Сторож с военной точностью потряс бронзовым колокольчиком. И чем громче становился звон, тем тише делалось во дворе, точно детская энергия переливалась в сигнал. Ребята бежали в классы, не переставая, однако, выгадывать в этой ситуации — между концом короткого отдыха и началом дела: ставили подножки, ловили на бедро зевак, вспрыгивали на заманчивые спины второгодников.

Площадка перед школой опустела. В морозном воздухе истаивали не совсем ароматные запахи ребячьих тел, сдерживавших вскипавшую тяжелую кровь роста. На снегу близ ледяной горки сиротливо краснела варежка.

В полуосвещенном сыром коридоре Лютер догнал Бека и мазнул по лицу кабаньим салом.

Бек опоздал вцепиться в осквернителя: он вспомнил о последствиях и опустил руки. Коричневые глаза его наполнились влагой. Мальчик задыхался от бешенства, потому что для этого чувства человеку никогда не хватало воздуха.

Ему показалось, что не миг прошел, а он сам медлил целую вечность: кинуться на обидчика здесь, в коридоре, на глазах у людей или повременить до удобного случая, до мертвой хватки? Мать Лютерова заведовала стенами, чердаками, сырыми коридорами и настроением учеников школы — их спокойствием или тревогами.

Хлеб и настроение, соревнуясь, владели тогда пространством и временем человека, которые не занимали учеба или работа.

И мамочка Лютера — школьный завхоз — царствовала в том пространстве и времени. И с кончика ее языка змеиным жалом свисало обидное словечко  р а з г и л ь д я и.

Бек остановился, вспомнив об этой женщине.

— Хъо! — наконец протолкнул он твердый ком воздуха сквозь горло. — После уроков!.. Пустырь…

Вторым уроком была родная литература. Бек согнулся, вцепившись пальцами в черную лакированную парту. Лютер разговаривал с Билибиным, и, когда встречался глазами с Беком, лицо его расцветало в доброй товарищеской улыбке.

В дверях показалась Афина Дмитриевна. Коллектив поднялся, согласно грохнув крышками парт, и тотчас сел, усиливая и разнообразя грохот. Юная гречанка робко пошла к столу. Трижды второгодник Билибин завороженно уставился на ее профиль. Движением узкой кисти учительница успокоила класс. Она чувствовала напряженность и смущалась, не находя как педагог ее причины. Причина же была проста: ребята в ней души не чаяли. Но, гордая, уязвилась бы и побежала за советом к старшему товарищу, шепни кто в ее совершенное, как эгейская раковина, ушко такие непотребные слова: д у ш и  в  н е й  н е  ч а я л и. А уж те, кто постарше других был, — а таких хватало, — на уроках родной литературы постигали азы внесемейной нежности и покровительства, хотя и не догадывались об этом.

На смуглом лице учительницы медленно угасала улыбка. Она заговорила, и черные усики выразительно изогнулись над нежными губами — а Билибин уже был сильно наслышан о том, какие страстные женщины с усиками.

— Дети! Через несколько дней наступят каникулы! — сообщила учительница. — Желаю вам, вашим родным и близким счастья, душевного мира в новом, тысяча девятьсот пятидесятом году. Покой не помешал бы вам во второй половине двадцатого века, когда изобретут бомбу пострашней атомной… чего вы смеетесь, ребята?

Бек не прислушивался к словам учительницы, невидяще глядел перед собой: так мать замирала иногда в комнате. Вывел его из оцепенения голод. Утром он съел половину кукурузной лепешки, два жгута высушенной дыни, да с той поры вечность прошла. Сначала семь километров бежал на лыжах стылой степью, по краям которой угадывались вялые очертания невысоких привалков, и лепешка задеревенела на счастье, не ощущалась как хлеб в первую половину дня.

Бек разломил лепешку и толкнул соседа:

— Коста! Кушай, на, пожалуйста!

Костя Мезенцев, тощий даже по кавказским меркам, нерешительно взял хлеб и улыбнулся. Мальчик воспитывался в детском доме, там их кормили, как ручных канареек, три или четыре раза в день, а летом кумысом отпаивали — да Беку всегда хотелось сытому Мезенцеву весь свой хлеб отдать, — сколько же их было, как бы сытых, в том большом Доме?

