Семен Ильич Ползухин полюбил сразу, как увидел. Случилось это через некоторое время после переезда в город областного подчинения. Ползухин, как интеллигент и гурман, всякий раз начинал обитание в новом населенном пункте с воодушевленного и методичного посещения культурных очагов — от филармонии до антихудожественных выставок сонных макраме. Семен Ильич считал себя, не ведая о распространенной ошибке, интеллигентным человеком, который много куда и зачем заходит и всем интересуется. Уверенность та основывалась на простом подсчете. На счетах, которые Ползухин хранил — дедово наследство, — бросались влево костяшки, итожилась интеллигентность: десять лет общеобразовательной школы, два — специальной, шесть — высшей, да плюсовались ежегодные курсы повышения квалификации. Выходило, что учился всю жизнь, но вслух Семен Ильич об этом говорил не часто — по природной скромности.
Однако по наследственной же сварливости характера и нелюдимости Ползухин недолго задерживался на работах.
Вот и в этот приезд Ползухин решил отметиться в картинной галерее. Перед тем как покинуть дом, он еще раз внимательно осмотрел себя в зеркале. Отразился доброжелательный молодой мужчина среднего роста в модном костюме и с абсолютно гладким лицом. Последнее, по мнению Ползухина, было несколько странно и неприлично для человека, прожившего ровно четверть резкого века.
— Семянчик, ми-л-лый, — хозяйка пансионата для двоих возникла в зеркале и обволокла за плечи. — Не опаздывай на обед, пожалуйста. Теперь, будем вместе следить за твоим здоровьем и желудком, хотя это не входит в стоимость проживания. Ты послушаешь свою кисочку?
Хозяйка, Анжелика Наевна, в житейских делах была много опытнее квартиранта — ей набежало около сорока лет. Она обладала широким сдобным телом, настоянным на ароматных травах и приправах, греко-сызранским профилем и просторной трехкомнатной квартирой. Семен Ильич, как нынешний человек не без греха, отыскал этот райский угол задолго до переселения — по переписке с друзьями. И по расчету, признавался себе, хотя везде нынче введена взаимооплата, и если кто-то держится без таковой, то и здесь может быть определенный расчет.
Нынешняя обитель вытягивала поначалу половину большого жалованья. Однако, как всякий реалист, Семен Ильич сознавал, с некоторой долей жертвенности и сожаления, что за удовольствие следует платить щедро, не жеманясь и не пересчитывая. К тому же, незаметно для интеллигентного постояльца и без особого ущерба для себя, молодая вдова умудрилась сразу, но тактично повести общее хозяйство. Грубо говоря, на те же деньги Ползухин не только жил вольготно, но и не постно кушал и развлекался. С каждой новой неделей Анжелика Наевна все охотнее набрасывалась на стирку и чистку ползухинских вещей, и если покупала жильцу мыло и крем для бритья, то только высшего качества и французских цехов. Заметно было, что уже на первых порах постоя Семен Ильич чем-то чрезвычайно угодил хозяйке, но секретов добрая женщина не выдавала даже близким подружкам.
Как всякий расчетливый и сентиментальный человек — а именно так Ползухин определил личное место в иерархии людских характеров, — квартирант был озабочен вниманием женщины. И если не выражал прилюдно особой любви, зато платил вниманием, признательностью, терпимостью к вдовьим нажитым капризам — немалый оброк для нынешнего мужика, пусть и интеллигентного.
Ползухин отвернулся от зеркала, ласково снял с плеч руки хозяйки, ответил, поцеловав в розовое сочное плечо:
— Постараюсь, тетя Анжелика. Со мной у вас хлопоты сплошные, в будущем сведу их к нулю.
— Только не это, ми-л-лый, — ласково отвечала хозяйка, насквозь процарапанная обращением по возрасту.
