Воспоминания дипломата

Новиков Николай Васильевич

Часть первая.

В Народном Комиссариате Иностранных Дел

 

 

1. Трудный старт

Из многих и очень разнообразных источников черпались в первые десятилетия Советской власти кадры работников, которым предстояло выполнять ответственную работу в главном внешнеполитическом ведомстве страны – Народном комиссариате иностранных дел, в 1946 году преобразованном в Министерство иностранных дел. Даже и в послевоенный период, когда ряды советских дипломатов регулярно пополняются выпускниками специальных учебных заведений, отнюдь не редкость случаи прихода в МИД работников партийных, хозяйственных, научных и административных учреждений. А в те отдаленные времена подобная практика была еще более широкой.

Перед тем как приступить к основной тематике книги, я расскажу о том, каким путем в 1938 году вступил на дипломатическое поприще я сам. Путь этот, как будет видно из дальнейшего, оказался ни коротким, ни гладким.

В моих личных жизненных планах дипломатическая служба никогда не фигурировала. Получив в 1930 году в Ленинградском восточном институте специальность востоковеда-экономиста, я более пяти лет проработал по этой специальности в нескольких учреждениях системы Наркомвнешторга в Москве и Таджикистане, а также преподавателем курса экономики Турции в Московском институте востоковедения имени Нариманова. Осенью 1935 года с целью углубить теоретические основы своих знаний я поступил (по командировке ЦК КП (б) Таджикистана) в Институт красной профессуры мирового хозяйства и мировой политики, где в течение четырех лет должен был пройти курс научной подготовки на уровне аспирантуры гуманитарных вузов. Завершение этого курса открывало слушателям института дорогу в научно-исследовательские институты международного профиля и на соответствующие кафедры вузов. Имея перед собою такую перспективу, я уже с начала третьего курса осенью 1937 года наметил для себя тему диссертации и приступил исподволь к собиранию и изучению необходимой для нее литературы.

Но моим замыслам не суждено было осуществиться. В январе 1938 года по решению ЦК ВКП(б) все институты красной профессуры (их насчитывалось девять) были расформированы. Обосновывалось это решение тем, что с середины 30-х годов университеты и институты гуманитарного профиля были уже в состоянии готовить в своих стенах марксистски образованных преподавателей высших школ, а также научных работников в области общественных наук, поэтому надобность в особых институтах красной профессуры отпадала.

Нужно ли пояснять, с каким огорчением мы, аспиранты, узнали о закрытии нашей альма-матер? Ведь совсем незадолго до окончания аспирантуры мы были внезапно выбиты из многообещающей институтской колеи и перед каждым из нас встал важный вопрос: что же дальше?

Размышляя над ним, я строил планы поступления в один из научных институтов, где мог бы с пользой применить свое знакомство с международными проблемами и знание нескольких иностранных языков. Однако от меня самого мало что зависело. Дело в том, что все слушатели нашего института были зачислены в резерв назначения ЦК ВКП(б), которому и предстояло определить нашу судьбу. Для меня этот процесс определения затянулся на четыре месяца – слишком уж велико было расхождение во взглядах на характер моей будущей деятельности между работниками Отдела кадров ЦК и мною.

С их точки зрения, по своей образовательной подготовке и опыту практической деятельности я подходил для использования в каком-либо из советских учреждений за рубежом. Я же держался на этот счет иного мнения, выдвигая два мотива: во-первых, упомянутое выше стремление к научной работе, а во-вторых, сложные семейные обстоятельства. Не вдаваясь в их сущность, скажу лишь, что в тот момент они служили серьезным препятствием к моей поездке за границу. Но эти соображения Отдел кадров во внимание не принимал и направлял меня то в одно, то в другое центральное учреждение, связанное с заграничной деятельностью. Всюду я выдвигал свои соображения, в результате чего меня неизменно возвращали обратно в распоряжение Центрального Комитета.

Таким вот образом в конце февраля 1938 года я и переступил впервые порог Наркоминдела.

Признаюсь откровенно, что, идя туда, я терзался противоречиями. С одной стороны, радовало оказанное Центральным Комитетом доверие: ведь направляли меня для работы в наркомат, обладавший огромным престижем не только у нас в стране, но и во всем мире. Его глава, старый большевик-ленинец Максим Максимович Литвинов, принадлежал к числу видных государственных деятелей. На дипломатической арене он зарекомендовал себя как ревностный поборник ленинской политики мирного сосуществования, как энергичный защитник интересов социалистической родины, как блестящий оратор, трибун. Работать под его руководством было бы делом весьма ответственным и почетным.

Но верх в конце концов взяли ранее сложившиеся у меня намерения, и, подходя к громадному зданию на Кузнецком мосту, я твердо настроился не отступать от своей прежней позиции.

В бюро пропусков наркомата мне сразу же вручили выписанный заранее пропуск. Явиться надо было не в Отдел кадров, как я предполагал, а в секретариат наркома. Поднявшись туда через «наркомовский» подъезд, я удостоверился, что никакой ошибки нет.

Минут через десять меня провели в рабочий кабинет наркома. Я с большим любопытством вглядывался в Максима Максимовича, стоявшего у большого окна. Он пробегал глазами какую-то бумагу – мою анкету, как это вскоре выяснилось. На вид ему можно было дать значительно больше его лет (тогда ему шел шестьдесят второй год). Его фигура казалась отяжелевшей, а округлое лицо – усталым. Словом, внешность Максима Максимовича мало вязалась с тем обликом – моложавым, стройным и подтянутым, – какой сложился в моем представлении по газетным портретам.

Он молчаливым кивком ответил на мое приветствие, скупым жестом указал мне на стул возле окна и сам сел напротив меня в такой позе и с таким выражением, словно присел только на минутку для выполнения краткой формальности, а не для серьезной ознакомительной беседы.

Слегка шевельнув листком анкеты, Максим Максимович заговорил:

– Я хочу, товарищ Новиков, чтобы вы четко уяснили себе, что к людям, которым предстоит нести дипломатическую службу, Наркоминдел предъявляет очень высокие требования. Дипломату недостаточно обладать профессиональными знаниями и техническими навыками. Он должен быть политически образованным, глубоко культурным и в первую очередь безукоризненно грамотным. Безукоризненно – никак не меньше! Я убежден, что фундамент такой грамотности и вообще культурности закладывается только систематическим средним образованием. Вот вы здесь пишете – он снова пошевелил моей анкетой и испытующе воззрился на меня, – что учились в двух вузах. А как у вас обстоит дело со средним образованием?

Я пропустил мимо ушей оговорку наркома о двух вузах (Институт красной профессуры не был вузом) и подробно ответил на его вопрос, предвидя, что вряд ли сумею удовлетворить его. Ответил, что в Петрограде до революции окончил трехклассную городскую школу и четырехклассное городское училище, а после демобилизации из Красной Армии в 1921 году еще два года учился в вечерней общеобразовательной школе для взрослых: было несомненно, что мое трехступенчатое среднее образование не подпадало, с его точки зрения, под понятие систематического. Что греха таить – ироническая усмешка наркома несколько уязвила мое самолюбие. Но неблагоприятный вывод, который, судя по всему, складывался у Максима Максимовича, нимало не печалил меня, хотя сам я и не считал его справедливым. Скорее, наоборот: он только укрепляет мою собственную позицию.

Еще более укрепилась она, когда нарком, как бы продолжая отклонять мои мнимые «домогательства», почему-то строгим тоном произнес:

– Учтите, что Наркоминдел никаким жилфондом не располагает. У вас есть своя жилплощадь?

Я ответил отрицательно. В тот момент я вместе с женой и крохотным (меньше года) сыном жил в институтском общежитии на Большой Пироговке. В связи с ликвидацией института дальнейшее проживание бывших аспирантов в общежитии оставалось под вопросом.

– А как вы сами относитесь к тому, что вас направляют работать в Наркоминделе? – задал свой третий вопрос нарком.

Я не стал кривить душой.

– Максим Максимович, – сказал я, – у меня есть веские причины не стремиться в наркомат, сотрудники которого рано или поздно отправляются за границу. При нынешних семейных обстоятельствах подобная поездка совершенно нежелательна, а вернее, невозможна. – Я в двух словах посвятил наркома в суть моих трудностей и напоследок добавил: – И чтобы быть искренним до конца, я должен заявить, что предпочел бы работе в наркомате научную деятельность.

Наверно, моя откровенность шокировала наркома. Глянув на меня с недоумением и, пожалуй, даже с раздражением, он после краткой паузы сухо промолвил:

– Ценю вашу искренность. Что касается ваших намерений, то чинить вам в этом помехи не стану.

На этом мы расстались.

В тот день и в последующие дни я, перебирая в памяти все детали моего визита в Наркоминдел, пытался постигнуть причины холодного, настороженного приема, оказанного мне М. М. Литвиновым. В голову приходили различные предположения, но больше всего я склонялся к мысли о предвзятости. Откуда, однако, она взялась?

Ответ на этот вопрос я нашел лишь спустя некоторое время, когда уже работал в наркомате. А упомянуть об этом считаю уместным сейчас.

Широко известны трагические события 1937–1938 годов, оставившие глубокий след в истории нашей страны. О них свидетельствовали и появившиеся вакантные посты во многих учреждениях. Тяжко отразились эти события и на Наркоминделе. В 1937 году в числе многих других были репрессированы полпред СССР в Турции Л. М. Карахан, полпред СССР в Греции М. В. Кобецкий, полпред СССР в Китае Д. В. Богомолов, полпред СССР в Германии К. К. Юренев. В марте 1938 года, то есть непосредственно перед моим приходом в НКИД, был осужден бывший первый заместитель наркома иностранных дел Н. Н. Крестинский. Пострадали и многие рядовые сотрудники НКИД.

В результате всех этих репрессий в Наркоминделе, как в центре, так и на зарубежной периферии, ощущался весьма серьезный недостаток квалифицированных кадров. Ища выход из положения, руководство наркомата вынуждено было подбирать новых работников среди людей, чья профессия и образовательная подготовка зачастую имели мало или не имели ничего общего с подготовкой, необходимой для работы в дипломатическом ведомстве. Какая-то часть из них отсеивалась из-за своей очевидной непригодности еще на пороге наркомата, а другая все же включалась в число его сотрудников. И среди тех, кто закрепился в штате, нередко попадались люди со столь серьезными пробелами в общем и политическом образовании, что им было трудно овладеть сложными и тонкими инструментами новой профессии.

Только познакомившись лично с представителями этой категории новичков – а встречались они на различных ступенях ведомственной иерархии, – сумел я по-настоящему понять, что произошло в феврале в кабинете М. М. Литвинова. Конечно же его в сильнейшей степени тревожила неподготовленность многих из направляемых в наркомат людей, и относился он к ним не без придирчивости. В свете подобной ситуации и надо было рассматривать шероховатость нашей первой встречи. Я не говорю уже о том, как повлияло на ее исход мое нескрываемое нежелание работать в наркомате.

Так или иначе, а тогда этот исход в какой-то мере обнадежил меня. Уж теперь-то, рассуждал я, кадровики ЦК позволят мне, выражаясь по-современному, трудоустроиться по своему усмотрению. На какое-то время для такой надежды появилась и видимость основания – меня больше месяца не вызывали в Центральный Комитет. Но иллюзии, как известно, недолговечны. И в первой половине апреля я уже снова заполнял анкету и писал автобиографию еще для одного учреждения, завершив и этот раунд негативным результатом. Однако конец моих бесплодных усилий был уже не за горами.

13 мая я был вызван в Отдел кадров ЦК, где в одном из кабинетов меня представили Владимиру Петровичу Потемкину, первому заместителю М. М. Литвинова. Узнав, с кем я имею дело, я предположил, что произошла какая-то ошибка, и поспешил сообщить Потемкину о своей февральской встрече с Максимом Максимовичем и о его отрицательном решении относительно меня. В ответ я услышал от Потемкина, что он знает об этом и тем не менее хочет побеседовать со мной. Побеседовать в качестве председателя специальной комиссии Центрального Комитета по отбору кадров для НКИД. По его словам, изучая личные дела лиц, состоящих в резерве назначения, от натолкнулся на мою анкету, счел мою кандидатуру подходящей для Наркоминдела и теперь хочет удостовериться в этом сам.

Затем между нами началась долгая и нелегкая беседа. Скорее даже не беседа, а спор, в котором обе стороны проявили неуступчивость. В отличие от наркома Потемкин настойчиво убеждал меня пойти в наркомат. Отрицательное мнение Максима Максимовича он дипломатично расценил как досадное недоразумение, которое необходимо устранить. Мои ссылки на семейные обстоятельства, так же как и на стремление посвятить себя науке, он мягко, но решительно отклонял. «У меня нет сомнений, что ваше место в Наркоминделе» – таков был рефрен всех его доводов. Тогда, отказавшись от дальнейших попыток, я твердо заявил:

– Я вижу, Владимир Петрович, что вы просто-напросто игнорируете всю трудность моего положения. Поэтому, если речь идет о моем согласии, то я должен в последний раз повторить, что не считаю себя вправе браться за дело, которое в перспективе, возможно очень близкой, сулит мне выезд за границу.

Потемкин хмуро свел брови, на минуту задумался, потом с укоризной произнес:

– Экий вы упрямец, товарищ Новиков! Но пусть будет по-вашему. За границу мы вас отправлять не станем. Поработаете у нас в центральном аппарате, а впоследствии, когда ваша семейная проблема уладится, мы с вами, если понадобится, вернемся к этому вопросу. Договорились?

Через два дня меня принял заведующий Отделом руководящих партийных органов Центрального Комитета ВКП(б) Г. М. Маленков. В ходе неторопливой, дружелюбной беседы, разительно отличавшейся от беседы-спора с В. П. Потемкиным, он сообщил мне о состоявшемся решении Секретариата ЦК направить меня в НКИД, затем как бы вскользь спросил: правда ли, что я возражаю против работы за границей? Я ответил утвердительно и вкратце пояснил причину этого, а заодно напомнил об обещании В. П. Потемкина.

– Знаю, знаю, он говорил мне об этом, – улыбнулся Маленков. – Я гарантирую вам, что без вашего согласия вас никуда не пошлют.

25 мая приказом М. М. Литвинова я был зачислен на должность ответственного консультанта Первого Восточного отдела НКИД. Ответственного консультанта политического отдела!.. Для меня, новичка и профана в дипломатии, это было полнейшей неожиданностью. Любопытно было бы узнать, какими соображениями руководствовался нарком, подписывая подобный приказ? Не забыл же он нашу февральскую встречу, свои колкие поучения и очевидное сомнение в моих возможностях? Ответа на этот вопрос я не находил. На сей раз нарком не приглашал меня к себе, чтобы определить мое служебное положение, а сделал это заочно. Но, в конце концов, основное заключалось в том, что мне было оказано большое доверие, которое я должен был оправдать своей работой.

* * *

В круг ведения Первого Восточного отдела входили дипломатические отношения со странами Ближнего и Среднего Востока – Турцией, Ираном и Афганистаном. Кроме того, сектор, ведавший Турцией, вел общее политическое наблюдение за арабскими странами Ближнего Востока, большинство которых находились в колониальной или полуколониальной зависимости от Англии и Франции. С Саудовской Аравией и Йеменом Советский Союз формально имел дипломатические отношения, но практически они не поддерживались.

Мой первоначальный образовательный профиль востоковеда-экономиста со специализацией по Турции, естественно, предназначал меня для работы в турецком секторе отдела. Именно туда я и был направлен.

Начал я, разумеется, не с «ответственных консультаций», а с прилежного ученичества.

Мне, конечно, было чему поучиться у Михаила Семеновича Мицкевича, уже с год работавшего в должности заведующего отделом. Но при всем моем уважении к нему я должен сразу оговориться, что уровень его компетентности в международных отношениях и практических делах Наркоминдела был сравнительно невысок. Говорю я это не в укор ему. Ведь, в сущности, он, вчерашний кандидат биологических наук, был и сам новичком в дипломатической профессии, к тому же обладал сравнительно скромными познаниями о странах Востока, отношениями с которыми ему приходилось ведать. Справлялся он со своей работой главным образом потому, что опирался на своего помощника, ветерана дипломатической службы Анатолия Филипповича Миллера.

В НКИД Анатолий Филиппович работал с 1920 года, участвовал в ряде международных конференций в качестве эксперта, в частности на конференции о черноморских Проливах в Монтрё (1936 г.). По образованию он был востоковедом-ближневосточником, по совместительству преподавал в Московском институте востоковедения и на курсах дипломатических работников при НКИД. Его книгу «Турция» я изучал еще студентом. Стал он моим основным наставником и теперь.

У А. Ф. Миллера я повседневно знакомился с характером деятельности Первого Восточного отдела и, в целом, со специфическими функциями турецкого сектора, изучал по его указаниям нотную переписку НКИД с турецким посольством в Москве и переписку НКИД с нашим полпредством в Анкаре, штудировал присылаемые из Анкары обзоры турецкой прессы и вообще всю корреспонденцию, не имевшую грифа «секретно». Секретная переписка стала доступна мне немного позднее, когда меня «засекретили». Время от времени мне поручали переводить так называемые вербальные ноты турецкого посольства, касавшиеся по преимуществу текущих вопросов. Переводил я их с французского, на котором по установившейся традиции посольство вело переписку с НКИД. (Ноты НКИД посольству составлялись на русском.) Одновременно со всем этим я уделял должное внимание вопросам дипломатической техники и дипломатического протокола, о чем прежде имел довольно смутное представление.

Пришлось мне освежить в памяти и пополнить знания по проблемам Ближнего Востока, которые я изучал в начале 30-х годов, ведя научную работу в Научно-исследовательском институте монополии внешней торговли и преподавательскую – в Московском институте востоковедения. В наркомате и дома я прочел множество статей в специальных журналах, как советских, так и иностранных, а также перерыл все досье и картотеки собственного домашнего архива. Текущую информацию я черпал из поступавших из Турции газет и журналов на турецком, французском, английском и немецком языках.

Так из усердного новобранца я начал постепенно превращаться в сотрудника, активно участвовавшего в деятельности отдела. И вдруг все мои благие намерения рассыпались прахом, а первые достижения в дипломатической квалификации, казалось, потеряли всякую ценность.

Вербальная нота не имела подписи должностного лица и как бы приравнивалась к устному (вербальному) сообщению.

Произошло это так. 13 июля я был приглашен в кабинет заместителя наркома Бориса Спиридоновича Стомонякова, который буднично, словно о чем-то само собой разумеющемся, сообщил мне действительно поразительную новость: меня назначают советником нашего полпредства в Анкаре! Стомоняков предложил мне отправиться в Отдел кадров наркомата и заняться оформлением документов, необходимых для поездки в Турцию.

– Но ведь я же договорился с Владимиром Петровичем о работе только в центральном аппарате! – воскликнул я, изумленный и в то же время возмущенный. – И товарищ Маленков гарантировал, что за границу меня не отправят. Возможно, вы, Борис Спиридонович, просто не в курсе дела? Справьтесь, пожалуйста, у Владимира Петровича, он подтвердит вам мои слова.