Не взял бы русский мальчик отогретый в комнате хлеб, и Бек не стал бы есть в одиночку, как койот или шакал. А теперь они жевали, посматривая на учительницу: не поругала бы, заметя, за чревоугодие.

Бек не воспринимал этот долгий и тщательный урок так остро, как обычно. Вывернул почти наизнанку и обессилил воображение нечестивый выпад одноклассника.

Да, его воспитали в презрении к свинье. В кровь и плоть народа вошло отвращение к ничего не подозревающему животному, а он был сыном своего народа. О свинья! Полу пиджака схватит мальчишка в горсть подразнить — ухо свиное напоминало, — сразу тошнило Бека, и в глазах темнело, будто мясо ее лизнул.

Оскорбительное и противоречивое животное. Единственная из тварей, верно, которой небо видеть запрещено навсегда. От пойла вонючего рыло оторвет, чавкает: хрумхрумхрум-хрум, а на хозяина, на курицу, на любой предмет только сбоку, скособочившись, взирает. Сала в ней на десять пальцев толщиной, дальше кормить некуда, а жрет без устали, и ни разу не вырвало ее напрочь. Весь корм-комбикорм — овес молочный благоухающий, кукуруза восковая, шалфей нежный — начисто из нее выскакивает, хоть снова в дело пускай — все жрет и жрет.

Бек тяжело отгонял эти мысли, но все, что знал о животном, настырно лезло под черепную коробку. Позади негромко смеялись Билибин с Лютером. А впереди, наработавшись ночью на переборке чеснока, спал Сашка Ким.

Шел урок родной литературы. Афина Дмитриевна старательно расширяла круг жизненных познаний этих мальчишек со все понимающими послевоенными лицами.

Отложив в сторону хрестоматию, женщина вдохновенно рассказывала, почти кричала про нелегкую судьбу, про возмущенное и свободное творчество лучшего поэта России.

Бек плохо понимал кропотливое изложение чужой жизни. Лишь когда в классе родилось холодящее душу каменное слово  К а в к а з, он встрепенулся — как кобчик на охотничьей дуге.

Быстрее, чем ожидал, мальчик перенесся в далекие, уходящие в туманы горы, о которых рассказывали мать, старики, соседи. Сам он, как обидно и странно ни делалось в душе, помнил не ослепительно выбеленные снега на высоких пиках и перевалах, не голубое небо в проталинах кизиловых рощиц, — он помнил мелкие, липнувшие к одежде, дожди, всюду проникающую сырость ингушских зим. Но убеждали его, что больше всего было прямого щедрого солнца, крутой кичливой зелени и праздников земледельцев и виноградарей. Куда-то все запропастилось. И он увез с собой в новые долины лишь слабое ощущение теплой зеленой сырости, из которой, как это уже однажды и случилось несколько миллионов лет назад, всегда пробивалась неукротимая, алчная, азартная в проявлениях жизнь. Подарить миру жизнь одно солнце не сможет. Нужна еще и сырость — благословение корней.

Когда учительница заканчивала говорить про чужую судьбу, Бек нечаянно поглядел на Лютера. Тот жадно всасывал в себя историю гибельной дуэли: так молодые слушают стариков, когда хотят выведать мелкие подробности и детали. У Бека перехватило дыхание, как о жирном прикосновении вспомнил, и он ожесточенно потер щеку, вытер ладони о брюки. Стерпел бы, как в такое время не сдержаться, если бы заставили свинину в столовой кушать. Но сын завхоза посмеялся над обычаем народа, хотя он сам никогда бы не стал издеваться над законами лютеровского народа. И никто бы не стал, только злой дурак. Нет, он вызвал обидчика и будет драться с ним — пусть уж из школы гонят.

Только мать жалко. Хлопотливая, семь раз рожавшая, убиваться станет, как мусульманки могут. Едва по-русски говорившая, она сильно хотела, чтобы сын закончил среднюю школу и стал первым грамотным человеком в их крестьянском доме. Если Бека из школы выгонят, это ее  д о к о н а е т. Костя так сказал, который жалел чужих матерей, как любил свою погибшую. Это слово звучало в мыслях, как глухие удары заступа о сухую глину, переходя в однообразный плач гласных звуков. «Мало совсем наказывают тебя в школе! — сокрушается мать. — Слишком добрые учителя в такое время пошли! Надо бы чаще ругать — человеком вырастешь!»

