Впереди идущие

Новиков Алексей Никандрович

Часть четвертая

 

 

Глава первая

Где бы ни странствовал Гоголь, мысли его несутся на родину.

«…для меня все, до последних мелочей, что ни делается на Руси, теперь стало необыкновенно дорого и близко». И опять: «Для меня давно уже мертво все, что окружает меня здесь, и глаза мои всего чаще смотрят только в Россию, и нет меры любви моей к ней».

А Россия так далека!

За окном живет привычной жизнью римская улица via Felice, слышится певучая итальянская речь. Николай Васильевич тоскует о других звуках. «Громада – русский язык! Наслаждение погрузиться во всю неизмеримость его и изловить чудные законы его».

Но из людей, говорящих на русском языке, живет в Риме рядом с Гоголем только неизлечимо больной поэт Николай Михайлович Языков, давно переживший прежнюю славу, да слуга Языкова, нянчащий прикованного к креслу барина.

Когда над Гастейном полились холодные дожди, а Гоголь заговорил о путешествии в Рим, Языков тоже поверил, что в вечном, сияющем городе его ждет исцеление.

И вот он, Рим! Та же via Felice, тот же дом № 126, та же квартира в третьем этаже, в которой Гоголь жил и раньше.

Прошло полгода с выхода «Мертвых душ», а вести, доходящие до автора, редки и случайны. Напрасно пишет Николай Васильевич друзьям и знакомым, чтобы слали ему журнальные статьи и мнения, высказанные людьми всяких званий. Пока мнения читателей еще свежи, автору важно каждое слово.

Но если и откликается кто-нибудь из друзей, каждого больше всего интересует вопрос: когда приготовит Николай Васильевич второй том «Мертвых душ»? А здесь скуп, как Плюшкин, становится на ответы Гоголь. Он может умереть с голоду, но не выдаст в свет незрелого, необдуманного творения.

Если же сам автор обращается к предстоящему труду, смятение объемлет его душу. Как несовершенно и неполно все до сих пор созданное им! А ведь поэма, когда он ее завершит, должна указать путь спасения всем и каждому. Следуя этим путем, преодолеют люди и нестроения жизни, причины которых кроются в их собственных несовершенствах и слабостях. Вот когда повторит автор «Мертвых душ» великое слово: «вперед»!

В первой части поэмы он самонадеянно бросил этот клич, сам не зная пути к будущему. Теперь, умудренный подвигом воспитания собственной души, он подвигнет соотечественников на путь нравственного возрождения и убережет их от разрушительного вихря, носящегося над Западной Европой.

Вихрь этот, поднявшись когда-то в мятежной Франции, чувствуется повсюду, даже в Риме, во владениях католического первосвященника. Правда, в римских церквах идут торжественные богослужения, по улицам движутся священные процессии, звучат гимны богу, и сам папа римский, являясь в окне своего дворца, посылает благословение коленопреклоненной толпе. Иностранцы стекаются в Рим на эти пышные зрелища и, может быть, даже не подозревают, что монах-первосвященник, щедро раздающий благословения, столь же ревностно наполняет тюрьмы вольнодумцами, которые всем молитвам предпочитают заветное слово – свобода! Итальянцы хотят быть итальянцами. Они не хотят нести иго чужеземных завоевателей. Римляне, отданные во власть монаху-первосвященнику, не хотят быть подданными папы римского.

Конечно, когда в переполненных храмах совершаются торжественные богослужения, а по улицам идут церковные процессии и к лазурному небу возносятся гимны богу, трудно увидеть подспудную жизнь Италии. Но русский путешественник Николай Гоголь – свой человек в Вечном городе. Он хорошо знает, как в харчевнях где-нибудь на отдаленной улице сызнова возникает невидимый вихрь, родившийся когда-то от мятежных идей Французской революции, от зажигательных речей якобинцев и грозных действий санкюлотов. Прошлое не умирает в памяти новых поколений.

Тревогой проникается душа Гоголя, а мысли снова обращаются к России. Да минует отчизну горькая чаша потрясений!

Николай Васильевич долго ходит по своему тихому жилищу, потом опускается этажом ниже, к Языкову. Николай Михайлович сидит в кресле неподвижно, понурив голову. В тусклых глазах – немой укор: для чего привез его Гоголь в Рим? Неужто только для того, чтобы показать всю тщету надежд на спасение от недуга? Николай Михайлович говорит с трудом, ему плохо повинуется язык, а голова никнет все ниже.

Николай Васильевич поднимался к себе и зажигал старинный светильник. В жилище русского путешественника на via Felice когда-то вереницей являлись: и Павел Иванович Чичиков, и сановники губернского города NN, и окрестные помещики. Теперь Гоголю видится далекий Тремалаханский уезд и усадьба Андрея Ивановича Дерпенникова, Тентетникова тож. Стоит въехать в эти места – и невольно воскликнет каждый: силы небес, как здесь просторно! какая ничем не возмутимая тишина!

Но по мере приближения к усадьбе Андрея Ивановича на барском дворе все отчетливее слышатся громкие голоса.

– Душонка ты мелкопоместная, ничтожность этакая, да и только! – ревел небритый буфетчик, относясь к ключнице. – Тебе бы, гнусной бабе, молчать да и только!

– Уж тебя-то не послушаюсь, ненасытное горло! – выкрикивала ключница.

– Да ведь с тобой никто не уживется, – ревел буфетчик, – ведь ты и с прикащиком сцепишься, мелочь ты анбарная!

– Да и прикащик вор такой же, как и ты! – продолжала ключница таким голосом, что на деревне было слышно. – Вы оба пьющие, губители господского, бездонные бочки. Ты думаешь, барин не знает вас, ведь он здесь, он все слышит.

– Где барин?

– Да вот он сидит у окна и все видит.

Андрей Иванович сидел у окна с чашкой холодного чая. Он все видел и слышал. В довершение картины кричал дворовый ребятишка, получивший от матери затрещину; визжал борзый кобель по поводу кипятка, которым обкатил его выглянувший из кухни повар. Словом, все голосило и верещало. И только тогда, когда это делалось до такой степени невыносимо, что мешало барину даже ничем не заниматься, он высылал сказать, чтобы шумели потише.

Если будущие читатели второго тома «Мертвых душ» познакомятся с Андреем Ивановичем, то повторят вместе с автором: «экий коптитель неба!»

Гоголь поправляет огонь в старинном светильнике и, отложив перо, присматривается к тремалаханскому помещику. Часа за два до обеда Андрей Иванович уйдет в кабинет. В кабинете занятие его, точно, сурьезное. Оно состоит в обдумывании сочинения, которое должно обнять всю Россию со всех точек – с гражданской, политической, религиозной, философической, разрешить затруднительные задачи и вопросы, заданные ей временем, и определить ясно ее великую будущность.

Но все оканчивается одним обдумыванием. Изгрызается перо, на бумаге появляются рисунки, потом все отодвигается в сторону.

По собственному признанию, Гоголь не умел творить иначе, как заранее обдумав каждую мелочь. Знакомство его с Андреем Ивановичем состоялось, по-видимому, давно, и распорядок занятий этого помещика известен ему во всех подробностях.

Отложив ученое сочинение, Андрей Иванович брался за какую-нибудь книгу и читал до обеда, а потом книга читалась вместе с супом, соусом, жарким и даже с пирожным. Далее следовала прихлёбка чашки кофею с трубкой, игра в шахматы с самим собой. А что делалось потом, до самого ужина, – и сказать трудно. Кажется, просто ничего не делалось. Андрею Ивановичу не гулялось, не ходилось, не хотелось подняться вверх – взглянуть на окрестные виды, не хотелось даже растворить окна, чтобы забрать в комнату свежего воздуха. Прекрасный вид деревни, которым не мог равнодушно любоваться никакой посетитель, точно не существовал для хозяина.

Но спроси, кому принадлежат эти леса, эти луга и пашни, – услышишь один ответ: все это принадлежит Андрею Ивановичу. Было время, когда, переселясь в Тремалаханье из Петербурга, увидел он мужиков и баб, собравшихся к крыльцу. Даже растрогался Андрей Иванович. «Сколько любви – и за что? – подумалось ему. – За то, что я никогда не видел их, никогда не занимался ими?» И он дал тогда себе слово разделить с ними труды и занятия.

Много, очень много надо сказать читателям «Мертвых душ» о помещике Тремалаханского уезда, который стал неотступно являться взору Гоголя. Какое воспитание получил Андрей Иванович, как проходил службу в одном из петербургских департаментов, какие происшествия были в его жизни.

В Петербурге, по легкомыслию молодости, обзавелся было Андрей Иванович знакомствами, которые вовлекли его в беду. На официальном языке увлечение молодого человека называлось преступлением против коренных государственных законов и приравнивалось к измене земле своей. Если же говорить попросту, долетел и до Андрея Ивановича тот самый вихорь вольномыслия, что кружит многие головы. Правда, всего-то и осталось от того вихря, что обдумывание сочинения, которое должно обнять Россию со всех точек, да понапрасну обгрызенное перо. По-разному умеют коптить небо на Руси. Полмиллиона сидней, увальней и байбаков дремлют в своих усадьбах непробудно и бесплодно.

Пусть же пустопорожняя жизнь, которую ведет Андрей Иванович, образумит коптителей неба. Пусть, устрашенные примером, займутся они собственным душевным хозяйством. Вставайте, сидни! Просыпайтесь, лежебоки! За дело, байбаки! К вам обратится всемогущее слово – вперед!.. Только бы не упустить автору «Мертвых душ» светлых минут вдохновения.

…В усадьбе Андрея Ивановича произошло непривычное движение и некоторая суета. Поварчонок и поломойка побежали отворять ворота, и в воротах показались кони, точь-в-точь как лепят или рисуют их на триумфальных воротах: морда направо, морда налево, морда посередине.

– Кому бы это быть? – Андрей Иванович неохотно поднялся с любимого места, чтобы встретить приезжего.

Но тут автор «Мертвых душ» закрыл тетрадку.

 

Глава вторая

Об Александре Осиповне Смирновой говорят всяко. Ее называют сиреной, плавающей в прозрачных волнах соблазна; величают ее и кающейся Магдалиной. Да мало ли что могут говорить о красавице, воспетой поэтами и принадлежащей к высшим дворцовым сферам… Найдутся и такие вестовщики, которые будут обсуждать непонятные отношения Гоголя с сиреной. Даже друзья Николая Васильевича встревожатся за судьбу писателя, подпавшего под обольстительные чары. Неужто и эти сердобольные друзья не верят слову Гоголя, который сказал о себе, что вся его жизнь отдана предпринятому труду и что он умер для других наслаждений?

В тот день, когда поезд знатной русской дамы остановился в Риме у приготовленных для нее апартаментов, когда на улице уже начали собираться зеваки, с ярко освещенной лестницы стремительно сбежал Гоголь.

– Я нашел для вас эту квартиру, – радостно говорил он, – вам здесь будет отменно хорошо!

Квартира, которую нашел Гоголь для Александры Осиповны, могла удовлетворить самому изысканному вкусу. Это был уголок старого Рима, живое напоминание о былом величии Вечного города.

На следующее утро Гоголь, снова явившись, взял лоскут бумаги и начал писать, куда следует Александре Осиповне наведаться между делом и бездельем, между визитами, и прочее, и прочее. Список достопримечательностей Рима, который составил Гоголь, был своеобразен. В нем значились и такие места, которых тщетно искать в путеводителях. Составитель списка руководствовался собственным вкусом, своей любовью к искусству, своими знаниями Вечного города, в чем мог состязаться с любым из римских старожилов.

В тот же день осмотр Рима начался с собора Петра.

– Так непременно следует поступать, – объяснил Гоголь. – На Петра никак не насмотришься, хотя фасад у него глядит комодом.

Это было далеко не единственное оригинальное суждение из тех, которые привелось выслушивать Александре Осиповне.

Николай Васильевич нередко обставлял таинственностью избранные маршруты. Однажды он запретил спутнице оглядываться в пути на правую сторону. Потом вдруг велел обернуться. Перед Александрой Осиповной предстала статуя Моисея.

– Вот вам и Микель Анджело! – сказал Гоголь. – Каков? – И сам стоял потрясенный до восторга, как будто видел знаменитое творение в первый раз.

Когда Смирнова не выразила достаточного восхищения перед Рафаэлевой Психеей, Гоголь серьезно на нее рассердился. Потом последовала горячая речь, посвященная гениальному художнику, которого Гоголь пламенно любил.

Александра Осиповна прониклась твердым убеждением, что Гоголь знает в Риме все.

– Как вы думаете, – спросила она при обозрении Колизея, – где сидел Нерон? Как он сюда являлся – пеший, в колеснице или на носилках?

– Какая вам нужда в этом мерзавце? – сурово ответил Гоголь. – Или вы воображаете, что я жил в то время? Или думаете, что я хорошо знаю историю? Историю еще никто не написал так, чтобы можно было увидеть в ней народ. Историки только сцепляют события, но они не интересуются связью человека с той землей, на которой он живет… Я, кажется, заврался, друг мой, – оборвал он себя. – Вы спрашивали о Нероне? Извольте слушать: этот подлец являлся в Колизей в золотом венке, в красной хламиде, в золоченых сандалиях. Он был высокого роста, очень красив и талантлив, пел и аккомпанировал себе на лире. – Николай Васильевич видел малейшие подробности картины, которую рисовал.

Но чаще всего он отделывался короткими фразами и, показывая Смирновой Рим, забывал о ней самой. В Сикстинской капелле он задержал спутницу перед картиной страшного суда. Казалось, его и отпугивало изображение адских мук, ожидающих грешников, и вновь влекло создание могучей фантазии великого художника.

– Обратите внимание на эту фигуру, – сказал Гоголь после долгого молчания и указал на грешника, которому вверху улыбались ангелы, а внизу ожидали со скрежетом зубовным слуги сатаны. – Тут история тайн души, – объяснил Николай Васильевич. – Каждый из нас раз сто на день бывает то добычей бесов, то ангелом.

Гоголь бросил еще раз тревожный взгляд на картину страшного суда; неприкрытый страх овладел им, он весь сник.

Александра Осиповна не обратила внимания на эту перемену. За долгое знакомство с Гоголем она хорошо знала необъяснимо переменчивые его настроения.

Гоголь расспрашивал ее о России, но что она могла рассказать? О новостях придворной жизни? Или о том, что ее муж ждет назначения на высокий пост, а назначение затягивается? Судя по этой затяжке, можно прийти к печальному выводу: может быть, ее собственное положение при дворе тоже колеблется?

Ничего нового не могла рассказать Александра Осиповна и о «Мертвых душах». Если она и слышала какие-то суждения, то эти отзывы исходили все из того же замкнутого мирка, который жил в той или иной близости к императорскому трону.

Гоголю нужно было знать все о громадно несущейся жизни России. Но Александра Осиповна Смирнова если и видела эту жизнь, то не иначе, как из окна дорожной кареты.

Что же мог рассказать ей Гоголь о продолжении своего труда? Все было смутно ему самому.

Однако ведь появились какие-то лошадиные морды в воротах тремалаханской усадьбы? Когда кони вынесли экипаж к крыльцу барского дома, господин приличной наружности и умеренной толщины соскочил на крыльцо и раскланялся с ловкостью почти военного человека… Кое-что знал, оказывается, автор «Мертвых душ» о событиях, которые должны развернуться в поэме. Да, собственно, они уже начались.

Андрей Иванович, увидя незнакомого гостя, поначалу даже струсил, приняв приезжего за чиновника от правительства.