Картинная галерея размещалась, как и большинство в России, при старинном соборе, не представляющем и — по докладным и устным отзывам сегодняшних архитекторов, научившихся скопом клепать по русским равнинам и плато железобетонные короба под жилье и духовное развитие населения да поливать предшественников, — не имеющем особой архитектурной ценности. Семен Ильич из уважения к создателю ансамбля, человеку доверенному от народа и честно исполнившему работный долг, обошел сооружение, обозрел и наружные хозяйственные постройки. Собором он остался доволен.
Ползухин приобрел входной билет и нырнул в залы базилики. Первые комнаты осмотрел довольно бегло (тут, как скалькулировано по шаблону во всех провинциальных музеях, висели копии портретов Боровиковского, Левицкого и их сподвижников). Однако это не было торопливостью равнодушного человека. Напротив, Семен Ильич уже запланировал частые находы в галерею, чтобы, не суетясь, не перескакивая, вникнуть в каждый холст. По этому плану Ползухин должен был осмотреть итальянские залы. Те прельщали особым богатством, ибо жившие в прошлом веке горнозаводчики поддерживали с Италией тесные курортные, диетические и культурные связи. Самые развитые из них закупили в южной стране огромное количество великолепных полотен и прекрасных скульптур, попутно выломав для нужд отчего края почти весь апеннинский и прилегающий к полуострову мрамор, догадываясь, верно, что позднее оттуда приплывут покупать наш.
Галерея в тот час пустовала. Несколько школьников, отлученных от источника знаний учителем или внутренней потребностью прущего, как на дрожжах, организма, коротали время в резвых пробежках из эпохи в эпоху. Семен Ильич подождал, пока ребята отвалят в эпоху индустриализации, и благообразно засеменил по венецианскому паркету.
Здесь Ползухин и заметил эту вещь, здесь его настигла любовь. Пасмурно-белая плита висела даже не в самом итальянском зале, а в переходе клиросного нефа, в темноте, и так, будто и не итальянские мастера XIV века сотворили чудо. Изображение на плите поразило Семена Ильича. Когда к нему вернулась способность анализировать и рассчитывать, он признался, что ничто в художественных музеях и галереях России не задело его так сильно и откровенно.
На прохладном листе мрамора изображался проходной для средневековья сюжет — мадонна с младенцем. Молодая женщина с прекрасными печальными глазами держала на руках крепкого, полного нерастраченной жизни малыша с такими же глазами и нестрижеными волосами. Мадонне было не больше пятнадцати лет, и если бы не чисто материнские объятья, одинаковые во все времена у всех женщин, нежность и грусть во взоре, ее легко было назвать сестрой младенца.
У Ползухина неизвестно отчего пересохло в горле, будто себя узнал и вспомнил на руках матери. Да и другое, совершенно определенное, что много лет подбрасывало душе лишние хлопоты и томление, казалось, обрело законную плоть, проросло сквозь белесый камень. В том Ползухин признавался редко и наполовину, и то, другое, заключалось в безумном желании отыскать среди местного населения девушку или женщину, способную дать представление если не об идеале красоты, так о той степени совершенства, которую экономически точно выверил гений, — чистейшей прелести чистейший образец. И вот оно, чудо, — зависло рядом, доступное обычному внимательному человеку. Средневековый мастер словно угадал через зыбкую толщу веков о тайной мечте сварливого экономиста и послушным резцом вырезал из куска мелового отложения образ одухотворяющей силы.
Девочка-мать, склонив к плечу маленькую голову, держала не младенца, а жизнь свою, и его, и тех, кто появится на свете позднее. В тесный обломок мрамора исполнитель заказа вложил столько судеб, сколько было, есть и свершится на земле. Чистые прекрасные глаза мадонны излучали мягкий неторопливый свет, способный разрушить все зло и тьму. Белый ореол над матерью, капюшон и края римского плаща с тонким орнаментом, соединяясь, образовали охранный купол для малыша. Но мальчик, как и все дети земли, одной рукой крепко вцепился в мать, а другой уже изо всех сил и радостно отталкивался и был весь устремлен вперед. Мастер нарочно нарушил симметрию лица, но не коснулся гармонии и правды образа. Часть глаза малыша была вырезана несколько сбоку, в пространстве, точно художник подчеркивал устремление нового человека в будущее, а не в кормушку сегодняшнего дня.