В черном вся, на гру́де немолотого еще кукурузного зерна, точно ласточка на береговом откосе, легкая в поступи. Каждый день прячет сыну в сумку лепешку кукурузную, а иногда кусочек сыра или баранины. Мать замуж не вышла, хотя времени много прошло, как мужа — отца Бека — в ущелье убили.

При полной соучастнице-луне догнали мужа ее на храпевших натужно конях всадники. Два седока вежливо остановили и попросились рядом ехать, будто бы ночного разбоя опасаясь. При ясной полной луне — без единой трещинки или пятна — муж ее, помертвев, приметил: из-под бурок у незнакомцев пятки вперед торчат — н е́ л ю д и! Хъо… Надо было молитвой спасаться, а отец кинжалом обороняться от нечисти вздумал — да ведь молитва и мысль молнии проворней.

Схватился за рукоять костяную, гордец, ударил первого, а уж потом — аллах велик: попал отец в пустоту, хотя видел, как клинок тело насквозь пронзил. Другой незнакомец в упор выстрелил — обложил сердце крупным свинцом. На холку вороного коня стекла кровь — тот прыгнул с обрыва в невидимый, громкий внизу Терек и медленно, комкая туман, пролетел ущельем.

Утром, когда потянулся по дворам очаговый дым, — лошадь в селе объявилась. Всадник сидел в седле прямо. Далеко еще они от домов двигались — заголосили и побежали навстречу женщины и девушки, опустили головы к земле и руки к ножам мужчины: не как живой возвышался на коне седок — изваянием. С того времени мать черных одежд не снимала, а грабителей тех милиционеры позднее кончили в бою.

Шла жизнь. Не скоро, но менялась к лучшему. Даже песни появились такие: «Звени, моя песня, — ликуя, играя, Сияя земле, как луна золотая, Как чайка над морем — от края до края, — Над миром бескрайнего счастья летая». И так далее, все — отрадное.

К молодой вдове достойные женихи стучались. Был даже один начальник в каракулевой коричневой шапке. Маленький Бек подслушал нечаянно, многое не понимая. Старшему брату, тому, который потом не вернулся с фронта, рассказывала мама, смеясь немножко, притчу вроде бы с правдой пополам. Она говорила звонким, прохладным, как серебряный кувшин, голосом об одной интересной женщине. Той уж так сильно захотелось нового мужа иметь. Заторопилась замуж, засобиралась и о том трем сыновьям сообщила. Совсем уже седой старший сын напомнил ласково — слишком далеко, мама, твое время ушло для замужества, а мы старость твою недостаточно греем, и внуки твои, так ли понимать? Женщина отвечала упрямым, что не чувствует себя старой, хотя и младший сын ее лыс, как вылущенное кукурузное зерно. Вот тебе, бабушка, три зеленых грецких ореха, согласился старший сын, протянув на коричневой ладони плоды, разгрызи их и тогда выходи замуж. И хотя давно лишилась женщина зубов, два ореха осилила, десны искровавив, да третий не сумела раздавить. А мне придется не три — двадцать десятков орехов разгрызать, говорила мать, ведь возрастом я не тронута еще сильно, и зубы все до единого целы. О верности и чистоте не помянула — тридцать пятый год ей тогда шел, — об орехах все толковала, будто все дело в них.

Значит, он должен сделать так, чтобы его все же не исключили из школы, что было не редкостью, и не перевели в другую, еще дальше от дома, правда, не знал он пока, как одолеть осквернителя, чтобы люди не проведали.

— …И тогда этот лицемерный чужестранец, которому нравится голубой цвет, — звенел в тишине чистый голос юной гречанки, никогда не видевшей земли предков, и усики ее страдальчески сломались над губами, — выстрелил первым. Противник его упал головой вперед, как в наступлении, на миг потеряв сознание и связь с миром. Но когда к нему побежали было секунданты, он закричал с белого снега, что у него есть право на выстрел, — чтобы не помешали.