Какой наивностью отдавала эта моя тирада! Стомоняков тотчас же доказал мне это, заявив, что действует по прямому указанию Потемкина. Донельзя расстроенный, я ответил, что в Отдел кадров не пойду, а отправлюсь сейчас к Потемкину, чтобы выяснить, чем вызвано его неожиданное указание.

– Ну что ж, выясняйте, выясняйте, – скептически произнес Стомоняков. – Только вряд ли это что-нибудь изменит.

Я направился в секретариат Потемкина.

Здесь я считаю необходимым прервать свое повествование, чтобы с глубоким сожалением отметить, что этой встречей мое знакомство с Борисом Спиридоновичем и ограничилось. Спустя менее месяца он – активный участник революционного движения в России и Болгарии – пал новой жертвой того зловещего процесса в стране, который достиг кульминационного пункта в 1937 году и все еще давал себя знать.

В секретариате Потемкина я попросил его помощника доложить Владимиру Петровичу о моем желании срочно переговорить с ним по важному личному делу. Помощник ответил, что сегодня это неосуществимо, так как в данный момент Потемкин у наркома, затем принимает французского посла, после чего сразу же поедет в Центральный Комитет партии, по-видимому надолго. О времени приема у Потемкина он обещал позвонить мне в отдел.

Звонка от него ни в тот день, ни на следующий я так и не дождался. Позвонил в секретариат сам. Мне сообщили, что о моей просьбе Потемкину доложено, но что он еще не дал никакого ответа. Не дал он ответа и в последующие два дня.

Тогда я решил действовать через Мицкевича. Заявил ему, что требование Потемкина считаю неоправданным, нарушающим нашу договоренность в Центральном Комитете, а посему выполнять его не стану, о чем прошу официально уведомить наркома. Одновременно вручил ему заявление об отчислении из наркомата – по тем же мотивам – для передачи Литвинову. Мицкевич пытался отговорить меня от такого шага, как опрометчивого. В числе его доводов основными были такие: то, что я «безбожно недооцениваю блестящие перспективы», которые открывает передо мною пост советника – заместителя полпреда, а также то, что мое неподчинение приказу Потемкина чревато для меня крупными неприятностями. Однако разубедить ему меня не удалось.

Начался длительный – почти в полтора месяца – период моего «противоборства» с Потемкиным. Мне было понятно, что надо мною нависла реальная угроза дисциплинарных мер административного и партийного порядка, но продолжал отстаивать свою позицию. Я был твердо убежден в неправоте тех, кто не сдержал своих обещаний. Такой метод казался мне непартийным. Не честнее ли было бы еще в ЦК напрямик отвергнуть все мои возражения и поставить передо мною, как членом партии, вопрос о подчинении в порядке партийной дисциплины? Однако, поскольку там предпочли определенную договоренность, я считал себя вправе добиваться ее выполнения.

Добрую половину июля и почти весь август я провел в мучительном напряжении. День за днем я ждал реакции на свое заявление об увольнении, но от Мицкевича узнавал лишь, что никакой резолюции на нем пока нет. 18 августа он озабоченно сказал, будто в секретариате наркома лежит подготовленный по указанию Потемкина проект приказа об объявлении мне строгого выговора. Но время шло, а приказ этот все почему-то не был подписан. Вместо этого меня дважды приглашали в партком, где прозрачно намекали на то, что надо мною нависает персональное дело. И, вероятно, дело не обошлось бы без строгого партийного взыскания, не получи я помощь с неожиданной стороны – со стороны М. М. Литвинова.

В один прекрасный день в конце августа меня пригласил к себе в кабинет Мицкевич и, сияя улыбкой, торжественно провозгласил:

– От души поздравляю вас, Николай Васильевич! – Не давая мне времени задать недоуменный вопрос, он столь же торжественным тоном продолжал: – Ваша необычайная стойкость в борьбе против несправедливости завершилась полным успехом!

Видя мое нетерпение узнать, о чем конкретно идет речь, Мицкевич торопливо продолжил:

– Я только что из кабинета наркома, где присутствовал при довольно-таки горячей дискуссии между Максимом Максимовичем и Владимиром Петровичем. Спор шел о проекте приказа, подготовленного Потемкиным, о вынесении вам строгого выговора за недисциплинированность.

Он кратко обрисовал ход и характер «дискуссии». Потемкин ратовал за то, чтобы не откладывать дальше подписание приказа, а по мнению Литвинова, в приказе этом вообще нет необходимости. Он сослался на обещание Потемкина при беседе со мною в ЦК и в упор спросил: «За что же теперь, Владимир Петрович, вы ополчились на товарища Новикова? За то, что он опирается на ваше обещание, поддержанное к тому же товарищем Маленковым?» Потемкин сослался на то, будто полагал, что сейчас мои семейные обстоятельства изменились. На это Литвинов возразил: «А вот сам товарищ Новиков в своем заявлении утверждает прямо противоположное». Верх в споре одержал нарком, сказав напоследок: «Оставьте, пожалуйста, товарища Новикова в покое, и пусть он работает в Первом Восточном, где, как мне известно от товарища Мицкевича, он вполне на месте».

– Так что, – закончил свой рассказ Мицкевич, – считайте себя отныне в штате отдела, а на всю эту нервотрепку смотрите как на досадный ухаб на дороге.

– Легко сказать, – отозвался я на столь снисходительную квалификацию этой невеселой истории и, приятно взволнованный, поблагодарил Мицкевича за добрую весть.

Итак, злосчастный период «противоборства» завершился благополучно. Потемкин действительно «оставил меня в покое», и я снова работал в отделе, не тяготясь больше мрачными предчувствиями. Надуманный вопрос о персональном деле начисто отпал.

Но время моего ученичества уже истекало. Нарком окончательно решил оставить меня в центральном аппарате. 20 ноября я был назначен помощником заведующего Первым Восточным отделом по турецкому сектору вместо А. Ф. Миллера, целиком отдавшегося научно-преподавательской деятельности.

Я по-хорошему позавидовал ему. Он добился того, к чему стремился я сам. Но мне поручили ответственное дело, и моя главная задача состояла сейчас в том, чтобы выполнять его наиболее плодотворным образом.

 

2. Вторая встреча с Турцией

Мою работу в Первом Восточном отделе, а затем и в Ближневосточном можно образно назвать второй встречей с Турцией.

Первая произошла в 1928 году, когда я был направлен в Турцию на шестимесячную студенческую практику. Она позволила мне закрепить освоенный теоретически турецкий язык, изучить повседневный быт и обычаи страны, познакомиться с ее древней и современной культурой. Что касается политического фона Турции 1928 года, то узкие рамки студенческого бытия не позволили получить о нем полного представления.

Иное дело – новая встреча 10 лет спустя – в рамках Наркоминдела. Здесь общественная жизнь в Турции, ее внутренняя и прежде всего внешняя политика были первостепенными объектами моего внимания как работника внешнеполитического ведомства. Здесь мне приходилось соприкасаться с официальными представителями правительства Турции – сотрудниками турецкого посольства разных рангов.

Конкретное содержание советско-турецких дипломатических отношений, так или иначе связанных с деятельностью нашего отдела, я последовательно освещу дальше, но предварительно целесообразно хотя бы кратко обрисовать политическую ситуацию в мире в описываемое время, остановившись несколько подробнее на положении в Турции.

* * *

События второй половины 30-х годов нынешнего века со зловещей наглядностью демонстрировали, что мир движется навстречу военной грозе. На планете бушевали злые ветры фашизма, милитаризма, агрессии. В июле 1936 года реакционные испанские генералы подняли с благословения Гитлера и Муссолини контрреволюционный мятеж против республиканского правительства Испании. В помощь мятежникам из Германии и Италии посылались вооружение, немецкие авиационные и танковые части, итальянские пехотные дивизии. Испания превратилась в обширный кровавый полигон, где генералы фюрера и дуче испытывали на испанском населении убойную мощь новых видов оружия, отрабатывали тактику и стратегию предстоящих завоевательных походов в Европе и Африке. На Дальнем Востоке летом 1937 года японские милитаристы развязали многолетнюю захватническую войну против Китая.

В Европе быстрыми темпами осуществлялась агрессивная программа Гитлера. Пользуясь негласным покровительством правящих кругов Англии, Франции и США, он оккупировал в марте 1938 года Австрию и присоединил ее к «третьему рейху». После Австрии ближайшей его мишенью стала Чехословакия. Коварная «мюнхенская» стратегия Англии и Франции, рассчитанная на то, чтобы направить германскую агрессию на восток, против Советского Союза, сделала все, чтобы выдать Чехословакию на растерзание нацистам. 29 сентября 1938 года в Мюнхене английский и французский премьер-министры Чемберлен и Даладье подписали с Гитлером и Муссолини договор об отторжении от Чехословакии и передаче Германии Судетской области. На очередь встала полная ликвидация Чехословакии как независимого государства. Для внимательных наблюдателей международной жизни не было секретом, что это вопрос близкого будущего, как не было секретом и то, что, охваченный манией господства над всем миром, Гитлер на этом не остановится.

* * *

Страны Ближнего Востока служили предметом давних вожделений германского и итальянского империализма. После покорения Эфиопии в 1936 году Муссолини вынашивал планы захвата Судана, Египта, Сирии и южных вилайетов Турции.

Среди стран Ближнего Востока Турция занимала особое место. В отличие от них она обладала государственным суверенитетом, однако ее экономика носила полуколониальный характер и мало чем отличалась от экономики Османской империй, слывшей «больным человеком» Европы. Руководители Турции – президент Кемаль Ататюрк и премьер-министр Исмет Инёню проводили курс на достижение ею экономической самостоятельности и на осуществление независимой внешней политики, одним из устоев которой была дружба с Советским Союзом. В этом они встречали полное понимание и содействие со стороны Советского правительства, оказывавшего Турции экономическую и дипломатическую поддержку. Вместе с тем в турецких правящих кругах насчитывалось немало деятелей из среды компрадорской буржуазии, связанной экономическими узами с западными монополиями и склонной поступиться национальными интересами. Эти деятели ориентировались на Запад и чуждались дружбы с Советским Союзом. Их влияние сказывалось в том, что турецкая внешняя политика была подвержена колебаниям и временами отражала непоследовательность в отношениях с советским соседом.

Роль компрадорских кругов особенно усилилась после того, как в октябре 1937 года пост премьер-министра занял Джелаль Баяр, один из крупнейших турецких капиталистов, убежденный сторонник западной ориентации. Возглавляемое им правительство недвусмысленно вступило на путь политического сближения с Англией и Францией, одновременно поддерживая тесные экономические связи с гитлеровской Германией. Но, не закрывая каналов для экономической экспансии последней, турецкие правящие круги в области политической отдавали предпочтение Англии и Франции. Вызывалось это главным образом боязнью агрессии со стороны Германии и Италии. Наибольшую угрозу для Турции в тот момент представляла Италия, не таившая своих целей на Ближнем Востоке и громко бряцавшая оружием на Додеканезских островах и на острове Родосе, всего в 18 километрах от турецкого побережья.

Играя на англо-итальянских противоречиях в бассейне Средиземного моря, турецкое правительство рассчитывало на военную поддержку Англии в случае, если Муссолини от угроз перейдет к действиям. Со своей стороны, исходя из собственных имперских интересов, Англия также добивалась дружественной позиции Турции в назревших средиземноморском и общеевропейском конфликтах. Ее примеру, с некоторым отставанием, последовала и Франция. В 1937 году она пошла навстречу давним притязаниям Турции на так называемый Александреттский санджак (северо-западная часть сирийской территории), заключив с нею соглашение о передаче его под турецкое управление.

10 ноября 1938 года умер Кемаль Ататюрк. Президентом стал Исмет Инёню – один из ближайших соратников Ататюрка со времен национально-освободительной борьбы.

Откликаясь на эти события, газета «Известия» поместила 12 ноября написанную мною по просьбе ее редакции статью «Создатель новой Турции»[]. В статье воздавалось должное этому выдающемуся политическому деятелю. Отмечена была руководящая роль Кемаля Ататюрка в национально-освободительном движении, его борьба за независимую внешнюю политику, против клерикального мракобесия, за буржуазно-демократические преобразования, за реформы в области культуры. Особо подчеркивалась линия на поддержание и развитие дружественных отношений Турции с Советским Союзом.

Но статья служила не только своеобразным некрологом Ататюрку. Она преследовала и определенную политическую цель. Поэтому, отметив в заключение, что преемником Ататюрка стал его единомышленник и прославленный полководец в годы освободительной войны, я писал: «Это является залогом того, что плодотворная деятельность Кемаля Ататюрка по отстаиванию независимой Турции в сотрудничестве с истинными друзьями мира, в то же время являющимися и искренними друзьями Турции, будет достойным образом продолжена».

Откровенно говоря, эти строки выражали не столько мое убеждение, сколько надежду (не одну лишь мою) на то, что Турция пойдет именно этим курсом. Как видно из сказанного выше, осенью 1938 года прочного основания для уверенности в этом не было. Зато появилась новая причина для сомнений в лице нового министра иностранных дел Шюкрю Сараджоглу. ярого сторонника прозападной ориентации, хотя в начале своего пребывания на этом посту он щедро сыпал заверениями, что дружественная внешняя политика Турции в отношении СССР не изменится.

* * *

Курс большой политики в советско-турецких отношениях определялся в ЦК ВКП(б) и Совнаркоме СССР, но подготовительная работа для крупных дипломатических акций зачастую проводилась у нас в отделе. Повседневно же отдел, включая его турецкий сектор, занимался тем, что можно назвать текущими вопросами дипломатических отношений.

Решали мы их по преимуществу с помощью нотной переписки с посольством Турции и переписки с компетентными советскими органами. Я не собираюсь вдаваться в подробности всей нашей «дипломатической кухни», в которой немалую роль играла чисто канцелярская работа. Мне хотелось бы остановиться только на двух из большого числа текущих вопросов, которые проходили через турецкий сектор: на пограничных инцидентах и «арестных делах». Вопросы эти, к сожалению, основательно омрачали советско-турецкие отношения.

Пограничные инциденты, увы, были довольно частым явлением. Наркомвнудел, в чьем ведении находилась охрана государственных границ, сплошь да рядом извещал НКИД то о том, что турецкие пограничники обстреляли наш наблюдательный пост, то о том, что они углубились на некоторое расстояние на нашу территорию, то о попытке прикрыть огнем нелегальную переправу диверсанта или контрабандиста. Во всех этих случаях необходимые практические меры принимались на месте нашими пограничными властями – иногда путем заявления протеста турецким пограничным властям, а иногда и с помощью оружия. Но, получив от НКВД соответствующее уведомление, НКИД в свою очередь посылал посольству подробную ноту о происшествии и в зависимости от серьезности инцидента протестовал – с различной степенью строгости – против актов, подрывающих добрососедские отношения.

Значительный удельный вес в сношениях с посольством принадлежал «арестным делам». Возникали они в связи с задержанием органами госбезопасности турецких граждан по обвинению их в разведывательной деятельности или в ином нарушении советских законов. Всякий раз, когда турецкому посольству становилось известно об очередном случае ареста, оно просило НКИД сообщить о его причине и об участи арестованного. Тогда отдел сносился с компетентными органами и, получив от них надлежащие сведения, сообщал их в ответной ноте посольству. Как правило, в качестве причины арестов фигурировал шпионаж, а в качестве последствий его – осуждение виновного на тюремное заключение или высылку. Шпионская деятельность турецкой разведки не менее, чем пограничные инциденты, отравляла взаимоотношения двух соседних стран.

Наряду с ведением нотной переписки по этим и иным, весьма разнообразным вопросам мне, как помощнику заведующего отделом, приходилось принимать у себя представителей посольства. Первым турецким дипломатом, с которым я свел знакомство, был первый секретарь Фахри Сервет. Но вскоре вместо него ко мне зачастил советник посольства Зеки Карабуда, хотя дипломат такого ранга мог бы встречаться с заведующим отделом.

По словам советника, он предпочитал иметь дело со мной по той простой причине, что ему было куда удобнее и приятнее объясняться без переводчика – ведь беседовали мы с ним по-турецки. Наши беседы обычно затягивались, но не только из-за важности обсуждаемых дел. Карабуда был очень словоохотлив и всегда готов поговорить на любую тему, даже если она не имела отношения к его дипломатическим обязанностям, в частности о бытовавших в дипкорпусе не очень-то почтенных нравах.

* * *

Полтора месяца спустя после моего назначения помощником заведующего круг моих служебных связей с дипкорпусом неожиданно расширился. В начале января 1939 года М. С. Мицкевич ушел в месячный отпуск, и обязанности заведующего отделом были временно возложены на меня. Теперь в числе моих собеседников помимо Зеки Карабуды оказались советники иранского и афганского посольств. Беседы с иранским советником я вел самостоятельно – то по-французски, то на фарси (в таджикском варианте, который усвоил в бытность в Таджикистане в 1933–1935 годах), а с афганским – через нашего сотрудника-афганиста, хорошо владевшего английским разговорным языком, в котором сам я был недостаточно силен. Но и в первом случае на моих беседах присутствовал референт-иранист, к помощи которого я прибегал, когда – по понятным причинам – оказывался не в курсе какого-либо вопроса.

Мои временные обязанности повлекли за собою расширение служебных контактов и в самом Наркоминделе. В отсутствие Мицкевича я должен был дважды, а то и трижды в неделю являться на доклад к М. М. Литвинову, которому непосредственно подчинялся наш отдел. Я информировал его о ходе дел и ставил перед ним вопросы, требовавшие его санкции или визы на каком-нибудь документе. Сознаюсь чистосердечно, на первых порах эти доклады были для меня изрядным испытанием, потому что, несмотря на мою, казалось бы, тщательную подготовку к каждому докладу, нарком непременно нащупывал в нем какой-нибудь изъян и ворчливо на него указывал. Чаще всего это относилось к иранским и афганским делам. Он не считался с кратковременностью моего знакомства с этими делами, требовал точных ответов и обрывал меня, когда они казались ему расплывчатыми.

Но резкость критических замечаний наркома вовсе не означала, как вскоре выяснилось, что у него сложилось отрицательное мнение обо мне как работнике дипломатического ведомства. Судя по всему, трудный искус в роли врио заведующего Первым Восточным отделом я, в его глазах, выдержал не столь уж плохо. Иначе чем объяснить, что через два месяца с небольшим он подписал приказ о моем повышении в должности?

С 13 апреля я работал уже в качестве заместителя заведующего отделом, что, впрочем, не слишком сильно отразилось на моих обязанностях – они по-прежнему сводились прежде всего к руководству турецким сектором.

* * *

Осенью 1938 года, после того как я был наконец переведен из резерва назначения в штат Первого Восточного отдела, на меня были распространены правила дипломатического протокола, которые до того я изучил только теоретически. Это как бы приоткрыло дверь в сферы, советские и иностранные, известные мне лишь по газетным сообщениям. Сначала эпизодически, а затем и систематически я стал получать приглашения на сессии Верховного Совета СССР и РСФСР, на которых обычно присутствуют члены дипкорпуса, на приемы в НКИД по различным торжественным случаям и на приемы в посольствах. Это увеличило число моих знакомств среди иностранных дипломатов.

