы опять будете говорить мне, чтобы я отказался от Натали…
– Таков мой долг, Жорж! Я теряю надежду, но еще не потерял терпения… В слепом увлечении ты стремишься навстречу неведомым опасностям.
– Эти опасности будут только расти, если посланник его величества короля Голландии будет преследовать госпожу Пушкину своими благочестивыми наставлениями, привлекая к ней глаза и уши любопытных… Натали боязлива, и я должен заявить решительную просьбу: предоставьте действовать мне! Вот видите, от моей веселости не осталось и следа… – Поручик вдруг что-то вспомнил: – Как говорят по-русски, батюшка, сбитень, да? – К полному недоумению барона Луи Геккерена, Жорж снова залился смехом.
– Какой сбитень? – спросил в растерянности старый барон. – Или ты сходишь с ума?
– Ничуть, батюшка, ничуть! И, находясь в здравом уме, я клянусь вам именем пресвятой девы: не в моих правилах отступать!
– Жорж! Я задам тебе последний вопрос: что скажет император? Милостивое внимание его к госпоже Пушкиной…
– Император? – перебил Дантес. – У его величества – клянусь святым Сульпицием – нет шанса там, где охотится ваш сын. Зову небо в свидетели: императора, как и мужа Натали, я не собираюсь посвящать в мою игру!
Барон Луи хотел в гневе покинуть сына. Слуга подал Дантесу какое-то письмо.
Дантес вскрыл его. Высоко поднял брови не то от недоумения, не то от досады.
– Мой бог! Я и вправду не был целую вечность у генерала Адлерберга. В первый же выезд после болезни придется поскучать у него полчаса.
Он снова перечитывает письмо. В письме есть что-то недосказанное, от чего Жорж вновь недоуменно поднимает брови.
– «Я льщу себя надеждой, – читает он вслух, – что вы, несмотря на рассеянную жизнь, которая заполняет ваше время, не замедлите с посещением, которого я жду. Ваш Адлерберг».
– Что там могло случиться, Жорж? – спрашивает барон Луи. Он хорошо понимает, что близкий к императору генерал Адлерберг не рассылает без особой причины приглашений поручикам, даже очень хорошо ему знакомым… – Ты будешь мне отвечать? – настаивает посланник.
Жорж молчит. Вместо ответа он вертит письмо в руках.
Глава пятнадцатая
Первого ноября Пушкин читал у Вяземских «Капитанскую дочку». Развернул рукопись и, словно вглядываясь в глубь времен, отошедших в вечность, стал читать неторопливо:
– «Отец мой, Андрей Петрович Гринев, в молодости своей служил при графе Минихе и вышел в отставку премьер-майором…»
И вот уже благословил Андрей Петрович сына, недоросля Петрушу. Петруша отправляется на дальнюю службу в Оренбург. После первых приключений молодого человека в Симбирске дорожная кибитка снова движется по печальным пустыням, покрытым снегом…
Немногие из гостей, приглашенные хозяевами на обещанный им пир русской словесности, слушали с неослабным вниманием.
Когда из мутного кружения метели выступил дорожный мужик, с первой же минуты поразивший попавшего в буран барчука сметливостью и тонкостью чутья, никто не заметил, что повесть, начатая в дворянской семье, взяла крутой поворот. И то сказать – мало ли дорожных мужиков встречается господам на перепутье?
Разумеется, хозяин дома, князь Вяземский, хорошо знал, какая роль предназначена в повести этому вожатому, который вскоре станет вожаком народного восстания. Не раз беседовал он с поэтом. Теперь Петр Андреевич, отвлекшись от мыслей об исторических событиях, слушал, весь предавшись удовольствию. Только великий художник мог создать это полотно! Нет равных Пушкину!
А Александр Сергеевич, читая, то пригладит рассыпающиеся волосы, то поведет глазом, то прищурится, и тогда таинственный разговор, который ведут при бариче дорожный мужик с хозяином постоялого двора, наполняется непосредственной живостью народной речи.
Петр Андреевич переводит взор на жену. Вера Федоровна даже подалась вперед в своем кресле. Не может скрыть восхищения.