Прозвенела бронза. И Бек вспомнил, что аккуратного сторожа завхоз, размахивая красными руками и притоптывая толстыми пятками, пузырившимися из модных танкеток, прилюдно обзывала странным словом  х р о н и к. Бек подметил, что в ладах со временем живут люди, у которых мало вещей и других сокровищ. И школьный сторож каждым мигом дорожит, секунды не расточит спешкой или опозданием, зато матери в суете все  в р е м е н и  н е  х в а т а е т, все она не укладывается в сроки, видно, потому что в одну часть времени по два дела поместить пытается.

В переменку ребята вновь покатились к ледяной горке. В голой ровной степи она возвышалась Казбеком. И всем хотелось обязательно первым на гребень ее взобраться, встать выше всех. Природа малыми дозами приучает детей к мысли и к действию насчет естественного отбора, выживания в среде. Выживал тот, кто достигал верха одним из первых и удерживался там.

Смельчаки оседлали вершину, но снизу накатывались новые волны школьников, воодушевленные движением вверх, — шли на победный приступ, так пока виделось детям.

Бек рванулся, заглатывая воздух, на отбившегося от дружков Лютера. Тот, готовый к нападению, тотчас толкнул его в грудь и вывернулся. Бек метнулся вбок, подставил ногу, и оба рухнули на снег. По школьной зоне бегали, парили, прыгали, на ней боролись за правду и просто так, меряясь силой. Все свободное пространство заполнили маленькие тела, очумевшие от сидения в душных классах с пыльным налетом меловых выработок.

Директор поселковой школы Хромов, проходя по вверенной ему территории, внутренне замер от изумления. Звонок давно отголосил, а двое на снегу еще извиваются гусеницами и, красные от мороза и злости, по всей видимости, собираются продолжать это занятие до конца уроков, не боясь пробелов в знаниях. Встать, встать, приказал громко директор, что за битва в учебное время на виду поселка? Но ребята уже построились, тяжело дыша, держа руки по швам и подрагивая стрижеными затылками.

В самом начале педагогической службы у Хромова больно дергалась в сердце какая-то слабая жилка, когда худенькие, слабые от долгого недоедания дети вот так вытягивались перед ним, оцепенев и предчувствуя только дисциплинарное наказание, — предшественник по посту успел, видно, выработать такой рефлекс, — а потом смирился, привык то есть, и старался не замечать. Что ж? Дисциплина будет крепче на данном этапе, ведь дисциплина — м а т ь  п о р я д к а, и этому учили детей с пеленок.

На фронте перед ним, молодым комбатом, вытягивались сотни солдат в полный рост, зато и он своего не стыдился и не прятал, когда людей в атаку поднимал, пока не отрубило осколком кисть левой руки. Боли-то сначала не почувствовал, лежал, контуженный, на земле, а с толстых ветвей тополя всматривалась в него медсестра Шура, за которой застыло белое июньское солнце. Плохого комбат не подумал — забралась из озорства на дерево, малая еще — восемнадцать лет есть ли, только юбка свободно по ветру парила, разматывалась одежда на ветру, выше головы девчонки иной раз завивалась. Боже, отверни меня… Медленно возвращалось сознание и понимание обстановки. Взрывом его уложило, а медсестру кинуло на дерево, оторвало у нее тяжелым снарядом тело по груди. Вот где ужас к комбату прирос, как брат к брату родному, колючим лицом, и глаза начерно прикрыл, пока в госпитале не очнулся — но и тогда долго веки сжимал, боялся увидеть ту же картину.

Мальчики стояли, прерывисто дыша и отворачиваясь, взгляда их не прижать было директору, а потому и не понять — что за причина дикой свары, схлестнулись мальцы отчего? Лютеровой сынок посмелее. Мать опять наверх жаловаться будет, что ее ребенка единственного, аккордеониста-виртуоза, обижают, потому что школа разноязыкая, а не однородная, ненароком подумалось директору, да добавит с наслаждением чисто женским, что дисциплина в коллективе хромает, — хромая мать порядка, стало быть, в его, Хромова, школе, а его самого недоуменно-ледяными взорами в районо встретят, как оправдываться начнет: как же ты, боевой офицер, во взглядах высветится, с детьми не совладаешь! Надо справиться, товарищ Хромов, иначе знаете что будет? И обязательно Макаренко штудируйте, ведь образования специального у вас нет. Все время припугивают неопределенно-множественными местоимениями третьего лица, черт бы их всех там подрал поименно и оптом!