Мой дебют в этой «светской» сфере дипломатического бытия состоялся 7 ноября 1938 года. В этот день я был в числе счастливых обладателей пропуска на Красную площадь, который давал право прохода на левую четвертую трибуну возле Мавзолея В. И. Ленина. Здесь среди ответственных сотрудников НКИД и членов дипкорпуса наблюдал за ходом военного парада и праздничной демонстрации трудящихся. Впервые за годы жизни в Москве я был не участником демонстрации, а только ее зрителем.

М. С. Мицкевич и А. Ф. Миллер познакомили меня с турецким послом Апайдыном и советником Карабудой, моим будущим собеседником в наркомате, а также с некоторыми иранскими и афганскими дипломатами. А поздно вечером в тот же день я опять встретился с ними – на сей раз на официальном приеме для дипкорпуса, устроенном наркомом.

Не скрою, меня очень порадовал пригласительный билет, в котором говорилось, что «М. М. Литвинов просит Н. В. Новикова с женой пожаловать на прием, имеющий быть 7 ноября с. г. в 22 часа» в Доме приемов НКИД, что на Спиридоновке, 17. Порадовал и, конечно, возбудил большое любопытство. Ведь для меня это был первый дипломатический прием – и притом какой! Самый торжественный после праздничных приемов в Моссовете для советской общественности, что устраиваются накануне октябрьских праздников.

Но была в этом приглашении одна строчка, повергшая меня в уныние: она предписывала мне явиться на прием… во фраке! Шутка сказать – во фраке! Да я его никогда и не видал, разве что на опереточной сцене или в кино. Что же делать? Пополнить свой гардероб этой ветхозаветной хламидой? Не успею. К счастью, мою проблему легко решил заведующий Протокольным отделом Владимир Николаевич Барков[]. Он разрешил мне и еще нескольким сотрудникам НКИД, очутившимся в таком же «бедственном» положении, прийти в черных костюмах, хотя это считалось отступлением от протокола.

Прием действительно дал много пищи для моей любознательности. Но и только. Для использования его в дипломатических целях я тогда еще был мало подготовлен. Встречая среди многочисленных гостей дипломатов, с которыми утром познакомился на трибуне Красной площади, я чувствовал себя стесненным и в беседах с ними лишь с осторожностью затрагивал щекотливые политические темы. Мне ли, новобранцу дипломатической службы, было сразу бросаться в глубокие воды международных дел?

Другой большой прием, на котором также присутствовал практически весь дипкорпус, состоялся 24 апреля 1939 года – на этот раз в иранском посольстве. Поводом для него явилось, как было сказано в приглашении иранского посла Саеда, «празднование счастливого бракосочетания его шахского высочества наследного принца Ирана». За минувшие полгода я уже приобрел кое-какой опыт и потому в общении с дипломатами чувствовал себя гораздо увереннее, в беседах с ними охотно касался острых политических проблем – а их в то время было не счесть! – и получал, таким образом, более или менее отчетливую картину настроений в дипкорпусе.

Если коротко охарактеризовать эти настроения, то лучше всего для них подойдут такие понятия, как тревога и смятение. Причин для этого было предостаточно – в первую очередь агрессивные акты держав «оси», следовавшие один за другим. В середине марта 1939 года под грубым нажимом Берлина окончательно капитулировала ослабленная «мюнхенским» предательством Чехословакия: ее самостоятельное государственное существование прекратилось. 23 марта фашистская Германия вынудила Румынию подписать соглашение, по которому румынская экономика фактически ставилась на службу германской военной машине. 7 апреля итальянские войска вторглись в Албанию. Налицо были все признаки и дальнейшей экспансии Германии и Италии на Балканах. А это означало, что назревает серьезная угроза для Турции.

* * *

Обеспокоенные этими новыми зловещими событиями, руководящие деятели Турции, в том числе недавно назначенный премьер-министром Рефик Сайдам, решили пересмотреть некоторые аспекты своей внешней политики. Проводившаяся ими до сих пор политика нейтралитета по отношению к захватническим действиям Германии и Италии уступила место поискам более реалистической политики. В апреле 1939 года турецкое правительство вступило в переговоры с Англией с целью заключить с нею пакт о взаимной помощи, одновременно зондируя почву по поводу такого же пакта с Францией. Эти шаги Турции создавали предпосылки для участия ее в системе коллективной безопасности, переговоры о которой – начиная с марта – велись Советским правительством, с одной стороны, и Англией и Францией – с другой. Желая уточнить позицию Турции, Советское правительство направило в конце апреля в Анкару первого заместителя наркома В. П. Потемкина. Его неоднократные встречи с президентом Инёню и министром иностранных дел Шюкрю Сараджоглу позволили установить, как это было сообщено в официальном коммюнике о результатах поездки, «наличие общности взглядов и стремления к укреплению дружбы между обоими государствами в интересах всеобщего мира».

Первый этап англо-турецких переговоров завершился подписанием совместной декларации, оглашенной 12 мая в парламенте премьер-министром Рефиком Сайдамом. В ней, в частности, говорилось, что «в ожидании заключения окончательного соглашения английское и турецкое правительства заявляют, что в случае акта агрессии, могущего привести к войне в районе Средиземного моря, они будут готовы к тому, чтобы эффективно сотрудничать и предоставить взаимно друг другу всестороннюю помощь».

Документ был, несомненно, важный, а сам акт турецкого и английского правительств имел непосредственное касательство к переговорам, которые велись в Москве между СССР, Англией и Францией. В связи с этим 15 мая газета «Известия» выразила советскую точку зрения в передовице под заголовком «Англо-турецкое соглашение о взаимной помощи». Написана она была по поручению руководства НКИД мною. В передовице, в частности, говорилось:

«Эту декларацию… следует рассматривать как один из шагов на пути к созданию эффективного фронта мира перед лицом угрозы дальнейшего расширения агрессии. Под влиянием чрезвычайно обострившейся международной обстановки заинтересованные в мире державы пытаются найти пути и средства, которые дали бы возможность организовать отпор развертывающейся агрессии. Соглашение, которое готовятся заключить Англия и Турция, несомненно, представляет одно из звеньев той цепи, что является единственно действенным средством не допустить распространения агрессии на новые районы Европы…

Советский Союз всегда приветствовал всякие усилия по организации действенной защиты дела мира, откуда бы они ни исходили. Тем с большим удовлетворением Советский Союз рассматривает шаги в этом направлении, предпринятые Турцией, находящейся в дружественных отношениях с СССР».

В подобном поощрительном и дружелюбном тоне выдержана вся передовица.

Этой же актуальной темы – о наметившемся повороте Турции на путь коллективной безопасности – мне приходилось касаться и в других печатных материалах. Для одного из них основой послужил доклад, который я сделал в апреле 1939 года для сотрудников отдела. Доклад этот в переработанном для печати виде был опубликован в июньском номере журнала «Мировое хозяйство и мировая политика» в обстоятельной статье под заголовком «Новое во внешней политике Турции».

Выводы моего апрельского доклада и июньской статьи в журнале совпадали с теми, что содержались в передовице «Известий». В них явственно звучали оптимистические нотки, которые вполне оправдывались новой тенденцией в турецкой внешней политике. Но, вопреки нашим ожиданиям, Турция все же не стала звеном коллективной безопасности.

Выйдя после первомайского праздника на работу, сотрудники Наркоминдела узнали сенсационную новость: Максим Максимович Литвинов освобожден от должности наркома, а на его место назначен Вячеслав Михайлович Молотов, сохранивший за собой пост Председателя Совнаркома СССР.

Замена старейшего советского дипломата, бессменного руководителя Наркоминдела в течение многих лет, и назначение на этот важный пост В. М. Молотова вызвали громкий резонанс не только в Советском Союзе, но и во всем мире. Нет смысла перечислять высказывавшиеся тогда гипотезы о причинах и возможных последствиях этого события, нередко откровенно злопыхательские, рассчитанные на то, чтобы еще больше отравить международную атмосферу. Реалистически мыслящие люди без особого труда постигли значение перемены в руководстве дипломатическим ведомством.

В НКИД объясняли освобождение Литвинова той тревожной ситуацией, которая сложилась в мире к весне 1939 года. Все более наглые захватнические действия Германии, Италии и Японии не оставляли места для сомнений в том, что дело быстро идет ко второй мировой войне. Дипломатия лондонских и парижских «мюнхенцев» делала лихорадочные усилия, чтобы толкнуть агрессоров на восток, против Советского Союза. В то же время в Москве шли переговоры по актуальнейшему вопросу о создании системы коллективной безопасности – преграды против агрессии. Мы говорили иностранным дипломатам, что в этих условиях вопросы внешней политики приобретали важнейшее значение и требовали к себе самого пристального внимания Советского правительства и что непосредственное руководство Наркоминделом лично Председателем Совнаркома было именно актом такого внимания.

Но в НКИД упорно ходили слухи о том, что высшее руководство не устраивали позиции, которые занимал Литвинов по некоторым внешнеполитическим вопросам, в особенности в оценке политики Англии и Франции.

С новым наркомом мы, сотрудники Первого Восточного отдела, познакомились в тот же день – 3 мая. Часа в три всех нас пригласили в кабинет М. С. Мицкевича, куда через непродолжительное время вошел В. М. Молотов, поочередно обходивший политические отделы. Его сопровождали В. П. Потемкин и еще какие-то, в тот момент неизвестные нам лица. Потемкин представил Молотову Мицкевича, а тот в свою очередь представил новому наркому одного за другим сотрудников отдела.

Молотов здоровался со всеми за руку, расспрашивал о выполняемой работе, добродушно шутил. Разумеется, в этом подчеркнутом демократизме наркома было что-то показное. Однако его неожиданный визит в отдел и доброжелательный, отнюдь не начальнический тон бесед произвели на нас выгодное впечатление.

Приход в наркомат В. М. Молотова повлек за собою много новшеств. Из прежних заместителей наркома в НКИД остался один только Потемкин, да и то ненадолго.

Одним из новшеств, касающихся уже Первого Восточного отдела, явилось подчинение его одному из новых заместителей наркома, тогда как раньше отделом руководил сам нарком. Отмечу, наконец, реорганизацию некоторых политических отделов, которая отразилась на моем служебном положении. 20 июня 1939 года Первый Восточный отдел был упразднен, а на его основе созданы два других отдела: Средневосточный и Ближневосточный. Первый ведал Ираном и Афганистаном, второй – Турцией, арабскими странами Ближнего Востока и отношениями с Болгарией и Грецией, переданными ему из Восточноевропейского отдела. Заведование Средневосточным отделом было возложено на Мицкевича, а Ближневосточным – на меня. За отсутствием в штате референта-арабиста общее наблюдение за политическими событиями в арабских странах лежало на мне лично.

 

3. Начало второй мировой войны

21 июня 1939 года, на другой день после моего вступления в должность заведующего Ближневосточным отделом, я по приглашению турецкого посла З. Апайдына и его супруги был на приеме в турецком посольстве. Прием этот именовался «пятичасовым чаем», хотя, сказать по правде, чаем на подобных приемах интересуются меньше всего. В парадных помещениях посольства толпилось множество членов дипкорпуса, явившихся для того, чтобы попрощаться с послом – в скором времени он покидал Москву.

Беседовал я по большей части с теми из приглашенных, с кем уже встречался ранее по долгу службы, и с моими новыми «подопечными» коллегами по дипкорпусу – болгарским и греческим посланниками и их советниками. Познакомил меня с ними В. Н. Барков, одетый, как и подобает шефу протокола, в безупречно скроенный смокинг и щеголявший холеной рыжеватой бородкой.

Посол Апайдын, осведомленный Барковым о моем новом назначении, по-восточному витиевато поздравил меня. В последующей беседе мы с ним коснулись некоторых событий того периода, в частности франко-турецких переговоров о взаимной помощи. Апайдын сообщил, что они близятся к концу и со дня на день можно ожидать подписания декларации, аналогичной англо-турецкой декларации от 12 мая. (Подписана она была действительно через день – 23 июня.) Тогда я спросил Апайдына, как обстоит дело с переходом от предварительных деклараций к предполагаемому основному договору о взаимной помощи с Англией и Францией? В ответ он многозначительно сказал:

– Ну, господин директор, вы не хуже моего знаете, что этот договор во многом зависит от хода переговоров между Москвой, Лондоном и Парижем. Ведь у Турции и Советского Союза общая цель в вопросе о коллективной безопасности, а судьба ее сейчас определяется тремя великими державами. Будем надеяться, что судьба эта сложится благоприятно для всех нас.

Уклонялся он от более ясного ответа, имея на то достаточный резон. Начавшиеся в мае переговоры между правительствами СССР, Англии и Франции о создании системы коллективной безопасности в Европе протекали с крайней медлительностью, притом в обстановке, которая заставляла сомневаться в искренности желания западных держав достичь этой цели. Апайдын был прав, придавая этим переговорам ключевое политическое значение. Мне оставалось только разделить его надежду.

* * *

Новым для меня протокольным делом явилась церемония вручения верительных грамот вновь прибывшим в Москву послом Турции Али Хайдаром Актаем. В назначенный день я заблаговременно приехал через Боровицкие ворота в Большой Кремлевский дворец. Некоторое время спустя туда же приехал заместитель наркома Деканозов, курировавший Ближневосточный отдел[]. Вместе с ним я поднялся на второй этаж в кабинет Председателя Президиума Верховного Совета СССР М. И. Калинина. Замнаркома познакомил меня с ним и с находившимся в кабинете секретарем Президиума Верховного Совета А. Ф. Горкиным. А через несколько минут появился В. Н. Барков и сообщил, что турецкий посол и сотрудники посольства прибыли в Кремль. Это был сигнал к началу церемонии.

Михаил Иванович в сопровождении Горкина, замнаркома и меня вышел в Екатерининский зал, куда из других дверей одновременно в сопровождении Баркова вошел Али Хайдар Актай со свитой из дипломатических сотрудников посольства! Примерно в центре зала, на небольшом расстоянии друг от друга, обе группы остановились, и Актай произнес краткую приветственную речь, после чего вручил М. И. Калинину свои верительные грамоты. Так же кратко ответил послу и М. И. Калинин, затем представил ему поименно своих трех спутников, а посол – также поименно – своих сотрудников. Теперь в зал впустили фотографов, и они сделали несколько групповых снимков всех участников церемонии. Завершилась она в кабинете М. И. Калинина, куда он пригласил А. X. Актая. Вместе с послом в кабинет прошли только Горкин, замнаркома и я. Моя роль там была очень скромной – я лишь переводил дружескую беседу между Калининым и Актаем. Замнаркома и Горкин в ней почти не принимали участия.

* * *

Помимо упомянутой выше франко-турецкой декларации от 23 июня в подведомственных отделу странах в летние месяцы никаких крупных событий не произошло. Но в остальной Европе политическая напряженность непрерывно возрастала, достигнув к середине августа критического уровня. Одним из важнейших факторов этой напряженности была двойная игра Англии и Франции, явившаяся причиной безрезультатности московских переговоров. Соглашаясь на словах на заключение с СССР пакта о взаимопомощи против гитлеровской агрессии, Англия и Франция фактически саботировали переговоры, проводя, в сущности, прежнюю «мюнхенскую» линию, рассчитанную на то, чтобы столкнуть Германию и Советский Союз, а самим остаться в позиции «третьего радующегося».

Советское правительство разгадало их планы и сделало для себя необходимые выводы. Когда полная бесперспективность переговоров стала очевидной, оно – в поисках путей обеспечения безопасности Советской страны – приняло предложение германского правительства заключить договор о ненападении. 23 августа договор был подписан в Москве народным комиссаром иностранных дел В. М. Молотовым и министром иностранных дел Германии Риббентропом.

Нельзя не упомянуть о том взрыве ярости, с которой договор был встречен правящими кругами Англии и Франции, а также в ориентировавшихся на них странах. Нашим недругам удалось сбить с толку и часть друзей Советской страны за рубежом. Не было поначалу ясного понимания радикально изменившейся обстановки и среди части советских людей. Многим, очень многим из нас крайне претил договор с нацистской Германией, чьи агрессивные деяния и не менее агрессивные дальнейшие замыслы ни для кого не являлись секретом. Кое-кто вообще даже ставил под сомнение целесообразность такого шага советской дипломатии.

Само собой разумеется, что соответствующие разъяснения свыше давались и в тот момент. Но этим разъяснениям была свойственна известная недоговоренность.

В конце августа польско-германский конфликт из-за Данцига (Гданьска) достиг своего апогея. Со дня на день можно было опасаться начала войны.

И она началась. 1 сентября германские войска вторглись в Польшу. 3 сентября английское и французское правительства, до того не сделавшие ничего, чтобы склонить Польшу к принятию советской помощи, перед лицом немецкой агрессии объявили Германии войну, не оказывая Польше реальной военной помощи.

Польская армия отчаянно сопротивлялась неизмеримо более сильному противнику, но сдержать его натиск не смогла. Польша тщетно взывала о помощи с Запада, а помощь Советского Союза ее правительство категорически отвергло еще летом в ходе московских переговоров. Пожар войны вплотную приближался к границам Советского Союза.

Перед лицом потенциальной опасности Советское правительство не оставалось пассивным. 17 сентября части Красной Армии начали освободительный поход в Западную Белоруссию и Западную Украину. В течение нескольких дней обширные территории Западной Белоруссии и Западной Украины оказались под защитой Красной Армии. Таким образом, была воздвигнута дополнительная преграда для рвущихся на восток гитлеровских полчищ.

Одновременно Советское правительство предложило Латвии, Литве и Эстонии подписать пакты о взаимопомощи. В конце сентября – начале октября все три пакта были подписаны, и в силу их в некоторые стратегически важные пункты прибалтийских стран были введены части Красной Армии, создав новый заслон против возможной немецко-фашистской агрессии в этом направлении.

 

4. Война и Ближний Восток

Насыщенный бурными военными событиями сентябрь 1939 года явился также началом необычайного по своей продолжительности визита в Москву турецкого министра иностранных дел Шюкрю Сараджоглу. Формально это был ответный визит – в ответ на поездку в Анкару в апреле – мае этого года первого заместителя наркома В. П. Потемкина. Фактически же в ходе визита Сараджоглу намечалось продолжить начатый в Анкаре обмен мнениями о мерах совместной обороны против возможной агрессии.

Как я уже упоминал выше, после опубликования 12 мая предварительной англо-турецкой декларации о взаимной помощи и 23 июня – аналогичной франко-турецкой декларации Турция продолжала вести с Англией и Францией переговоры о заключении официального трехстороннего пакта о взаимной помощи. Не прекратились эти переговоры и после того, как началась вторая мировая война, хотя ситуация теперь коренным образом изменилась: Англия и Франция, партнеры Турции по обсуждаемому пакту, уже находились в состоянии войны с Германией.

Приглашая Сараджоглу в Москву, Советское правительство стремилось не только удержать Турцию вне войны, но и укрепить советско-турецкую дружбу, изрядно поколебленную в предыдущие годы. Публичные и конфиденциальные заверения турецких руководителей весной и летом 1939 года позволяли надеяться, что турецкое правительство трезво оценит ситуацию в Европе, сложившуюся в связи с войной, и воздержится от внешнеполитических шагов, которые сделали бы ее орудием в руках враждебных Советскому Союзу сил. Однако турецкая дипломатия, возглавляемая рьяным «западником» Шюкрю Сараджоглу, ставила перед собой иную, далеко идущую цель, вскрывшуюся в ходе советско-турецких переговоров в Москве.