– То-то вот! – корил его автор «Мертвых душ», вернувшись от Смирновой. – А помните, сударь, как, живя в Петербурге, замешались вы в некое якобы филантропическое общество, которое затеяли какие-то философы из гусар, да недоучившийся студент, да промотавшийся игрок, а верховодил всем старый плут? Втянули же вас в то сомнительное общество приятели ваши из так называемых огорченных людей, охочих до тостов во имя науки, просвещения и прогресса. Как не быть им в том обществе, если организовалось оно под девизом: доставить счастье всему человечеству. Вот и попались вы, Андрей Иванович, на приманные слова!

Конечно, мог бы Андрей Иванович возразить: неужто о счастье человечества заботятся только философы из гусар, недоучившиеся студенты или огорченные люди?

Однако недосуг было заводить спор тремалаханскому помещику. Он все еще рассматривал незнакомца, явившегося в его усадьбу. Между тем гость в коротких словах объяснил, что издавна ездит по России, побуждаемый и потребностью и любознательностью; что государство наше изобилует предметами замечательными, не говоря о красоте мест, обилии промыслов и разнообразии почв.

Андрей Иванович подумал, что к нему завернул какой-нибудь любознательный ученый профессор. Но гость заговорил о превратностях судьбы и уподобил жизнь свою судну посреди моря, гонимому ветрами; сказал, что он много потерпел за правду и что даже жизнь его была в опасности со стороны врагов. Закончив речь, он шаркнул ножкой и высморкался так громко, будто пройдоха труба хватила в оркестре. Именно такой звук раздался в пробужденных покоях тремалаханского помещика.

Гоголь не мог не улыбнуться старому знакомцу. Павел Иванович Чичиков, поспешно скрывшийся в свое время из губернского города NN, снова явился перед духовными очами автора «Мертвых душ».

…За окном затихает римская улица. Но ни крики запоздавших погонщиков ослов, ни синьоры и синьориты, переговаривающиеся через улицу полусонными голосами, ничуть не отвлекают Гоголя от долгожданной встречи.

По его воле заехал ныне Чичиков в тремалаханскую глушь, в сонную усадьбу Андрея Ивановича. Неужто станет опять разъезжать по помещикам да покупать мертвые души? Конечно, может быть, и теперь не упустит Павел Иванович подобной негоции, если придется она с руки. Но иное, более широкое, поприще предстоит ему. Сказано было в первом томе поэмы: «Приобретение – вина всего».

О том же кричат в Европе авторы ученых трактатов и скороспелых брошюр, восстающие против несправедливого распределения жизненных благ между людьми. Как не знать Гоголю этих зажигательных трактатов и брошюр! О, горделивые слепцы, забывшие о мудрости и милосердии небес! Пусть до глубины падения дойдет приобретатель, но и он возродится, когда душа его устремится от смертельных язв приобретательства к богу…

Между тем Чичиков начал совершать прогулки по владениям Андрея Ивановича. Трудно было найти лучший уголок для отдохновения. Весна убрала его красотой несказанной. Что яркости в зелени! Что свежести в воздухе! Что птичьего крику в садах!

Но, как известно, поэтические картины не очень занимали Чичикова. Как умный человек, заметил он, что незавидно идет здесь хозяйство: повсюду упущения, нерадения, воровство, немало и пьянства. И мысленно говорил Чичиков сам себе: какая, однако же, скотина Андрей Иванович! Запустить имение, которое могло бы приносить по малой мере пятьдесят тысяч годового доходу!

Не раз приходила в голову Чичикова мысль сделаться владельцем подобного поместья. Тут представлялась ему молодая хозяйка, свежая, белолицая бабенка, может быть, даже из купеческого звания, однако образованная и воспитанная как дворянка. Представлялись и молодые поколения, долженствующие увековечить фамилию Чичикова.

Словом, не стал Чичиков ни хуже, ни лучше, чем был раньше, когда появился в губернском городе NN.

Гоголь провел не одну бессонную ночь, озирая будущее течение поэмы. Но чем больше проникал взором в будущее, тем меньше мог измерить время, необходимое для завершения второго тома «Мертвых душ».

В конце февраля 1843 года из Рима в Москву пошло письмо, которое должны были вместе прочесть Шевырев, Аксаков и Погодин:

«…если предположить самую беспрерывную и ничем не останавливаемую работу, то два года – это самый короткий срок. Но я не смею об этом и думать, зная мою необеспеченную нынешнюю жизнь… Возьмите от меня на три или на четыре даже года все житейские дела мои».

Гоголь упирал еще на одно обстоятельство: отсутствие средств бывает роковым для него, когда нужно сняться с места; состояние его бывает тогда тяжело и оканчивается болезнью.

Находясь в Риме, Гоголь четвертый месяц не получал писем. Жил кое-как на деньги, занятые у Николая Михайловича Языкова, а Языков собирался ехать обратно в любимый Гастейн, и долг ему следовало уплатить немедленно.

Воистину из рук вон плохи были житейские дела автора «Мертвых душ».

 

Глава третья

Весной, перед праздником пасхи, в Рим толпами съезжались иностранцы. Александра Осиповна Смирнова и Гоголь часто ходили в скромную русскую церковь.

В церкви совсем по-новому увидела Александра Осиповна своего спутника: Гоголь стоял поодаль от других богомольцев и до такой степени был погружен в молитву, что ничего вокруг себя не замечал. Лицо его то светлело от молитвенного восторга, то глубокое страдание охватывало его, как грешника, ожидающего небесной кары. Он низко клонил голову, часто, судорожно крестясь.

Возвращаясь из церкви, они долго молчали. Когда же Александра Осиповна решилась заговорить о том, что увидела в нем истинного христианина, Гоголь резко перебил ее:

– Меньше, чем кто-нибудь, достоин я имени христианина! Все мы погрязаем в житейской суете.

Николай Васильевич был так взволнован, что вскоре ушел.

Александра Осиповна в ожидании новой встречи передумала о многом.

В высшем петербургском свете дамы по-разному увлекались религией. Одни усердно посещали пышные архиерейские служения и, возлюбив того или иного иерарха, даже разделялись на враждующие партии. Другие тайком от своих духовников читали сочинения знаменитых католических проповедников. И, пожалуй, больше всего верили в чудеса, происшедшие в каком-нибудь захудалом монастыре или на могиле новоявленного угодника.

Все это можно было бы поставить в прямую связь с нестроениями России: так огорчительны были беспорядки в собственных имениях, с таким трудом выколачивали управители недоимки с мужиков. Казалось, все колеблется, вот-вот рухнет привычный уклад. Путешествовавшие по Франции с ужасом рассказывали о выходящих там брошюрах и журналах. То и дело повторялось модное слово – социализм. Проще всего было перевести это слово по-русски как знамение надвигающегося светопреставления. Мысли встревоженных светских барынь, а порой и их сановных супругов обращались к всевышнему. Не довольствуясь церковными службами, они жадно искали прорицателей будущего. В Петербурге объявились ясновидящие и юродивые. Некий святой муж по имени Петр Федорович бессвязно выкликал из священного писания. И такая пошла на него мода, что принимали старца в самых аристократических гостиных, даром что щеголял пророк убогим обличьем. За высшую милость считалось получить от него щепоть благословенной соли, а то и камешек, вынутый из-за пазухи. Толкуй его дары как хочешь.

Образованная и умная Александра Осиповна Смирнова не могла предаться столь наивному, первобытному мистицизму. А в душе росло неудовлетворение и прожитыми годами и будущим. Когда она появилась при царском дворе, каких только головокружительных мечтаний не было у нее! Но мечты тускнели из года в год. И замужество не стало той блестящей партией, которой она была достойна. Рано потучневший и медлительный Николай Михайлович Смирнов мог в лучшем случае получить губернаторский пост. Это ей-то, красавице, отмеченной вниманием императора, закончить жизнь губернаторшей в каком-нибудь захолустье! Являясь при дворе, Александра Осиповна то ловко боролась за место подле царского трона, то, огорченная успехом счастливых соперниц, беспомощно опускала руки. Она часами могла сидеть перед зеркалом, разглядывая наметившиеся вокруг глаз морщинки; когда наступали припадки хандры, бросала язвительные взгляды на мужа.

Александра Осиповна думала о жизни, прожитой напрасно, и, боясь сойти с ума от непереносной тоски, взывала к небу: если бы милосердный господь исцелил ее страдающую душу!

Ни один церковный проповедник не мог завладеть ее воображением. Если и суждено ей духовное возрождение, бог пошлет ей особого наставника и придет она к богу своим, особым путем. Впрочем, ведя жизнь сирены, плавающей в волнах соблазна, либо кающейся Магдалины, Александра Осиповна ни в какие путешествия к богу не торопилась.

В тот день, когда она увидела в римской церкви Гоголя, погруженного в молитву, мысли ее устремились по новому направлению. Великий сердцевед, осененный божьей благодатью, будет целителем ее души. Попутно шевелились и другие честолюбивые мысли. Если она станет бескорыстной спутницей знаменитого писателя на духовном его пути, имя ее с благодарностью назовут русские люди.

Оставалось открыть Гоголю душу и подать ему дружескую руку, чтобы вместе совершать подвиги благочестия. Вероятно, еще ни разу столь странная мысль не залетала в ее увлекающуюся головку.

Гоголь, как нарочно, не приходил. Когда же объявился, ни словом не обмолвился о посещении церкви. Он был суров, проверяя, весь ли список, составленный им для ознакомления с Римом, выполнен. Александра Осиповна переезжала в Неаполь. Гоголь, обнаружив пробелы, сердился, а Александра Осиповна слушала упреки со смиренно опущенными долу глазами.

– Милый хохлик, – сказала она, называя его ласковым именем, ею самой изобретенным, – не заботьтесь о приобщении меня к таинствам искусства, подумайте лучше о моей душе. Когда-нибудь я расскажу вам, как я несчастна.

Больше Александра Осиповна ничего не сказала. Для завязки новых духовных отношений и сказанного было достаточно.

Поезд знатной русской путешественницы двинулся в Неаполь. Гоголь вернулся на via Felice. На пюпитре подле окна лежит аккуратно сшитая тетрадь, предназначенная для второго тома «Мертвых душ». А в тетради, кроме коротких набросков, ничего еще нет. Смутно проступает усадьба Андрея Ивановича да Чичиков все еще обдумывает, с какой бы стороны приступиться к байбаку помещику.

Отправив Чичикова в Тремалаханье, Гоголь обозревал дальнюю губернию с губернским городом Тьфуславлем. Самое название города не сулило, казалось, ничего доброго. Уже описал он подобный город в первой части поэмы, хотя и обозначил его название только буквами NN. Иная судьба назначена Тьфуславлю. Именно здесь явятся мужи божеских доблестей и все величие русского духа. Если каждый откажется от греха алчности и стяжательства и вместо вражды к людям воспылает бескорыстием и братолюбием, где же останется хотя бы малейшая почва, в которой коренятся пороки жизни? Так откроется в «Мертвых душах» тайна, о которой автор давно говорил.

А легко ли такое душевное дело? Вовсе не легко и даже неимоверно трудно. Чем решительнее пойдет человек к богу, тем сильнее будет закрывать ему путь владыка зла. Но чем больше занимается своим душевным воспитанием Гоголь, тем радостнее сознает: сам бог помогает обратившемуся к нему. И нет меры милосердию его!

«Извещайте меня обо всех христианских подвигах, высоких душевных подвигах, кем бы ни были они произведены…» – писал Гоголь знакомой московской старушке, преданной нехитрой вере в бога.

В ответ старушка присылала ему благословения и молитвы, казавшиеся ей особенно важными. Увы! Все это имело мало отношения к работе, которой был занят автор «Мертвых душ».

А Россия так далека! Тщетно взывал Гоголь к друзьям, прося выслать ему «Хозяйственную статистику России» и другие статистические сборники, вышедшие в последнее время. Просил еще выслать реестр всех сенатских дел за прошлый год с короткой пометкой, между какими лицами и по каким обстоятельствам завязалось дело. Просьба эта, вероятно, казалась Гоголю легко исполнимой.

А если все-таки не движется работа? Тогда автор «Мертвых душ» может сослаться на тысячи неотложных дел. Это прежде всего, его письма нуждающимся в добром совете.

Гоголь отдал свою часть отцовского наследства матери и сестрам. У них небольшое, но достаточное для прокормления имение с двумя стами ревизских душ. Но, кажется, нигде не идут так плохо дела, как в Васильевке. Здесь всем правят легкомыслие и нерасчетливость матушки, молодость и незнание хозяйства сестрами, мотовство и беспечность. Кто же может помочь незадачливым помещицам, как не сын и брат?

Из Рима на Украину идут наставительные письма. От Гоголя не ускользает ни одна хозяйственная статья, ни одна помещичья забота. А в заключение следует торжественный наказ:

«В минуту тоски или печали пусть каждая обратится к письму моему и прочтет его… Пусть даже каждая спишет с него копию… Прочитавши один раз письмо это пусть не думает никто, что он уже понял смысл его совершенно. Нет, пусть дождется более душевной минуты, прочтет и перечтет его. Всего лучше пусть каждая прочтет его во время говенья, за несколько часов перед исповедью, когда уясняются лучше наши очи…»

В Васильевке преклоняются перед Гоголем. Но читать его письма как молитвы или как священное писание перед исповедью? Нет ли здесь непомерной гордыни? Спаси, господи, раба твоего болярина Николая!

А какая там гордыня! На via Felice в Риме жил человек, изнемогавший в борьбе с самим собой. Он нашептывал молитвы и часто-часто осенял себя крестным знамением, беспокойно озираясь по сторонам.

Давно бы пора начать новые предприятия Павлу Ивановичу Чичикову, который понапрасну тратит время в тремалаханской глуши, но, словно в тумане, исчезают только что ожившие в воображении картины, и нетронутое лежит на конторке перо. Не от болезни ли гаснет способность творить?..

Прощай, Рим, приютивший страдальца! Гоголь молит бога только о том, чтобы были ниспосланы ему светлые минуты, нужные для труда. Пусть будут даны ему такие минуты в дороге, в тряском экипаже или на временном пристанище – все равно!

 

Глава четвертая

Снова видят русского путешественника многие города Европы. Гоголь едет с Языковым в постылый Гастейн.

Но и в Гастейне Николаю Васильевичу не сиделось. Уехал в Мюнхен и засел за работу.

Утро застает Николая Васильевича в мюнхенской гостинице за пересмотром черновиков своих писем. Чаще всего он перечитывает недавнее письмо, посланное из Рима матери и сестрам, то самое важнейшее письмо, которое советовал им читать перед исповедью.

Письмо занимает чуть ли не целую тетрадку. В нем сказано ясно, почему все хуже идут хозяйственные дела в России. Многие из помещиков думают, что только крестьяне созданы для серьезного труда, а помещики существуют лишь для приятного препровождения времени. И губят люди свое хозяйство, будучи не в силах преодолеть непостижимую лень. И некуда убежать им. Не спасут беглеца столичные развлечения, и балы, и все, что выдумано модой. А те, кто остаются в деревне, знают о своем хозяйстве меньше, чем о том, что делается в китайском государстве. Они не знают, что долг их трудиться па благо других, чью судьбу вверил им бог. Они живут, надеясь на чудо; даже за месяц до уплаты податей в казну или процентов в ломбард у них не оказывается ни копейки в кассе.

Бесплодная жизнь существователей, коптящих небо в усадьбах, показана в «Мертвых душах». В поэме обозначился еще один лежебока из Тремалаханья. Но доколе живописать Гоголю царство мертвых душ? Где они, строители жизни, истинные хозяева, действующие на пользу себе и другим?