Директор школы Хромов, квадратно-сутуловатый со спины, что выдавало недюжинную силу северного мужика, с мягким лицом, на котором насильно угнездилась маска властности, холодно бросил: марш в класс, Лютер, и доложи учителю, что наказан мною: постоишь урок. А ты, Бек, постой здесь, охолони малость — тебе и растолковывать тогда не придется, что школьная драка не проступок, а преступление.

Ребята стояли у дровяного склада, откатились сюда сгоряча от ледяной горки.

Директор многонациональной школы Хромов жестким офицерским шагом направился в канцелярию. Лютер бросился вперед, утирая сопли, потом отогревался и успокаивался в классе, правда, в самом его углу, отчего вся Передняя Азия и Африка виделись с торца невнятной светло-коричневой полосой — шел урок древней истории, проходили дела вавилонские.

— Где же Бек? — несильно щурясь, оглядела парты Лидия Ивановна Хромова, учительница всей истории — от древнейшей до нынешней. — Утром его видела… Не заболел ли?

Лютер настороженно пошмыгал носом, но ничего не говорил, потому что наказанный лишался слова. Лидия Ивановна, зябко кутаясь в пуховую шаль, грустно и устало смотрела в окно, будто утомилась от бесконечных человеческих переходов из века в век, от войн и разрух, тирании фараонов и диктаторов. Свет осторожно касался ее абсолютно черных волос, и ребята знали, что историк седая, но никто из них не спрашивал — отчего, знали.

Совсем у некоторых ребят совести нет — старших не слушают, пишут про них разное нехорошее. Так Бек, переминаясь у складской стены с хулиганскими надписями, подумывал и читал: «Абрамов, твой отец сам не моется и людей в баню не пускает — как понять?», «Ниночка — козлуха, а Билибин — кабан женского рода и двоечник», «Серик, твоя секим башка!», «Любила мама Зиночку, купила ей корзиночку, Смотри, ее ты, Зина, береги! При публике отличной Веди себя прилично, Но с мальчиками, Зина, не дружи!».

Темнело. Бек, подняв узкий воротник пиджака, прыгал — разогревался. Ноги окоченели от подошв до колен, и стоять на слабом, но долгом ветру было очень неуютно, хотя терпеть можно было.

Бек был терпеливым. В его семье все такие. С тайной гордостью мальчик признавал это качество за собой как право быть в дальнейшей жизни еще терпеливее.

Превыше всего ценилось в народе терпение — истинно мужское свойство характера. И потому особой заслуги Бека тут не значилось, но продолжателям иногда надо быть мужественнее, чтобы сохранить заветы предков. Бек привык к послушанию старшим — первой ступени к вершинам терпения, — механически прыгал уже в сарае, чтобы окончательно не задубеть, но ему и в голову не приходило сняться с места — вытравливать из себя это послушание.

За дальними домиками уже минут пять орал напропалую ишак: хрипло стонал и выдавливал из себя воздух, а какие-то чудаки по этим звукам время сверяют, будто бы осел во времени точен.

Терпение… Бек потряс холодной головой. Костя Мезенцев на что слабак, Бек поцокал холодным языком, — наглядное пособие по костяку, — а не может подчиниться. В прошлом году со второго этажа выпрыгнул, когда велели ему выйти из класса за неурочный смех. Да ведь он смешлив! Бек знал, а учитель нет. С Костей чуть припадок не сделался, когда сестра Бека, угощая гостя виноградом и кашей тыквенной, стала разговаривать на русском языке и голос ее чуть дрожал и тянулся: она слегка заикалась. Бек не обиделся, как учитель или мать. Костя язык однажды показывал: до крови изжеван зубами, чтобы удержаться от неприличного смеха, — не получается. Бек знал, что сам выдержал бы не такое.

Бек, чтобы не замерзнуть, забрался в середину сарая. Он вспоминал вытверженную почти наизусть историю Вавилона, которую проходили нынче, правда, сверх программы, и как в том царстве построили самую высокую в тогдашнем мире башню. Чего-то у них не сладилось с подвигом: то ли гордость овладела людьми, то ли понять друг друга не могли, разговаривая на двадцати с лишком языках, — рухнуло сооружение, а вскоре и царству конец пришел.