Кому бы, как не Вяземским, знать Пушкина? А вот читает он «Капитанскую дочку» – и, кажется, будь сам автор на подозрительном постоялом дворе, сошел бы за своего человека в иносказательном разговоре, который наперебой пересыпают крылатыми присказками чернобородый вожатый и яицкий казак, вкладывая в эти присказки особый, мужицкий смысл.
…В повести обозначилась любовная линия. Вчерашний недоросль, Петруша Гринев, занимавшийся дома тем, что, замыслив превратить географическую карту в бумажного змея прилаживал мочальный хвост к мысу Доброй Надежды, ныне офицер Белогорской крепости, готовился к поединку в защиту полюбившейся ему девушки.
Наталья Николаевна Пушкина на минуту прислушалась. Но какое ей дело до вымышленных романов, да еще уснащенных дуэлями? Вот уже несколько дней она нигде не встречает барона Дантеса-Геккерена. Говорят, он болен. Может быть, опасно?
На последних балах ее танцы были, как всегда, разобраны заранее и на весь вечер. Неужто же она ждала еще одного приглашения? Какой вздор!
А Жоржа нет как нет. И тотчас спокойнее стал Александр Сергеевич. В эти дни он чаще покидал свой кабинет, чаще звал ее к друзьям.
– Дай срок, славно заживем с тобой, жёнка!
Вот и сегодня он так просил, чтобы она ехала к Вяземским. Наталья Николаевна взглянула на мужа. Он был увлечен чтением повести. А сколько новых у него морщин! Совсем перестали виться волосы… И опять та же неотвязная мысль: может быть, Жорж болен смертельно?..
События в «Капитанской дочке» нарастали.
…Софья Николаевна Карамзина слушала Пушкина, не замечая тех подчеркнуто восхищенных взглядов, которые посылал в ее сторону Василий Андреевич Жуковский. Жуковский питает к ней давнюю симпатию и пользуется каждым случаем, чтобы осуществить свое невинное волокитство. Впрочем, безгрешны все помыслы поэта, пребывающего в горнем мире.
Василий Андреевич слушает чтение, сохраняя благостное спокойствие. Только иногда по добродушному лицу пробежит еле уловимая тень: не то скорбит, глядя на автора «Капитанской дочки», благочестивая душа Жуковского, не то осуждает неискоренимую страсть Пушкина к описанию мятежей. Так оно и есть! Опять добрался до богомерзкого бунта!
Буран, поднявшийся в оренбургских степях, разражается грозной бурей на необъятных просторах России. Слушает Жуковский и недовольно морщится: вон как расписал Александр Сергеевич! От первого натиска взбунтовавшейся черни падают, как карточные домики, царские крепости. Зловещим дымом пожарищ заволакивает города и помещичьи усадьбы. Растут не по дням, а по часам толпы мятежников, среди которых находятся кроме казаков и помещичьих крестьян даже башкирцы и калмыки… Бунт показан будущему читателю в каком-то всеобщем единстве и будто бы в непреодолимой силе. Нет, не описанием бунтов, а призывом к миру и благоволению на земле может прославиться в потомстве имя сочинителя…
Василий Андреевич сложил руки на животе. Если и пробежала тень осуждения на пухлом лице, снова смиренномудро внимает чтецу поэт-царедворец.
А чтец то и дело повторяет имя Пугачева… Правда, в тексте повести именуют его и разбойником и злодеем, а прислушаться – выходит совсем другое: то приписал автор злодею сметливость и находчивость, то живой ум, то представит разбойника чуть ли не в царственном великодушии… Мастерский портрет, а поди разберись: вор и разбойник или?.. Пусть удалось Александру Сергеевичу обмануть цензуру – Жуковского он никогда не обманет. Никогда!
Василий Андреевич отвлекся от повести и не таясь послал Софье Николаевне Карамзиной комический вздох заправского, но безутешного вздыхателя. Известно, что он был изобретателен на шутки, исполненные детского простосердечия…
За ужином Василия Андреевича уже не было. О повести говорил князь Вяземский. Князь был краток. Нет нужды в речах, когда перед тобой истинный алмаз. Что иное может выйти из-под пера Пушкина? После этого Петр Андреевич сосредоточился на мелких замечаниях. Главного, исторического содержания повести, не касался.