Должно быть, и задержался Гоголь в Мюнхене именно потому, что привиделась ему Русь, все та же тремалаханская глушь и неподалеку от владений Андрея Ивановича чье-то удивительное имение: образцово обработаны поля, перемежающиеся сеяными лесами; стоят хлебные амбары-великаны, и деревня столь богата, что даже крестьянская свинья глядит здесь дворянином. В имении не было ни аглицких парков, ни беседок с затеями, ни проспекта перед барским домом. В скромном жилище помещика нет ни фресок, ни картин, ни фарфора, ни бронзы.

А вот и сам хозяин этого необыкновенного уголка, рассуждающий об обязанностях помещика:

– Возделывай землю в поте лица своего! Это нам всем сказано. Я говорю мужику: кому бы ты ни трудился – мне ли, себе ли, соседям, – только трудись! Нет у тебя скотины – вот тебе лошадь, вот тебе корова, вот тебе телега. Всем, что нужно, готов тебя снабдить, но трудись. Для меня смерть, если хозяйство у тебя не в устройстве, если вижу у тебя беспорядок и бедность. Не потерплю праздности. Я затем и поставлен над тобой, чтобы ты трудился.

Все яснее обозначался перед духовными очами Гоголя этот необыкновенный помещик, и уже прибрал для него Николай Васильевич фамилию тоже необыкновенную: Скудронжогло.

Гоголь раскрыл тетрадку, чтобы занести в нее речи Константина Федоровича Скудронжогло, благо никто не мешал работать в тихом номере мюнхенской гостиницы. Уже и за перо было взялся Николай Васильевич – тут же оглянулся, услышав знакомый голос:

– Прошу покорно! И Чичиков здесь!

Но как же обойтись без Чичикова, когда в поэму вступает столь важное лицо: имение Скудронжогло приносит двести тысяч дохода в год! Как не заслушаться Чичикову речей Константина Федоровича!

– Чем больше слушаешь вас, почтенный Константин Федорович, – вступил в разговор Чичиков, – тем больше хочется слушать. Изумительнее же всего то, что у вас всякая дрянь доход дает.

Но то ли еще объявит Скудронжогло! Если придет к нему нуждающийся и попросит взаймы, а Константин Федорович увидит, что деньги принесут ему прибыль, не только не откажет Константин Федорович, но и процентов не возьмет. Скудронжогло говорил веско и даже, пожалуй, сердито: как люди не понимают общей пользы? А в глазах Чичикова отразилось явное недоверие. Дает деньги взаймы? И без процентов? Все стало сомнительным после этого для Павла Ивановича Чичикова: и необыкновенные доходы Скудронжогло, и даже крестьянская свинья, которая выглядела во владениях Скудронжогло дворянином.

Да пусть себе сомневается Чичиков! Должен же быть на Руси разумный хозяин, созидающий хозяйство не только для себя, но и для блага других!

Когда Гоголю работалось, он либо никому не писал, либо посылал только короткие записки. А из России все, словно сговорившись, торопят со вторым томом «Мертвых душ». Даже байбак Прокопович пишет:

«Не хочу тебя обижать подозрением, будто ты не приготовил второго тома «Мертвых душ» к печати».

Словно «Мертвые души» – блин, который можно испечь! Так и отписал Прокоповичу. А заключил письмо неожиданным советом:

«Деньги свои приберегай. В предприятие ни в какое не пускайся. Ты изумишься потом, сколько у нас есть путей для изворотливого ума обогатиться, принеся пользу и себе и другим. Но об этом после…»

Рано еще рассказывать байбаку Прокоповичу об образцовом хозяйстве Скудронжогло, о двухсоттысячных его доходах. Еще сам автор «Мертвых душ» должен свести прочное знакомство с Константином Федоровичем, чтобы показать, как растущее его богатство обращается на пользу всеобщую.

Когда же почитают об этом соотечественники, кто не соблазнится наглядным примером?

 

Глава пятая

Во Франкфурте увидел Гоголь старого друга, Василия Андреевича Жуковского. С тех пор как послал ему «Мертвые души», сколько раз молил сказать хотя бы два слова о поэме. Но скуп на отзывы Жуковский.

Василий Андреевич посвежел, будто назад пошли его годы. И одет щеголевато, пожалуй, даже не по летам. А рядом с ним – юная жена, дочь немецкого живописца Рейтерна. Поздно нашел свое счастье мечтательный поэт. Василию Андреевичу за шестьдесят, его подруге едва минуло двадцать. Должно быть, это из тех браков, которые заключаются по велению небес. Жуковский стал для молодой жены учителем жизни, познавшим потусторонние тайны. К таинственному с детства тянулась эта девушка, чувствовавшая себя чужой и в семье и во всем мире. Сменив девичью фамилию на фамилию знаменитого мужа и став зваться на русский лад, Елизавета Алексеевна Жуковская тоже нашла нежданное счастье. Только в глазах ее, глубоких и прозрачных, жили какие-то свои мысли, свои страхи, свое смятение, которое она тщетно пыталась спрятать.

Жуковский с радостью приветствовал Гоголя. Может быть, Николай Васильевич присоединится к поездке в Эмс, куда врачи направляют Елизавету Алексеевну?

Гоголь присоединился с восторгом. Один бог знает, как он любил Жуковского, как жаждал общения с ним. Во имя этого он готов был претерпеть любую курортную сутолоку.

Отношения Гоголя с Елизаветой Алексеевной налаживались туго. Она не говорила по-русски и была пугливо-молчалива. Жуковский весь ушел в лечение жены. Редко-редко выкраивал час для задушевной беседы.

– Гоголёк, – начинал Василий Андреевич, располагаясь в кресле, – откуда собрали вы столько грязи в свою поэму, чтобы вылить ее на головы ошеломленным читателям? В том ли цель поэзии? Зачем же гневите бога, милосердного к слабостям нашим? А если ввергнете в грех сомнения колеблющиеся умы? Легкое дело обличать, но то ли заповедано истинным христианам?

Гоголь слушал с беспокойством. Жуковский обвинял автора «Мертвых душ» в том самом грехе, который все больше его мучил. Николай Васильевич поднял руку, словно защищаясь. Но Жуковский продолжал с мягкой улыбкой:

– Как христианин, взыскующий божьего милосердия, я не хочу и не могу осудить вас, прежде чем узнаю, каков будет колоссальный дворец, которым назвали вы продолжение поэмы. Будет ли тот дворец храмом бога живого?

Жуковский приготовился слушать, прикрыв глаза рукой. Но стоило появиться Елизавете Алексеевне, и беседа, едва начавшись, прервалась.

Гоголь проводил время в одиночестве. Ему все равно, где быть – в Италии ли, или в дрянном немецком городишке, или хотя бы в Лапландии. Его не привлекают ни новые виды, ни летнее солнце. Он весь живет в себе, в воспоминаниях, в своем народе и земле. Господи, как можешь быть близка сердцу ты, далекая Русь!

Пусть Василий Андреевич Жуковский первый прочтет, что напишется ныне в «Мертвых душах»; тогда со слезами на глазах обнимет он автора поэмы и снимет с него страшное обвинение в том, что обличением своим он, Гоголь, смущал колеблющиеся умы.

Но так и не открылся заветный портфель. В нем не было ничего готового. Не считать же делом описания жизни какого-нибудь тремалаханского байбака да недавние встречи автора с мудрым хозяином Скудронжогло!

Гоголю давно хотелось надежно пригнездиться у старого друга Жуковского. «Восбеседуем и воспишем вместе», – мечтал он. Мечта наконец осуществилась.

Гостю отведены покои в верхнем этаже. Внизу трудится Жуковский. Поэт занят переводом на русский язык древней «Одиссеи». Для кого, как не для соотечественников, предпринят этот труд?

В России чтут талант чудесного балладника, и даже в школах заучивают его стихи. Правда, молодые поколения требуют от поэтов служения идеям, отражающим новые запросы времени. Но все это доходит до Василия Андреевича как отголосок далекой жизни, которая бог знает куда стремится в России. С того страшного дня, когда безумцы восстали против царя, а царь разогнал мятежников, собравшихся на Сенатской площади, залпами картечи, поэт Жуковский мог бы с убеждением повторить собственные стихи:

Рай – смиренным воздаянье, Ад – бунтующим сердцам.

Когда из России доходят вести о мужицких бунтах иди о вольномыслии молодых, набирающих силу умов, с тревогой откликается Василий Андреевич: ад им, бунтующим!..

Потом Василий Андреевич возвращается к «Одиссее», погружаясь в красоты древнего мира.

В верхних покоях работал Гоголь. В его мыслях – только Россия, ее судьбы. Автор «Мертвых душ» снова взялся за Константина Федоровича Скудронжогло. Но не рождается из-под пера живой, во плоти и крови, образцовый и добродетельный помещик, даром что произносит Скудронжогло одну речь за другой. Поучает он и заезжего кулака-пройдоху. Он, кулак, подъезжает к помещикам в самый срок уплаты в ломбард. А Константину Федоровичу что деньги? Ему в ломбард процентов не платить. Он как объявил цену на хлеб, так и будет на ней стоять. И кулак-покупщик, припертый к стене, покорно отсчитывает Скудронжогло засаленные ассигнации. Эх, глянуть бы на такую картину другим помещикам!

А Константин Федорович уже рассказывает о своих фабриках:

– Кто их заводил? Сами завелись: накопилось шерсти, сбыть некуда – я и начал ткать сукна, да сукна толстые, простые; по дешевой цене их тут же на рынках у меня разбирают. – И дальше продолжал мудрый хозяин: – Рыбью шелуху, например, сбрасывали на мой берег шесть лет сряду; ну, куда ее девать? Я начал из нее варить клей, да сорок тысяч и взял. У меня все так…

Сомнителен, конечно, сорокатысячный доход от рыбьей шелухи. А ничего более достоверного не смог подсказать своему герою Гоголь, хоть и изучал старательно полученные из России статистические сборники. По этим сборникам выходило, что помещики знают преимущественно одну проторенную дорогу – в ломбард для заклада и перезаклада имений.

Да и фабрики Константина Федоровича больше походили на богоугодные заведения, чем на те фабрики, которые ставили на Руси промышленники, алчущие барыша. Как устоит против них фабрикант-благодетель Скудронжогло? Совсем измучился с ним автор «Мертвых душ».

В это время до Гоголя дошла статья Белинского, в которой критик откровенно высказал свои мысли о «Риме», о «Портрете», а обратившись к «Мертвым душам» и вспоминая посулы Гоголя, писал:

«Кто знает, как еще раскроется содержание «Мертвых душ»… Нам обещают мужей и дев неслыханных, каких еще не было в мире».

Да, много обещано читателю – и ничего еще не сделано.

А Белинский твердит: непосредственность творчества Гоголя имеет свои границы, даже иногда изменяет ему, особенно там, где поэт сталкивается с мыслителем, где дело преимущественно касается идей. И пошел писать об этих идеях: они-де требуют эрудиции, интеллектуального развития, основанного на быстро несущейся умственной жизни современного мира. Одним словом, нужен Виссариону Белинскому все тот же вихорь нового общества!

 

Глава шестая

Счастливым для автора «Мертвых душ» был тот день, когда перед ним, после многих обдумываний, возник как живой полковник Кошкарев. Полковник Кошкарев хозяйствует в том же Тремалаханском уезде той же Тьфуславльской губернии, куда заехал Павел Иванович Чичиков.

В имении полковника Кошкарева были: и главная счетная экспедиция, и комитет сельских школ, и депо земледельческих орудий, и школа нормального просвещения поселян. Была еще комиссия построения, и комиссия прошений, и комитет сельских дел. Черт знает, чего только не было в этой бестолковщине!

Много хлопот предстояло помещику, хотя знал он вернейшее средство, чтобы всему помочь:

– Одеть всех до одного, как ходят в Германии. Ничего больше, как только это, и ручаюсь, что все пойдет как по маслу: науки возвысятся, торговля подымется, золотой век настанет в России!

Полковник Кошкарев обнаружил ту страсть к единообразию, к которой искони тяготело высшее правительство России. А комиссии, комитеты и экспедиции, заведенные в имении Кошкарева, были подозрительно похожи на столичные и губернские учреждения, призванные опекать и понуждать нерадивых россиян.

Когда к Кошкареву заехал Павел Иванович Чичиков и замолвил словечко насчет покупки мертвых душ, Гоголь почувствовал минуты истинного вдохновения. Теперь не было ему нужды ни в статистических сборниках, ни в реестрах сенатских дел. Он снова видел Русь из своего прекрасного далека. По поводу предложения Чичикова пошли писать у Кошкарева комиссии и комитеты. А чтобы не было скучно Чичикову ожидать решения, хозяин предложил гостю заглянуть любопытства ради в библиотеку.

В библиотеке были книги по всем частям. В особом шкафу находились книги по искусству с нескромными мифологическими картинками, которые нравятся холостякам средних лет и старичкам, изощрившим вкус на балетах.

Не зря, однако, завел сюда Чичикова автор «Мертвых душ». Намерение Гоголя обнаружилось вполне, когда Павел Иванович открыл шкаф, где были собраны книги по философии. В библиотеке у Кошкарева нашлись целых шесть томов под названием «Предуготовительное вступление к теории мышления в их общности, совокупности и в применении к уразумению органических начал общества обоюдного раздвоения». Чичикову такая премудрость совсем ни к чему, но точит и точит свое язвительное перо автор «Мертвых душ». Стал описывать трактат по страницам – на каждой странице кружатся в унылом хороводе суконные слова: проявление, абстракт, замкнутость и сомкнутость…

Долго припоминал Николай Васильевич, какие бы вставить еще колючие словечки, а впрочем, и так хватит вам, господа новейшие философы! Гоголь крепко помнил недавно читанную статью Белинского. К нему и обратил речь:

– Пишете вы, досточтимый Виссарион Григорьевич, об идеях быстро несущейся умственной жизни современного мира, а философские трактаты ваши находят себе могилу в книжных шкафах какого-нибудь маньяка. Только и всего!..

Павел Иванович Чичиков все еще ожидал у Кошкарева решения по своей просьбе. Наконец Кошкарев явился и заставил Чичикова выслушать длиннющую бумагу; бумага была писана до того витиевато, что, будучи докой в канцелярском крючкотворстве, Павел Иванович едва мог уразуметь ее смысл. Смысл же заключался в том, что коллежскому советнику и кавалеру Павлу Ивановичу Чичикову на основании всей совокупности соображений было отказано в его просьбе.

– Так зачем же вы мне этого не объявили прежде? – спросил с сердцем Павел Иванович.

– В том и выгода бумажного производства, – отвечал полковник Кошкарев, – что теперь все, как на ладони, оказалось ясно.

«Дурак ты, глупая скотина!» – думал Чичиков и повел себя без всякой учтивости, наподобие того, как обошелся в свое время с Настасьей Петровной Коробочкой. Гневался он недаром: у Кошкарева не удалось даже покормить лошадей. О корме лошадям надо было подавать письменную просьбу, а резолюция – выдать овса – вышла бы только на другой день.

Слов нет, задался автору «Мертвых душ» полковник Кошкарев. С неохотой расстался с ним Гоголь. А что скажет о Кошкареве уважаемый Константин Федорович Скудронжогло?

– Кошкарев – утешительное явление, – объявил с обычной своей рассудительностью Константин Федорович, едва вспомнил о нем автор «Мертвых душ». – Кошкарев нужен затем, что в нем отражаются карикатурно и виднее глупости умных людей.

Излагает Скудронжогло мысли, сходные с мыслями самого автора «Мертвых душ», можно сказать – даже прямо объясняет авторский замысел:

– Завели конторы и присутствия, и управителей, и мануфактуры, и фабрики, и черт их знает, что такое. Вон другой дурак еще лучше: фабрику шелковых материй завел!