Но поначалу подумалось пацану, что в том Вавилоне уж очень жарко было летом и тепло зимой. Да и как иначе! У самого экватора почти семьи вавилонские примостились. Тепло, не сыро, и жили не впроголодь: каждый скот держал — крупный и мелкий, виноград давил по осени и пшеницу ссыпал в керамические хранилища.

А пострадали те вавилоняне, как понял Бек, за дела свои, не шибко хорошие и заповедные, да за то, что совесть и честь будто бы потеряли. Может, наговорили лишнее свидетели: не все потеряли, но многие, а досталось всем. Бек что-то такое от стариков слыхал — люди начинают загнивать изнутри, когда совесть и честь разом теряют. Покуда совесть есть, она не дает человеку расслабиться: с о в е с т ь — а н т и с е п т и к  д у ш и, так, мудрено, выражается школьный доктор. Бек не знал про антисептик, но доктор уверяет, что мир давно бы погиб без него, и когда мир создавался, то без защитных смол и мазей не обошлось. В классе пока про антисептики не спрашивали, надо было точно по учебнику рассказать о египетской истории, и без собственных добавлений.

На мысли о Вавилоне вдруг обрушилась знобящая сырость, царство мигом испарилось, а осталась неуправляемая дрожь, особенно стыло между лопатками, кожа на спине ходуном ходила, как у старого мерина после укуса паута. Однако почему так долго стоять заставляют, думалось Беку, можно было бы в помещение вернуть, к солнцу вавилонскому, только бы поскорее сняли с этого поста морозного — слишком холодно без пальто и рукавиц.

Ноги мерзли. Но это вытерпеть можно, если знать, сколько стоять осталось. Хъо! Надо стоять и выдержать, напомнил себе мальчик сурово, если простого испытания не выдержишь — позор будет, а проситься в тепло и виниться не станет.

Бек в дверные щели видел, как побежали по домам последние школьники, натягивая на ходу пальто и варежки. Ребята кричали во все горло, но прозрачный пласт кругового мороза не пропускал далеко звуки, и они глохли, падая у быстрых ног.

Скоро щели сарая заиндевели от теплого дыхания. Бек, громыхнув мерзлой дверью, — выглянул — во дворе никого не было, а школа смотрелась такой заброшенной и тихой, точно люди оставили ее сотни лет тому назад.

Бек подскакивал на месте и думал о древней истории немножко. Хотя он послушно выучил отрывки, но совсем не был согласен, что один народ во всем виноват. Не бывает виноватых народов, а все плохое идет от отдельных людей. И один народ может простить другой, правда, не всегда сразу и всё. Но со временем гнев и обида утихают, остается понимание своей и чужой беды. Вавилонцы слабые кому-то жаловались на то, что кто-то из старших их в нечисть окунул и массовую порчу назначил. А что вышло? Башня в одночасье обрушилась и погребла дозорных и зевак библейских, а потом и всю малую страну — на все оставшиеся столетия. Слишком суровое, конечно, наказание за беду народную, нечеловеческий урок. Да и на что простым людям та башня? Это точно — кто-то путал народ.

Ясней ясного, что вавилонские не виновны и что директор Хромов испытывает его на терпение. Беку древний народ жаль так же сильно, как соседа по парте Мезенцева, с малых лет оставшегося сиротой. Но Костю жаль больше, потому что — рядом, а тот древний народ повымер. Или растворился в переселенческих колониях и движениях, и, может быть, в каждом живет частичка простодушного вавилонянина, который вбил себе в башку, что ему нужна башня именно до небес. Бек хотел мысленно представить размеры того монумента, но этот расчет теснили малые объемы дровяника, и пространство искажалось.

Вдруг Бек услыхал шаги. Мальчик подобрался, похлопывая по бокам и груди ватными руками, но тут же понял ошибку: поступь была явно не командирская — женская, торопливая и заботливая.

Женщина прошла мимо. Но потом внезапно остановилась, вглядываясь в силуэт около сарая.

— Кто там? — спросила Лидия Ивановна Хромова удивленным со дня изучения истории голосом. — Кто там прячется? Ну-ка, сокол, выходи из-за угла!

— Не прячемся! — достойно отвечал мальчик и на негнущихся ногах двинулся к дороге. — Наоборот. Не прячемся!