Тут заговорил Владимир Федорович Одоевский, только что вернувшийся из Крыма. Лицо его, словно помолодевшее от южного солнца, теперь полнилось внутренним светом. Он не находил слов, чтобы передать, какое впечатление создают незабываемые картины, из которых соткана эта удивительная даже для гения Пушкина летопись недавнего прошлого…
– Савельич – чудо! – восхищается Владимир Федорович. – И Пугачев нарисован мастерски. Швабрин набросан прекрасно, но только набросан. – И тут же со всей откровенностью объяснил: – Для зубов читателя трудно пережевать его переход из офицеров гвардии в сообщники Пугачева. Тут много нравственно непонятного…
Он, Одоевский, не может поверить в столь легкий переход на сторону мятежников дворянина и офицера Швабрина.
Пушкин ответил кратко: не только черный народ был за Пугачева, были случаи добровольного перехода к Пугачеву и среди офицеров. Автор может сослаться на бесспорные документы.
Теперь разговор мог бы коснуться главного. Но Владимир Федорович уклонился от продолжения.
– Перечту повесть еще раз и два, – сказал он с обычной своей кротостью, – и тогда, надеюсь, само собой разрешится мое недоумение…
Владимир Федорович ждал случая поведать Пушкину о статье, написанной им в Крыму. Но еще не имел ответа от Шевырева из Москвы. Он уже напоминал почтенному Степану Петровичу, коря его за медлительность. А Пушкину объявить не решался. Только поглядывал на него с видом заговорщика.
Поэт переговаривался с хозяйкой дома. Внимание Веры Федоровны привлекла любовная интрига «Капитанской дочки». К княгине присоединилась Софья Николаевна Карамзина. Впрочем, гости давно вели оживленную беседу, повернув от воспоминаний о временах прошедших к быстротекущим событиям петербургского дня.
Едва встали из-за стола, Вяземский снова завладел Пушкиным:
– Когда выдашь повесть читателям, Александр Сергеевич?
– Не замедлю, если только пропустит цензура. На днях отослал последние листы. Коли вывезет кривая, буду печатать в журнале.
– В журнале? – удивился Петр Андреевич. – Неужто не прибыльнее издать отдельной книгой? Смотри, останешься, брат, в накладе…
– Знаю. Но другого выхода нет, надо поддержать журнал.
– И, стало быть, не получишь за повесть ни гроша? Ох, и не везуч же ты на барыши, Александр Сергеевич!
– Дай срок, управлюсь как нельзя лучше.
– Пошли тебе бог, – заключил Вяземский, но в добром его пожелании не было никакой уверенности.
И Пушкин разговора не продолжал.
После унизительных переговоров с содержателем Гуттенберговой типографии возникла, может быть, спасительная, но единственная возможность – тираж журнала, уже сокращенный вдвое, снова урезать.
Именно об этом думал поэт, возвращаясь от Вяземских.
– Ты устал, мой друг? – участливо спросила Наталья Николаевна.
– Представь, нимало, – отвечал Пушкин. – Когда дело сделано и мой Пугач пойдет к людям, с новым чувством смотрю на свое создание… Как несовершенно и неполно оно против истории!
Наталья Николаевна отдалась своим мыслям: у кого бы узнать наверное о здоровье барона Дантеса-Геккерена?
А дома, перед сном, встала на молитву. Всевышнему можно во всем открыться. Но в чем она согрешила?
Наталья Николаевна перечла молитвы, как молилась в детстве. Мир снизошел в ее душу. Нет на ней греха. Никогда не забывает раба твоя, господи, ни о долге жены, ни о женской чести… Будь же милостив, боже, ко всем страждущим и болящим!
И еще раз набожно перекрестилась.
Глава шестнадцатая
Едва кончив первое после болезни дежурство в полку, поручик Геккерен помчался в голландское посольство.
Обрадованный, не видевший сына более суток, барон Луи пошел к нему навстречу с простертыми объятиями.