Иначе обстояло дело в имении Константина Федоровича Скудронжогло. Описал Гоголь всякую мелочь, касающуюся этого замечательного хозяина, а на крыше его дома поместил фонарь-беседку, какие измышляют помещики для обозрения приятных видов. Попался наконец Константин Федорович в расточительстве? Ан нет! Оказывается, и фонарь-беседка имела у Скудронжогло разумное назначение: оттуда удобно было хозяину наблюдать, какие, где и как производятся работы. Словом, даже кажущиеся оплошности оборачивались достоинствами в этом доме.

Творец небесный! Если помещики спешат друг перед другом закладывать имения, если скоро не останется угла, не заложенного в казну, кто не захочет разумного и прочного благосостояния Скудронжогло! И главное – приобретать не только для себя, но и для пользы общей. Заверни к Скудронжогло хоть сам Павел Иванович Чичиков, да если докажет, что просит взаймы на полезное дело, так и ему отвалит Константин Федорович хоть десять тысяч.

Но каждый раз, когда описывал Гоголь благодеяния Скудронжогло, ему казалось, что откуда-то издали смотрит на него Чичиков с улыбкой сомнения и отчасти даже недоверия.

Сам автор часто бывал в нерешительности. Не в каждом же помещичьем имении завалены речные берега драгоценной рыбьей чешуей. А какая-нибудь Настасья Петровна Коробочка и вовсе не узнает о существовании мудрого хозяина Скудронжогло. Ей бы сбыть пеньку покупщику, а лишнюю девку – помещику-соседу. Да неужто у Ноздрева, к примеру, могут появиться сеяные леса? Или Плюшкин станет давать взаймы мужикам?

Когда Гоголь снова обозревал далекую родину, являлись его взору убогие селения, истощенные пашни, нерадивые помещики и голодные мужики. Не было такого места на русской земле, где бы можно было отыскать имение, подобное тому, которое изобрел автор «Мертвых душ» для Скудронжогло. Внутренний холод охватывал Гоголя. Неужели господь бог покинул своего избранника?

К господу были обращены мысли всех обитателей дома, в котором пригнездился автор «Мертвых душ». Но Василий Андреевич Жуковский молился благостно и благодарно, взысканный всеми милостями небес. В единении душ стиралась, казалось, даже та непереходимая грань, которая отделяла мудрого летами мужа от стремлений и чувствований его юной подруги. Союз их, заключенный на небесах, цветет высшей земной радостью. Василий Андреевич не может отвести глаз от малютки дочери, которую пестует счастливая мать. Какие же другие молитвы, кроме молитв горячей благодарности, мог вознести к небу Василий Андреевич?

Гоголь молился иначе. Это был вопль о помощи, мольба, орошенная страдальческими слезами.

В один из тоскливых дней тревожной осени 1843 года Гоголь, прожив у Жуковского около двух месяцев, спустился вниз и объявил, что он уезжает в Ниццу.

– А! – улыбнулся Жуковский. – Собираетесь в дорогу по повелению Александры Осиповны Смирновой?

– При чем тут Александра Осиповна? – удивился Гоголь. Он, кажется, и вовсе успел о ней забыть. – Меня зовут в Ниццу графини Виельгорские.

Сборы были коротки, как и бывает у человека, ограничившего все имущество одним чемоданом.

Тепло простился с гостем Жуковский. Горячо желал ему преуспеяния в трудах. А глубокий душевный разговор о труде, предпринятом Гоголем, так и не состоялся. Чем меньше ладилась поэма, тем более скрытен становился Гоголь. Да вряд ли бы и понял переводчик бессмертной «Одиссеи», какие демоны терзают автора «Мертвых душ».

 

Глава седьмая

По дороге в Ниццу Гоголь остановился в Марселе. Ночью он внезапно и сильно заболел. Силы падали неудержимо. Он воочию увидел перед собой смерть. Смерть стояла у него в ногах в полутемной гостиничной комнате и, казалось, медлила сделать только последний шаг.

Он спасся от страшного видения, сев в дилижанс. В дороге, как всегда, отступились черные призраки. И снова верой укрепилась душа: в божьих руках находится его жизнь, и никто, кроме бога, над ней не властен!

«Ницца – рай, – писал Жуковскому человек, испытавший чудо воскресения, – солнце, как масло, ложится на всем, мотыльки, мухи в огромном количестве и воздух летний».

По календарю стоял декабрь. В Ницце давно кончился летний сезон. Курорт опустел.

Вот когда двинутся вперед «Мертвые души»! Николай Васильевич с утра берется за работу. Но главное, для чего предпринято продолжение поэмы, по-прежнему не приобретает ни живой формы, ни трепещущих жизнью красок.

К Жуковскому была обращена новая жалоба:

«Я продолжаю работать, то есть набрасывать на бумагу хаос, из которого должно произойти создание «Мертвых душ». Труд и терпение, и даже приневоливание себя, награждают меня много…»

Приневоливание? Раз родившись, это страшное слово будет повторяться у Гоголя все чаще.

Николай Васильевич жил в Ницце, в семействе вельможного царедворца графа Виельгорского. Сам граф, масон, жуир, музыкант, европеец и сластолюбец, предпочитает держать в отдалении свою неумолимо взыскательную супругу. Графиня живет за границей, хотя всему бы предпочла сладостную атмосферу императорского Зимнего дворца. На это имеет священное право графиня Виельгорская, урожденная принцесса Бирон. Никто так не хвалится знатностью своей девичьей фамилии, никто так не блюдет аристократический этикет, как графиня Луиза Карловна. Легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем человеку с малейшим изъяном в родословной быть удостоенным приглашения в ее гостиную.

Никогда бы в голову не пришло Луизе Карловне пригласить в свою петербургскую гостиную бесчиновного малороссийского дворянина Николая Гоголя. Но на чужбине Гоголь может поселиться у Виельгорских как свой, домашний человек. Николай Васильевич умеет слушать жалобы с сердечным вниманием. В беседе с ним можно посетовать на легкомысленное поведение графа Виельгорского. Ему можно открыть материнские заботы, связанные с семейной жизнью дочери Софи.

Софья Михайловна Виельгорская, по мужу графиня Соллогуб, живет здесь же, в Ницце, вместе с мужем. Граф Владимир Александрович Соллогуб доставляет немалые огорчения и жене и старой графине. Не то смущает Луизу Карловну, что зять занят неудобным для аристократа делом – сочинением повестей и рассказов. Ужасно то, что Владимир Александрович кутит напропалую и не чурается даже сомнительных женщин. Бедная Софи!.. В меру повздыхав о Софи, Луиза Карловна рассказывает домашнему человеку Гоголю о младшей дочери, Анне Михайловне. Ей исполнилось двадцать лет, но она не имеет успеха в свете. Увы, она не блещет красотой и, равнодушная к светским увеселениям, кажется, вовсе не думает о том, о чем бы давно пора думать: о партии, достойной дочери графа и графини Виельгорских.

После утренних занятий Гоголь любил гулять по морскому берегу с Анной Михайловной Виельгорской.

– Ваше имя означает благодать, – говорил ей Гоголь. – Не для суетных дел предназначены вы! Вы сами еще не знаете себя и данных вам богом возможностей.

Анна Михайловна смущалась от непривычных речей и с тайным любопытством к ним тянулась. Ласковое море несло к ее ногам тихие волны. К каким же подвигам предназначена она, Анна-благодать?

Скоро случилось так, что, поселясь в доме Виельгорских, Гоголь всем стал необходим. Графини Виельгорские обрели пророка, чтобы внимать ему.

Неподалеку жила Александра Осиповна Смирнова. Все больше тосковала она о петербургском обществе. Все больше сознавала жестокую правду: ее чары, когда-то всесильные, блекнут. Александра Осиповна дорого бы дала, чтобы вернуть прошлое. Но бурное и сладостное прошлое неуловимо убегало от нее.

Гоголь выслушал наконец исповедь грешницы. Исповедь была горяча и стремительна. Рассказ о своих падениях Александра Осиповна сопровождала слезами.

– Теперь вы видите мою душу во всей черноте и наготе. – Она и в самом деле увлеклась покаянием, тем более что в покаянных рассказах оживало невозвратное.

Гоголь хотел вселить ей веру в исцеление:

– Знайте, сам бог вложил мне великую способность слышать душу человеческую… Говорите, говорите!..

Но он все еще боялся чего-то неотвратимого, что неминуемо должно произойти. И, даже выслушав покаянную исповедь, посещал Александру Осиповну накоротке.

Однажды он застал кающуюся Магдалину в состоянии полного душевного опустошения. Пересиливая себя, едва слышным голосом она сделала новое признание:

– Бывают минуты, хохлик, когда я боюсь сойти с ума…

Час, в который было сделано это признание, стал гораздо более важным для Гоголя, чем для нее. Он-то хорошо знал, как заползают в душу черные страхи, он давно испытал минуты, когда стоял у роковой черты.

Александра Осиповна, перестав таиться, говорила об ужасе перед смертью.

– Молитесь с рыданием и плачем! – отвечал Гоголь, как говорил сам себе. – Молитесь, как утопающий в волнах, ухватившийся за последнюю доску. Нет такой боли душевной, которую нельзя было бы выплакать слезами.

Гоголь немедленно приступил к делу. Если врач телесный тщательно выбирает лекарства, наиболее сильные против болезни, то тем более должен знать верные средства врач духовный, пекущийся о больной душе. Для исцеления души Александры Осиповны были избраны четырнадцать покаянных псалмов царя Давида. Гоголь собственноручно переписал их и вручил Смирновой, как медик вручает рецепт больному. Она должна была выучить псалмы наизусть.

Пациентка, к великому огорчению врача, выучивала плохо и, произнося трудные церковнославянские тексты, запиналась.

– Нетвердо! – сурово перебивал ее Гоголь. – Назначаю вам крайний срок – назавтра!

Он говорил с той властью, которую бог вручает своему избраннику, борющемуся с дьяволом за христианскую душу, попавшую в беду.

В часы досуга он любил по-прежнему гулять с Анной Михайловной у моря. Девушка, освоившись с ним, болтала о всякой всячине. Гоголь все больше к ней присматривался: выросшая в знатности и роскоши, она сохранила во всей простоте чистое сердце. «Благоуханная Анна!» – стал называть ее Николай Васильевич.

Должно быть, она явилась как раз вовремя на его пути.

По утрам Гоголь был всецело поглощен важными событиями, разыгравшимися в далеком Тремалаханье. Чичиков разведал, что его радушный хозяин Андрей Иванович раньше нередко ездил к соседу генералу Бетрищеву и что у генерала была дочь. Но потом как-то рушилось это знакомство и все разошлось. Разведал все это Чичиков и после обеда приступил к делу.

– У вас все есть, Андрей Иванович, одного только недостает.

– Чего? – спросил Андрей Иванович, выпуская из трубки кудреватый дым.

– Подруги жизни, – объявил Чичиков.

Ничего не ответил Андрей Иванович. Когда же выбрал Чичиков время после ужина и сказал с чувством: «А все-таки, как ни переберу ваши обстоятельства, Андрей Иванович, вижу, что нужно вам жениться, – иначе впадете в ипохондрию», – только тогда и рассказал Андрей Иванович историю своего знакомства и разрыва с генералом.

Генерал Бетрищев сначала принимал Андрея Ивановича довольно хорошо и радушно. Мир у них держался до тех пор, покуда не приехали гостить к генералу родственницы – графиня Глузтырева и княжна Юзякина, обе фрейлины времен Екатерины, отчасти болтушки, отчасти сплетницы, однако же имевшие значительные связи в Петербурге и перед которыми генерал немножко даже подличал. Андрею Ивановичу показалось, что с самого дня их приезда генерал почти его не замечал и обращался с ним как с лицом бессловесным. Он говорил Андрею Ивановичу то «братец», то «любезнейший», а один раз сказал ему даже «ты». Андрея Ивановича взорвало. С тех пор знакомство между ними прекратилось.

Слушая эту историю, Чичиков совершенно оторопел. Несколько минут он пристально глядел в глаза Андрею Ивановичу и мысленно заключил: «Да ты просто круглый дурак!» Потом, взявши его за обе руки, воскликнул:

– Андрей Иванович! Какое же это оскорбление? Что же тут оскорбительного в слове «ты»?

– В самом слове нет ничего оскорбительного, – объяснил Андрей Иванович, – но в голосе, которым было сказано оно, заключается оскорбление. Ты! Это значит: «Помни, что ты дрянь; я принимаю тебя потому только, что нет никого лучше, а приехала какая-нибудь Юзякина – знай свое место, стой у порога».

– Да хоть бы даже и в таком смысле, что же тут такого?

– Как?! – кроткий Андрей Иванович сверкнул глазами: – Вы хотите, чтобы я продолжал бывать у него после такого поступка?

– Да какой же это поступок? Это даже не поступок! Просто генерал привык всем говорить ты.

Долго еще шел разговор, при котором незримо присутствовал автор «Мертвых душ». И нет дела Гоголю, что за окнами отливает чистым серебром морская гладь, нет ему дела, что ждет его на прогулку Анна Михайловна Виельгорская.

– Позвольте мне как-нибудь обделать это дело, – сказал Чичиков Андрею Ивановичу. – Я могу съездить к его превосходительству и объясню, что случилось это с вашей стороны по недоразумению, по молодости и незнанию людей и света.

– Подличать я перед ним не намерен, – твердо сказал Андрей Иванович.

– Сохрани бог подличать! – Чичиков даже перекрестился. – Подействовать словом увещания, как благородный посредник, но подличать… Извините меня, Андрей Иванович, за мое доброе желание и преданность, я даже не ожидал, что слова мои вы принимали бы в таком обидном смысле.

– Простите, Павел Иванович, я виноват, – сказал тронутый Андрей Иванович. – Но оставим этот разговор…

– В таком случае я поеду просто к генералу без причины, – объявил Чичиков.

– Зачем? – спросил Андрей Иванович, в недоумении смотря на Павла Ивановича.

– Засвидетельствовать почтение!..

Гоголь вышел из своей комнаты к графиням Виельгорским веселый и помолодевший.

– Представьте, – сказал он, обращаясь к Анне Михайловне, – мой Чичиков опять выкинул коленце, да еще какое! – И тут же спохватился: в семействе Виельгорских понятия не имеют о том, куда и зачем собрался Чичиков. Еще меньше знают здесь о размолвке между каким-то тремалаханским помещиком и генералом Бетрищевым, тоже совершенным провинциалом.

 

Глава восьмая

В далеком Петербурге, придавленном низким зимним небом, Виссарион Белинский готовил очередной обзор – «Русская литература в 1843 году». Небогат оказался урожай. Романисты и нувеллисты старой школы попали в самое затруднительное и забавное положение: браня Гоголя и говоря с презрением о его произведениях, они невольно впадали в его тон и неловко подражали его манере. А публика читает и обращает внимание только на молодых писателей, дарование которых образовалось под влиянием поэзии Гоголя.

В кабинет зашла Марья Васильевна, приготовившаяся ко сну. Оглядела исписанные мужем листы.

– Не беспокойся, Мари! Становлюсь я тих и беззлобен.

– Если бы так! А профессор Плетнев прочтет твою статью против «Современника».

– Твоя правда, Мари! Даже на душе светлеет, как вспомню. Или ты думаешь, что я могу спокойно жить, пока отравляют воздух и Булгарин, и Греч, и Сенковский, и Шевырев, и Погодин, и все прочие, имена же их ты, господи, веси? Умру, но и из-за гроба буду их преследовать и для того испрошу у бога бессмертие души.

Марья Васильевна ушла к себе. Белинский вернулся мыслями к Гоголю: когда выдаст он продолжение «Мертвых душ»?

Но, как известно, именно этот вопрос больше всего раздражал автора поэмы. Разве мало того, что, пребывая в Ницце, он каждое утро уединяется для работы?