И надо было быть очень любящим отцом, острым ваятелем, чтобы так безошибочно естественно высвободить из мертвого камня живую нескладную, как у всех малышей, голову, озорное лицо мыслителя, полные ручки и ножки с жировыми складками и ноготками, похожими на крылья мелких бабочек. Легкое движение музейных портьер, казалось, вот-вот коснется барельефами затхлое помещение наполнится возней, смехом и радостью. Но даже и оно не осмеливалось нарушить уединения матери и сына.
Вся сегодняшняя и отстраненная веками жизнь, вместившаяся на известковом отложении, и эта гармония, и красота обычных людей так не совпадали с плановым и случайным существованием Ползухина, что ему стадо неуютно и тоскливо, как повторно выброшенному на холод псу. Точно без согласия вывернули плановика из колоды благополучия прямо на людной площади да так, помятого, и бросили. Инстинкт самосохранения сейчас же напомнил Семену Ильичу о пышной любви Анжелики, ее протяжном мучном «ми-л-лый», но ему сделалось еще тошнее и даже показалось, что позади что-то со стуком, как капкан, захлопнулось или грохнули дверью запасника.
Семен Ильич простоял перед мадонной еще немного с замысловатым видом интеллигентного ценителя и, смущенный, вяло побрел к выходу.
Вечером Ползухин поел и отошел ко сну строго по режиму. Но в темноте ночи вставал несколько раз от непредусмотренного брожения духа и гражданского беспокойства. Уже чего-то и недоставало ему, довольному, в отрепетированной праздничной жизни. Уже стал сомневаться в интеллигентности, потому что считал, что те живут неколебимо. Снова вставала перед глазами счастливая и печальная мадонна, освобожденная для вечности итальянским тружеником, вспоминались тончайшие оттенки чувств и движений. И как все не вязалось с овечьей лаской Анжелики Наевны — без кивка на одухотворенность, с ее работоспособным туловищем и желанием зародить из полупринудительного общего хозяйства совместную счастливую жизнь.
Семен Ильич с тревогой и удивлением признавался, что до нынешнего дня и не подозревал обо всех этих сомнениях и непокоях и что они его так заденут. В густой весомой жизни плановика вдруг все разъехалось и разлетелось на куски. Ползухин даже заподозрил в себе начало тихого помешательства, когда додумался до того, что в прежнем и в нынешнем существовании не было ни капли истинной красоты и величия. Но, перемножив для страховки в уме три трехзначных числа и получив правильный ответ, отмел подозрения.
— Милый, — нежно раскатала, неслышно подкравшись, Анжелика Наевна и обхватила плановика за туловище. — Нельзя ночами задумываться, надо баиньки, а то бессонница привяжется. Мы вместе будем охранять наше здоровье…
— Отстаньте, прошу вас! — внезапно крикнул Семен Ильич и поразился первой необузданной вспышке гнева. — Мне нужно побыть одному!
— А вот горячиться совсем нельзя, — мягко успокаивала хозяйка, заботливо кутая Ползухина в мощную пуховую шаль. — Простынешь, милый!
— Только не здесь! — резко и не интеллигентно ответил возбужденный и попранный Ползухин. — Утром уеду!
Позднее, согревшись в глубоком пуховом гнезде у розового, большого, как арбуз, плеча хозяйки, Семен Ильич успокоился и извинился за бестактность.
Утром, приняв душ и отжавшись десять раз, Семен Ильич пошел на картонажную фабрику, где числился главным плановиком и стоял в очереди на квартиру и летний отпуск.