Рассчитывая на обсуждение и подписание важного документа, Сараджоглу взял с собой группу высокопоставленных чиновников МИД.

20 сентября он со своей свитой в обществе советского полпреда в Анкаре А. В. Терентьева прибыл пароходом в Одессу. Встретить его там в качестве представителя Наркоминдела и сопровождать до Москвы в поездке было поручено мне. От турецкого посольства его встречал советник Зеки Карабуда. Когда на расцвеченном советскими и турецкими государственными флагами портовом причале к нам присоединились представители местных советских властей, то составилась весьма внушительная делегация встречающих. Мы поднялись на палубу парохода, подошли к группе высоких гостей, и здесь я приветствовал их от имени наркома, после чего представил ему всех встречающих от советской стороны. С не меньшей помпой прошли проводы Сараджоглу на вокзале, вплоть до посадки его в салон-вагон, в котором мы с Карабудой приехали из Москвы.

Дорога до Москвы, требовавшая в те времена почти двух суток, проходила на первых порах довольно однообразно. Сараджоглу уединился в своем купе с Карабудой, видимо, для получения информации о политической обстановке в Советском Союзе в условиях начавшейся войны в Европе. Уединились и мы с А. В. Терентьевым, моим компаньоном по купе.

От Алексея Васильевича я узнал много интересного. В частности, то, что англо-франко-турецкие переговоры практически завершены и что соответствующий пакт готов к подписанию, дата которого в значительной степени будет зависеть от результатов миссии Сараджоглу.

За совместными завтраками, обедами и ужинами в салон-вагоне было оживленно и весело. Министр умеренно пил, благодушно шутил, провозглашал тосты. Не отставали от него и сотрапезники, как турки, так и мы с Терентьевым. В первый же день пути выяснилось, что Сараджоглу заядлый шахматист, и я вызвался составить ему компанию за шахматной доской. Противник он был не из очень серьезных. Учтя это, я играл без напористости, охотно разрешал ему брать неудачные ходы обратно и благодаря такой тактике сумел проиграть половину партий. Он шумно радовался каждой победе, подсмеиваясь надо мной, и чувствительно огорчался при поражениях.

В Москве Сараджоглу встречали с подобающей его рангу пышностью. На перроне Киевского вокзала прибытия поезда ожидали: два заместителя наркома иностранных дел – В. П. Потемкин и В. Н. Деканозов, заместитель председателя Моссовета Д. Д. Королев, генеральный секретарь НКИД A. Е. Богомолов, заведующий Протокольным отделом НКИД B. Н. Барков, комендант города Москвы полковник Ф. И. Суворов, ответственные сотрудники НКИД, весь дипломатический персонал турецкого посольства во главе с послом Али Хайдаром Актаем и многие члены дипломатического корпуса.

26 сентября после первых контактов Сараджоглу с В. М. Молотовым последний дал в Кремле завтрак в честь турецкого министра. В числе приглашенных были все его сотрудники, посол Актай и советник Карабуда, а с советской, стороны – Потемкин, Деканозов, Терентьев и я. Завтрак проходил в очень непринужденной, я бы даже сказал, теплой дружественной атмосфере. Произносились велеречивые – и опять же очень дружественные – тосты, главным образом Молотовым и Сараджоглу. Когда тост произносил нарком, переводил его турецким гостям по-французски Потемкин. Сараджоглу провозглашал свои тосты по-турецки. Поднимаясь с бокалом в руке, он с дружелюбной улыбкой кивал мне. Это означало, что он приглашает меня сделать перевод, что я, конечно, и делал.

Но дружеская атмосфера, царившая за банкетным столом, увы, мало способствовала прогрессу в переговорах. После первой деловой встречи между Молотовым и Сараджоглу начавшийся было обмен мнениями надолго приостановился. Член советской делегации на переговорах А. В. Терентьев однообразно – в течение двух недель – сообщал мне, что дата нового свидания пока не назначена, что турецкий министр в сильном недоумении, что он начинает нервничать.

Официально пауза в переговорах мотивировалась чрезмерной занятостью главы нашей делегации В. М. Молотова. Но этот факт не объяснял всего. Со слов Терентьева я знал, что основная причина заключалась в неприемлемости предложений турецкой делегации, менять которые турецкое правительство не проявляло склонности. Тем временем положение обострилось еще больше: из Анкары было получено сообщение, что 28 сентября представители турецкого правительства парафировали (то есть предварительно подписали инициалами) англо-франко-турецкий договор о взаимной помощи.

Не пожелало турецкое правительство изменить свою позицию и тогда, когда деловые контакты между делегациями возобновились. В конечном итоге неуступчивость турецкой стороны предопределила безрезультатность московских переговоров.

Турецкое правительство, готовившееся со дня на день вступить в военный союз с Англией и Францией, одновременно намеревалось заключить пакт о взаимопомощи с Советским Союзом и стать, таким образом, связующим звеном между ним, с одной стороны, и Англией и Францией – с другой. Но согласие Советского Союза на подобную внешнеполитическую комбинацию противоречило бы статье IV недавно подписанного советско-германского договора о ненападении, в которой говорилось: «Ни одна из Договаривающихся Сторон не будет участвовать ни в какой-нибудь группировке держав, которая прямо или косвенно направлена против другой стороны».

Тем не менее в опубликованном по завершении визита Сараджоглу коммюнике обо всем этом и слова не говорилось. Оно было кратким и умеренно дружелюбным. Его текст гласил:

«Пребывание в Москве Министра Иностранных Дел Турции г-на Сараджоглу, приехавшего в СССР с ответным визитом, послужило поводом для всестороннего обмена мнениями между представителем Турецкого Правительства и Правительством Советского Союза по вопросам взаимоотношений СССР и Турецкой Республики.

Этот обмен, происходивший в атмосфере сердечности, вновь подтвердил неизменность дружеских отношений между Советским Союзом и Турцией и общность стремлений обоих правительств к сохранению мира.

Оба правительства пришли к заключению о желании поддерживать и впредь контакт для совместного обсуждения вопросов, интересующих Советский Союз и Турецкую Республику».

В день опубликования коммюнике я спросил у Терентьева, зашедшего ко мне в кабинет, не слишком ли оно обтекаемо и далековато от существа дела? Терентьев с досадой махнул рукой и промолвил:

– Ты прав, Николай Васильевич! Но так было решено, чтобы переговоры выглядели по возможности лучше, понимаешь? При данной ситуации…

– По поговорке – хорошая мина при плохой игре? – скептически заметил я.

– Выходит, что так, – хмуро согласился полпред.

* * *

18 октября Шюкрю Сараджоглу вместе со своими спутниками двинулся в обратный путь. Проводы на Курском вокзале происходили с такой же торжественностью, как и при встрече. Участие в них принимали все те же лица – от Наркоминдела, от столичных властей, турецкого посольства и дипкорпуса. На меня снова была возложена обязанность сопровождать турецкого министра – на этот раз до Севастополя, откуда в Стамбул его должен был доставить советский эсминец.

По дороге в Севастополь в салон-вагоне царило уныние. Коснулось оно не только турецкой части пассажиров, но и меня с А. В. Терентьевым, возвращавшимся на свой пост в Анкару. Он, как и я, предвидел неизбежный период трудностей в советско-турецких отношениях. Оставаясь наедине, мы немало говорили с ним на эту тему и пытались предугадать дальнейшие шаги турецкой дипломатии. Надо сказать, что действительность последующих лет превзошла наши наихудшие предположения.

Вечером в первый день путешествия Сараджоглу, уже облаченный в теплый домашний халат, предложил мне опять помериться с ним силами на шахматной доске. Мы сели играть, и тут я, невольно поддавшись чувству неудовлетворенности, в которое поверг меня исход переговоров, начисто забыл о дипломатическом такте. Не делая министру никаких скидок на его высокое положение, я выиграл у него подряд три партии. Крайне раздосадованный, Сараджоглу смешал на доске фигуры четвертой, безнадежной для него партии, буркнул себе под нос: «Кя-афи!» («Хватит!») – и удалился в свое купе.

– Ах, что вы наделали, господин директор! – с притворным ужасом схватился за голову присутствовавший при этом Карабуда. – Вы лишили его сна на всю ночь.

Я посмеялся с ним заодно, но подумал, что если министра и впрямь будет сегодня ночью мучить бессонница, то причин для этого у него достаточно и без поражения в шахматной баталии. Как бы там ни было, а игра на следующий день не возобновлялась. В душе я слегка корил себя за вчерашнюю «недипломатичную» игру, но значения этого эпизода не переоценивал.

Возвратившись 22 октября из Севастополя в Москву, я узнал, что 19 октября, то есть в тот день, когда Сараджоглу еще только приближался к Севастополю, в Анкаре был подписан англо-франко-турецкий договор о взаимной помощи.

Это было значительное, хотя и не неожиданное событие. По Анкарскому договору Турция обязывалась оказывать Англии и Франции помощь в случае, если эти державы будут вовлечены в военные действия в зоне Средиземного моря и на Балканах. Соответственно Англия и Франция обязывались оказывать Турции помощь, если она будет вовлечена в войну в том же географическом районе. Таким образом, по сути этого договора Турция не могла уже считаться нейтральной по отношению к начавшейся войне в Европе. Для ее внешнеполитического статуса больше подходило понятие страны – военного союзника, в данный момент, однако, не воюющего.

31 октября в своем докладе на внеочередной пятой сессии Верховного Совета СССР В. М. Молотов внес полную ясность в вопрос о советско-турецких переговорах.

«О существе этих переговоров, – так сказал он, – пишут за границей всякую небылицу… На самом деле речь шла о заключении двустороннего пакта взаимопомощи, ограниченного районами Черного моря и проливов. СССР считал, что заключение такого пакта не может побудить его к действиям, которые могли бы втянуть его в вооруженный конфликт с Германией, это во-первых, и что СССР должен иметь гарантию, что ввиду угрозы войны Турция не пропустит военных кораблей нечерноморских держав через Босфор в Черное море, это во-вторых. Турция отклонила обе эти оговорки СССР и тем сделала невозможным заключение пакта…

Как известно, правительство Турции предпочло связать свою судьбу с определенной группировкой европейских держав, участвующих в войне. Оно заключило пакт взаимопомощи с Англией и Францией, уже два месяца ведущими войну против Германии. Тем самым Турция окончательно отбросила осторожную политику нейтралитета и вступила в орбиту развертывающейся европейской войны».

На сессии я сидел в одной из лож для дипкорпуса по соседству с турецким послом Актаем и видел, как он насупился, когда переводчик перевел ему это место доклада Молотова.

С чрезвычайной заинтересованностью следили за обсуждавшимися на этой сессии вопросами иностранные дипломаты, часами просиживавшие в зале в течение всей трехдневной сессии и безумолчно комментировавшие их в кулуарах во время перерыва. Немало часов проводили в их обществе и ответственные работники Наркоминдела, чьей задачей было выявлять настроения в дипкорпусе, как бы держа руку на его пульсе.

Отголоски толков и пересудов, раздававшихся в кулуарах сессии и продолжавшихся в посольских особняках, докатились и до Спиридоновки, 17, где 7 ноября состоялся традиционный праздничный прием для дипкорпуса.

Многое отличало этот прием от прошлогоднего. Отмечу лишь три отличительные черты. Во-первых, то, что устраивался он не только от имени народного комиссара иностранных дел, но прежде всего от имени Председателя Совета Народных Комиссаров СССР. Поэтому в числе приглашенных можно было видеть немало членов Советского правительства, чего раньше не наблюдалось. Вторая отличительная черта являлась прямым следствием войны. В залах особняка на каждом шагу сталкивались, «не замечая» друг друга, французские и английские дипломаты, с одной стороны, германские – с другой. Такую же, правда уже застарелую, «слепоту» при нечаянных встречах обнаруживали дипломаты китайские и японские. И наконец, на приеме отсутствовали дипломаты Чехословакии и Польши, ставшие жертвами гитлеровской агрессии. В состав дипкорпуса в Москве они влились вновь только летом 1941 года.

Выбыли вскоре из его состава – уже по иной причине – и финские дипломаты. Переговоры в октябре – ноябре 1939 года между правительствами СССР и Финляндии о некотором изменении советско-финляндской государственной границы, к сожалению, не увенчались успехом. Обострившиеся в результате этого отношения осложнялись с каждым днем. Между двумя соседними странами начались военные действия, завершившиеся подписанием мирного договора 12 марта 1940 года.

* * *

Осень 1939 года, столь богатая событиями огромного масштаба как внутри нашей страны, так и на международной арене, оказалась для меня знаменательной и в личном плане. Наркомат выделил мне квартиру в одном из новых домов на застраивавшейся тогда Большой Калужской улице (ныне часть Ленинского проспекта). Трудно передать, с каким волнением я держал в руках ордер, дававший мне право занять три комнаты в благоустроенной квартире! И легко понять, с какой радостью мы покинули нашу комнатенку в аспирантском общежитии, что на Большой Пироговской, комнатенку в 14 квадратных метров, в которой мы ютились втроем, не переставая мечтать о маячившем где-то на туманном горизонте новом жилище. И вот мечта сбылась!

* * *

Возвращаясь от этого радостного семейного события к основному руслу повествования, я должен остановиться на начавшемся осенью и все возраставшем в зимние месяцы ухудшении внешнеполитического климата для нашей страны. Назову лишь некоторые факты, свидетельствовавшие об этом: 1) яростная антисоветская кампания западноевропейской прессы и радиовещания, как результат открыто враждебной политики правящих кругов Англии и Франции; 2) исключение Советского Союза – под их давлением – из Лиги Наций; 3) раздувание наших трудностей на финском фронте чуть ли не до фантастических масштабов.

Враждебная политика Англии и Франции не ограничивалась только их происками в Лиге Наций и поощрением антисоветской кампании средств массовой информации. Английский и французский генеральные штабы лихорадочно составляли планы нападения на Советский Союз с севера и с юга. Так, Англия готовила к отправке в Финляндию стотысячную армию, а Франция – пятидесятитысячный экспедиционный корпус. Одновременно в подмандатных Франции Сирии и Ливане сколачивалась так называемая «ближневосточная армия» под командованием генерала Вейгана, в задачу которой входила агрессия против советского Закавказья. Численность этой армии, по данным западной прессы, достигала 200–300 тысяч человек. По соседству с нею, на территории Палестины и Египта, располагались английские вооруженные силы численностью до 100 тысяч человек, готовые поддержать французскую «ближневосточную армию» в ее военной авантюре. Первоочередным ее объектом были бакинские нефтяные промыслы – в те годы наша главная база жидкого топлива.

В связи с этими воинственными приготовлениями Англии и Франции, естественно, возникал вопрос о позиции Турции, через воздушное пространство которой намечалось осуществить бомбардировку нефтяных районов Закавказья. Официально эта позиция была обусловлена советско-турецким договором 1925 года о дружбе и нейтралитете. Однако имелось немало признаков того, что фактически турецкое правительство игнорирует этот договор.

Косвенно это можно было заключить и по поведению турецкой прессы. Внезапно она, как по мановению дирижерской палочки, в унисон с англо-французской прессой развязала ожесточенную антисоветскую пропаганду. Изо дня в день с утомительным однообразием турецкие газеты печатали вымыслы агентств Гавас и Рейтер о «поражении» Красной Армии в Финляндии, о мнимых захватнических планах Советского Союза против Турции и других южных соседей. Печаталось и множество других «оригинальных» измышлений. Совершенно бредовые статьи публиковал на страницах газеты «Сон поста» отставной генерал Эркилет.

* * *

Пресмыкательство турецких правящих кругов перед новоиспеченными англо-французскими союзниками не исчерпывалось молчаливым поощрением враждебной Советскому Союзу кампании в печати. Появились симптомы и более серьезного характера. В начале 1940 года советские пограничники зафиксировали несколько полетов вдоль советско-турецкой границы самолетов без опознавательных знаков, полетов с несомненной разведывательной целью. В одном случае самолет даже углубился в воздушное пространство над советской территорией, что вызвало протест как со стороны наших пограничных властей, так и со стороны Наркоминдела. Заявил его турецкому послу Актаю замнаркома Деканозов.

Выслушав протест с недоуменным видом, Актай сказал, что незамедлительно доведет о нем до сведения турецкого правительства и при первой же возможности сообщит ответ Анкары. Появился он вновь в кабинете замнаркома уже на другой день. После кратких протокольных фраз он сказал:

– Я уполномочен моим правительством заявить, что ни один турецкий самолет в указанный день вблизи советской границы не летал и, следовательно, советского воздушного пространства не нарушал.

– Но факт нарушения твердо установлен, – возразил замнаркома и после паузы спросил: – Возможно ли в таком случае, что это был не турецкий самолет?

Посол пожал плечами:

– На этот счет я никакими данными не располагаю. Но если такое предположение подтвердится, то правительство Турции, как я полагаю, примет меры к тому, чтобы факты этого рода не имели места.

Дальнейшие расспросы были бесплодны.

Вечером в тот же день мы обсуждали в отделе этот воздушный инцидент и смысл реакции турецкого правительства. Отмечали, что Актай не отрицал самого факта нарушения, а лишь не хотел, чтобы оно было приписано турецкому самолету.

Фактически же это означало косвенное признание, что над турецкой территорией летают чьи-то чужие самолеты. Турецкое правительство закрывало глаза на то, что авиация Вейгана летает над территорией Турции.

Конечно, тогда мы высказывали только предположения, хотя и подкрепленные логикой фактов. Лишь после войны, когда были опубликованы многие архивные документы и мемуары, стало абсолютно ясно, что турецкое правительство было в курсе агрессивных приготовлений армии Вейгана. Именно в этот период Шюкрю Сараджоглу вел секретные переговоры с французским послом в Анкаре Массигли и Вейганом о возможности использования воздушного пространства Турции для нападения на Советский Союз. Сообщая французскому правительству об итогах своих переговоров с Сараджоглу, Массигли утверждал, что со стороны турецкого правительства препятствий для полетов французских бомбардировщиков не предвидится.

Советское правительство трезво учитывало складывавшуюся на Ближнем Востоке тревожную обстановку и наметившиеся в турецкой внешней политике опасные тенденции и выступило с серьезными предупреждениями по этому вопросу на шестой сессии Верховного Совета СССР 29 марта 1940 года.

Подобные авторитетные заявления играли весьма важную роль в разъяснении советским людям сложной международной обстановки и в разоблачении империалистических интриг. Но делались эти заявления – по понятным причинам – сравнительно редко, тогда как события на международной арене развивались стремительными темпами, создавая подчас калейдоскопически пеструю картину, разобраться в которой непосвященному было не под силу. Поэтому Центральный Комитет партии придавал большое значение повседневной пропагандистской работе по текущим вопросам международного положения – в прессе, по радио, в сети партийного просвещения. В свою очередь руководство Наркоминдела требовало, чтобы в этой работе непосредственное участие принимали ответственные сотрудники наркомата, люди, всесторонне информированные и способные правильно ориентировать своих читателей и слушателей. Призывая нас к широкой пропагандистской деятельности, Молотов поставил нам лишь одно ограничение: выступать в прессе и по радио под псевдонимами – предосторожность отнюдь не лишняя. Она позволяла предотвращать нежелательные спекуляции иностранных дипломатов и журналистов, если бы им вздумалось изображать наши выступления как официальные, каковыми они в действительности не были.