– Батюшка, – сказал, отстраняясь, Дантес, – я не застал вас вчера и не решился доверить бумаге новость, которую должен объявить вам…
– Садись, садись, мой дорогой, – барон Луи придвинул кресло. – Ты чем-то расстроен, мой мальчик? Я предпочел бы жить без твоих новостей, но чаще тебя видеть…
– Я тоже предпочел бы жить без тех новостей, которые обрушились на мою голову. Сам сатана не мог их придумать. – Жорж встал с кресла и, вытянувшись, отчеканил: – Я вступаю в законный брак и почтительно прошу вашего благословения.
Барон Луи отпрянул. Шутка Жоржа показалась ему нелепой и неуместной. Но Дантес не дал ему опомниться:
– Выслушайте меня – и вы первый присоединитесь к моему решению. Итак, я женюсь!
Дантес говорил совершенно серьезно. Но барон Луи рассмеялся:
– Ты в этом уверен? А?. Но ведь сегодня не первое апреля, а только второе ноября по русскому календарю… Ты плохо выбрал день для шутки.
– Я разобью сейчас ваши последние сомнения, мой дорогой родитель. Я был у генерала Адлерберга…
– Но до сих пор у генерала, насколько я знаю, не было подходящей для тебя невесты. Или он действует по чьей-нибудь доверенности? Тогда мы будем благодарить за честь, хотя, признаюсь, в Петербурге несколько торопятся с твоей женитьбой.
– Это произойдет раньше, чем вы думаете.
Жоржу надоела болтовня барона Луи. Он присел в кресло и рассказал все, что узнал от Адлерберга.
От растерянности барон Луи перешел к полной сосредоточенности. Слушал, потирал виски, глядя на Жоржа, словно пытаясь отогнать тяжелый, дурной сон.
– Но почему ты уверен, Жорж, что почтенный Адлерберг говорил от имени императора?
– Я не стал требовать от него доказательств, совершенно излишних. Если генерал ссылался на заботливое внимание к моей особе со стороны его величества, это значит, что я получил прямой приказ…
– А невеста? – У старого дипломата, искушенного во всевозможных амурных историях, происходящих в императорских дворцах, родилась новая мысль. – Тебе ее назвали?
– Нет. Предполагают, очевидно, что я лучше справлюсь с этим сам.
Стало быть, император не предлагает невесты, в участи которой он мог быть особо заинтересован. Посланник расстраивался все больше и больше.
– Ясно одно, мой отец и друг, – продолжал Дантес: – или я женюсь, или могу оказаться очень далеко от Петербурга. Его величество, как вы знаете, не любит шутить…
Барон Луи спросил голосом, полным отчаяния:
– Но кто же навлек на тебя гнев императора, несчастный? – Он поднялся с кресла с трагическим видом. – Опять она встает на твоем и на моем пути! Сколько раз я говорил тебе, мой дорогой мальчик: бойся этой Пушкиной!
– Вы угадали, барон. Теперь исход один: я должен жениться, чтобы оправдаться перед императором.
– Правильно ли ты понял генерала Адлерберга?
– Он говорил как друг, желающий уберечь меня от всяких неожиданностей…
И вдруг Жорж, рассуждавший так дельно и трезво, внезапно вспыхнул:
– Боже мой! Жениться в России! Святой Франциск! Привезти в Париж русский самовар!..
– Ты все шутишь, Жорж. Я, право, не ожидал, что дело так серьезно.
– А! Вы начинаете понимать мое положение.
– Но ведь ты не принимал русского подданства, Жорж. В крайнем случае ты можешь покинуть службу его величеству…
– Из-за скверного анекдота я не поступлюсь карьерой, – отвечал поручик Кавалергардского полка. – Я вовсе не для того ехал в Россию, чтобы вернуться в Европу нищим. Но каково вернуться женатым, да еще с детьми! Представьте: этакие русские Ваня и Маша!..
– Я надеюсь, что тебе не поставили никакого срока? – барон Луи понимал, что отсрочка необходима, как воздух.
– Надо действовать немедленно! Генерал Адлерберг умеет говорить деликатно, но очень ясно.
– Раньше всего мы должны обдумать положение. Ты можешь положиться на меня, мой дорогой. Если беда неотвратима, мы найдем невесту, достойную тебя.
– Я ее нашел!
Барону Луи Геккерену пришлось еще раз впасть в столбняк. Жорж покатывался со смеху.
– Неужто вам не пришла на память послушная, согласная на все Катенька Гончарова?