Внешне Ползухин не изменился и даже постарался забыть нечаянное внутреннее бдение, или, точнее, разочарование. Однако с того дня стал ходить на выставку каждый день. Чтобы не вызывать особой напряженности у хранительниц сокровищ и отвести намеки на фетишизм, Ползухин сначала толкался у картин других мастеров и копиистов, потом, как бы невзначай, оказывался около мадонны. Он поднимал на нее глаза, и все радости мира валом валили к сердцу. Семен Ильич испытывал упрямый восторг и незаконное счастье рядом с тихой матерью и серьезным малышом, хотя оно несколько омрачалось тем, что мадонна смотрела не на него, а мальчик вглядывался слишком в далекое, то для непосвященных были обычные пустые взгляды, которыми одаривают толпу мраморные и гипсовые головы по музеям и витринам, — Ползухину делалось вдвойне обидно: не посторонний же человек!
Несмотря на эти мелкие, не предусмотренные ситуацией обиды и унижения, Семен Ильич искал новых встреч с итальянским семейством. Как-то даже хозяйку пригласил в галерею. Та призналась, предварительно вспыхнув от неожиданности, что бегала туда еще девочкой, позднее с женщинами кондитерской фабрики по профсоюзной путевке — натюрморты тамошние оглядывать. Натюрморты, помнится, и отшибли желание сходить в музей еще когда.
По залам выставки они двигались, как все, — внимательно таращились на понавешанное и понаставленное. Тут Анжелика Наевна открыла для себя целый мир. Точно младенчик, она громко изумлялась тончайшим голландским и французским кружевам и тканям, мягкому бархату, блеску жемчуга и бриллиантов, скромно украшающих вельможные шеи и груди.
Семен Ильич намеренно задержался у барельефа, чтобы сожительница в горячке не проскочила мимо, и, холодея от неизвестного, ожидал реакции. Анжелика Наевна приостановилась у мадонны. Ее восхитил мастер, искусно вырезавший нежные пряди волос и отделку богатого плаща, она и новой гранью открылась:
— Жаль, что такая красивая женщина умерла рано — молодой и доверчивой. Бедный ребенок остался один с грубым средневековьем.
— Отчего ты решила, милая, что она погибла? — поразился Семен Ильич, прощая подруге смещения временных примет и вкладывая в ее любимое словечко иронический оттенок.
— Никаких загадок, — Анжелика Наевна в свою очередь подловила слабость мужа дивиться по пустякам. — Плита отодрана от фамильной усыпальницы. Вырезана она в форме крыла. Видно, второе не дотащили из четырнадцатого века, грохнули по дороге в будущее.
Ползухин больше не водил хозяйку в культурное учреждение. В то же примерно время он отказался от квартиры, которую наконец дождался, так как встал на очередь в районный ЗАГС. Молодым вполне хватало нынешней жилплощади. Но с этих пор Семен Ильич отправлялся в картинную галерею уже не один, а с ватагой ребят. Годом раньше Ползухин закончил общественный университет культурных знаний, написав диплом «Русское народное потустороннее» (немедленно забракованный спецами), и начал вести кружок искусствоведения в городском Центре юности и надежд. Семен Ильич привычке не изменил — на выставки ходили каждый день. Случалось, правда, недоставало ребят из его творческого объединения — одалживал сорванцов из технических групп.
Администрация галереи давно привыкла и, чего добро таить, полюбила Ползухина за преданность музею и полную самоотдачу во славу искусства. Поначалу, правда, в первые годы хождения, ангелы хранения соборных нефов зорко досматривали за Семеном Ильичом, а баба Бруня, гардеробщица, держала его за ненормального. Время многое изменило в этих отношениях. Уже старушки первыми кланялись Ползухину при встрече в городе, и еще лестнее было для них, что тот возглавлял фабрику, выпускающую для родного края наибольшее количество канцелярских папок и бумаг различной отчетности.