— Ты что там, Бек, искал? Почему без пальто? — продолжала допытываться учительница, и вдруг голос ее дрогнул. — Да ты поморозился!

Хромова схватила Бека за руки, сильно потерла, потом стащила с головы толстую шаль.

— Пойдем, сынок, скорее! — торопила женщина и тащила к дому. — Вот почему тебя на уроке не было! Да ты бы ко мне прибежал, горе ты малое.

Директор Хромов, разогретый по случаю мороза порцией водки, строго пилил дрова лучковой пилой. В ту пору березовый сушняк достать было совсем не просто, отапливали дома каменным углем, кизяком и всяким растительным хламом. Но Хромов изворачивался насчет дров — немое радостное пламя от горящих березовых поленьев напоминало о России, о деревенском доме, большой, уютной, как лето, печи с дверцей, а на дверце той, помнится, отлит всадник с копьем.

Лидия Ивановна пробежала с мальчиком мимо хромовского хлева с живностью, мимо высокого забора, за которым крякал, как селезень в панике, директор, раскалывая кругляши одной рукой.

— Сколько же ты там промучился, сынок! — спрашивала Лидия Ивановна и посреди теплой комнаты ботинки с мальчика стаскивала, потом растирала спиртом его побелевшие ноги, а Бек пил сладкий крепкий чай, в который было накапано немного зелья. — Думаю, домой отпросился, а он в сарае замерзает по своей глупости и по дурости старших!

Ничего приятного в отогревании том пока не было для Бека. Пальцы ног немедленно пронзительно взныли, а кто-то чужой ломал изнутри тело, втыкал в каждую мышцу маленькую знобкую иголку — но он терпел и ни разу не поморщился, чтобы ненароком не выдать, что все-таки больно и он терпит.

В соседнюю комнату вошел, напевая походную песню, директор, и Лидия Ивановна, плотно прикрыв дверь, оставила мальчика один на один с истомой. Однако стены в доме построили тонкие, и началось то, чего Бек боялся, чтобы еще хуже потом не обернулось.

Сначала слышно не было, верно, женщина выговаривала мужу шепотом. «Да быть такого не может!» — громко и виновато с опозданием отвечал товарищ Хромов. «Поди, погляди, деятель! — послышался женский возбужденный голос. — Мальчишку чуть не выморозил со своими педагогическими извращениями — неуч!» — «Не может такого быть! — будто заклинал кого-то директор. — Я же отлично помню всегда: где, кого и на сколько наказал!» — «Ты даже не удосужился проверить, кто там виноват в драке! — стены все же скрадывали самые оскорбительные интонации женского голоса, и он казался ровным и злым. — Мальчишке домой давно пора бежать, а у него ноги распухли!» — «Да что ты паникуешь, Лидия? Жив солдат, — и ладно!» — оправдывался Хромов.

У Бека тяжелели и закрывались глаза от переизбытка горячего воздуха и внутреннего жара, но он не мог расслабиться в кресле — так и сидел прямо, не шелохнувшись, глядя на чайник и сахарницу. Вошли хозяева, и слегка смущенный директор спросил, потрепав мальчика по голове: «Что же ты, брат, отличился как? Ну, постоял, остыл — и айда в класс. Еще и заболеешь в придачу!», «Зачем болеть?» — отказался Бек, который вытянулся, как струна, от неловкости и присутствия начальника и готов был выскочить из дома, как только его освободят от слов и от чая. «Ты уж, брат, извини, — покаялся, что ли, Хромов, задала ему, верно, крепкую взбучку жена. — Запамятовал совсем, так не со зла же, не от него. Спи у нас, а мать мы предупредим, что оставили, ночевай — места много!»

Директор Хромов глядел на большелобого мальчишку с крупными, навыкате, глазами и замкнутым выражением упрямого  т е р п е л и в о г о  лица: обморозился, стервец, а не покривился даже, не укорил ни позой, ни взглядом, хорошо, правильно воспитывают их в народе насчет этого, может, стесняется пока, с непривычки, а потом всем расскажет? Нет, не похоже, в таких пацанах обида пропадает от чуточки добра, как вода в сухом песке, да совестно, перепало мальчишке, и так судьбой здорово обижен.