Ряд работников НКИД активно откликнулся на призыв руководства наркомата. В их числе был и я. Большинство своих статей я публиковал на страницах «Правды», «Известий» и «Красной звезды», но нередко помещал их и в других печатных органах. Тематика моих статей определялась в основном проблемами тех стран, которые входили в круг ведения Ближневосточного отдела. Время от времени я выступал с докладами по текущему моменту в различных аудиториях – гражданских и военных – в Москве, Ленинграде, Смоленске и Орле.

* * *

Вышеописанная ситуация на Ближнем Востоке, сложившаяся зимой 1939–1940 годов, коренным образом изменилась весною 1940 года. Решающим фактором этих перемен явилось внезапное превращение «странной войны» на Западе в беспощадную схватку двух империалистических группировок, в схватку не на жизнь, а на смерть.

Оккупировав территории Дании и Норвегии, германские бронированные и моторизованные войска начали затем наступление в Люксембурге, Бельгии и Нидерландах. Только пять дней им понадобилось, чтобы принудить к капитуляции Нидерланды и 15 дней, чтобы поставить на колени Бельгию. Сражавшиеся на территории Бельгии и Северной Франции англофранцузские войска потерпели поражение, были прижаты к проливу Па-де-Кале в районе Дюнкерка и в начале июня с большими потерями эвакуированы в Англию. Франция противостояла теперь Германии в одиночестве. Уже 14 июня немцы без боя, точно на параде, вступили в Париж, а 22 июня спешно сформированное правительство маршала Петэна подписало в Компьене акт о капитуляции. Такова трагическая хронология весенне-летних военных событий – закономерных последствий авантюристической «мюнхенской» политики Англии и Франции. Для полноты картины добавлю, что 10 июня Италия, объявив войну терпевшим поражение Франции и Англии, присоединилась к своему победоносному германскому союзнику.

Разгром Франции и вступление Италии в войну повлекли за собою крайне важные последствия для стран Ближнего Востока и Средиземноморского бассейна. Среди них следует прежде всего упомянуть Турцию – в связи с судьбой англо-франко-турецкого договора 1939 года, само существование которого было поставлено под вопрос. Франция, капитулировавшая перед Германией и Италией, перестала быть партнером Турции по этому договору. Для Турции возникла потенциальная опасность использования против нее территорий подмандатных Франции стран – Сирии и Ливана, а может быть, и дислоцированных там дивизий французской «ближневосточной армии».

Учтя изменившуюся расстановку сил в этом районе, турецкое правительство совершило поворот в своей внешней политике и пересмотрело свое отношение к Анкарскому договору. Не денонсируя его официально, оно вместе с тем практически отказалось от всех своих обязательств. О совместных военных действиях с оставшимся партнером – Англией – больше не было и речи. Турецкое правительство не оказывало своему партнеру даже политической поддержки.

С особой наглядностью выявился этот новый курс Турции осенью 1940 года, когда Италия, продолжая свою экспансию на Балканах, открыла военные действия против Греции и приблизила тем самым войну к турецким границам – во Фракии и на островах Эгейского моря. Нарастала военная опасность и с территории Румынии, куда той же осенью были введены германские войска. Поставленная перед лицом этих фактов, Турция заявила о своем нейтралитете и одновременно начала зондировать почву для сближения с державами «оси». Несколько позднее, в июне 1941 года, этот зондаж завершился германо-турецким договором о дружбе и ненападении.

 

5. Горячее лето 40-го года

Весной 1940 года приказом наркома был расформирован, как «некомплектный», Восточноевропейский отдел (откуда в наш отдел еще летом 1939 года перешли Греция и Болгария), а остававшаяся в его ведении одна-единственная страна – Румыния – теперь тоже передавалась в Ближневосточный.

Не скажу, чтобы подобное «прибавление семейства» обрадовало меня. Прежде всего потому, что от этого значительно возрастало число проблем, стоявших перед отделом, причем прибавлялись проблемы, о которых я имел довольно смутное представление. Правда, положение мое отчасти облегчалось тем, что вместе с Румынией в наш отдел переходил и «весь штат» бывшего Восточноевропейского отдела, состоявший из врио заведующего Е. А. Монастырского, назначенного теперь моим помощником, и старшего референта Н. Ф. Паисова, людей сведущих и политически грамотных.

Здесь же попутно упомяну еще об одном «прибавлении семейства» в нашем отделе. 24 июня 1940 года были установлены дипломатические отношения между СССР и Югославией, дольше всех остальных Балканских стран отказывавшейся иметь дело с Советским Союзом. Ведение текущих сношений с вновь открытой югославской миссией, когда они встали на практическую ногу, было и в этом случае возложено на Ближневосточный отдел. Первоначально протекали они довольно пассивно и лишь весной 1941 года приобрели большое значение, о чем я расскажу дальше.

Сейчас же на первом плане у нас были дела румынские. Они властно стали в центр внимания Ближневосточного отдела, на некоторое время отодвинув на второй план отношения с другими странами.

Вызвано это было прежде всего подготовкой к решению вопроса о Бессарабии. Велась она и в высоких инстанциях, и внутри НКИД, и в других компетентных ведомствах, с которыми отдел поддерживал тесный оперативный контакт. Писались справки о Бессарабии (исторические, политические и экономические), о текущей политической ситуации в Румынии, о Буковине (этнографического порядка) и т. д. К участию в этой работе привлекались не только наши «румыны» – Е. А. Монастырский и Н. Ф. Паисов, но и другие референты Балканского сектора.

Бессарабия была оккупирована Румынией в январе 1918 года, а в дальнейшем аннексирована с санкции Англии, Франции, Италии и Японии (Парижский протокол от 28 октября 1920 года). Все попытки народных масс Бессарабии возвратиться в лоно Советской Родины подавлялись.

Советское правительство никогда не соглашалось с аннексией Бессарабии. Об этом оно неоднократно заявляло, пользуясь каждым подходящим поводом. В последний раз об этом говорил В. М. Молотов в своем докладе 29 марта 1940 года на шестой сессии Верховного Совета СССР. «…У нас нет пакта о ненападении с Румынией, – сказал он. – Это объясняется наличием нерешенного вопроса, вопроса о Бессарабии, захват которой Румынией Советский Союз никогда не признавал, хотя и никогда не ставил вопроса о возвращении Бессарабии военным путем». Его слова были серьезным предупреждением о том, что столь важная проблема не может бесконечно оставаться неурегулированной. Но румынское правительство, лишенное чувства реальности, продолжало игнорировать требования Советского Союза.

19 апреля 1940 года коронный совет Румынии[] высказался против добровольного возврата Бессарабии, предпочтя в крайнем случае пойти даже на вооруженный конфликт с Советским Союзом.

В изменившейся летом 1940 года международной обстановке подобное положение не могло быть дольше терпимо. Дело шло к неизбежной развязке.

Вечером 26 июня Председатель Совнаркома и народный комиссар иностранных дел В. М. Молотов пригласил к себе румынского посланника Давидеску и сделал ему представление по вопросу о Бессарабии. Процитирую его основную часть:

«Теперь, когда военная слабость СССР отошла в область прошлого, а создавшаяся международная обстановка требует быстрейшего разрешения полученных в наследство от прошлого нерешенных вопросов для того, чтобы заложить, наконец, основы прочного мира между странами, Советский Союз считает необходимым и своевременным в интересах восстановления справедливости приступить совместно с Румынией к немедленному решению вопроса о возвращении Бессарабии Советскому Союзу.

Правительство СССР считает, что вопрос о возвращении Бессарабии органически связан с вопросом о передаче Советскому Союзу той части Буковины, население которой в своем громадном большинстве связано с Советской Украиной как общностью исторической судьбы, так и общностью языка и национального состава…

Правительство СССР выражает надежду, что Королевское Правительство Румынии примет настоящее предложение СССР и тем даст возможность мирным путем разрешить затянувшийся конфликт между СССР и Румынией.

Правительство СССР ожидает ответа Королевского Правительства Румынии в течение 27 июня с. г.».

Видимо, не вполне еще осознавая, что советские предложения означают бесповоротное крушение замыслов румынских правящих кругов, Давидеску пытался было вступить в дискуссию с Молотовым. Основным его возражением было то, что вопрос о Бессарабии не может быть решен в намеченный короткий срок и требует предварительных обстоятельных переговоров. Ответ на подобное возражение гласил: румынское правительство располагало достаточно большим временем для размышлений и переговоров, однако ничего не сделало для решения проблемы, в силу чего пора от слов переходить к делу.

27 июня король Кароль II созвал на экстренное заседание коронный совет в расширенном составе. В повестке дня стоял только один вопрос – принимать или не принимать советские предложения? Против них решительно выступил бывший премьер-министр профессор Йорга, а также марионеточные «представители», Бессарабии и Буковины. Но противникам соглашения теперь – в отличие от апреля – уже не приходилось рассчитывать на поддержку западноевропейских держав. Разгромленная Франция только что капитулировала, а британский лев еще не успел зализать глубокие раны после поражения под Дюнкерком. Не оправдался и расчет на помощь фашистской Германии, на которую надеялась румынская дипломатия, ведшая под флагом «нейтралитета» двойную игру. Германия, занятая в тот момент военными действиями на Западе, оставила без внимания призывы тех румынских деятелей, что желали отклонить советские предложения и пойти на риск войны. Поэтому большинство коронного совета постановило действовать в духе рекомендаций посланника Давидеску: в принципе согласиться, а на деле оттянуть решение вопроса по возможности на долгий срок.

Это нашло отражение в ответе румынского правительства, который Давидеску вручил 27 июня Молотову:

«Вдохновляемое тем же, что и Советское Правительство, желанием видеть решенными мирными средствами все вопросы, которые могли бы вызвать разногласия между СССР и Румынией, Королевское Правительство заявляет, что оно готово приступить немедленно, в самом широком смысле, к дружественному обсуждению с общего согласия всех предложений, исходящих от Советского Правительства.

Соответственно Королевское Правительство просит Советское Правительство соблаговолить указать место и дату, которые оно желает фиксировать для этой цели».

Молотов, однако, обратил внимание Давидеску на неопределенность ответа и напрямик спросил, принимает ли румынское правительство два пункта советского предложения о Бессарабии и Северной Буковине. Только тогда Давидеску заявил, что румынское правительство принимает оба эти предложения. Исходя из этого разъяснения, Молотов вручил Давидеску ответ Советского правительства, в котором намечались конкретные мероприятия по эвакуации румынских войск и учреждений из Бессарабии и Северной Буковины в четырехдневный срок. В 11 часов утра 28 июня Давидеску уведомил Молотова о том, что румынское правительство принимает эти условия эвакуации.

Таким образом, дипломатическая стадия решения проблемы была завершена. В тот же день ровно в 14 часов по московскому времени части Красной Армии и пограничных войск перешли советско-румынскую демаркационную линию на всем протяжении Бессарабии и северной части Буковины. Танковые подразделения и мотопехота вступили в Кишинев, Бендеры, Черновицы, Хотин и другие города.

Спустя месяц с небольшим это историческое событие было официально закреплено в решении высшего законодательного органа Советского Союза. 2 августа Верховный Совет СССР принял закон об образовании Молдавской Советской Социалистической Республики, неотъемлемой частью которой стала значительная часть территории Бессарабии. Северная часть Буковины, а также Хотинский, Аккерманский и Измаильский уезды Бессарабии были включены в состав Украинской ССР.

Мирное разрешение советско-румынского конфликта было, бесспорно, одной из крупнейших побед советской внешней политики.

* * *

А как это событие сказалось на деятельности Ближневосточного отдела? Скажу прямо: дел у нас намного прибавилось.

В соответствии с соглашением от 28 июня в Одессе приступила к работе смешанная советско-румынская комиссия по урегулированию спорных вопросов, вызванных спешной эвакуацией румынских войск и учреждений из Бессарабии и Северной Буковины. Вопросам этим, казалось, не будет конца. Большинство их решалось в смешанной советско-румынской комиссии, но часть этих вопросов, обычно по инициативе румынской миссии, рассматривалась в дипломатическом порядке. К числу крупных решенных вопросов относилась, в частности, передача румынским властям большого количества вооружения и военного имущества, оставленного румынской армией на эвакуированной территории.

Советская сторона в большинстве случаев шла навстречу просьбам и предложениям румынской стороны, однако последняя, наоборот, сплошь да рядом проявляла упорное нежелание сотрудничать. Так обстояло дело, например, с возвращением на родину уроженцев Бессарабии и Северной Буковины, находившихся в тот момент в Румынии. Румынские власти чинили им в этом всяческие препятствия, в связи с чем Наркоминдел вынужден был заявить румынскому правительству протест и потребовать, чтобы оно обеспечило уроженцам Бессарабии и Северной Буковины свободный выезд к месту их постоянного жительства.

Но если спорные вопросы эвакуации по мере их урегулирования все же уменьшались в числе, то спорные пограничные вопросы, наоборот, множились. И что еще хуже – день ото дня они становились все более и более острыми, зачастую превращаясь в конфликтные.

Почвой для споров и конфликтов этого рода являлись разногласия сторон по поводу определения пограничной линии, в особенности на участке Северной Буковины. При подобном противоречивом подходе на границе повседневно возникали серьезные ее нарушения румынскими пограничниками. Порою они выливались в перестрелки между пограничниками обеих сторон. В таких случаях Наркоминдел посылал румынской миссии ноты протеста, требуя в то же время, чтобы румынское правительство дало своим пограничным властям указания о необходимости мирного урегулирования разногласий.

Рождались недоразумения и в дельте Дуная, где также не существовало общей точки зрения относительно линии границы. Споры шли вокруг того, по какому из нескольких протоков Килийского гирла (главного рукава Дуная) проходит граница, отчего зависело определение государственной принадлежности нескольких речных островов.

Помочь устранению всех этих споров и недоразумений могла лишь четкая демаркация новой границы, чего и добивался Наркоминдел, поставив соответствующий вопрос перед правительством Румынии. Но последнее не давало на это своего согласия, выдвинув в качестве предварительного условия выполнение советской стороной следующих требований: признание границы в Северной Буковине по румынскому варианту; возвращение Румынии городка Герца и прилегающей к нему местности, как якобы ошибочно включенных в пределы Северной Буковины; определение границы по Килийскому гирлу Дуная – также на основе румынского варианта. Все эти требования отклонялись Советским правительством, как необоснованные, но румынская миссия продолжала на них настаивать, создавая, таким образом, тупик в вопросе о демаркации.

Временами у нас складывалось впечатление, что тупик этот создается преднамеренно, что румынское правительство добивается не урегулирования пограничных споров, а осложнения советско-румынских отношений. Недаром ведь вся румынская пропаганда развернула вокруг этих споров невероятную шумиху, иногда изображая их как угрозу национальному существованию Румынии.

* * *

В Москве мы почти до конца июля имели дело с посланником Давидеску. На смену ему 10 августа в Москву прибыл новый посланник – Григоре Гафенку, многоопытный дипломат, до 30 мая 1940 года занимавший пост министра иностранных дел. Будучи министром, он, как и его предшественники, ориентировался по преимуществу на Англию и Францию, с давних пор видевших в Румынии опору их империалистической политики на Балканах и в обширном Дунайском бассейне. В то же время Румыния заигрывала и с другой империалистической группировкой – германо-итальянской, проводя, таким образом, двойственную внешнюю политику, получившую наименование «игры на двух столах».

С началом войны в Европе Румыния провозгласила нейтралитет, чтобы выждать удобный момент для присоединения к лагерю победителей и пожать вместе с ними плоды победы. 29 мая 1940 года под влиянием гитлеровских военных успехов на Западе коронный совет под председательством короля Кароля II принял решение «не упорствовать в сохранении нейтралитета» и «приспособиться к реальности», а выражаясь прямолинейно, взять курс на тесное сближение с Германией. На этом совете Гафенку выступал за сохранение нейтралитета при продолжении «игры на двух столах». Но его доводы были отвергнуты королем и большинством совета, вследствие чего он подал в отставку, которая была принята.

Однако месяц спустя тот же Кароль, под чьим нажимом совет дезавуировал политику Гафенку, неожиданно предложил ему поехать посланником в Москву. Гафенку согласился, видимо надеясь на то, что время для двойной игры еще вернется. Но какова бы ни была его позиция в отношении двух враждебных империалистических группировок, для нас важнее всего было знать, что это дипломат с прочно установившейся репутацией реакционного антисоветского деятеля, от которого трудно было ждать нового, более реалистического и дальновидного подхода к проблемам советско-румынских отношений.

Новый посланник действительно во всем пошел по стопам Давидеску. С первых же встреч с руководителями наркомата он неизменно поднимал вопрос о возвращении Румынии Герцы и ее окрестностей, утверждая, будто это исконная румынская территория, никогда не входившая в Северную Буковину и включенная в нее 26 июня по ошибке. При этом он добавлял, что до разрешения вопроса о Герце и о пограничной линии в румынском варианте ни о какой демаркации границы не может быть и речи.

Но для советских дипломатов гораздо важнее бесплодных дискуссий о Герце были бесконечные инциденты на границе, начавшие принимать опасные масштабы. Поэтому в конце августа во время одного из визитов Гафенку в Наркоминдел ему было недвусмысленно заявлено, что продолжение вооруженных провокаций на границе может повлечь за собою серьезные последствия. Посланник обещал довести это предупреждение до сведения своего правительства. К сожалению, ситуация в пограничной полосе Северной Буковины и после этого не изменилась к лучшему.

* * *

Перед тем как перейти к еще одной важной проблеме, возникшей в связи с возвращением Бессарабии, а именно к проблеме судоходства на Дунае, здесь уместно рассказать об относящемся к данному периоду частичному изменению в руководстве НКИД.

В середине 1940 года В. П. Потемкин был освобожден от обязанностей первого заместителя наркома в связи с назначением на пост наркома просвещения РСФСР, который он занимал до своей смерти в 1946 году. А вскоре обязанности Потемкина в НКИД были возложены на А. Я. Вышинского. Ряд политических судебных процессов в 30-х годах, в которых он принимал участие то в качестве председателя Специального Присутствия Верховного Суда СССР, то в качестве государственного обвинителя, принесли ему громкую известность. Вся чудовищность его деятельности в те годы стала понятна в полном объеме лишь теперь. В июне 1939 года он стал заместителем Председателя Совнаркома СССР. Будучи назначен первым заместителем Молотова в Наркоминделе, он остался и его заместителем в Совнаркоме.