Однажды директор художественного музея официально зазвал Семена Ильича в кабинет и решительно потребовал, чтобы тот перестал покупать входные билеты для себя и ребят, — это была награда за подвижничество. Семен Ильич мягко, но не менее решительно отказался от льготы и заявил, что получает достаточно денег и что подобное предложение, пусть из благородного побуждения, наносит честному человеку оскорбление. Тем более, добавил в разъяснение к отказу побагровевший Семен Ильич, что в стране огромное количество культурных и интеллигентных людей непонятно почему пользуются правом дарового, или, лучше сказать, дарственного, посещения театра, цирка, концерта и музея. Между тем много картинных галерей, не удержался и уколол дарителя Ползухин, размещено в феодальных памятниках, церквах, на складах бывших заводчиков и сильно нуждаются в ремонте.
Время неслось мифологически скоро. И чем старше становился Ползухин, сварливее супруга и холоднее по утрам постель, тем дороже были для него мадонна с младенцем. Семен Ильич уже не стыдился считать девочку-мать приемной дочерью, а малыша — внуком, Ползухин даже имя для мальчика подобрал русское, не слишком изысканное, но бойкое и поближе к греко-римским — Григорий.
«Ну как, Егорша, мамку не обижаешь? — спрашивал он у кудрявого полного малыша, когда в очередной раз держал вахту близ барельефа. — Не расстраивай ее, внучок. Ты пока не догадываешься, какая у тебя замечательная мамка».
И Гришутка после этих слов точно уставал все время глядеть в будущее смутное далеко. Взгляд теплел, наливался звездной влагой, а пухлые губы складывались так, будто хотели произнести хорошее, но трудное русское слово «деда».
«Бабка хандрит, — продолжал сокровенные беседы Ползухин. — Да и как не разложиться организму на болезни и составные — пятнадцать лет на пенсии кукует. Знаешь о пенсии? То-то и оно».
«А ты, маленькая? — обращался Семен Ильич к мадонне, и большой тощий кадык его втягивался от заботы. — Печалишься? Не стоит, милая. Ребенок здоров — чего еще желать? Не грусти, девочка, завтра приведу ребят, пусть Егорша послушает и позабавится, а то совсем домашним стал. Живем мы хорошо. Ядерное оружие потихоньку кончаем, по космосам мотаемся».
Вдоволь наговорившись, Семен Ильич недолго и точно наставлял дежурных по залам. Советовал неукоснительно поддерживать ровную температуру в помещениях и глядеть, не ленясь, но бодрствуя, чтобы пыль не залегала по полотнам. Отдав распоряжения, Ползухин возвращался к охающей Анжелике Наевне.
Хозяйка превратилась в рядовую старуху, и Семен Ильич жалел ее. Иногда, забывшись, он глядел на нее и с ужасом искал и не находил в темном провальном лице следов ласковой гибкой улыбки, розовых больших, как арбуз, плеч, понимая, что их нет и искать нельзя. Может быть, частые посещения мадонны помогали ему поддерживать иллюзию своей молодости и свежести или мужественно искать опору в старости — тогда что он делал подле нее еще совсем молодым?
Но однажды все решилось. Несколько дней до этого Ползухин провел в неимоверных душевных мучениях, чуть не провалив квартальный план на фабрике, хотя супруга по обыкновению не заметила никаких перемен и не всполошилась. В один прекрасный августовский день, растоптав сомнения и страхи, Ползухин отправился на дело.
Среднего роста, поджарый и еще далеко не старый человек, Ползухин смотрелся еще спортивнее и моложе в темно-синем костюме и свежей в мелкую клеточку рубашке, в мягкой синей шляпе, придававшей ему совершенно бравый вид.