…Чичиков был введен в кабинет к генералу Бетрищеву. Но едва объявил Павел Иванович, что остановился у близкого соседа его превосходительства, Андрея Ивановича, генерал поморщился.

– Он, ваше превосходительство, весьма раскаивается в том, что не оказал должного уважения… потому что, точно, говорит: «Умею ценить мужей, спасавших отечество…»

– Помилуйте, что же он? Ведь я не сержусь, – сказал, смягчившись, генерал и выразил уверенность, что со временем Андрей Иванович будет полезный человек.

– Преполезный, ваше превосходительство, обладает даром слова и владеет пером.

– Но пишет, я чай, пустяки, какие-нибудь стишки?

– Нет, ваше превосходительство, не пустяки. Он пишет… историю! – Тут Чичиков приостановился и оттого ли, что перед ним сидел генерал, или просто чтобы придать более важности предмету, прибавил: – Историю о генералах, ваше превосходительство.

– Как о генералах? О каких генералах?

– Вообще о генералах, ваше превосходительство, в общности. То есть, говоря собственно, об отечественных генералах, – сказал Чичиков и сам подумал: «Что за вздор такой несу!»

– Так что же он ко мне не приедет? Я бы мог собрать ему весьма много любопытных материалов.

– Робеет, ваше превосходительство!

– Какой вздор! Из-за какого-нибудь пустого слова… Да я совсем не такой человек. – Генерал Бетрищев был полон искреннего великодушия и готов был даже ехать к Андрею Ивановичу.

– Он к тому не допустит, – говорил Чичиков, а сам думал про себя: «Генералы пришлись, однако же, кстати, между тем как язык болтнул сдуру…»

Но тут настало время явиться на сцене той, чью головку постоянно рисовал пером и карандашом Андрей Иванович.

Гоголь давно знал ее имя и, гуляя с Анной Михайловной Виельгорской, все чаще думал об Уленьке Бетрищевой. Уленька – существо невиданное, странное, которое скорее можно назвать фантастическим видением, чем женщиной. Необыкновенно трудно изобразить портрет ее, признается автор «Мертвых душ»: это было что-то живое, как сама жизнь. Она была миловиднее, чем красавица; стройнее, воздушнее классической женщины…

Оторвавшись от работы, Гоголь делил время между домом Виельгорских и Александрой Осиповной Смирновой.

Александра Осиповна реже впадала в черную меланхолию, хотя так и не доучила предписанные ей псалмы. Она все рассеяннее слушала чтение выборок из творений святых отцов.

Грешница, всласть покаявшись, вдруг сызнова почувствовала прелесть светских развлечений. В минуту откровенности она призналась Гоголю, что собирается переехать в Париж.

– В Париж?!

Это было невероятно! Это было новое искушение, которое только дьявол мог внушить женщине, едва проснувшейся для духовной жизни. Гоголь и для себя боялся этого города, в котором рождаются вихри разрушения, в котором все предано мертвящему душу разврату.

Он был и величествен и жесток, когда осыпал Александру Осиповну упреками. Он не отступится от нее, пока она не познает истину, отказавшись от всякого комфорта, пока не будет у нее только два платья – одно для праздников, другое для будних дней. Он говорил об этом как раз в тот день, когда Александра Осиповна, собравшись в Париж, раздумывала о том, какого освежения потребуют ее туалеты.

Бедный пророк! Непосильное бремя возложил на него бог: спасать душу, убегающую от спасения. Гоголь был так удручен, что Александра Осиповна решила его утешить.

– Даю вам слово, – сказала она, – если будет изнемогать моя душа, я сама позову вас.

Ну что же? Он не оставит ее в борении с дьяволом. А ушел грустный, надломленный.

Только Уленька Бетрищева может его утешить. Как в ребенке, воспитанном на свободе, в Уленьке все своенравно. Если бы кто увидел, как внезапный гнев собирал вдруг строгие морщины на прекрасном челе ее, как она спорила пылко с отцом своим, – он бы подумал, что это было капризнейшее создание. Но гнев бывал у нее только тогда, когда она слышала о несправедливости или жестоком поступке с кем бы то ни было. Когда она говорила, все стремилось у нее вслед за мыслью: выражение лица, движение рук, даже складки платья.

Широкой, щедрой кистью написан портрет Уленьки, а Гоголь все множит милые сердцу черты. То напишет о ее бестрепетно-свободной походке, то упомянет, что при ней смутился бы и самый недобрый человек, а добрый и даже самый застенчивый мог бы разговориться с ней как с сестрой.

Ведь было обещано читателям «Мертвых душ», что явится в поэме чудная русская девица, какой не сыскать нигде в мире, со всей дивной красотой женской души, вся из великодушного стремления к самоотвержению.

Пусть себе пишут некоторые критики: нам-де обещают мужей и дев неслыханных, каких еще не было в мире… Как родилась в поэме Уленька – тайна автора «Мертвых душ». И еще есть тайна: когда Николай Васильевич пишет об Уленьке, перед духовным его взором является Анна Виельгорская. Когда он совершает прогулки с Анной Михайловной, все отчетливее рисуется ему Уленька.

Бог знает, почему соединились они в его воображении, почему будет предрекать ей поэт подвиги душевные, которых она никогда не свершит.

Автор «Мертвых душ» и Анна Виельгорская шли к морю, и море, как всегда, слало свои тихие, задумчивые волны к их ногам. Николай Васильевич присмотрелся: когда Анна Михайловна говорила, все стремилось за ее мыслью – выражение лица, движение рук и даже складки платья.

 

Глава девятая

Шумно, с речами и тостами, встречала Москва новый, 1844 год. А когда улеглась праздничная толчея, профессор Шевырев многозначительно объявил Сергею Тимофеевичу Аксакову:

– Ждите подарка от Гоголя!

А Сергею Тимофеевичу бог знает почему причудилось, что готовится Гоголь обрадовать Россию вторым томом «Мертвых душ». Каково же было удивление и разочарование Аксакова, когда Шевырев вручил ему изящно изданную книжку «О подражании Христу» – – богословское сочинение средневекового монаха Фомы Кемпийского. На книге была наклеена узкая полоса бумаги, писанная рукой Гоголя. Такие же подарки получили Погодин и сам Шевырев. Шевырев покупал эти книги в Москве по поручению Гоголя и наклеивал присланные им посвятительные надписи. На присылку книг у Николая Васильевича не было средств. Он сидел в Ницце без копейки.

Всем получившим сочинение Фомы Кемпийского следовало, собравшись вместе, прочесть письмо-наставление Гоголя.

«Есть какая-то повсюдная нервически душевная тоска, – писал он. – она будет потом еще сильнее. В таких случаях нужна братская взаимная помощь».

С такой помощью и спешил Гоголь к московским друзьям. Он советовал им избрать для чтения книги «О подражании Христу» час свободный и ненатруженный. Всего лучше читать по утрам, немедленно после чаю или кофею, чтобы и самый аппетит не отвлекал читающего.

Фома Кемпийский был новой тревожной вестью, пришедшей от Гоголя. Его торжественные или полные отчаяния обращения к небу давно и непостижимо сочетались с деловитостью аптекаря, отвешивающего на весах свои снадобья и пишущего сигнатурки: принимать до еды, после еды, по столовой или по чайной ложке.

Аксаков, ничего не говоря ни Погодину, ни Шевыреву, отправил Гоголю непривычно откровенное письмо:

«…Я не порицаю никаких, ничьих убеждений, лишь были бы они искренни; но уж, конечно, ничьих и не приму. И вдруг вы меня сажаете, как мальчика, за чтение Фомы Кемпийского, нисколько не зная моих убеждений, да еще в узаконенное вами время – после кофею… Смешно и досадно! И в прежних ваших письмах некоторые слова наводили на меня сомнение. Я боюсь, как огня, мистицизма, а мне кажется, он как-то проглядывает у вас. Вы ходите по лезвию ножа! Дрожу, чтоб не пострадал художник!»

Долго не решался послать это письмо Аксаков. Долго будет идти оно на чужбину к Гоголю.

Гоголь по-прежнему жил в Ницце. В Ниццу пришла весна. Новыми красками блистали горы. Тихо ластилось к солнцу лазурное море. Но в утренние часы Гоголь никуда не выходил.

…В его тетради заполняются новые страницы. Увидя Уленьку, зашедшую в отцовский кабинет, даже Чичиков нашел в ней один только недостаток – недостаток толщины. Но стоит ли автору спорить с героем, который, не будучи поэтом, имел свое понятие о качествах, украшающих женщину? Куда больше интересовал Гоголя дальнейший разговор Павла Ивановича с генералом Бетрищевым.

– Изволили ли вы, ваше превосходительство, слышать когда-нибудь о том, что такое: полюби нас черненькими, а беленькими нас всякий полюбит? – отнесся Чичиков к генералу с улыбкой, пожалуй, даже несколько плутоватой.

И, побуждаемый автором «Мертвых душ», Чичиков рассказал его превосходительству анекдот. Суд, выехавший на следствие, заворотил в полном составе к молодому управителю имения, из немцев. А немец только что женился, и сидят счастливые супруги за чаем. Вдруг вваливается сонмище. Небритые, заспанные и вполпьяна. Немец оторопело спрашивает: «Что вам угодно?» Не знал, стало быть, русских обычаев и даже не подумал, чудак, об угощении. «Ах, так!..» – говорят ему судьи. И вдруг – перемена лиц и физиономий. «Сколько, – спрашивают, – выкуриваете вина по имению? Покажи книги». Туда-сюда… Эй, понятых! Взяли, связали управителя да в город. Полтора месяца и просидел немец в тюрьме.

– Вот на! – сказал генерал. Уленька в гневе всплеснула руками.

Но еще не кончился анекдот. Жена немца бросилась хлопотать. А что может молодая неопытная женщина? Спасибо, нашлись добрые люди, которые посоветовали пойти на мировую. Немец управитель отделался двумя тысячами и благодарственным обедом.

Угощаясь, судьи корили немца: «Ты бы все хотел нас видеть прибранными, да бритыми, да во фраках? Нет, брат, полюби нас черненькими, а беленькими нас всякий полюбит».

Уленька болезненно застонала. Генерал Бетрищев расхохотался. Чичиков был вполне доволен произведенным эффектом. Только автор «Мертвых душ» в изнеможении положил перо. Непреодолимый рок тянет его к обличению жизни, в которой совершаются изо дня в день подобные анекдоты. Когда же выберется он из бездонного омута? Гоголь сидел подавленный, потом снова взялся за тетрадку.

Генерал Бетрищев то и дело возвращался к услышанному казусу.

– Как бишь, – спрашивал он у Чичикова: – полюби нас беленькими?..

– Черненькими, – со всей деликатностью поправлял Чичиков. Туловище генерала вновь начинало колебаться от смеха. Чичиков вторил междометием: хе-хе-хе, пустив это междометие, из уважения к генералу, на букву э.

Между тем, отослав дочь, генерал приступил к предобеденному омовению. Камердинер-великан, в густых усах и бакенбардах, явился в кабинет с серебряной лоханкой и рукомойником в руках.

– Ты мне позволишь одеваться при тебе? – спросил генерал у Чичикова.

– Помилуйте, не только одеваться, но можете совершать при мне все, что угодно вашему превосходительству.

Генерал стал умываться, брызгаясь и фыркая, как утка.

– Как бишь, – переспрашивал он, вытирая толстую шею: – полюби нас беленькими?..

– Черненькими, – со всей деликатностью поправлял Чичиков. Он был в духе необыкновенном.

– Пора, Павел Иванович! – наставлял героя автор «Мертвых душ», – решительно пора приступить к делу.

Гоголь походил по комнате, потом, перечитывая написанное, снова оказался в генеральском кабинете. Теперь писалось легко, будто и никогда не жаловался он на приневоливание.

– Есть еще одна история, ваше превосходительство, – сказал Чичиков и начал по обыкновению несколько издалека.

В его рассказе возник дядюшка, дряхлый старик, а у дядюшки будто бы триста душ. Сам он управлять имением не может и племяннику не передает. Пусть-де племянник докажет, что он надежный человек, не мот, пусть раньше сам приобретет триста душ, тогда дядюшка передаст ему и свои триста.

– Какой дурак! – Генерал все еще не понимал сути.

Чичиков сделал новое пояснение: при дядюшке есть ключница, а у ключницы – дети. Того и смотри, старик все им передаст.

Генерал Бетрищев по-прежнему недоумевал: чем он-то может пособить новому знакомцу?

Павел Иванович наконец прямо заговорил о мертвых душах, которые его превосходительство мог бы продать ему с совершением купчей крепости как бы на живых, а он бы, Чичиков, представил купчую дядюшке.

Не в первый раз приступал к негоциям Павел Иванович, и по-разному принимали его просьбу господа помещики: и Манилов, и Ноздрев, и Коробочка, и Собакевич, и Плюшкин. Но эффекта, который последовал теперь, Чичиков никак не ожидал.

Генерал разразился таким смехом, что как был, так и повалился в кресло, даже закинул голову назад и чуть не захлебнулся. Чичиков с беспокойством ожидал окончания этого необыкновенного смеха.

– Попотчевать старика, подсунув ему мертвых… В каких дураках будет твой дядя! – Генерал совсем развеселился. – Да я бы пятьдесят тысяч дал, чтобы посмотреть на него в то время, как ты поднесешь ему купчую на мертвые души.

Генерал заинтересовался новыми подробностями, касавшимися старика. Спрашивал о его летах, да крепок ли на ноги, и даже есть ли у него зубы. И, выслушав ответ Чичикова, каждый раз приговаривал:

– Экой дурак! Экой осел!

– Точно так, ваше превосходительство… Если будете, ваше превосходительство, так добры…

– Чтобы отдать тебе мертвых душ? Да за такую выдумку я их тебе с землей, с жильем. Возьми себе все кладбище… А старик-то! В каких дураках будет!

Генеральский смех пошел отдаваться по всему дому. Отголоски его достигли даже далекой Ниццы, где жил автор «Мертвых душ».

 

Глава десятая

На русскую масленицу Александра Осиповна Смирнова получила от Гоголя неожиданную шуточную записку:

«Не позовете ли вы завтра, в пятницу, на блины весь благовоспитанный дом Paradis, то есть графиню с обеими чадами, что составляет включительно со мною, грешным, ровно четыре персоны. Полагая на каждую физиономию по три блина, а на тех, кто позастенчивее, как-то на Анну Михайловну и графиню, даже по два, я полагаю, что с помощью двух десятков можно уконтентовать всю компанию…»

Александра Осиповна тем более не хотела ни в чем отказывать Гоголю, что день ее отъезда в Париж был окончательно назначен. Блины состоялись.

Гоголь был весел и как-то сосредоточен.

– А знаете ли вы, сударыни, – вдруг спросил он, – как закладывают на Руси кулебяку на четыре угла?

На тарелке Николая Васильевича пылал пышный блин, ворчало распущенное масло. Прищурившись, словно для того, чтобы лучше разглядеть воображаемую кулебяку, он отдался рассказу.

– Вот как закладывают, сударыни, кулебяку на четыре угла. В один угол положат щеки осетра да вязигу, в другой запустят гречневой кашицы да грибочков с лучком, да молок сладких, да мозгов, да чего-нибудь еще такого, этакого…

Гоголь причмокивал губами.

– Да надобно непременно, чтобы кулебяка, если она достойна своего звания, с одного боку зарумянилась, а с другого чтобы охватило ее полегче. Да исподу-то надобно так пропечь, чтобы проняло ее соком, чтобы даже не услышать ее во рту, чтобы как снег растаяла…

Дамы смеялись, слушая кулинарный экспромт. Только Анна Михайловна Виельгорская смотрела на Гоголя с неприкрытым удивлением: тот ли это Николай Васильевич, который недавно говорил ей о пользе страдания? И вдруг кулебяка на четыре угла!