Нет ничего удивительного, что приход в НКИД этого деятеля вызвал в коллективе наркомата различные толки и предположения. Кое-кто делал вывод, что вскоре, возможно, руководство НКИД будет сменено и что вместо Молотова будет назначен человек еще более покладистый, сиречь менее самостоятельный. Подходящей кандидатурой с этой точки зрения считался А. Я. Вышинский, а его амплуа первого заместителя наркома рассматривалось как своего рода стажировка перед вступлением на новый пост. Я относился к числу тех, кто не видел в этом предположении ничего невероятного, хотя и сомневался в целесообразности его осуществления – особенно при ближайшем знакомстве с новым замнаркома. То, что в начале 40-х годов Вышинский так и не стал наркомом, весьма логично объяснялось разразившейся в 1941 году войной, которая заставила на время отложить решение многих вопросов, в частности и вопроса о смене руководства НКИД. (Министром иностранных дел Вышинский был назначен только в 1949 году.)

Едва весть о назначении Вышинского распространилась среди сотрудников, как тотчас же поползли слухи о его тяжелом характере, о том, что и в Прокуратуре СССР и в Совнаркоме он зарекомендовал себя необычайной педантичностью и мелочной придирчивостью, а также склонностью к третированию своих подчиненных. Слухи эти заранее настроили меня против Вышинского. Мне всегда претили руководители, неуважительно относившиеся к своим сотрудникам. Когда объектом несправедливых и грубых нападок становился я сам, то не оставлял их без отпора, не задумываясь о последствиях. В таких случаях меня иногда зачисляли в разряд строптивых, нуждающихся в «укрощении». Но случалось и так, что, имея дело со мной, начальникам моим приходилось сдерживать свой не в меру пылкий нрав. Вначале моя антипатия к Вышинскому носила отвлеченный характер, ибо неприятности с его стороны как будто мне не угрожали. Подчиненность Ближневосточного отдела другому замнаркома избавляла меня от частых соприкосновений с ним.

От частых – да, по меньшей мере в 1940 году. Но и редких контактов с ним было достаточно, чтобы убедиться в достоверности неприятных слухов. Первый такой случай представился буквально сразу после того, как Вышинский занял бывший кабинет Потемкина. Связано это было с протокольными визитами, которые главы посольств и миссий наносили новому замнаркома.

Первым из визитеров оказался турецкий посол Али Хайдар Актай. Перед его приходом Вышинский пригласил меня к себе в кабинет, чтобы расспросить о после, о текущих сношениях между НКИД и посольством, а заодно и познакомиться со мною. Знакомство это он провел с подчеркнутой, я бы даже сказал, с приторной любезностью и с другими знаками внимания, резко контрастировавшими с тем, что я о нем слышал. Узнав от меня все, что хотел, Вышинский предложил мне присутствовать при визите посла и переводить беседу. Сам он понимал немного французскую речь, но самостоятельно разговора вести не мог.

Визит Актая, как и ожидалось, носил в основном протокольный характер. Ни Вышинский, ни посол деловых вопросов не затрагивали и ограничились обменом мнениями о некоторых международных событиях. Обменом очень поверхностным, потому что Вышинский – по вполне понятным причинам – малознакомых ему тем избегал.

Беседа протекала довольно гладко. Когда истекло положенное для визита время, Актай распрощался с замнаркома и со мною и двинулся к выходу. И тут произошло нечто, настолько выходящее за рамки протокола, строгое соблюдение которого сделалось тогда для меня уже нормой, что я был крайне смущен. С резвостью, неожиданной для его 57 лет, Вышинский отбежал от стола, возле которого посол его покинул, быстрыми шажками опередил турецкого дипломата, обойдя для этого сбоку, подскочил к двери и, изогнувшись в глубоком поклоне, распахнул ее перед ним. Крайне изумленный, Актай еще раз поклонился замнаркома и вышел из кабинета. Закрыв за ним дверь, Вышинский с довольной улыбкой пошел обратно к столу.

По своей полной неосведомленности, о которой я и не подозревал, Вышинский основательно нарушил протокол, не только не требовавший, но даже осуждавший подобные излишества в любезности, граничившие с раболепием. Стремясь предотвратить повторение им подобного ляпсуса в будущем, я корректно заметил Вышинскому, что дипломату столь высокого ранга не следовало ни открывать дверь перед послом, ни закрывать ее за ним. Стоило мне это сказать, как с Вышинским произошла разительная перемена: куда только девалась его приторная любезность! С перекошенным от злости лицом он проговорил, а вернее, прошипел:

– А где были вы, многоуважаемый Николай Васильевич? Почему вы сами не сделали этого? Ведь из-за вас я и попал в такое неловкое положение!

Стараясь сохранить спокойствие, я пояснил, что мне также не полагалось выполнять роль привратника для иностранных дипломатов. Если уж на то пошло, то можно было звонком вызвать секретаря, который проводил бы посла. Но мои разъяснения были гласом вопиющего в пустыне. Разозленный своим промахом, Вышинский разразился гневной тирадой насчет моей протокольной «косности» и, как он выразился, «негибкости», затем заявил, что я «распустился», из чего вытекало, что меня следует «подтянуть», и продолжал бушевать в этом же духе. Свои громы и молнии он метал без единой громкой нотки в голосе, зато каждое его слово язвило, а взор был таким колючим, что мне стало не по себе. Поначалу я слушал молча, пораженный этим каскадом обвинений, но наконец не выдержал и сказал:

– В том, что сейчас произошло, моей вины нет. А насчет негибкости, вы, наверно, правы. Это оттого, что спина у меня вообще плохо гнется.

Вышинский мгновенно уловил смысл моего намека, готовый, казалось, обрушить новую бурю упреков и угроз, но вместо этого вдруг грузно опустился на стул и, уткнувшись носом в бумаги, сделал вид, что больше не замечает меня. Я, однако, напомнил о своем присутствии.

Удерживая себя в руках, я вежливо спросил:

– Беседу записать, Андрей Януарьевич?

– Я сам продиктую ее стенографистке, – сердито отозвался он, не поднимая головы.

Я попрощался и, не дождавшись ответного приветствия, вышел.

Так состоялось мое знакомство с Вышинским. В этот момент я еще тешил себя надеждой, что мне придется мало иметь дело с человеком, сумевшим с первой же встречи внушить к себе мою прочную антипатию. Но напрасно. Ни с кем другим из руководителей наркомата я на протяжении ближайших семи лет не имел так часто и так много дел, как с Вышинским. И хотя с течением времени нам с ним удалось выработать некий модус вивенди для отношений между собою, общение с ним, кажется, ни разу не принесло мне подлинного делового удовлетворения, не говоря уже о каком-либо теплом человеческом чувстве.

* * *

После того как юго-западная граница СССР прошла по низовью Дуная и вопросы судоходства на этой великой реке стали для СССР весьма актуальными, руководство наркомата поручило Правовому и Ближневосточному отделам тщательно изучить правовые и политические аспекты этой проблемы и наметить дипломатические шаги, необходимые для защиты государственных интересов Советского Союза.

До 1940 года задачи регулирования судоходства на Дунае осуществляли две международные комиссии. Одна из них, именуемая Европейской Дунайской комиссией, была учреждена в 1856 году в румынском портовом городе Галаце после неудачной для России Крымской войны. Политически эта комиссия служила закреплению позиций западноевропейских держав на Балканах. А технически в ее функции входило регулирование судоходства в нижней (так называемой Морской) части Дуная – от румынского города Браилы до Черного моря – и поддержание гирл дунайской дельты в судоходном состоянии.

В состав Европейской Дунайской комиссии с 1856 года входили представители России, Австро-Венгрии, Франции, Англии, Пруссии, Сардинии и Турции. После первой мировой войны в нее входили только представители стран Антанты – Англии, Франции, Италии и Румынии. По Синайскому соглашению 1938 года Румыния получила право учредить Управление Морским Дунаем, которое осуществляло практически весь контроль над судоходством в нижнем течении реки. С марта 1939 года к Синайскому соглашению присоединились Германия и Италия.

Судоходство в верхнем и среднем течении Дуная (вместе с его главными притоками Тисой и Савой) регулировалось Международной Дунайской комиссией, созданной в 1921 году. В ее состав входили представители всех придунайских государств, а также Франции, Англии и Италии. Местонахождение комиссии неоднократно менялось. Первоначально она заседала в Братиславе, затем в Вене и наконец перебралась в Белград.

Таковы были статуты и местонахождение обеих дунайских комиссий к моменту, о котором идет речь.

Во второй половине 1940 года гитлеровская Германия, завершившая наступательные операции на Западе, повернула острие своей агрессивной политики на юго-восток Европы.

Не пуская пока в ход оружие, она прибегла к дипломатии запугивания, принуждая Балканские страны «добровольно» стать ее сателлитами. Конкретно речь шла об их присоединении к Тройственному пакту, заключенному 27 сентября 1940 года Германией, Италией и Японией с целью установления «нового порядка» в Европе (Германией и Италией) и в Восточной Азии (Японией). Незачем доказывать, что в свете германо-итальянской экспансии на Балканском полуострове проблемы Дуная, и до того весьма актуальные для Советского Союза, приобрели теперь первостепенное значение.

Одним из очевидных симптомов повышенного интереса Германии к Балканам и Дунайскому бассейну явилась конференция придунайских государств (за исключением Советского Союза), происходившая в начале сентября в Вене. Инициатором ее была Германия, пригласившая помимо придунайских государств и Италию, но «позабывшая» о том, что к числу придунайских государств принадлежит и Советский Союз. Этот маневр гитлеровской дипломатии встретил должный отпор со стороны Наркоминдела. 10 сентября А. Я. Вышинский заявил германскому послу Шуленбургу, что Советское правительство удивлено тем, что оно не было уведомлено о столь важном шаге, как созыв Венской конференции, и не было приглашено принять участие в ее работе. Шуленбург сослался было на то, что конференция занималась только проблемами судоходства в верхнем и среднем течении Дуная, но Вышинский не принял этой отговорки и настаивал на том, что Советский Союз, как придунайская держава, интересуется всеми дунайскими проблемами, где бы они ни возникали.

Ответ на это представление был дан через два дня в Берлине советскому полпреду А. А. Шкварцеву германским министром иностранных дел Риббентропом. Последний разъяснил, что цель Венской конференции – ликвидировать Международную Дунайскую комиссию, деятельность которой распространялась на отдаленную от Советского Союза часть Дуная. Вместе с тем он заявил, что Германия признает право СССР участвовать в работе Европейской Дунайской комиссии в Галаце. Такая позиция лишь в малой степени отвечала интересам СССР, в связи с чем 14 сентября В. М. Молотов пригласил в Кремль Шуленбурга и вручил ему ноту, положения которой сводились к следующему: 1) Советское правительство считает необходимым ликвидацию не только Международной Дунайской комиссии, но и Европейской; 2) взамен их предлагается создать единую Дунайскую комиссию, компетенция которой охватывала бы весь основной судоходный участок Дуная – от Братиславы до Черного моря; 3) членами этой единой комиссии должны быть лишь придунайские государства – СССР, Германия, Словакия, Венгрия, Югославия, Болгария и Румыния.

На этот раз Германия надолго задержалась с ответом. Но если гитлеровская дипломатия медлила, то командование вермахта не теряло времени. В начале октября стало известно, что в Румынии обосновалась германская военная комиссия во главе с генералом Ганзеном, а также были дислоцированы две дивизии вермахта, официально именуемые «инструкторскими». Миссия и военные соединения прибыли по просьбе румынского правительства якобы «с целью обучения и реорганизации румынской армии». Геббельсовская пропаганда распространяла даже слухи о том, будто ввод германских вооруженных сил в Румынию произведен с одобрения Советского правительства. 16 октября ТАСС опроверг лживое сообщение о том, что «Кремль был информирован о целях и размерах войск, которые были посланы в Румынию».

* * *

Не дожидаясь ответа германского МИД на советскую ноту от 14 сентября, Ближневосточный отдел разрабатывал проект дипломатических мероприятий, основой которого являлась позиция Советского правительства по вопросам Дуная, изложенная в указанной ноте. Учитывали мы, разумеется, и соответствующие практические пожелания советских компетентных ведомств. Центральным звеном этих мероприятий было, по нашему проекту, создание Советско-Румынской Администрации для регулирования судоходства на Морском Дунае, с которым граничили только СССР и Румыния.

Параллельно с нашим отделом готовил свой проект по этим же вопросам и Правовой отдел НКИД. И хотя оба отдела работали, не консультируясь друг с другом, подготовленные ими проекты в своих принципиальных положениях не отличались друг от друга, только формулировки их были, можно сказать, разностильными.

На специальном совещании по Дунаю, которое в середине октября состоялось у наркома и на котором Правовой и Ближневосточный отделы доложили свои проекты, было решено, что оба отдела должны свести свои проекты в один, устранив разнобой в формулировках, что и было ими в ближайшие дни сделано. Отредактированный проект получил санкцию руководства и был готов для представления нашим дипломатическим партнерам, состав которых был пока не ясен.

Ясность в вопросе о составе внесла ответная нота германского МИД, сообщившего, что Германия согласна с советским предложением упразднить Европейскую Дунайскую комиссию и создать Единую комиссию для Дуная на всем протяжении от Братиславы до Черного моря. В свою очередь, правительство Германии предлагало на период до создания такой комиссии установить временный режим судоходства на Морском Дунае, для чего созвать в Бухаресте конференцию, в которой приняли бы участие Германия, Советский Союз и Румыния. Вместе с тем германское правительство просило Советское правительство о согласии на участие в Бухарестской конференции и в будущей Дунайской комиссии также и Италии, хотя она и не являлась придунайской страной.

Оба предложения Германии Советским правительством были приняты, и созыв конференции был намечен на конец октября.

* * *

Для участия в работе Бухарестской конференции Совнарком СССР назначил делегацию во главе с генеральным секретарем НКИД А. А. Соболевым. В ее состав от Ближневосточного отдела вошел я, от Правового отдела – заместитель заведующего по экономическим вопросам Г. П. Аркадьев. Наркомат обороны был представлен в ней генерал-майором В. Д. Ивановым. В качестве переводчика с немецкого (одного из официальных языков конференции) делегации был придан старший референт Центральноевропейского отдела В. И. Семенов.

К 20 октября между правительствами стран – участников конференции была достигнута договоренность о том, что конференция откроется 28 октября. 21 октября работники НКИД, входящие в состав делегации, были приняты В. М. Молотовым, высказавшим ряд деловых соображений о тактике, которой следовало держаться на конференции. Нарком напоминал о необходимости чрезвычайной осмотрительности при обсуждении принципиальных вопросов проекта Администрации Морского Дуная.

Вылет делегации был первоначально намечен на канун открытия конференции, то есть на 27-е. В действительности же вылетели мы 25-го, и не в Бухарест, а в Софию. Такой маршрут был вызван тем, что глава делегации Соболев получил от руководства НКИД дополнительное задание, выполнить которое требовалось в Софии.

* * *

Первую посадку наш самолет сделал в Херсоне, вторую – в болгарском порту Бургасе. В Бургасе мы простояли с полчаса и несколько дольше в следующем промежуточном пункте – Пловдиве.

Еще один короткий перелет – уже в предзакатное время – и мы на софийском аэродроме. Нас встретили полпред А. А. Лаврищев и двое его сотрудников, а также двое представителей болгарского МИД. Из аэропорта нас отвезли в полпредство, где угостили добротным ужином, после чего, уже поздно вечером, разместили в находящемся неподалеку отеле.

26 октября члены делегации провели время неодинаково. Я с самого утра засел в полпредстве с А. А. Лаврищевым и двумя его сотрудниками – нам было о чем поговорить. Их интересовали московские и наркоматские новости, а меня – дела полпредства и ситуация в Болгарии. Я получил от них свежую и обширную информацию, во многом дополняющую ту, что поступала в НКИД по обычным дипломатическим каналам и через ТАСС. В это время Аркадьев, Иванов и Семенов совершали экскурсию по болгарской столице – пешком и в машине полпредства.

В середине дня Соболев в сопровождении Лаврищева выполнял специальное поручение наркома – нанес визит царю Борису III. В беседе с ним он изложил соображения Советского правительства по поводу предложения Гитлера Болгарии присоединиться к агрессивному Тройственному пакту. Сводились они к тому, что Болгарии не следует принимать это предложение, которое неизбежно втянет ее в орбиту войны. Ответ Бориса III (который в декабре 1939 года отклонил предложения Советского правительства заключить пакт о взаимной помощи) был весьма неопределенным. Из него как будто вытекало, что болгарские правящие круги занимают в этом вопросе колеблющуюся позицию. Однако дальнейший ход событий показал, что эта позиция была не более как лицемерным политическим маневром. Уже в середине ноября царь Борис при встрече с Гитлером договорился о присоединении Болгарии к Тройственному пакту, сохранив этот факт до поры до времени в тайне.

* * *

В ночь на 27-е наша делегация выехала поездом в Русе, болгарский портовый город на Дунае, на другом берегу которого находилась конечная цель нашей поездки – Румыния.

 

6. Конференция в Бухаресте

К моменту прибытия делегации в Бухарест я имел достаточно отчетливое представление о румынской внутриполитической обстановке, в которой предстояло работать конференции по Дунаю.

Ориентация на державы «оси», принятая коронным советом Румынии 29 мая 1940 года, была результатом не одних лишь военных событий в Европе, а назревала исподволь в процессе фашизации страны, начавшемся еще в 20-х годах нынешнего века.

В феврале 1938 года Кароль II установил в стране режим королевской диктатуры, распустил парламент и ввел реакционную конституцию, практически упраздняющую буржуазно-демократическую парламентарную систему. Но, расправившись с противниками из «традиционных» буржуазных партий, он вскоре разделался и со своими «союзниками» – легионерами из фашистской «Железной гвардии». В мае 1938 года главари легионеров были брошены в тюрьму, а в конце ноября того же года уничтожены там «при попытке к бегству». В их число входил и лидер легионеров Корнелиу Кодряну. Его заместителю и преемнику Хории Симе пришлось спасаться бегством в Берлин, где он не раз уже находил приют и покровительство.

Его изгнание продолжалось до весны 1940 года, когда реакционные правящие круги сделали окончательный выбор в пользу прогерманской ориентации. Активные усилия германского посланника в Бухаресте привели к очередному «примирению» между Каролем и ставленником Берлина. Хория Сима был даже введен в состав правительства. Однако обе стороны по-прежнему руководствовались собственными планами и расчетами. Поэтому неудивительно, что всего несколько месяцев спустя, в начале июля 1940 года, Хория Сима оказался за бортом кабинета министров и в оппозиции к Каролю.

Не уступая в холопских усилиях главарю «Железной гвардии», король добивался содействия Гитлера своим захватническим планам против Советского Союза. В Берлине его усердие поощряли, но в обмен за содействие потребовали, чтобы он предварительно удовлетворил венгерские территориальные претензии к Румынии.

Это не смутило Кароля. И 30 августа в Вене румынские представители безоговорочно приняли так называемый «арбитраж» Германии и Италии, а фактически – их диктат, по которому к Венгрии отходила северная часть Трансильвании.

Венский диктат вызвал небывалое возмущение в Румынии. В стране возник острый политический кризис. В Берлине и в реакционных кругах Румынии этот момент был сочтен подходящим для того, чтобы, сделав ненавистного народу Кароля II козлом отпущения, установить в стране еще более свирепую фашистскую диктатуру. Роль диктатора предназначалась генералу Иону Антонеску.