При упоминании этого имени к посланнику сразу вернулся дар речи:
– Теперь я действительно вижу, что ты потерял последний разум. Ее состояние расстроено вконец. Эту перезрелую дуру не пустят ни в одну порядочную гостиную в Европе.
– Я прошу не оскорблять мою невесту… – Дантес принял позу жениха.
– Но на какого дьявола она тебе сдалась? – барон Луи был на грани бешенства. – Неужто ты не нашел другого способа погубить свое будущее? Жорж, я умоляю тебя – прекрати эту недостойную шутку!
– А я буду просить вас, батюшка, выслушать меня с должным спокойствием. Мы не можем расточать время зря.
С обстоятельностью, которая удивила многоопытного барона Луи, Жорж изложил свои соображения: если государь, в чем не приходится сомневаться, хочет отстранить его, Жоржа, от Натали, то какое же может быть наилучшее средство усыпить подозрения его величества, как не женитьба на ее родной сестре? Кстати сказать, эта женитьба усыпит подозрения мужа Натали. После этого барон Жорж Дантес-Геккерен подвел итог: одним выстрелом он поражает обе цели…
– А потом, – продолжал молодой человек, – я, как родственник, стану ближе к Натали. Вы меня понимаете?
Барон Луи в негодовании закрыл лицо. Дантес не обращал на него никакого внимания.
– Итак, – заключил младший из баронов Геккеренов, – вы видите, что ваш сын умеет размышлять вовсе не без пользы. Женитьбой на Катеньке я верну благоволение императора, которое сейчас – буду говорить мягко – сильно поколебалось. И я приобрету новые права на Натали… Ах, да! – спохватился он. – Чуть было не забыл: в придачу я получу еще Катеньку. Ну что ж? Мы сделаем из нее надежную ширму…
Чем больше говорил Жорж, тем мрачнее становился барон Луи.
– Не печальтесь, – утешил его дальновидный сын. – Я сумею быть и смел и осторожен, а Натали не болтлива. Конечно, она потеряет голову, когда я скажу ей о моей женитьбе. Будем снисходительны к женской слабости. Я дам ей время, чтобы свыкнуться с новостью. Кстати, мой дорогой отец и друг, мне пора. В эту важную минуту я не могу опаздывать на свидание с Натали.
– Ты к ней не поедешь! – старый барон схватил Дантеса за руку. – Слышишь?
– Вы злоупотребляете отцовской властью, – отвечал Жорж, отводя руку Луи Геккерена, – и обращаете во зло мою доверчивость… Но успокойтесь. Как только меня объявят женихом моей Катеньки, я буду видеть Натали столько, сколько захочу.
Барон при упоминании о нависшей свадьбе опять уцепился за последнюю соломинку надежды. Он все еще хотел проверить, насколько решительны пожелания его величества, высказанные через генерала Адлерберга.
Жорж, смеясь, отмахнулся:
– Вы исполните отцовский долг и будете просить для меня руки моей обожаемой Катеньки. Я прошу вас не жалеть красок при описании моих чувств. Вы, разумеется, дадите мне некоторое время, чтобы разыграть в свете роль счастливого жениха мадемуазель Гончаровой. Иначе кто поверит в эту невероятную свадьбу?..
Поручик Геккерен остановился перед креслом барона Луи, отдал ему почтительный поклон и пошел к выходу. В дверях он обернулся:
– Можете ли вы представить себе физиономию господина Пушкина в тот час, когда ему придется назвать меня братом!.. Клянусь, одна эта мысль способна увлечь меня в объятия Катеньки!..
Глава семнадцатая
Еще с утра Наталья Николаевна не могла отделаться от предчувствия: должно случиться что-то недоброе. Короткой запиской, переданной через горничную, тетушка Екатерина Ивановна звала к себе любимую племянницу ровно в два часа дня. Никаких объяснений в записке не было. Оставалось ждать назначенного часа.
Одевшись на выезд, Таша зашла к мужу. День был так хмур, что Пушкин работал при свечах. Тусклые огни освещали стол и его склоненную голову.
– Ты опять заработался?
– Если бы так, мой ангел!
– Так что же с тобой?