Гоголь усердно потчевал Софью Михайловну Соллогуб, объясняя, как следует приправлять блины икрой и семгой, а потом, для подстегивания аппетита, непременно надо вернуться к соленому груздю.

Соленые грузди показались особенно забавны в Ницце, хотя стоило посмотреть, как Николай Васильевич цеплял на вилку воображаемый груздь, чтобы ощутить тонкий грибной аромат.

– Сделайте одолжение, Софья Михайловна, еще один блин!

– Увольте, – смеялась Софья Михайловна Соллогуб, – не могу. Места нет.

Гоголь посмотрел на нее, не снимая маски чревоугодника, которой прикрылся с начала пиршества.

– Могу поведать вам о поучительном случае. Однажды, представьте, в церкви не было места. Давка была такая, что и яблоку негде упасть. А вошел городничий – и тотчас нашлось для него место. Добрый блин, Софья Михайловна, тот же городничий.

И опять смеялись все, кроме Анны Виельгорской. Не раз говорил ей Гоголь о грехе чревоугодия.

Но ничего странного не оказалось бы в поведении Николая Васильевича, если бы знала Анна Михайловна: как раз в эти дни автор «Мертвых душ» свел знакомство с тремалаханским помещиком Петром Петровичем Петухом.

Самое появление его в тетради Гоголя было необыкновенно. Петру Петровичу, походившему на арбуз, суждено предстать перед читателями запутавшимся в рыболовных сетях. Мужики тянут сеть к берегу, а барин-арбуз выкрикивает скороговоркой: «Стой, черти! Зацепили меня, проклятые, за пуп!»

Кое-как выбравшись на берег и освободившись от сетей, Петр Петрович является удивленному взору Чичикова, держа одну руку козырьком над глазами в защиту от солнца, другую – пониже, на манер Венеры Медицейской, выходящей из бани.

– Обедали? – был первый вопрос Петуха.

А там и пошло! От закуски к обеду, от обеда к ужину. По этой части Петр Петрович оказался совершенным разбойником и прирожденным поэтом.

– Два года воспитывал на молоке, ухаживал, как за сыном, – говорил он, накладывая Чичикову хребтовую часть теленка, жаренного на вертеле.

Все, что подавалось у Петра Петровича: и уха, созданная из молоки, икры и потрохов осетра с присовокуплением лещей; и свиной сычуг, со льдом в середке и с добавлением мелкой сечки из снетков, – все могло соперничать по роскоши красок с полотнами голландских живописцев.

– Барабан! Никакой городничий не взойдет! – сказал Чичиков, обследовав свой живот, когда был, наконец, отпущен Петухом на покой.

В соседней комнате хозяин заказывал повару на завтрашний день, под видом раннего завтрака, полный обед. «Да поджарь, да подпеки, да дай взопреть хорошенько», – наставлял повара Петр Петрович. Чичиков заснул на каком-то индюке.

Имение Петуха оказалось, конечно, заложено. Все пошли закладывать, так зачем отставать от других?

Работая в Ницце, автор «Мертвых душ» свел еще одно примечательное знакомство. Ничуть не уменьшилась, стало быть, его способность творить.

Но тут глубокой заботой омрачалось лицо Гоголя. Если взять арбузоподобного Петуха, или бравого генерала Бетрищева, или коптителя неба Андрея Ивановича Дерпенникова, Тентетникова тож, имения их могли бы находиться рядом с имением любого Манилова или Собакевича, в окрестностях небезызвестного губернского города NN. Могли обитать новые герои и подле губернского города Тьфуславля.

Но где, в какой губернии, в каком уезде, могут найтись владетели ревизских душ, живущие не для себя, а для пользы общей? Где они, господа поместные дворяне, способные создать счастливую жизнь и себе и своим подвластным? Хоть бы снова встретиться Гоголю с Константином Федоровичем Скудронжогло. А вместо того из сетей вышел Петр Петрович Петух!

Не раз открывал Николай Васильевич первый том «Мертвых душ» и перечитывал собственные строки:

«Русь! Чего же ты хочешь от меня? Какая непостижимая связь таится между нами? Что глядишь ты так, и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?..»

С непоколебимой верой в себя написались когда-то эти строки.

– Чего же ты хочешь от меня, Русь? – снова повторяет автор «Мертвых душ», но колеблется прежняя вера. Сколько ни приневоливал себя, молчат небранные струны.

 

Глава одиннадцатая

Вслед за Александрой Осиповной Смирновой, уехавшей в Париж, собрался в путь и Гоголь.

Оставалось только дать наставление графиням Виельгорским. Николаю Васильевичу в самом деле казалось, что горести Луизы Карловны и Софьи Михайловны требуют его постоянного участия. Ему и в голову не приходило, что любое известие из дворцовых петербургских сфер куда больше усладит душу Луизы Карловны, чем молитва. Не знал он и о том, что Софья Михайловна Соллогуб собирается с матерью в Париж вовсе не для того, чтобы читать покаянные псалмы.

Иначе внимала учителю жизни Анна Виельгорская. Перед расставанием он говорил ей душевно:

– Ваше поприще будет гораздо больше, чем у всех ваших сестер. Поле подвигов ваших близко…

Сердце Анны Михайловны билось сильно. Привыкнув к своей незаметности в свете, она не отказывалась от честолюбивых мыслей о будущем. Да, сердце дочери могущественного царедворца билось сильно. Но от разных причин трепещут девичьи сердца. Анна Михайловна внимала пророческим словам, но не думала о том, кто их произносил. Конечно, если бы перед ней стоял герой ее девичьих мечтаний, она предпочла бы иные речи.

Гоголь улыбнулся неожиданно светлой улыбкой.

– Я сужу о вас по тем душевным способностям, которые я потихоньку подсмотрел. Пусть все будут так безмятежны, как вы!

Прощальный вечер с графинями Виельгорскими прошел, по убеждению Гоголя, довольно весело. Только когда разговор зашел о значении снов, Гоголь впал в задумчивость.

– Я не верю ни снам, ни предчувствиям, ни приметам, – отозвался он. И тут же продолжал: – Но есть сны, которые действуют прямо на душу, те сны святы, они от бога. С такими снами связаны судьбы всей нашей жизни.

Бог знает, какие сны наяву грезились ему в эту минуту. Прощаясь, он еще раз пристально посмотрел на Анну Виельгорскую.

И в новую дорогу пустился скиталец. Дорога! Сколько родилось в тебе чудных замыслов… А бывает и так, что вместо поэтических грез вдруг завихрится в отдалении черный смерч и будет двигаться на тебя с неумолимой быстротой.

На этот раз случилось другое. В Страсбурге пароход, на котором плыл Гоголь по Рейну, ударился об арку моста и изломал колеса.

Путешественник, который совсем недавно говорил о себе, что не верует ни в предчувствия, ни в приметы, вопросил себя: зачем случилось происшествие с пароходом? И тут же ответил: задержка в пути дана ему для того, чтобы послать еще одно напоминание в покинутый дом Виельгорских. Письмо из Страсбурга он адресовал графине Луизе Карловне. Гоголь напоминал, что кроме собственноручно переписанных молитв он оставил им правила воспитания души, подтвержденные примерами из жития святых. «Примите их, как повеление самого бога!» – значилось в письме.

Гоголь спешил в Дармштадт. В Дармштадте он встретился с Жуковским. Василий Андреевич звал Гоголя во Франкфурт, куда он переселялся из Дюссельдорфа, и так соблазнительно описывал уединенную прелесть франкфуртского загородного домика, что неудержимо потянуло скитальца к тихой пристани. Предчувствуя недоброе, предвидя по многим признакам надвигающийся припадок черной тоски, он не знает, как и где от него спастись.

Жуковский еще хлопотал с переездом семьи. Гоголь его опередил. Сидел во Франкфурте в гостиничном номере и никуда не выходил. Торопясь сказать людям самое нужное, писал письмо за письмом.

Павлу Васильевичу Анненкову Гоголь объяснил:

«Если бы только хорошо осветились глаза наши, то мы бы увидели, что на всяком месте, где б ни довелось нам стоять, при всех обстоятельствах, каких бы то ни было, сколько есть дел в нашей собственной, в нашей частной жизни…»

Самую же главную мысль подчеркнул особо:

«Всяких мнений о нашем веке и нашем времени я терпеть не могу, потому что они все ложны, потому что произносятся людьми, которые чем-нибудь раздражены или огорчены».

Письмо направлялось в Петербург. Анненков дружит с людьми, пишущими в «Отечественных записках». Пусть почитают и вразумятся.

Анненкова поразил высокомерный тон письма: никогда раньше так не писал Гоголь. Пошел с письмом к Белинскому. Грустные мысли навеяло оно на Виссариона Григорьевича.

– Да что он толкует об обязанностях частной жизни и, будто нарочно, убегает от вопросов общих? Почему все, решительно все мнения о нашем времени кажутся ему ложными? Куда он идет?..

А потом и вовсе прекратились известия от Гоголя. Но по-прежнему не было статьи Белинского, в которой он так или иначе не коснулся бы созданий Гоголя. Гоголь произнес приговор царству мертвых душ, и никто, даже сам судья, не в силах ни изменить, ни отменить этот приговор. Приведись Белинскому повстречаться с Гоголем – он бы еще раз ему это повторил. И еще бы сказал:

– Вы открещиваетесь, Николай Васильевич, от всех мнений о нашем времени, потому что боитесь разрушительного вихря? Но не сами ли вы подняли этот освежительный вихрь в России? Взгляните на родину из своего прекрасного далека. Люди видят и клеймят Чичиковых, на которых вы им указали; люди говорят о маниловщине, о ноздревщине, потому что вы открыли им глаза. Каждое слово ваше пробуждает общественную мысль. И вы же пытаетесь теперь убедить нас, чтобы каждый занялся только частным своим делом. Опомнитесь!

Вот так непременно бы сказал Гоголю Виссарион Белинский.

 

Глава двенадцатая

Знаменитый профессор Копп обследовал пациента, не нарушая загадочного молчания. Гоголь покорно ждал. Наконец профессор объявил: он рекомендует морские ванны в Остенде. Еще раз присмотрелся к пациенту: он настаивает на немедленном исполнении своего предписания. Иначе может прийти гораздо худшее состояние. И, разумеется, он запрещает до улучшения здоровья всякие занятия.

Профессор Копп не знал, конечно, что значит этот запрет для автора «Мертвых душ».

Медик еще раз взглянул на истомленное лицо случайного пациента и заключил осмотр ободрительной улыбкой.

– Все будет хорошо!

В августе в Остенде можно было каждый день видеть приезжего, медленно прогуливавшегося по морской плотине. Он не заводил никаких знакомств. Подле него не было никого из близких. Иногда он останавливался и, сняв шляпу, с удовольствием подставлял голову ветру. Ветер шевелил его длинные волосы, ниспадавшие почти до плеч. Так мог он стоять очень долго, нисколько не жалея летящих часов. Ему и в самом деле было некуда девать свое время.

Обещали приехать в Остенде графини Виельгорские, а уехали в Дувр. Гоголь готов был ринуться за ними, – не все ли равно, где принимать морские ванны! Но этому порыву мешают самые прозаические препятствия. Во-первых, Николай Васильевич не переносит морской качки; во-вторых, в Дувре жизнь, говорят, вдвое дороже. Хорошо графиням Виельгорским, которые могут не считать расходов. У него же денег, как всегда, в обрез.

Гуляя у морского берега, Гоголь нередко устремляет взор вдаль, – может быть, туда, где находится Дувр. Если же и является его духовному взору Анна Виельгорская, никогда не думает он при этом о своей одинокой судьбе.

Обещала еще заехать в Остенде Александра Осиповна Смирнова, но некогда теперь ей тратить время на путешествия. Ее муж получил назначение губернатором в Калугу, и Александра Осиповна отправилась на родину.

Словом, надеялся Гоголь пожить в Остенде с людьми, близкими душе, а оказался один как перст. Нервические припадки измучили его вконец. Первые морские ванны не принесли никакого облегчения.

Случай, который кажется ему счастливым, а может быть даже ниспосланным богом, сталкивает его с графом Александром Петровичем Толстым.

Заграничные знакомые Гоголя все, как на подбор, принадлежат к русской знати. Все те же владетели дедовых имений и живой, крещеной собственности заполняют зарубежные курорты.

Граф Александр Петрович Толстой, проведя молодые годы на военной службе, стал позднее тверским губернатором, а потом военным губернатором Одессы. Он принадлежал к тем сановникам императора Николая I, которые с одинаковым убеждением верили в чудодейственную силу и кнута и молитвы, равно необходимых для народа. Православную церковь граф почитал одним из министерских департаментов, ничем не отличающимся от прочих департаментов государственной машины.

Собственные отношения с богом Александр Петрович строил, разумеется, иначе. Господу богу поручалась охрана графской души и всех земных благ и преимуществ, которыми по рождению был наделен Александр Петрович. Поскольку этим благам и преимуществам грозила извечная опасность от вольнодумцев и бунтующих мужиков, а охранять порядок даже всемогущему богу становилось все труднее, граф Толстой щедро платил вседержителю чтением акафистов, слушанием обеден и всенощных. Как ни были распространены в аристократических кругах мистические увлечения, Александр Петрович Толстой был первый среди ханжей, лицемеров и мракобесов.

На что же понадобилось автору «Мертвых душ» это чучело, насквозь пропахшее ладаном, обвешанное под элегантным сюртуком священными амулетами? Или явится в поэме еще одна мертвая душа, страшнее тех, что были показаны прежде? Если бы так!

Возобновив в Остенде знакомство с графом Толстым, Гоголь встрепенулся. Перед ним был русский сановник, знаток порядков управления, ныне отдыхающий от понесенных трудов. От кого же и набраться справок, необходимых для показа жизни в губернском городе Тьфуславле!

Автор «Мертвых душ» буквально впился в бывшего губернатора. Граф Толстой был куда более склонен поговорить с соотечественником, встреченным на чужбине, о благодати, почиющей на православной церкви, или о святых угодниках, явленных в богоизбранной России. А соотечественник настойчиво расспрашивал о делах и обязанностях, порученных губернатору. Его интересуют чрезвычайные происшествия, деятельность земского суда и уголовной палаты, рекрутские наборы, потом приказ общественного призрения, ведающий больницами и богадельнями, потом взаимоотношения губернатора с предводителем дворянства. Вопросам нет конца. Беседа затягивается; Гоголь тут же исписывает страницу за страницей в записной книжке.

Этакая удача! Автору «Мертвых душ» после окончания Нежинской гимназии никогда не приходилось жить ни в губернских, ни в уездных городах. Признайся читателям – кто поверит?

Гоголь спрашивает о губернских чинах, не подведомственных губернатору. Что делает прокурор – око закона? Верно ли, что ни одно дело не имеет исполнения без его пометки на бумагах?

Быстры, стремительны движения Гоголя. Все его силы обращены к будущему труду. Возродился автор – пойдет вперед поэма!

Морские ванны сулят ему, после первых неудач, чуть ли не полное исцеление.

– А как, Александр Петрович, кормятся взяточники? – спрашивает Гоголь, держа карандаш наготове.

Странно было бы заподозрить, что может быть прикосновенным к подобным делам именитый и состоятельный граф Толстой. Но Александр Петрович умудрен опытом службы. На его глазах творилось это черное дело во всех губернских присутствиях. Бывший губернатор охотно поучает неискушенного соотечественника. Можно сказать, он, как профессор студенту, излагает целую науку. Есть взятки постоянные, словно полагающиеся чиновнику по должности, и есть взятки случайные, как кому повезет. Взятки могут брать все: и губернатор, и вице-губернатор, и прокурор, и губернские советники, и самый ничтожный из секретарей, – у каждого есть свое поле для прокормления. И никому на том поле не тесно, каждому достанет.