Ставка на него делалась с учетом его тесных связей с фашистскими организациями и его репутации твердого сторонника сближения с гитлеровской Германией. 5 сентября Антонеску вынудил Кароля отречься от престола в пользу его сына Михая, провозгласив себя «кондукэтором» («руководителем государства»), и публично заявил, что отныне Румыния в своей политике будет полностью ориентироваться на Германию.

Одним из первых внешнеполитических шагов «кондукэтора» было обращение к Гитлеру с просьбой о присылке военной миссии для «реорганизации» румынской армии, как об этом уже упоминалось выше. Его просьба была быстро удовлетворена. Он превратил румынскую территорию в плацдарм для вермахта и вел дело к тому, чтобы Румыния стала покорным сателлитом Гитлера.

* * *

Утром 27 октября наша делегация переправилась на пароме из Русе в румынский порт Джурджу, откуда присланная за нами машина полпредства за час доставила нас в Бухарест. Здесь мы, все пятеро, поселились в забронированном для нас трехкомнатном номере люкс в «Атене-Палас», одном из лучших столичных отелей. В нашем распоряжении были две двухместные спальни и гостиная с широчайшим диваном, доставшимся переводчику Семенову.

После завтрака все мы отправились в полпредство, чтобы заручиться согласием недавно назначенного полпредом Анатолия Иосифовича Лаврентьева на техническую и иную помощь, какая может понадобиться делегации.

Беседа с ним о положении полпредства произвела на нас гнетущее впечатление, хотя информация, поступавшая из Бухареста в НКИД, в какой-то мере и подготовила нас к этому. Анатолий Иосифович поведал нам, что условия их работы – и прежде далекие от нормальных – теперь, после переворота Антонеску, стали совершенно невыносимыми. За каждым из сотрудников полпредства по пятам неизменно шагает шпик, нагло, нисколько не таясь; за каждой советской автомашиной неотступно следует полицейская машина. Ведется эта слежка под видом «охраны личной безопасности» советских дипломатов. Все протесты полпредства против такой «охраны» никакого эффекта не принесли. Но «охрана» – это еще полбеды, подчеркнул Лаврентьев. Сотрудники полпредства сплошь да рядом подвергаются враждебным выпадам со стороны распоясавшихся легионеров – при полном безразличии полицейских «ангелов-хранителей».

Полпред рекомендовал нам всемерно соблюдать осторожность: не ходить поодиночке, избегать мест, где появляются зеленорубашечники-легионеры или происходят фашистские манифестации, часто сопровождающиеся уличными беспорядками и насилиями над прохожими. Его предостережения мы приняли со всей серьезностью.

* * *

28 октября состоялось открытие конференции. Открыл ее от имени МИД Румынии генеральный секретарь Александр Крецяну. Выступив с приветственным словом к делегатам, он отметил ее большое международное значение и выразил пожелания успеха в ее работе. С аналогичными речами выступили представитель Германии доктор Марциус и представитель Италии посланник Силенци. Свою лепту в этот обмен протокольными приветствиями внес и А. А. Соболев. Промолчал только румынский делегат, посланник Пелла, дорогу которому перебежал А. Крецяну. Все выступавшие, кроме Соболева, говорили по-французски. Их приветствия, как и дальнейшие деловые выступления, переводились на русский секретарем нашего полпредства в Бухаресте Михайловым. Речи Соболева, произносимые на родном языке, переводились для остальных делегатов одним из сотрудников румынского МИД. Выработав рабочий регламент, делегации разошлись до следующего утра.

Поздно вечером румынское радио передало сенсационную новость: фашистская Италия, перебросившая в последнее время крупные вооруженные силы в Албанию, вторглась оттуда в пределы Греции. Еще один акт агрессии! Еще одно кровавое доказательство того, что державы «оси» бешено рвутся на Балканский полуостров, торопясь превратить его в обширный плацдарм для нового продвижения на юг – в страны Ближнего Востока и… и, по логике агрессоров, на восток – против Советского Союза. Но куда сначала? И когда? Пожалуй, только в этом и заключалась неясность.

29 октября, перед тем как занять места за овальным столом конференции, члены четырех делегаций вели между собою неофициальные беседы, но ни в одной из групп, насколько мог уловить мой слух, самой животрепещущей темы дня – нападения Италии на Грецию – никто, точно по молчаливому уговору, не касался. Дипломаты, естественно, соблюдали правило – в разговорах не касаться присутствующих, чтобы, по словам бессмертной басни, гусей не раздразнить. «Гусем» в данном случае был посланник Силенци, с физиономии которого не сходило едва прикрытое торжествующее выражение.

Заседание началось с выступления А. А. Соболева. Сделав краткий обзор положения, которое сложилось в бассейне Дуная в результате политических и территориальных изменений в 1939–1940 годах, он подробно остановился на проблемах Морского Дуная и внес на обсуждение конференции проект Советского правительства, предусматривающий решение этих проблем. (Я не излагаю здесь основные положения этого проекта, ибо намерен осветить их ниже – одновременно с дальнейшими перипетиями конференции.)

Вслед за Соболевым слово взял румынский представитель Пелла. Он заявил, что своим проектом советская делегация затронула очень много важных вопросов политического и технического порядка, притом под таким углом зрения, который, как ему на первый взгляд кажется, резко противоречит имеющимся соглашениям по Морскому Дунаю. В связи с этим румынская делегация, прежде чем высказать свои соображения, должна досконально изучить все пункты советского проекта, для чего ей понадобится не менее двух дней. Его просьба об отсрочке обсуждения была, разумеется, принята.

Вечером следующего дня мы присутствовали на обеде, данном министром иностранных дел Румынии Михаем Антонеску в честь участников конференции. Во время обеда наблюдалась определенная скованность и среди гостей, и среди хозяев приема. Оживленнее прошла его вторая часть, когда все перешли в гостиную и, разбившись на группы, беседовали между собой с рюмками и бокалами в руках.

Посланник Пелла познакомил меня с членами румынской делегации – чиновниками МИД и Администрации Морского Дуная. В их компании я и провел остальную часть вечера. Беседа шла по-французски, в сдержанно дружелюбном тоне, заданном моими собеседниками и приятно контрастировавшем с царившей в Румынии антисоветской истерией. В числе других тем коснулись мы и вопроса о вторжении Италии в Грецию. Мои собеседники с явным сочувствием говорили о Греции как несчастной жертве агрессии, но сразу же переменили тему, едва лишь к нашей группке подошел один из итальянских делегатов.

* * *

Двухдневный перерыв в работе конференции оставил нам свободное время, которое мы не потеряли даром. Первый день был посвящен знакомству с Бухарестом. Соблюдая рекомендованные нам А. И. Лаврентьевым предосторожности, мы колесили по городским улицам и бульварам в автомашине полпредства, вдвоем и втроем неплохо освоили топографию центральной части румынской столицы.

Ее главной артерией считалась Каля Викторией (Проспект Победы), названная так в память освобождения Румынии от турецкого ига после того, как в 1877–1878 годах Турция была разгромлена Россией. Но красивее и импозантнее ее, на мой взгляд, были бульвары (точнее, проспекты) Братиану и Королевы Елизаветы. На бульваре Братиану особенно обращал на себя внимание 14-этажный «Карлтон» – фешенебельный жилой дом, нижний этаж которого был занят крупными торговыми предприятиями. Здесь находился деловой центр столицы. Вокруг него на широких, хорошо озелененных проспектах размещались роскошные буржуазные особняки.

На другой день ранним утром я и генерал Иванов отправились в довольно продолжительное путешествие по стране. В данном случае, а также и в последующих своих поездках по Румынии я руководствовался одновременно и деловыми интересами, как работник Ближневосточного отдела, ведавшего Румынией, и личной любознательностью, памятуя о мудрой поговорке: «Лучше раз увидеть, чем сто раз услышать». Не сомневаюсь, что весьма основательный интерес к этой поездке был и у генерала Иванова, представлявшего Наркомат обороны.

Путь наш лежал на северо-восток Румынии. Его этапами были города Плоешти, Бузэу и Фокшани, а конечным пунктом – городок Панчу, жестоко пострадавший от недавнего землетрясения. Длина маршрута в оба конца составила более 500 километров.

Уже на первых километрах за городской чертой мы точно установили, что у нашей машины есть «двойник» – полицейская машина, шедшая за нами на небольшом расстоянии. Решили не придавать этому значения. В конце концов, ехали мы с ведома румынских властей, никаких предосудительных умыслов не имели, вторгаться в запретные зоны не собирались и поэтому возможные придирки шпиков могли резонно отвести.

Не стану описывать наше путешествие детально, хотя вынесли из него много наблюдений и впечатлений. Отмечу лишь те из них, которые наиболее заслуживали внимания и крепче всего врезались в память. Это, во-первых, ужасающее зрелище разрушений после землетрясения в Панчу, где каждый второй дом лежал в развалинах, где большинство улиц было загромождено крупными обломками и сделалось непроезжим, где почти не замечалось признаков жизни, ибо оставшиеся в живых и насмерть перепуганные горожане разбрелись по окрестным селениям. Во-вторых, это удручающая нищета деревень и изможденный вид крестьян в жалких рубищах. И в-третьих, это зловещая картина воинских подразделений вермахта, то и дело сновавших по шоссе в бронетранспортерах или армейских грузовиках, а также германских военнослужащих, мчавшихся на мотоциклах в одиночку и колоннами.

– Так что же, Владимир Дмитриевич, – с напускным простодушием спросил я на обратном пути генерала Иванова, когда нам повстречалась длинная колонна грузовиков с номерными знаками вермахта, – инструкторские это войска?

– Черта с два, – возмущенно ответил он. – Регулярные воинские части. Превосходно оснащенные транспортными средствами. Похоже, что наши германские «друзья» прочно закрепляются на подступах к Плоешти, к румынской нефтяной столице. Ну, в общем, вы не хуже меня понимаете, что все это значит.

Дискутировать нам с ним на эту тему не понадобилось. Наши мысли текли в одном и том же направлении.

* * *

Шел ноябрь, пасмурный, но по-южному теплый. Месяц новых невзгод для многострадального румынского народа, месяц жесточайших политических раздоров внутри страны и очередной капитуляции румынского правительства на международной арене, наконец, месяц новых стихийных бедствий. О последних я расскажу сейчас, чтобы впоследствии к ним не возвращаться.

Сказались они в первую неделю ноября – вечером. В тот вечер наша делегация в товарищеском порядке встретилась в гостиной полпредства с А. И. Лаврентьевым и несколькими его сотрудниками. Внезапно пол под нами заходил ходуном и все здание пошатнулось. С потолка посыпались куски штукатурки, слетели с постаментов бюсты и вазы с цветами, срывались со стен картины и портреты, дребезжали и дробились в окнах стекла. Двое из сотрудников полпредства, напуганные горьким опытом предыдущего землетрясения, мгновенно бросились к раскрытым окнам и с акробатическим проворством повыскакивали во двор, благо гостиная находилась на первом этаже.

Мы, «москвичи», ошеломленные не менее других, все же их примеру не последовали: у нас еще не выработался этот рефлекс на стихийную опасность и тем более еще не выработалась соответствующая «техника безопасности». Кстати, пока мы пребывали в нерешительности, толчки прекратились. Перед нашим возвращением в отель один из сотрудников, по заданию полпреда осмотревший здание полпредства внутри и снаружи, доложил, что толчки повредили чердачные перекрытия и потолки на втором этаже.

«Атене-Палас» стоял целый и невредимый, но среди его обитателей царило смятение. Беря у портье ключ от своего номера, мы получили первую информацию о размерах бедствия. В Бухаресте многие дома были полностью разрушены или серьезно повреждены, население, перед мысленным взором которого все время стоял кошмарный призрак Панчу, толпами покидало дома и устраивалось на ночлег в скверах и парках. Но каким бы трагическим ни выглядело это бедствие, оно явилось только прелюдией к дальнейшему, еще более катастрофическому.

Разразилось оно всего два дня спустя, когда мы кое-как внушили себе робкую мысль, что худшее позади и что разбушевавшиеся стихии утихомирились.

В этот вечер ко сну мы отошли почти безмятежно. Все обитатели люкса уже спали, когда раздался толчок чудовищной силы, моментально разбудивший весь отель. Все здание колебалось, оконные рамы сами собой с шумом распахивались, кровати под нами отплясывали какой-то дикий танец. Но самое страшное было в том, что мощные толчки, следовавшие один за другим, сопровождались неописуемым, хочется сказать – адским гулом, который воспринимался всем существом. Он парализовал сознание, волю, движения. Донельзя растерянные, а вернее, охваченные паникой, мы выбежали наконец из номера в пижамах, схватив на ходу подвернувшуюся под руку верхнюю одежду и держа ее в руках. Сознаюсь чистосердечно, по лестнице спускались отнюдь не степенно, а бегом, не заботясь о соблюдении внешнего достоинства. А рядом с нами по ступенькам мчались, толкая друг друга, спотыкаясь и падая, десятки других постояльцев этого фешенебельного отеля – едва одетые и почти совсем раздетые, с выражением смертельного ужаса на лицах, что-то невнятно кричащие, бормочущие, рыдающие.

Спустившись в холл, все опрометью выскакивали на тротуар и отбегали на площадь, страхуя себя на случай, если здание рухнет.

В толпе других «беженцев» мы стояли на площади на почтительном расстоянии от «Атене-Паласа» и с тревогой ожидали новой серии толчков. Но минуты шли, прошло и с полчаса, а подземные силы больше не проявляли себя. И тогда у нас зародилась слабая надежда, что опасность миновала. Вместе с надеждой у «беженцев» появилось и ощущение неловкости от беспорядка в одежде и от допущенного малодушия. Те, кто запасся хоть какими-нибудь покровами, поплотнее запахивались в них или напяливали их на себя. Вызывалось это отчасти и ночной прохладой, чувствительно дававшей себя знать.

Один за другим наиболее смелые из толпы потянулись в отель. Наша группа вошла в первую десятку «беженцев», возвратившихся в свои номера. В номере спешно оделись «с полной выкладкой» и расположились в креслах гостиной, готовые к новой «эвакуации», если таковая не дай бог понадобится. Кое-кто задремал в кресле, с пальто в одной руке и портфелем – в другой. Но остальная часть ночи прошла довольно спокойно.

Утром, усталые и невыспавшиеся, кое-как позавтракав, пешком отправились на конференцию, не вполне уверенные, что нынешнее заседание состоится.

То, что мы увидели по дороге, было лишь незначительным фрагментом общей картины ущерба, причиненного городу. Об остальном узнали из отрывочных сведений в тот день и из более полных – в последующие. Подземные толчки разрушили множество домов, привели к многочисленным человеческим жертвам. Наихудшие, поистине катастрофические последствия повлекло за собою разрушение 14-этажного дома «Карлтон» на бульваре Братиану. Спаслись только немногие его обитатели, чудом успевшие покинуть дом сразу после первого толчка, а большинство погибло под развалинами. Не лучше была участь оставшихся в доме и уцелевших жителей нижних этажей. Обрушившаяся громада дома наглухо завалила нижние этажи, отрезав людей от внешнего мира. Вышел из строя водопровод, прекратился доступ в квартиры свежего воздуха. Продолжала действовать только телефонная сеть, по воле случая уцелевшая.

Спасением несчастных занимались только пожарные команды, но что они могли сделать почти голыми руками? Катастрофа такого масштаба, безусловно, требовала экстренных мероприятий со стороны правительства и городских властей хотя бы в виде мобилизации горожан, привлечения воинских частей гарнизона. Однако правительству было не до того: в стране назревала очередная схватка между «Железной гвардией» и «кондукэтором» Антонеску. И погибавшие в «Карлтоне» люди были фактически брошены на произвол судьбы.

* * *

Не стану отрицать, что чрезвычайные волнения, испытанные во время землетрясения и от горестного зрелища на улицах Бухареста, основательно выбили из колеи членов всех четырех делегаций. Однако самочувствию делегатов не позволено было повлиять на работу конференции, к которой я теперь вновь обращаюсь.

В чем заключались советские предложения по Морскому Дунаю, внесенные нами 29 октября? Попытаюсь кратко охарактеризовать их сущность, избегая узкотехнических и юридических подробностей.

Советский Союз стремился установить на Морском Дунае такой технический и правовой режим, который обеспечивал бы свободу международного коммерческого судоходства и в то же время гарантировал бы интересы государственной безопасности обоих прибрежных государств – СССР и Румынии.

Главным в нашем проекте был пункт о создании Советско-Румынской Администрации, в функции которой входили бы регламентация судоходства, обеспечение лоцманской службы, проведение необходимых гидротехнических работ и т. д. Основным судоходным руслом по нашему проекту намечалось Сулинское гирло, наиболее пригодное для навигации. Оно должно было быть открыто для коммерческих судов всех стран. Что касается военных судов, то право прохода через Сулинское гирло предоставлялось только советским и румынским военным судам. Для разрешения споров по вопросам судоходства предлагалось создать арбитражную палату с равным числом советских и румынских арбитров, в помощь которым могли привлекаться арбитры, назначенные другими дунайскими странами.

Выше я уже упоминал, что в момент внесения нашего проекта румынский представитель Пелла выразил отрицательное отношение к нему, правда в слегка завуалированной форме. После двухдневного перерыва для изучения проекта он высказался уже с полной определенностью. Не отвергая в принципе идею Советско-Румынской Администрации, он в то же время выдвинул ряд возражений, касающихся объема ее прав. Возражал, в частности, против того, чтобы юрисдикция смешанного советско-румынского органа распространялась на Сулинское гирло. По мнению Пеллы, ведению такого органа подлежала лишь та часть течения Дуная, где проходила государственная граница между Румынией и Советским Союзом. Далее он предложил, чтобы смешанный советско-румынский орган действовал под руководством будущей Временной контрольной комиссии, которая заменила бы собою нынешнюю Европейскую Дунайскую комиссию. Не осталось, пожалуй, ни одного пункта нашего проекта, не подвергшегося его критике. Добродушный с виду толстяк выпустил острые когти.

Выявили свое отношение к проекту также представители Германии и Италии. Доктор Марциус, уже немолодой, сухощавый чиновник германского МИД, выступил с педантичным разбором советских предложений, во всем основном поддерживая позицию Пеллы. С особенной категоричностью он настаивал на подчинении советско-румынского органа Временной контрольной комиссии, что не могло не ущемлять суверенных интересов Советского Союза. Активно, хотя и не так обстоятельно, выступил на стороне румынского представителя посланник Силенци.

Таким образом, уже с первых дней работы конференции четыре делегации разбились на две неравные части – на советскую делегацию и на коалицию трех других делегаций, выступающих солидарно. Коалиция эта сохранялась до самого конца конференции.

Положение, казалось бы, создалось обескураживающее: позиции сторон выглядели резко противоречиво. Но опыт, если не наш собственный, то опыт других конференций, свидетельствовал, что еще рано терять надежду на успех. В истории дипломатии случалось, что позиции сторон поначалу представлялись абсолютно непримиримыми, и тем не менее в конечном итоге находились компромиссные решения.