– Сам не знаю. Лезет в голову всякая дурь: вот бы, мол, вам, Александр Сергеевич, никогда не ездить ни в Аничков дворец, ни на балы и рауты – никуда. А ехать бы вам, милостивый государь мой, в деревню… Да ты не пугайся. Сейчас же сам и спохвачусь: боже мой! Что будет говорить Наталья Николаевна?! Ну, и опять возьмусь за перо… – Поэт откинулся в кресле. Оглядел жену долгим взглядом. – Как пристало тебе это строгое платье! Чудо, как ты в нем хороша!
– Только что привезли от модистки. Обновлю визитом к тетушке.
– Ну, с богом, жёнка!
Наталья Николаевна вышла к карете. Снег шел вперемежку с дождем. Тяжелой, мокрой пеленой нависло небо. Тревожные предчувствия вернулись.
В гостиной фрейлины Загряжской ее ждал Дантес.
– Здоровы ли вы, барон?
– Моя жизнь кончена! – отвечал он с жестом отчаяния. Казалось, он решился умереть сейчас же, здесь, у нее на глазах. – Но прежде я должен спасти вас, Натали!
Должно быть, он опять принялся за свои старые выходки. Наталья Николаевна попробовала отшутиться:
– Вы очень великодушны, барон. Но, право, я не вижу никакой опасности.
– Не смейтесь! Ради всего святого, не смейтесь!..
О чем он говорил? Об императоре? Но при чем тут император? Он говорил еще о генерале Адлерберге. Откуда взялся генерал Адлерберг?.. Господи, кто же женится на Екатерине?..
Сцена, разыгранная по всем правилам высокой французской трагедии, произвела, по-видимому, бо́льшее впечатление, чем рассчитывал Дантес. Наталья Николаевна ничего не понимала. А он все еще говорил и говорил. Опасность грозит не только ей, но и ему. Он готов на все, пусть сошлют его в Сибирь, но он не перенесет разлуки с ней. Лучше женитьба на Катеньке, чем Сибирь и разлука с Натали… И разве женитьба что-нибудь может изменить?
Мысль о его вероломстве только начинала смутно проникать в сознание Натальи Николаевны.
Дантес не успел дать ей объяснений более убедительных и подробных. Тетушка Екатерина Ивановна к ним присоединилась. Впрочем, сегодня Дантес вовсе не корил ее за торопливость. Он сам спешил покинуть гостиную фрейлины Загряжской. Надо дать время Натали свыкнуться с новостью.
Екатерина Ивановна посмотрела на любимую племянницу с полным недоумением.
Наталья Николаевна привычно улыбалась. Вернее, хотела улыбаться, а губы кривило… Такая страшная вдруг разыгралась у нее мигрень. Скорее в карету!
Дома за обедом несносная Коко, как нарочно, болтала без умолку.
«Неужто она уже знает?» – подумала Наталья Николаевна. И новая мысль, еще страшнее прежней: может быть, Екатерина тоже участвует в заговоре и теперь они вместе над ней смеются?
Наталья Николаевна едва нашла в себе силы, чтобы не закричать: «Этого никогда не будет! Никогда!»
– Что ты говоришь? – обратилась к ней Азинька, не расслышавшая ее шепота.
– Я? – Наталья Николаевна очнулась. – Право, я ничего не говорила. – Голос ее вновь прервался: – У меня разыгралась ужасная мигрень. Нет сил терпеть…
Но она досидела до конца обеда.
Пушкин уехал. Двери в спальню Натальи Николаевны наглухо закрылись.
– Что случилось с тихоней? – спросила у Азиньки Екатерина Николаевна. Ее привычная подозрительность проснулась: – Где она была?
– Не знаю, – коротко ответила Азинька. – Надо приготовить ей компресс для головы.
Она пошла в спальню Натальи Николаевны. При появлении Азиньки та с трудом подняла голову:
– Позови ко мне Екатерину!
– Изволь, – согласилась Азинька, беспокойно присматриваясь. – Но стоит ли давать лишнюю пищу ее любопытству? Может быть, будет лучше, если сначала ты скажешь мне, что произошло?
– Позови ко мне Екатерину!