Тщательно записывает Гоголь эту удивительную науку, пока не онемеет рука, а граф все говорит и говорит…

Автор «Мертвых душ» блуждал словно по кругам ада, пытаясь постигнуть все таинства и секреты, от которых кормятся должностные лица. Описанный им ранее в «Мертвых душах» чиновник гражданской палаты губернского города NN Иван Антонович Кувшинное Рыло теперь казался невинным младенцем, достойным ангельского нимба. Гоголю виделся чиновноподобный дьявол, который невидимо управляет бесовским стадом, алчущим добычи. Так обстоят дела в каждом российском Тьфуславле.

Но именно в Тьфуславле должно явиться мужам добродетели.

 

Глава тринадцатая

Первый разговор об этом замечательном человеке произошел в доме Скудронжогло. Чичиков, восхищенный рассказами Константина Федоровича о доходах от имения, говорил ему:

– Сладки мне ваши речи, досточтимый Константин Федорович. Могу сказать, что не встречал человека, подобного вам по уму.

– Нет, Павел Иванович, – отвечал Скудронжогло, – если хотите знать, есть у нас умный человек, которого я и подметки не стою.

– Кто это?

– Наш откупщик Муразов. Вот человек, который целым государством управит.

– Слышал, слышал о нем, – подхватил Чичиков. – Говорят, человек, превосходящий меру всякого вероятия: десять миллионов, говорят, нажил.

– Какие десять! Перевалило за сорок! Скоро половина России будет в его руках.

Тут последовала новая речь Скудронжогло, несколько отдающая риторикой, за что тайно недолюбливал его автор «Мертвых душ».

Чичиков слушал Константина Федоровича, вытаращив глаза и разинув рот.

– Изумляешься мудрости промысла при рассмотрении букашки, – начал Павел Иванович. – Для меня же более изумительно, когда в руках смертного могут обращаться такие громадные суммы. Позвольте осведомиться насчет одного обстоятельства: скажите, ведь это, разумеется, вначале приобретено не без греха?

– Самым безукоризненным путем и самыми справедливыми средствами, – поручился Скудронжогло.

– Не поверю, почтеннейший, – упорствовал Чичиков, – извините, не поверю!

Важнейший разговор, завязавшийся между Константином Федоровичем Скудронжогло и Павлом Ивановичем Чичиковым, как-то сам собой прервался…

Много времени утекло с тех пор. Автор «Мертвых душ» вернулся из Остенде во Франкфурт и снова пригнездился у Жуковского. Давно не было у него такой веры в свои силы. Пора подвергнуть Чичикова, обжившегося в Тьфуславльской губернии, назначенным для него испытаниям.

Размах у Павла Ивановича теперь совсем другой. Бог знает как, подъехал он к богатейшей старухе миллионщице, которая доживала век в Тьфуславле со своими моськами, канарейками, племянницами и приживалками. И стал в ее доме первым человеком. Обдумывая будущие виды, Павел Иванович несколько загадочно говорил со старухиной племянницей об одинокой своей жизни, а сам внимательно присматривался к сундукам, которые держала старуха миллионщица при себе в опочивальне. Чичиков уже успел оттеснить от нее ближайших наследников, между которыми был и местный губернатор и разорившийся от беспечной жизни помещик Хлобуев.

Может быть, еще требовалось Чичикову некоторое время, чтобы окончательно решить, как завладеть богатством старой хрычовки, а она возьми да умри! Тут проявил себя Павел Иванович как отважный воин, оказавшийся перед неожиданными препятствиями на поле битвы. По его распоряжению нашли бабу, которую обрядили в платье умершей, и баба эта, ничего не понимая в происходящем, подписала за покойницу подложное завещание. Кое-что немедленно перешло после этого из старухиных сундуков в знаменитую шкатулку Чичикова.

Словом, все было обстроено благоразумно. Чичиков не то чтобы украл, но попользовался. Конечно, следовало бы после этого выехать ему вон из города, но дороги испортились.

А в Тьфуславле вслед за одной ярмаркой, на которой прасолы и кулаки скупали нехитрые произведения крестьянского хозяйства, открылась другая ярмарка, собственно дворянская.

Некоторые помещики из-за неурожая удержались в деревнях. Зато чиновники, как не терпящие неурожая, развернулись широко. Какой-то француз открыл новое заведение: неслыханный в губернии воксал с ужином будто бы по необыкновенно дешевой цене и наполовину в кредит. Этого было достаточно, чтобы ринулись к французу не только столоначальники, но и канцелярские, в надежде на будущие взятки с просителей. Даже Павел Иванович Чичиков приволокнулся было за какой-то заезжей плясуньей.

Неотступно следил автор «Мертвых душ» за каждым шагом своего героя. Еще ничего не ведал Чичиков о тучах, сгущавшихся над его головой. В рассеянии прогуливался он по тьфуславльской ярмарке.

– Есть сукна брусничных цветов с искрой? – спросил он, войдя в лавку к купцу европейского типа, с бритым подбородком, но с чахлым лицом и гнилыми зубами. Этим чахлым лицом и гнилыми зубами наградил автор купца за приверженность к европейской моде. То ли дело, если бы оказался купец, по русскому обычаю, бородачом, в меховой горлатной шапке!

Пока Чичиков ждал ответа купца, Николай Васильевич стал перелистывать записную книжку, в которую заносил на случай всякую всячину. Чего только в этой книжке нет! Подробно записаны названия всяких ремесел и полюбившиеся писателю слова и выражения народного говора; описание крестьянской избы и тот особый язык, на котором объясняются охотники и голубятники; названия блюд, и птичьи и звериные обычаи, и сведения о рыбной ловле, о хлебной торговле, о крестьянских работах. Полистал записную книжку Николай Васильевич и нашел подходящее для купца слово: есть, мол, у нас сукна зибер, клер и черные.

Но не таков был покупатель Чичиков, чтобы можно было подсунуть ему первый попавшийся товар. Когда покупка была наконец сделана, хозяин лавки почтительно одобрил выбор:

– Вот-с сукно-с… Цвету наваринского дыму с пламенем!

Этих словечек не было в записных книжках Гоголя. Но известно – мастер он пустить по свету такое словцо, что долго будет гулять между людьми, вызывая невольную улыбку даже у хмурого человека.

А действие поэмы стало разворачиваться со стремительной быстротой. В лавку пришел разорившийся помещик Хлобуев, которого ловко объехал на кривой Павел Иванович Чичиков в подложном завещании старухи; следом за Хлобуевым появился Афанасий Васильевич Муразов, тот самый откупщик, который будто бы приобрел свои миллионы самым безукоризненным путем и самыми справедливыми средствами. Чичиков успел только приветствовать откупщика почтительным снятием картуза да короткой фразой о прекрасной погоде. Муразов увел Хлобуева к себе.

…Во Франкфурте стояла дождливая осень. Жуковский трудился над переводом «Одиссеи». Как ни восторгался этим великим трудом Гоголь, теперь он слушал рождающиеся строки, не выходя из глубокой отрешенности. А то ответит невпопад и опять убежит к себе наверх.

Автор «Мертвых душ» жил всеми мыслями в скромном жилище откупщика Муразова. Николай Васильевич воочию видит необыкновенное для миллионщика жилище. Неприхотливее этой комнатки нельзя найти даже у ничтожного чиновника. Откуда бы взяться такой несуразности? Зачем селить миллионщика в убогой конуре? Или суждена ему участь Плюшкина, старого знакомца читателей «Мертвых душ»? Ничуть! Когда пишет Гоголь о Муразове, даже лицо его светлеет. Пробил час: в поэме явился наконец муж божеских доблестей.

Афанасий Васильевич Муразов участливо слушал горькую исповедь Хлобуева. Чтобы выпутаться из стеснительных обстоятельств, Хлобуеву нужно по крайней мере сто тысяч, если не больше. Словом, невозможное дело! И служить ему невозможно. Нельзя же начать с должности писца человеку в сорок лет, у которого и поясница болит, да и обленился он. Другой же должности, кроме писцовой, ему не дадут. Да и случись иначе, Хлобуев все равно не стал бы брать взяток. Как же ему ужиться на службе?

– Нет, Афанасий Васильевич, – говорил Хлобуев, – никуда я не гожусь. На малейшее дело не способен.

– Да ведь молитесь же вы богу? – прозвучало ответное слово Муразова. – Вы ходите в церковь, не пропускаете, я знаю, ни утрени, ни вечерни. Зачем же вы так не рассуждаете в делах светских? Ведь и в свете мы должны служить богу. Если и другому кому служим, мы потому только служим, что так бог велит.

Долго говорил Афанасий Васильевич, и трудно было понять: повторял ли он мысли из наставительных писем, которые рассылал друзьям Гоголь, или сам автор «Мертвых душ» щедро наделил этими мыслями откупщика-миллионщика? Все неуловимо перемешалось.

Суров показался вначале грешнику Хлобуеву Афанасий Васильевич Муразов. Муразов ясно доказал, что не спасут Хлобуева никакие деньги, потому что растратит он их без всякого расчета, давая взаймы или угощая приятелей.

Но едва объявил несчастный Хлобуев, что он готов признать над собой власть Афанасия Васильевича, тотчас перебил его откупщик:

– Но я наложу на вас богоугодное дело.

И открылся перед Хлобуевым верный путь спасения. Ему следовало облечься в простую сибирку, сесть в рогожную кибитку и, получив от архиерея благословение, ехать по городам и деревням, чтобы собирать доброхотные даяния на строящуюся где-то бедную церковь.

– Призадумались? – спросил Муразов. – Вы здесь две службы сослужите: одну – службу богу, а другую – мне.

– Вам? – Хлобуев, по человеческой слабости, может быть, думал, что хочет использовать его Афанасий Васильевич для какой-нибудь своей выгоды. Но не таков был Муразов. Речь его отлилась в рукописи Гоголя вполне.

– Вы отправитесь по тем местам, где я еще не был, – говорил Муразов, – и узнаете на месте все: как живут мужики, где терпят нужду. Скажу вам, что мужичков люблю оттого, что я и сам из мужиков. Но дело в том, что завелось меж ними много всякой мерзости. Раскольники и всякие бродяги смущают их, восстанавливают против властей и порядков; а если человек притеснен, так он легко восстанет… Да дело в том, что не снизу должна начаться расправа. Уж тогда плохо, когда пойдет на кулаки: уж тут никакого толку не будет, только ворам пожива. Вы человек умный, вы рассмотрите, узнаете, где терпит человек от других, а где от собственного неспокойного нрава. Я вам на всякий случай дам небольшую сумму на раздачу тем, которые терпят безвинно. С вашей стороны будет полезно утешить их словом и объяснить, что бог велел переносить безропотно и молиться, а не буйствовать и не расправляться самому. Словом, говорите им, никого не возбуждая ни против кого, а всех примиряя.

По свидетельству автора «Мертвых душ», возрождение Хлобуева началось немедленно: в голосе его стало заметно ободрение, спина распрямилась, и голова приподнялась, как у человека, которому светит надежда…

Живописуя благодетельного откупщика Муразова, Гоголь, по-видимому, вовсе не заглядывал в собственные записные книжки. А ведь там много сказано именно об откупщиках. Записано, например, о назначении мест в губерниях для производства рекрутских наборов: «Губернское правление больше всего берет с откупщиков за назначение места, где, в каком уезде составить рекрутские присутствия, потому что выпивается в это время вина множество. Иногда 80 тысяч срывает губернское правление взятки с откупщика…» Да как и не сорвать! Открылись рекрутские присутствия, забривают рекрутам лбы, морем разливается горе-горюшко народное. Откупщик тут как тут: навез зелена вина – пейте, православные! Можно и восемьдесят тысяч отдать чиновникам: барыши всё с лихвой покроют.

И еще записано в памятной книжке: «Казенная палата, сдирая чрезмерную сумму с откупщика, ему мирволит во всем: дозволяет открывать кабаки не в законных местах и не в законные часы, дозволяя разводить водой вино… Откупщик всем дает: губернатору, смотря по губерниям, – от десяти до шестидесяти тысяч; в казенной палате – вице-губернатору и советнику винных дел – не меньше самого губернатора, и так нисходя до мелких чиновников. Кроме того, всякий служащий имеет право послать за штофом сладкой водки к откупщику, в каком бы месте ни служил».

Но как бы ни был бесчувствен человек, как бы ни была усыплена его природа, в две минуты может совершиться его пробуждение. Нельзя даже ручаться в том, чтобы развратнейший и презреннейший не сделался лучше и светлее всех.

Нигде нет столько грязи, как вокруг откупов. Вот и появится в «Мертвых душах» откупщик, наделенный божескими доблестями. Воочию увидят соотечественники великую силу нравственного возрождения души в мыслях о боге.

Пусть повторят дорогие соотечественники вместе с богоугодным откупщиком Афанасием Васильевичем Муразовым: бог велел переносить несчастья безропотно и молиться, а не буйствовать и не распоряжаться самому. Пусть откупщик Муразов пошлет странствовать разорившегося помещика Хлобуева, чтобы тот, беседуя с мужиками, всех примирял!..

Оторванный от родины, трагически одинокий, если не считать скучающих великосветских дам, гонимый страхом черного недуга, страждущий нестроениями русской жизни и готовый отдать жизнь на благо соотечественников, Гоголь рисует совершенно фантастическую картину… и свято в нее верит.

Пусть явятся на Руси десятки, сотни Муразовых, пусть поедут по городам и весям сотни, тысячи Хлобуевых! Исполинскими кажутся автору «Мертвых душ» дела, которые совершит на благо людям откупщик Муразов.

…Из Франкфурта пошли новые признания Гоголя друзьям. Одно из первых таких признаний получила Анна Виельгорская: напрасно искать истину в его прежних сочинениях. Анна Михайловна Виельгорская жила с матерью в Париже и, забыв предсказания Гоголя о своем духовном поприще, закружилась в вихре парижских удовольствий. Не было у нее времени, чтобы разгадывать туманные мысли Николая Васильевича.

А автор «Мертвых душ» все резче высказывался о прежних своих сочинениях. В них все неточно, неполно, поспешно; над тем, что похвалили одни, другие справедливо посмеялись. Если бы вовремя он мог взглянуть на эти сочинения теперешними глазами!

Уединившись в верхних комнатах франкфуртского дома и от Василия Андреевича Жуковского и от его рассеянно-равнодушной жены, Гоголь сидел над раскрытой тетрадью. Все сомнения и тревоги отлетали, едва возникал перед ним желанный гость – все тот же Афанасий Васильевич Муразов.

 

Глава четырнадцатая

Промозглый, сырой чулан с запахом сапог и онучей гарнизонных солдат. Некрашеный стол, два скверных стула; дряхлая печь, сквозь щели которой идет дым, не давая тепла. С железной решеткой окно.

Сюда, в тьфуславльский острог, ввергнут Чичиков. Он был взят сразу после вызова к генерал-губернатору, недавно назначенному в Тьфуславль; можно сказать, схвачен по приказанию его высокопревосходительства в самом губернаторском доме. На Чичикове новый фрак из того самого сукна цвета наваринского дыма с пламенем, которое он приобрел в лавке заезжего купца и в котором поспешил явиться к генерал-губернатору.

Ему не дали ничем распорядиться. Все теперь у чиновников: и бумаги, и купчие крепости на мертвые души, которые ему удалось заключить, и деньги, перешедшие в его шкатулку из сундуков умершей старухи миллионщицы, – все погибло!