А еще директор Хромов подумал: не зря ли, не во вред ли общему делу? Так вспомнилось потому, что школьную ораву от мала до велика гонял по утрам перед уроками по снежной целине — бег по пересеченной местности наладил, да ведь многие недоедали в семьях с одной матерью-работницей или инвалидом-отцом, у половины пацанов война отняла родных. После бега живая краска на лицах ребячьих появлялась, правда, ненадолго, а зимой подкормить детей нечем было, только компотом из школьного сада, летом и осенью кукурузу ломали в хозяйствах, сахарную свеклу пропалывали, на зерновые токи и бахчи посылали детей, и те получали молока и мяса достаточно. Время тяжелое который год после войны тянется, и закалять надо ребят на всякий случай. И до того все они тревожно-терпеливые растут, что не угадаешь, полезны ли те полуголодные кроссы и физкультурные упражнения на школьном дворе, — не роптали дети, молчали.

— Тогда давай собираться! — согласилась наконец Лидия Ивановна после бесполезных уговоров, хотя с самого начала материнским чутьем понимала, что не станет мальчик ночевать у чужих, хоть лепешки медом залей. — Вот твое пальто, платок не снимай, отдашь матери!

— Ты обычно на чем добираешься? — на всякий случай поинтересовался еще не реабилитированный женой директор, предполагая повозку какую или сани дежурные.

— Лыжами добираемся! — отвечал Бек, натягивая пальто и быстро выходя на крыльцо. — До свидания, Лидия Ивановна!

Однако в школу, идти за лыжами Бек раздумал. Сторожа, который любил точное время и порядок, надо было просить открыть кладовую, — не совсем удобно. Бек побежал поселком по накатанной дороге, радуясь, что все так хорошо сошло и что через час-полтора он будет дома, только ноги еще чуть-чуть болели в грубых ботинках, а Лидия Ивановна все стояла на крыльце в самом начале длинной и ровной, как приказарменная аллея, улицы и смотрела вслед, а Хромов опять зарядил дрова пилить. Бек не видел лица учительницы, но все равно чувствовал взгляд материнский и торопился, чтобы люди эти не опомнились и не завернули его в дом. Ничто так не угнетало сейчас мальчика, как мысль о повторном непрошеном гостеприимстве, принудительном чае и все эти разговоры вокруг да около, как умеют только взрослые, потому что они не могли вести с ним разговоров о серьезных делах и не менее серьезных догадках про жизнь, считая его возраст по школьным меркам.

Но он был много старше своего возраста. Он жил вместе со своим народом, а не в школе и не на пришкольном участке со сладким перцем и красными помидорами. Вместе с народом он спустился с горных высот в эти плоские степи, вместе строил жилища себе и другим: замешивал глину в вязких ямах, выкладывал саманы для просушки, помогал настилать полы и крыть крыши под глуховатые звуки полинялых кларнетов, и жесткий стук барабанов, и любопытные узкие взгляды хозяев степи. Вместе со всеми он разводил скот и обрабатывал кукурузные плантации, вместе переживал ощущение беды, а вовсе не вины от тревожного призрака белого какого-то коня и учился терпеть и понимать, что только терпение, этот великий народный взрыв наоборот, даст ему вместе со всеми силу, свободу и уверенность, чего недоставало теперь, но ведь главное у него было: надежда и терпение.

Крупные, с пестрые яйца удода, звезды перекатывались в плоском небе и лопались, усиливая темноту и холод. Бек уже выбегал к последним домикам, как от кочегарки отделилось несколько теней, пересекая путь. Как волчата, обложили бегущего и молча поджидали на развилке дорог. Бек чуть замедлил шаги.

— Долго ждать заставляешь! — крикнул Лютер, но близко не подошел, держась середины стаи. — Сало свиное промерзло — гостинец тебе!

Хъо! Надо терпеть, хотя у нас и не принято на одного стадом набрасываться, думалось Беку, только у каждого народа свои обычаи. Надежда и терпение легко подхватили его под руки, и он стал четырехруким и крылатым — как ястребиный развал белесого Млечного Пути над головой, мальчик ринулся вперед, срывая на ходу брезентовый ремень с громоздкой медной пряжкой.

Ослепительно вспыхнул след падающего метеорита — и просыпался редкий для зимы и этих широт метеоритный дождь.

День начался и заканчивался свалкой, без которой, впрочем, не проходило и дня в истории человека.