Он стремительно шагал по высокой гранитной набережной реки, отражавшей в тот час небесную лазурь. Тело его заслоняло трехпалубные пароходы, нефтеналивные баржи, сухогрузы и противоположный низкий берег с крошечным поселком. Иногда Семен Ильич любил постоять над русской рабочей рекой, послушать механический гул транспорта и теплые всплески сосредоточенной волны, полной грудью вдохнуть тонкий смолистый запах синих заречных лесов, на полянах которых уместились бы при случае все западноевропейские страны, любил впитывать поизносившейся, но еще крепкой кожей до самого сердца своего этот огромный, обновляющийся каждый миг, добрый мир, ощущать себя хозяином устья и истока — творцом и зрителем.
Однако на этот раз Ползухин поступился приятными ощущениями и величавыми видами северного края — свернул с набережной к собору. В маленьком скверике Семен Ильич почувствовал сильное сердцебиение и опустился на скамью. На березах было мало желтизны, но в кроне уже ощущалась предосенняя сухость. Земля продолжала гнать соки к корням, но ток ослабел в предчувствии скорых холодов и мороза.
«Какая поразительная чуткость у того, что мы считаем неживой природой, — размышлял, легонько потирая грудь, Ползухин. — И это земля, а не солнечный свет и тепло, охраняет жизнь, осушая соки и зелень к зимам, и с новой, а вернее, со своей обычной силой возвращает все весной. В сущности, это не ново. Но мысли об этом одинаково радостно-тревожно и утешительно волновали в юности и сейчас. Верно, превращения касаются только тела и разума, но не чувства, не души. Наша оболочка дряхлеет, а разум крепнет, освобождаясь от ложного и лишнего. И забудь о гармонии…»
— Хреново, Сань, когда чего-то не знаешь да вдобавок забудешь, — укорял один прохожий другого.
Минут через десять, переступив порог кабинета директора художественного музея, Ползухин ясно и спокойно изложил просьбу.
— У меня беспрецедентное дело, — без обиняков начал он, замечая, как круглая голова администратора расплющивается прямо на глазах по причине сильнейшего ошеломления. — Мне нужен итальянский барельеф. По оценке специалистов, стоимость вещи около пяти тысяч рублей. Предложил бы десять. Понимаю, что старинные произведения бесценны, но десять тысяч это все, что мы накопили с женой за всю свою жизнь.
— Нет, вы шутите! — голос директора стал лающим, а сам он быстро-быстро замотал головой, точно пересчитывал летающие тарелочки. — Кто позволит нарушить закон, если бы мы и захотели отблагодарить вас за подвиг самоотдачи? Нас тут же воткнут в следственную камеру.
— Напоминать об этом не слишком благородно, но за тридцать лет я выплатил стоимость барельефа входными билетами, — сильно покраснев, но все равно ровным голосом продолжал Ползухин. — За все эти годы около него запнулось всего десятка два ротозеев!
— Оставьте расчеты! — взмолился администратор. — Я же не прошу у вас станок с фабрики! Зачем вам барельеф?
— Это не легко объяснить даже себе, — так же твердо отказался объяснять поступок Ползухин. — Мне он нужен как воздух! Как любовь и внимание людей!
— Странно, Семен Ильич, — скороговоркой забормотал администратор, — что вам не пришло в голову приобрести бронепоезд или водонапорную башню.
— Барельеф мне нужен лишь на время, — уточнил Ползухин, помогая директору галереи выпутаться. — И готов заплатить все свое состояние.
— Хорошо, — неожиданно согласился администратор. — Вы получите вещь на месяц. Все равно в итальянском зале меняем часть экспонатов. Не морочьте мне голову деньгами — об этом никому ни слова!
— А если человек уже… в другом времени и пространстве? — припугивала директора главная хранительница, которая выдала Ползухину барельеф под расписку. — Тогда он не отвечает за свои поступки. А вдруг разобьет шедевр или продаст?