Павел Иванович повалился на пол, и безнадежная грусть плотоядным червем обвилась вокруг сердца.

Спокойно взирал автор «Мертвых душ» на страдания героя, которые только что описал. Уже занесена в тетрадь утешительная фраза: «Но и над Чичиковым не дремотствовала чья-то всеспасающая рука». Но, прежде чем снова обратиться к рукописи, Николай Васильевич задает своему герою укоризненный вопрос:

– А чем же занимались вы, почтенный Павел Иванович, до того, как грянул гром?

Когда по Тьфуславлю пошли первые смутные слухи о подложном завещании, состряпанном Чичиковым, он бросился за помощью к юрисконсульту. Этот колдун, будучи пятнадцать лет под судом, так умел распорядиться, что нельзя было отрешить его от должности. Все знали, что за подвиги его не один раз следовало послать на поселение, но нельзя было подобрать против него явных улик. Тут было что-то загадочное.

Юрисконсульт поразил Чичикова холодностью своего вида. Павел Иванович объяснил затруднительные пункты своего дела и обещал последующую благодарность. Юрисконсульт, вздохнув о неверности всего земного, отвечал общеизвестной пословицей, по которой журавль в небе ничего не значит, а нужна синица в руки.

Едва синица была дана, вся скептическая холодность юрисконсульта вдруг исчезла. Оказалось, что это был наидобродушнейший человек, наиприятнейший и наиразговорчивый, не уступавший в ловкости самому Чичикову.

– Будьте спокойны и не смущайтесь ничем. Старайтесь, чтобы производство дела было основано на бумагах, – наставлял колдун-юрисконсульт Чичикова, как учитель объясняет грамматику ученику. – И как только увидите, что дело идет к развязке, старайтесь не то чтобы оправдать или защищать себя, нет, старайтесь спутать дело новыми, посторонними статьями. Спутать, спутать! – повторял юрисконсульт, как маг, приступивший к заклинаниям. – Я почему спокоен? Пусть только дела мои пойдут похуже, я всех впутаю: и губернатора, и вице-губернатора, и полицмейстера, и казначея. А там пусть их выпутываются. А пока они выпутываются, другие успеют нажиться. Ведь только в мутной воде ловятся раки.

Еще раз посмотрел маг юрисконсульт в глаза Чичикову:

– Первое дело спутать. Так можно спутать, так все перепутать, что никто ничего не поймет. Прежде всего, помните, – пообещал наконец юрисконсульт, задобренный синицей: – вам будут помогать.

Гоголь часто перечитывал черновики, отмечая места, где требовалась дальнейшая обработка. Юрисконсульт приводил его в содрогание. Будто не он его изобразил, а сам по себе заявился в поэму этот слуга сатаны.

Между тем в Тьфуславле по судам пошли просьбы за просьбой. У старухи миллионщицы, завещание за которую составил Чичиков, нашлись родственники. Как птицы слетаются на мертвечину, так налетели они на несметное имущество. Явились улики на Чичикова не только в покупке мертвых душ, но и в провозе контрабанды в бытность его еще при таможне. Выкопали все, разузнали его прежнюю историю.

Но едва появились в поэме ободряющие слова: «И над Чичиковым не дремотствовала чья-то всеспасающая рука», – двери тюрьмы растворились, вошел старик Муразов.

Он глядел на Чичикова скорбным взглядом:

– Ах, Павел Иванович, Павел Иванович! Что вы сделали!..

Начиналось борение светлых и адских сил за душу достопочтенного Павла Ивановича Чичикова. Правда, адские силы еще ничем не обнаруживали своих намерений. Говорил пока только Афанасий Васильевич Муразов:

– Как вас ослепило это имущество! Из-за него вы и бедной души своей не слышите.

– Подумаю и о душе, но спасите! – Чичиков громко рыдал от нестерпимой боли сердца; оторвал в отчаянии полу фрака и, запустивши обе руки себе в волосы, безжалостно их рвал.

– Что вся жизнь моя? Лютая борьба, судно среди волн. И потерять, Афанасий Васильевич, то, что приобрел такой борьбой! Ах, если бы удалось мне освободиться, возвратить имущество! Клянусь, повел бы совсем другую жизнь… Спасите, благодетель!

– Спасти вас не в моей власти. Но приложу старание, чтобы облегчить вашу участь и освободить вас.

Тут Чичиков, наверное, повел глазом, хотя и не отметил этого Гоголь. Муразов продолжал:

– Если, паче чаяния, мне удастся, то попрошу вас, Павел Иванович, награды за мои труды: бросьте все поползновения на эти приобретения. Говорю по чести: если бы я лишился всего моего имущества, а у меня его больше, чем у вас, я бы не заплакал.

Чичиков, памятуя о миллионах Афанасия Васильевича, наверняка еще больше усомнился, но снова не отметил этого Гоголь.

– Поселитесь в тихом уголке, – продолжал Муразов, – поближе к церкви и простым людям, или, если знобит сильное желание оставить по себе потомков, женитесь на небогатой, доброй девушке, привыкшей к умеренности. Забудьте этот шумный мир и все его обольстительные прихоти. Пусть и он вас забудет. В нем нет успокоения.

В советах Афанасия Васильевича была бросающаяся в глаза черта. Подобные наставления печатались в каждой нравственно-поучительной книге и украшали любую церковную проповедь. Непременно должен был заскучать Чичиков, как только посетитель отвлекался от существенности, каковой была для Павла Ивановича знаменитая шкатулка, попавшая в руки чиновников.

Произошло, однако, другое.

«Чичиков задумался, – писал Гоголь. – Что-то странное, какие-то неведомые дотоле, незнаемые чувства пришли к нему. Как будто хотело в нем что-то пробудиться…»

Но едва подтвердил Павел Иванович обещание начать другую жизнь, едва удалился Муразов, чтобы ходатайствовать перед генерал-губернатором, вмешались бездействовавшие доселе адские силы. Двери темницы растворились. Появился чиновник, посланный от юрисконсульта.

– Знаем все об вашем положении. Не робейте. Все будем работать на вас… Тридцать тысяч на всех. Тридцать тысяч на всех и ничего больше.

– Будто? – воскликнул Чичиков. – И я буду совершенно оправдан?

– Кругом! Еще вознаграждение получите за убытки.

– И за труд?.. – еще раз переспросил Чичиков.

– Тридцать тысяч. Тут уж всем вместе – и нашим, и генерал-губернаторским, и секретарям.

– – Но позвольте, как же я могу? Все мои вещи, шкатулка, все запечатано!

– Через час получите все. По рукам?

И Чичиков дал руку…

Не прошло и часа, как была принесена шкатулка, – бумаги, деньги, – все в наилучшем порядке. И уж начали грезиться Чичикову кое-какие приманки: и театры, и плясунья, за которой он волочился. Деревня и тишина стали казаться бледней, город и шум – ярче, яснее оживать!

А в судах и палатах завязалось дело размера беспредельного. Юрисконсульт незримо ворочал всем. Путаница увеличивалась. Вместо бабы, которая подписывала подложное завещание старухи, схватили первую бабу, попавшуюся под руку. Прежнюю же бабу запрятали так, что и потом не узнали, куда она девалась.

Юрисконсульт творил чудеса: губернатору дал знать стороною, что прокурор на него пишет донос; жандармскому чиновнику – что секретно проживающий чиновник пишет на него доносы; секретно проживающего чиновника уверил, что есть еще секретнейший чиновник, который на него доносит, – и всех привел в такое положение, что к нему же должны были обратиться за советами. Донос сел верхом на донос, и пошли открываться такие дела, которых и солнце не видывало, и даже такие, которых и не было…

Не тьфуславльского юрисконсульта, а всесильного дьявола видел перед собой Гоголь. Гигантская тень сатаны простерлась на всю Россию. Повсюду сеялось зло, и всюду давали ядовитые всходы ябеда, клевета и неправда. Страшно жить, страшно писать, страшно глянуть в черную бездну жизни…

Когда пришло письмо от Смирновой, Гоголь безучастно вскрыл конверт. Александра Осиповна, вернувшаяся в Петербург, писала автору «Мертвых душ»: «Молитесь за Россию, за всех тех, кому нужны ваши молитвы, и за меня, грешную, вас много, много и с живой благодарностью любящую».

А разве он, Гоголь, не молился? Разве не тратил бессонных ночей, не проливал кровавых слез, прося вразумить его на подвиг? Разве не лишил он себя даже права на желанное свидание с родиной, прежде чем не завершит дело, предпринятое во имя ее?

Работа над «Мертвыми душами» шла трудно, неровно, рывками. Правда, участь Чичикова разрешилась неожиданно просто.

– Вот ваш Чичиков, – в раздражении сказал Муразову генерал-губернатор, – вы стояли за него и защищали. Теперь он попался в таком деле, на какое последний вор не решится. Подлог завещания, и еще какой!.. Публичное наказание плетьми за это дело!

Прав был взыскательный генерал-губернатор князь Однозоров. И он же, уступая просьбам Муразова, вдруг смилостивился:

– Скажите этому Чичикову, чтобы убирался как можно поскорее, и чем дальше, тем лучше. Его-то уж я бы никогда не простил…

Тут генерал-губернатор, освобождая Чичикова без суда, сам совершал вопиющее нарушение закона, но как-то не обратил на это внимания автор «Мертвых душ». Нелегко было, в самом деле, положение князя Однозорова. Нашлись в губернии дела, куда более важные, чем те, которыми занимался Чичиков.

«В одной части губернии, – писал Гоголь, – оказался голод. Чиновники, посланные раздать хлеб, как-то не так распорядились, как следовало. В другой части губернии зашевелились раскольники. Кто-то пропустил между ними слух, что народился антихрист, который и мертвым не дает покоя, скупая какие-то мертвые души. Каялись и грешили, и под видом изловить антихриста укокошили не-антихристов. В другом месте мужики взбунтовались против помещиков и капитан-исправников. Какие-то бродяги пропустили между ними слухи, что наступает такое время, что мужики должны быть помещики и нарядиться во фраки, а помещики нарядятся в армяки и будут мужики, и целая волость, не размысля того, что слишком много выйдет тогда помещиков и капитан-исправников, отказалась платить всякую подать: нужно было прибегнуть к насильственным мерам».

Словом, генерал-губернатору было не до Чичикова. И Чичиков, выбравшись из острога, послал кучера Селифана к каретнику, чтобы поставил коляску на полозки, и снова купил себе на фрак сукна цвета наваринского пламени с дымом…

Выполнил ли автор обещание, данное читателям: «И может быть, в сем же самом Чичикове страсть, его влекущая, уже не от него, и в холодном его существовании заключено то, что потом повергнет в прах и на колени человека перед мудростью небес»?

Пока размышлял об этом автор «Мертвых душ», снова поехал Чичиков невесть куда. Вот уже и колокольчик замолк вдали.

«Это был не прежний Чичиков, – уверял Гоголь, расставаясь со своим героем. – Это была какая-то развалина прежнего Чичикова». А так ли? Как приобретателя ни наставляй, непременно ухватится за свою шкатулку. Какая же тут мудрость небес?

Один только откупщик Муразов победно шествует в поэме по стезе добродетели.

Афанасий Васильевич тоже собирался уезжать из Тьфуславля. Перед отъездом он опять побывал у генерал-губернатора. Афанасий Васильевич ехал для того, чтобы обеспечить хлебом места, где был голод. Это дело он лучше знал, чем чиновники, и обещал самолично рассмотреть, где и что кому нужно. И денег от казны Афанасий Васильевич решительно не хотел, потому что стыдно думать о прибыли, когда люди умирают с голода. Был у него в запасе и готовый хлеб, и посланы были им люди в Сибирь, чтобы подвезти новые запасы к будущему лету.

– Вас может только наградить один бог за такую службу, Афанасий Васильевич, – повторял генерал-губернатор.

Откупщик-миллионщик сел в кибитку (разумеется, самую простую, рогожную) и отправился совершать святые дела на пользу людям.

Отъезжая из города, Муразов дал генерал-губернатору мудрый совет. Когда в судах и присутствиях завязалась кутерьма (поднятая незримо юрисконсультом), когда сам генерал-губернатор ничего не мог понять в поступающих к нему бумагах, а назначенный для разбора этих бумаг молодой чиновник чуть не сошел с ума, – в это трудное время посоветовал Муразов князю Однозорову, вызванному в Петербург, собрать всех чиновников, от мала до велика, и обратить к ним такое правдивое слово, как если бы не перед подчиненными, а сам перед собой произносил исповедь генерал-губернатор.

В большом зале генерал-губернаторского дома собралось все чиновничье сословие города, начиная от губернатора и до титулярного советника, правители канцелярий и дел, советники, асессоры, – словом, все: и бравшие, и небравшие, кривившие душой, полукривившие и вовсе не кривившие.

Все стояли потупив глаза; многие были бледны. Генерал-губернатор заговорил о соблазнительных делах, завязавшихся в городе.

Кто-то вздрогнул среди чиновников, а некоторые из боязливейших смутились, когда сообщил генерал-губернатор, что производство пойдет не по бумагам, а истцом и челобитчиком будет он сам.

– Знаю, – говорил князь Однозоров, – что никакими средствами, никакими страхами, никакими наказаниями нельзя искоренить неправды; она слишком глубоко вкоренилась. Бесчестное дело брать взятки сделалось необходимостью и потребностью даже для таких людей, которые и не рождены быть бесчестными…

– Дело в том, – продолжал генерал-губернатор, – что пришло время спасать нашу землю, что гибнет земля наша не от нашествия иноплеменных языков, а от нас самих; мимо законного управления, образовалось другое правление, гораздо сильнейшее всякого законного. Установились свои условия, все оценено и цены даже приведены во всеобщую известность. И никакой правитель, хотя бы он был мудрее всех законодателей и правителей, не в силах исправить зла…

Конечно, ни один генерал-губернатор не мог произнести подобной речи. Никто из сановников не мог произнести смертный приговор ни себе, ни системе государственного управления, которой служит.

Недаром, сколько ни писал Гоголь генерал-губернаторскую речь, она каждый раз обрывалась на полуслове. Да разве думал автор «Мертвых душ» о каком-то генерал-губернаторе? Это была его речь, обращенная к соотечественникам. Это он взывал к ним, содрогаясь от ужаса. Гибнет наша земля! Гибнет потому, что за прогнившими формами законного управления образовалось другое; гибнет наша земля потому, что торгуют незримые, но действительные управители и честью, и совестью, и участью людей, и нет спасения от многоликого, торжествующего зла.

А Россия по-прежнему далека. Что думают соотечественники? Гоголь пишет на родину:

«Мне хочется только знать, какого рода вообще дух общества и в каком состоянии его испорченность и чем оно болеет, какого рода люди теперь наиболее его наполняют, какие классы преимуществуют и какие мнения торжествуют?»

Письмо идет в Петербург, к ее превосходительству Александре Осиповне Смирновой. Все тот же тесный заколдованный круг! Не долетают до автора «Мертвых душ» отголоски освежительного вихря новых идей, который поднимается в России. И сколько бы ни спрашивал он Александру Осиповну, никогда не сообщит она, какими мыслями живет в Петербурге Виссарион Белинский или Александр Герцен в Москве…

Стоя один против всех мнений века, хочет возвестить истину людям Николай Гоголь. Но горе пророку, мысли все дальше и дальше уводят его в сторону от жизни. Силы снова иссякают.

«Нервическое тревожное беспокойство и разные признаки совершенного расклеения во всем теле пугают меня самого. Еду, а куда – и сам не знаю…»

Гоголь отослал это письмо по приезде в Париж. На письме стоял штамп французской почты: «14 января 1845 года».