– Я никого не могу к тебе позвать, – сказала Александра Николаевна, – до тех пор, пока ты не придешь в себя…
– Оставьте меня… Оставьте меня все!…
Азинька выждала, потом тихо вышла из спальни, плотно закрыв за собой дверь. Когда она вернулась в свои комнаты, Екатерина с увлечением гадала на картах. Карты ложились без толку. Не сулили никакой перемены судьбы. Должно быть, все путал бестолковый король треф. Екатерина смешала колоду.
– Ну что? – спросила она, увидев Азиньку.
Азинька пожала плечами. Настал день, когда и она перестала что-либо понимать.
Глава восемнадцатая
Ночная мгла распростерлась над Петербургом.
Может быть, где-нибудь далеко от Северной Пальмиры восходит по утрам солнце. В Петербурге зажигают свечи… Может быть, в других городах оживают площади, улицы и дома, залитые светом. В Петербурге едва виднеется в сумраке Зимний дворец, слышатся звуки полковых барабанов да в черных глазницах окон начинают теплиться огни – из окна в окно, из этажа в этаж…
Но по-прежнему укрыт холодным сумраком дворец-громада; колеблющиеся в окнах огни кажутся траурно печальными…
Император давно трудится в своем кабинете. По часам и получасьям, по минутам расписан его день. Министров сменяют генералы, генералов председатель Государственного совета, – Николай Павлович вникает в каждую бумагу и прежде, чем поставить на полях всеподданнейшего доклада царственный росчерк, отрывисто задает вопросы докладчику. Орлиным взором он видит перед собой любезное отечество и, отвечая за счастье подданных перед господом богом, всегда помнит, что первый его долг – оградить Россию от потрясений, подобных тем, которые собственными глазами видел он при восшествии на престол…
Сменяются в императорском кабинете сановники, текут дни. Уж десять лет он царствует спокойно. Каждое его слово, каждая мысль принадлежат истории. Вернее, сам он творит историю в этом кабинете. Где же вспомнить ему о какой-то непреклонной красавице! Летописцы, которым суждено живописать великое царствование великого монарха, никогда не проникнут в тайны царственного сердца…
Докладчики испрашивают сметных ассигнований, они повергают к стопам его величества проекты благодетельных указов. Когда же тут вспомнить монарху о каком-то поручике Кавалергардского полка, которому преподан добрый отеческий совет!..
После приема высших сановников император совершает освежительную прогулку по городу. Он часто ездит мимо памятника, воздвигнутого вблизи Зимнего дворца славному прадеду – Петру. Скачущий в неведомое будущее Петр всегда вызывает у Николая Павловича высокие мысли. Он, достойный потомок великого царя, уверенно ведет Россию в это будущее. Историки и поэты поставят рядом их славные имена… Где же вспомнить императору о том, что когда-то ему была представлена рукопись поэмы о Петре, в которой не оказалось ни единого слова о царствующем монархе? Несмотря на это, император потратил немало драгоценного времени, чтобы помочь сочинителю мудрыми указаниями. Кажется, он даже поломал при этом остро отточенный карандаш. Но усилия остались втуне, точно так же, как и все долголетнее попечение о Пушкине. Пушкину поручено написание истории Великого Петра, но Николай Павлович не обманывался: ничего достойного высокого предмета никогда не выйдет из-под пера этого, с позволения сказать, камер-юнкера. Если же император не отменяет своего повеления, то это вовсе не значит, что он углубляет допущенную ошибку.
Но вихрем мчат императора по улицам столицы лихие кони. В окнах Зимнего дворца снова теплятся печальные, словно траурные, огни. Николай Павлович спешит к послеобеденному приему, назначенному новым сановникам.
И история следует за ним. Пока что события императорской жизни, которые будущие летописцы внесут в величественную книгу царствования Николая I, записываются малограмотной рукой в камер-фурьерский журнал:
«1836 года, месяц Ноябрь. Присутствие их величеств в собственном дворце. Вторник 3-го. Его величество принимал с докладом…»
Будущий историк, не ограничившись этим журналом, мог бы, конечно, заглянуть и в Государственный совет или в министерские кабинеты, где созидалось, по велениям императора, благоденствие России. Мог бы присутствовать на вахт-парадах и разводах караулов. Он мог бы побывать в старинных особняках, прославленных своей архитектурой и знатными именами хозяев.