— Только не это! — вспылил директор неизвестно отчего. — Если при такой жизни он не сделался за полвека дураком, то уж теперь поздно, товарищ Охапкина!
Ползухин ворвался в дом, как лунь на сложенных крыльях. Анжелика Наевна сильно испугалась его непривычно блуждающего взгляда и суетливых нерасчетливых движений.
— Случилось что, ми-л-лый? — прошелестела старуха. — Неприятности по службе?
Ползухин не слышал. Он закрылся в кабинете и бережно распеленал сверток, ощущая в ладонях тяжелый близкий камень, поставил барельеф на просторный дубовый стол и горящими глазами ощупывал его со всех сторон.
Вот она, его заветная мечта. Теперь Ползухин мог признаться даже жене, что все тридцать лет жил тайной всепоглощающей страстью — завладеть барельефом. До сих пор он помнил чувства, кроме благоговения перед совершенством образа и мощью художника, какие овладели им тогда. О, то были сильные злые чувства. И чувство оскорбленного достоинства за невнимание к мастеру и его творению, и чувство сострадания к тем, кто равнодушно глядел на красоту земли, и чувство протеста против того, что он, любящий и восхищенный, должен ходить в музей наряду со всеми, как за подаянием, чтобы взглянуть на сокровище, и обязательно рядом кто-то жевал, или сопел, или шаркал ногами. Тогда и пришло к нему решение похитить барельеф и скрыться в неизвестном направлении, правда, как ни искал, такового на карте страны не обнаружил, да и аккуратная расчетливая жизнь его задушила крамольную мысль в зародыше. С годами Семен Ильич смирился с посторонним присутствием около предмета своей любви, как горожанин свыкается с гулом уличных автоколонн. Но чем больше и покорнее смирялся с обстоятельствами, тем горячее росло желание вырвать барельеф из ненужного серого плена. Семен Ильич решил копить деньги и, несмотря на явную абсурдность, через какое-то время купить вещь.
И вот желание его исполнено, пусть не в полной мере, — барельеф дома. Но, странное дело, Семен Ильич не испытывал сейчас ни счастья, ни удовольствия, ни обычного облегчения при конце дела, хотя должен был лопаться от гордости и восторга, пусть несколько и странного для постороннего человека. И хотя резкое августовское солнце заливало комнату светом, мадонна, казалось, потускнела, закрылась известковым бесплодным налетом — не радовала. Семен Ильич поворачивал плиту на свету так и этак — не помогло. Ладно, решил Ползухин, утро вечера мудренее. Но до утра время тянулось беспокойно, как тогда, когда увидел барельеф впервые. Семен Ильич ночью вставал несколько раз, подходил к столу и смотрел на барельеф, но рисунок был так же тускл, невыразителен и вял, будто из него выкачали жизнь. И самое страшное, что по старости и нерешительности Ползухин не хотел долго еще признавать, — самое страшное и неожиданное было то, что он не испытывал к прекрасному изображению на камне не только чистого, незапятнанного ложью и интересом восторга, не только вчера еще сильного чувства, но и просто интереса — точно и из него какая-то сила вынесла душевное тепло. Словно бы так получилось, что всю жизнь хотел не то, что надо, не настоящее, протаскался за пустяком или остывал уже от жизни, на долгие годы загородив ее вещью, пусть и прекрасной. Иногда ему казалось, что стоит только подождать немного, закрыть глаза и собраться с силами, и вернется прежнее высокое состояние духа. Но оно не приходило. Ползухин сидел, навалившись на мраморную плиту, пристально вглядывался в лица, отыскивал тайну того, что поразило его тогда и много лет подряд, и не находил ответа. А большие печальные глаза мадонны смотрели мимо него, мимо его большой, уже известной жизни.
— Ми-л-лый, — с хрипом и клекотом в полувысохших легких протянула старуха, незаметно подобравшись сзади. — Пол холодный — простынешь… Ложись, ми-л-лый!