Но что интересного можно было бы узнать, например, в доходном доме княгини Волконской, в квартире, которую снимает камер-юнкер Пушкин?
Хозяин дома сидит в своем кабинете. Дел у него по горло, но отнюдь не тех, которыми следует заниматься человеку, носящему придворное звание.
Важнейшее среди этих дел – выпуск нового номера журнала. Участь «Капитанской дочки» решена: она явится перед читателями в книжке «Современника»… Но какое до этого дело истории? Должно быть, суждено этому журналу кануть в Лету: сам издатель, теснимый нуждой, определяет выход новой книжки «Современника» всего в девятьсот экземпляров…
А за стенами кабинета, в котором ведет бой с судьбой издатель-журналист, вовсе нет ничего примечательного. Хозяйке дома, по-видимому, нездоровится. По легкому недомоганию она не выходит из спальни. Но что же в этом удивительного в ненастный ноябрьский день?
В детской идет своя жизнь. Там все шумят, а кто-то плачет громким, басовитым плачем. И тотчас раздается другой голос, звонкий и наставительный:
– Перестань, сейчас же перестань, иначе отдам тебя медведю!
То Машенька успешно применяет воспитательные меры, заимствованные у нянек. Но плач продолжается. Через гостиную пробегает Александра Николаевна и скрывается в детской…
Нет, ничего достопримечательного не происходит в доме княгини Волконской, в квартире, занятой камер-юнкером Пушкиным. Никуда не поедут сегодня ни хозяин, ни хозяйка дома.
Александр Сергеевич занят по горло: и так не успеет он приготовить к сроку декабрьскую книжку «Современника».
А куда ехать Наталье Николаевне? Если бы она что-нибудь могла понять! Что скажут теперь в свете? И опять нет покоя Наталье Николаевне.
От барона Жоржа Дантеса-Геккерена никаких известий нет…
Вечер вступает в свои права. Не хватило сил у солнца, чтобы рассеять зыбкий полумрак, висящий над городом. Теперь снова простирается над ним ночная мгла. Она отступает только там, где яркий свет льется на улицу через зеркальные стекла парадных подъездов. К подъездам несутся кареты. Из карет вытягивается то стройная нога молодой красавицы, то гремучая ботфорта, то дипломатический башмак…
Балы давались в аристократических особняках и в иностранных посольствах. Впрочем, парадных огней не было в голландском посольстве. Посланник встретил день в глубоком волнении и в полном одиночестве.
Когда он очнулся, в кабинете было снова темно. Дрожащей рукой барон Луи зажег свечи. Снова сел в кресло и глядел на разгорающиеся огни без всякой мысли.
Дантес поехал к Карамзиным и был встречен радушно, как всегда. Многие обратили внимание на его томную бледность – результат перенесенного недомогания. Но кому бы пришло в голову, что этот молодой человек в самые ближайшие дни явится здесь женихом Екатерины Гончаровой?
Впрочем, задуманное сватовство непременно состоится. Нет для него никаких препятствий. Чем больше раздумывает Дантес, тем надежнее кажется ему избранный путь.
Очень скоро примирится с неожиданностью и старый барон Геккерен. Кто знает, может быть, именно эта женитьба обратит на Жоржа милостивое внимание монарха? В кабинете голландского посланника чуть ярче разгорелись, пожалуй, огни свечей…
Жизнь великосветского Петербурга отражалась в гласных и тайных документах, в слухах и в сплетнях, в потаенных мыслях и хитро заплетенных интригах.
Кропотливая старуха история собирает для своей надобности всякое: исписанную страницу камер-фурьерского журнала и лоскут министерского распоряжения, писанного рукой равнодушного писца; она не гнушается афишкой, на которую не обратили никакого внимания современники, заглядывает в мемуары, на которых совсем выцвели чернила. Она собирает клочья мелко изорванных писем и гадает по этим клочьям о событиях, которые, может быть, станут важнейшими для потомков. Ничем не гнушается памятливая старуха, даже мелкой заметкой газетного хроникера.
Но сколько бы ни рылись историки, тщетно будут пытаться они разгадать, – если понадобится, конечно, – чем был занят в эти дни чистокровный Рюрикович, князь Петр Владимирович Долгоруков.