Памятуя об этом, советская делегация терпеливо и аргументированно выступала в защиту своего проекта, критически анализировала контрпредложения трех партнеров по отдельным пунктам, принимала те из них, которые считала целесообразными, и отклоняла непригодные. По ходу дискуссии нам приходилось вносить и новые предложения взамен первоначальных, разумеется с санкции НКИД.

Полагаю, что нет надобности прослеживать все перипетии дискуссии, проходившей на пленарных заседаниях и в более узком составе – между руководителями делегаций. Отмечу лишь, что, несмотря на все наши усилия, существенного прогресса в результате трехдневной работы конференции достигнуть не удалось. Остававшиеся разногласия касались таких кардинальных вопросов: 1) объем прав Советско-Румынской Администрации, 2) объем прав Временного контрольного органа для Морского Дуная, 3) характер взаимоотношений между этими двумя органами. Соглашаясь в принципе на создание Временного контрольного органа (из представителей СССР, Румынии, Германии и Италии), советская делегация выдвинула в качестве непременного условия принятие советского предложения о Советско-Румынской Администрации для всей дельты Дуная. Что касается полномочий контрольного органа, то они не должны были выходить за рамки наблюдательных и совещательных.

Когда с очевидностью выяснилось, что дальнейшая дискуссия на основе имеющихся у делегаций инструкций бесплодна, было принято решение работу конференции временно прервать – до получения новых инструкций. Доктор Марциус с этой целью выехал в Берлин, а Соболев – в Москву. Руководство советской делегацией на время его отсутствия было возложено на меня.

* * *

Освободившись от заседательской рутины, оставшаяся в Бухаресте часть советской делегации повела более подвижный образ жизни. В течение недели мы предприняли две дальние поездки, связанные с делами конференции, – в Галац на Морском Дунае и в Оршову, что на среднем течении Дуная, у Железных Ворот.

Поездка в Галац, занявшая почти целый день, позволила нам на месте вникнуть в деятельность Румынской Администрации Морского Дуная, которую мы в своем проекте предлагали заменить Советско-Румынской Администрацией с более широкими полномочиями. Руководящие работники Администрации встретили нас с официальной, несколько суховатой любезностью, но наш интерес к их делам сочли вполне обоснованным и предоставили нам всю запрошенную нами информацию.

Еще более продолжительным было наше путешествие к Железным Воротам, потребовавшее около 20 часов.

В путь мы тронулись задолго до рассвета, рассчитывая своим ранним выездом убить сразу двух зайцев: располагать более длительным временем для поездки и… хотя бы однажды избавиться в дороге от назойливых полицейских шпиков. Они до отвращения надоели нам при поездке в Галац. Мало того, что их машина следовала за нашей чуть ли не впритирку, так еще и в Галаце они на каждом шагу мозолили нам глаза. Мы – в морской порт, и они за нами; мы прогуливаемся по набережной Дуная – они наступают нам на пятки; мы заходим в ресторан пообедать, и они нагло устраиваются за соседним столиком, пяля на нас глаза и временами вполголоса отпуская какие-то замечания по нашему адресу.

План наш блестяще удался. За двадцатичасовой «рабочий» день мы не только выполнили всю намеченную программу, но и провели ее без осточертевших нам шпиков.

Выйдя затемно из «Атене-Паласа», мы с удовлетворением убедились, что полицейской машины, обычно дежурившей у входа в отель, на месте нет. Видимо, в этот ранний час шпики еще мирно похрапывали в постелях. Не было у входа и прибывшей за нами машины полпредства: водитель – по предварительному уговору – поставил ее в соседнем переулке. Так всю дорогу до Железных Ворот и обратно мы проехали без «машины-двойника». Возможно, что потом, обнаружив свое упущение, шпики и пытались нагнать нас. Но на запад Румынии вело несколько дорог – на какой из них они искали нас? Ведь ставя румынский МИД в известность о поездке в Оршову, мы не сообщали детально о своем маршруте.

А проходил он по равнинным районам Румынии – через Александрию, Крайову и Турну-Северин. Это добрых 300 километров пути по шоссе, местами отличному, а местами с разбитым асфальтовым покрытием. В Оршову прибыли солнечным утром, изрядно проголодавшись. Позавтракав на скорую руку в скромном ресторанчике, тотчас же отправились в Управление по регулированию судоходства у Железных Ворот, персонал которого состоял из румын и югославов.

В Управлении мы получили все интересующие нас данные. Кроме того, нам показали хозяйство, находившееся в его ведении, – судоходные каналы, дамбы, буксирную флотилию и «буксирную» узкоколейку с паровозиками, тащившими суда вверх, против бурного течения в прибрежных каналах, сооруженных в обход порогов. Хозяйство это находилось на югославском берегу Дуная, куда мы переправились на буксире «Вашкару». Сопровождавший нас инженер Управления, серб по национальности, договорился с югославскими пограничными властями, чтобы при осмотре сооружений нам не чинилось никаких препятствий. (В Бухаресте мы не предполагали переходить на югославский берег и югославскими визами не запаслись.)

Югославский инженер вообще был чрезвычайно предупредителен и, более того, не упускал ни одного повода, чтобы выразить дружеские чувства к нам и к Советскому Союзу – к России, как он выражался. Не упускал и поводов ругнуть фашистскую Германию и генерала Антонеску, который, по его словам, продал Румынию Гитлеру.

Во второй половине дня мы пригласили инженера отобедать с нами в оршовском ресторане. Он с большой охотой принял приглашение, и за столом мы с ним обменялись не одним дружественным тостом. Распрощались также по-дружески.

На обратном пути, желая полюбоваться живописными горными ландшафтами, мы избрали другой маршрут. Не доезжая до Крайовы, повернули прямо на север, в Тыргу-Жиу, почти в самом сердце Южных Карпат, а оттуда взяли курс на восток, в общем направлении на Бухарест.

В Бухарест возвратились к ночи. Подъехав к «Атене-Паласу», не без злорадства взглянули на «машину-двойник», бесцельно торчавшую на своем посту. Очевидно, она тоже возвратилась из дальней поездки – безрезультатной – в поисках машины полпредства. И можно было с уверенностью сказать, что впредь полицейские шпики такой оплошности не допустят, если даже для этого им придется нести перед отелем круглосуточное дежурство.

* * *

Перед рассказом о втором этапе конференции бегло отмечу новые события внутри Румынии и на международной арене, часть которых прямо или косвенно отразилась на дальнейшем ее ходе.

В Румынии было неспокойно. Обескровленные фашистским террором демократические силы все же время от времени давали знать о том, что они существуют и борьбы не прекращают. Показательно, что, несмотря на фашистский гнет и суровые стихийные бедствия, эти силы сумели 3 ноября поднять в Бухаресте пролетариат на демонстрацию под революционными лозунгами: «Долой террор!», «Долой фашизм!», «Вон оккупационную армию!» и «Да здравствует Советский Союз!» Нечего и говорить, что демонстрация была встречена дубинками полиции Антонеску и легионерских банд.

Но неспокойно было и в самом лагере фашистской реакции. «Союз» между генералом Антонеску и легионерами, как и следовало ожидать, продержался очень недолго. Уже в ноябре главари «Железной гвардии» из кожи вон лезли, чтобы укрепить свое влияние в правительстве, а банды «зеленых рубашек» повели себя так, словно они были единственной властью в стране. Они развязали небывалый до того террор и распространили его не только на представителей прогрессивного лагеря, но и на своих вчерашних противников из правящих кругов. Мстя за былые обиды и преследования, легионеры 26 ноября уничтожили в одной из тюрем сразу 64 приверженца свергнутого короля.

Этот неслыханный по масштабу террористический акт вызвал в Бухаресте столь сильное возбуждение, что правительство ввело осадное положение. Вместе с тем «кондукэтор» распустил самочинно созданную легионерскую полицию, запретил ношение легионерской униформы и предал смертной казни непосредственных виновников убийства 64 заключенных. Многие из террористов и палачей были брошены в тюрьмы, и не всем из них было суждено выйти оттуда живыми. А их главарь, Хория Сима, снова, в который уже раз, спасся бегством. Как и всегда – в Берлин.

Подоплеку этих кровавых событий мы узнавали частично из газет и по радио, частично от румынских коллег по конференции. Узнавали и о событиях иного рода. На международной арене гитлеровская дипломатия и военщина продолжали вести крупную игру. Ставкой в ней была независимость малых стран Центральной Европы и Балканского полуострова. Под непрерывным давлением со стороны Берлина к Тройственному пакту 20 ноября присоединилась Венгрия, 23 ноября ее примеру последовала Румыния, а 24-го – Словакия. Не прекращалось политическое давление и на Болгарию, подкреплявшееся теперь присутствием германских дивизий в Румынии.

Численность вооруженных сил вермахта на румынской территории неуклонно возрастала. Об «инструкторских» войсках больше не говорилось, сейчас это были ни больше, ни меньше как «гаранты» независимости Румынии. И чтобы еще лучше «гарантировать» ее независимость, 4 декабря правительство Антонеску заключило с Германией кабальное соглашение о десятилетнем плане «экономического сотрудничества», поставившее Румынию безраздельно на службу военным нуждам Германии. Что еще мог сделать «кондукэтор», чтобы поставить страну на грань катастрофы? Только одно: ввергнуть ее в пучину второй мировой войны, к чему неизбежно вела логика всей его политики.

* * *

В последних числах ноября в Бухарест возвратился из Москвы А. А. Соболев. Вместе с новыми указаниями для делегации он привез другие немаловажные новости. Во-первых, он поведал кое-что о визите В. М. Молотова в Берлин в середине ноября. Встречаясь с Гитлером, нарком протестовал против ввода в Румынию германских дивизий и против данных ей германо-итальянских гарантий, протестовал, как мы видели собственными глазами, без успеха. Далее Соболев сообщил нам о своем вторичном визите (25 ноября) к царю Борису. Он передал ему возобновленное предложение Советского правительства – заключить с Болгарией пакт о взаимной помощи и предоставить ей соответствующие гарантии, включая вооруженную помощь в случае угрозы нападения на Болгарию любой третьей страны или комбинации стран. Однако, как стало известно несколько дней спустя, царь Борис и на этот раз отклонил советское предложение о пакте.

На первом, после перерыва, пленарном заседании конференции румынская делегация объявила о том, что через несколько дней она внесет на обсуждение свой собственный проект регулирования судоходства на Дунае.

Внесла его румынская делегация в начале второй декады декабря. Скажу сразу: он от начала до конца был проникнут духом несогласия с советской позицией. Резюмируя его, можно сказать, что Советскому Союзу предлагалось принять положения, которые явно нарушали его суверенные права на Дунае и ставили его интересы в зависимость от Контрольной комиссии, где большинство всегда было бы на стороне тех, кто стремится ущемить эти права и интересы. Незачем доказывать, что подобный проект был для нас абсолютно неприемлем.

Именно так наша делегация и заявила, выразив сожаление, что румынское правительство заняло позицию, препятствующую решению проблем Морского Дуная. А что же доктор Марциус и его итальянский коллега? Оба они тотчас поддержали румынские предложения, сделав лишь незначительные оговорки по второстепенным пунктам. Затем они внесли свой совместный документ, высокопарно наименовав его «примирительным проектом». Стоило, однако, нам детально изучить его, как выяснилось, что это все тот же проект Пеллы, только слегка перефразированный, от чего он не становился более приемлемым.

Несколько дней продолжалась дискуссия – теперь уже по всем трем проектам. Советская делегация аргументированно критиковала оба новых проекта, стараясь расчистить почву для взаимопонимания, но с каждым днем все более и более убеждалась, что это невозможно. Свои соображения на этот счет мы сообщили руководству Наркоминдела, которое предложило нам высказать суммарную точку зрения советской стороны, не оставляющую места для каких-либо неясностей по обсуждавшимся вопросам.

Сводилась она к следующим основным положениям: германо-итальянский «примирительный проект» лишь повторяет в немного измененных формулировках румынский проект, в силу чего примирительным не является; румынский и итало-германский проекты неприемлемы, ибо игнорируют факт восстановления Советским Союзом своих прерогатив дунайского государства и, по существу, клонятся к нарушению суверенных прав и государственных интересов СССР на Дунае; позиция румынской делегации способна лишь подорвать работу конференции, а проект германской и итальянской делегаций, как это явствует из предыдущего, ни в коей мере этой опасности не устраняет.

Наше заявление, сделанное в ясной и категорической форме, положило предел двусмысленному маневрированию германской и итальянской делегаций и бесплодному обсуждению нереалистического румынского проекта.

Естественно, встал вопрос: как быть дальше? И сам собою напрашивался ответ: основа для продолжения работы конференции в данный момент отсутствует. Запросы, адресованные в эти дни нашими оппонентами своим правительствам, ни к какому сдвигу не привели.

После нескольких дней пребывания в нерешительности четыре делегации договорились о временном перерыве в работе конференции. Дату ее нового созыва предполагалось согласовать по обычным дипломатическим каналам. В соответствии с этим решением 21 декабря состоялось заключительное заседание, на котором конференция, с соблюдением надлежащего дипломатического декорума, была закрыта.

 

7. Накануне Великой Отечественной войны

В тот же день вечером наша делегация выехала поездом из Бухареста на родину – через Будапешт, Братиславу, Прагу, Берлин и Варшаву.

В пути мы благодаря продолжительным остановкам в крупных городах сумели кое-что увидеть. В Будапеште мы на скорую руку заехали в полпредство, где полпред Н. И. Шаронов угостил нас отличным ужином. Беспросветное уныние и подавленность царили в Праге, столице растерзанной нацистами Чехословакии. У нас нашлось часа два времени, чтобы походить по привокзальным кварталам этого злосчастного города.

В Берлин мы прибыли вечером 23 декабря. На вокзале нас встретил сотрудник полпредства и отвез в отель «Адлон» на Унтер-ден-Линден, возле Бранденбургских ворот. На берлинских улицах нас поразила кромешная тьма, в которой едва светились закрашенные синей краской автомобильные фары. Окна домов были плотно зашторены. Эти и другие предосторожности вызывались тем, что английские бомбардировщики часто вторгались в ночное небо над Берлином, нанося немалый ущерб столице «третьего рейха» и его обитателям.

От «Адлона» рукой подать до советского полпредства, также расположенного на Унтер-ден-Линден. Поэтому за те двое суток, что мы провели в Берлине, мы не раз наносили туда визит. Формально никаких дел у нас там не было, но обмен свежими политическими новостями для дипломатов тоже дело.

В машине полпредства и в сопровождении одного из его сотрудников мы совершили несколько поездок по Берлину, повидали некоторые из его достопримечательностей, старых и новых, в том числе главную штаб-квартиру гитлеровской агрессии – мрачную имперскую канцелярию на Вильгельмштрассе. Не меньший интерес проявляли мы и к уличной толпе берлинцев, густо нашпигованной нацистскими и военными униформами всех мастей. Вызывался он жгучим желанием получить ответ на вопрос, который мы всегда и везде задавали себе: так ли уж прочно приняли немцы нацистскую веру, как об этом вещает геббельсовская пропаганда? Я не открою большого секрета, если скажу, что многие советские люди, если не большинство, питали тогда надежду на то, что нацизм не имеет глубоких корней в широких народных массах, что он не выдержит испытания серьезной войной, скажем против Советского Союза, и быстро придет к краху. Но многоликая берлинская толпа не давала нам ясного ответа на этот вопрос.

Из Берлина мы выехали 25 декабря, в рождественский вечер. Берлинское небо было ярко иллюминировано лучами прожекторов ПВО. С этим последним впечатлением мы и покинули логово фашистского зверя.

Вторично я побывал в Берлине в январе 1946 года проездом из Соединенных Штатов в Москву. Город лежал в неописуемых развалинах, его центр обезлюдел. Великолепная Унтер-ден-Линден была обезображена до неузнаваемости разрушенными зданиями, обломки которых загромождали тротуары и мостовую.

Но водитель машины все-таки сумел кое-как провезти меня по ней, так же как и по другим центральным артериям. Мысленно я восстанавливал в памяти их прежний импозантный облик, но удавалось мне это с трудом. И в голову мне тогда приходила древняя истина: «Взявший меч от меча и погибнет».

* * *

В Москву я вернулся в конце декабря и Новый, 1941 год встретил дома в семейной обстановке.

Подготовив вместе с А. А. Соболевым подробный отчет о Бухарестской конференции и представив его руководству НКИД, я с головой погрузился в дела и заботы Ближневосточного отдела, от которых оторвался за минувшие два месяца. Кстати сказать, в январе к этим заботам прибавились еще и проблемы Венгрии и Словакии, которые были включены в наш отдел из Центральноевропейского отдела. Таким образом, «сфера влияния» отдела распространялась теперь не только на Ближний Восток и Балканский полуостров, но и на часть Центральной Европы.

В центре нашего внимания по-прежнему оставалась Румыния, превращенная в плацдарм для дальнейшей экспансии фашистской Германии на Балканах. Эти захватнические намерения, представлявшие угрозу безопасности СССР, стали поводом для серьезного предупреждения, сделанного В. М. Молотовым германскому послу Шуленбургу. В беседе с ним 17 января 1941 года нарком, указав на то, что в Румынию вводятся немецкие войска с целью вступления в Болгарию и ее оккупации, а также с целью оккупации Греции и черноморских проливов, продолжал: «Советское правительство неоднократно заявляло германскому правительству, что оно считает территорию Болгарии и проливов зоной безопасности СССР и что оно не может индифферентно относиться к событиям, угрожающим интересам безопасности СССР. Ввиду всего вышеизложенного Советское правительство считает своим долгом предупредить, что оно будет рассматривать появление любых иностранных вооруженных сил на территории Болгарии и проливов как нарушение интересов безопасности СССР».

Само собой разумеется, что эти агрессивные приготовления Германии не могли не сказываться на советско-румынских отношениях, которые и в 1941 году отличались большой напряженностью. Тем не менее советская сторона проявляла благоразумную сдержанность в надежде на то, что с течением времени остроту противоречий с Румынией удастся в какой-то мере сгладить – при условии, конечно, что война на востоке Европы не разразится.

Исходя из этих соображений, Советское правительство стремилось развивать взаимовыгодные экономические отношения с Румынией, в результате чего в феврале было заключено с нею торговое соглашение.

С румынской миссией в Москве, с августа 1940 года возглавлявшейся посланником Гафенку, мы поддерживали вполне корректные деловые и протокольные контакты. Спустя месяц после моего возвращения из Бухареста Гафенку пригласил меня на файф-о-клок в узком кругу дипломатических сотрудников миссии. Он с подчеркнутым дружелюбием расспрашивал меня о моих впечатлениях о Румынии и особенно интересовался работой конференции по Морскому Дунаю. Гафенку признался, что по дунайским вопросам Бухарест его не информировал.

В продолжение вечера я услышал от него и другие сетования по поводу того, что МИД держит его в неведении по важным политическим вопросам. Двусмысленное положение дипломата, несогласного с однобокой прогерманской ориентацией своего правительства, ни для кого не было секретом, и казалось довольно вероятным, что МИД не горит желанием посвящать его в некоторые вопросы. Неясно было только одно: почему он откровенничал на этот счет со мной? Может быть, отгораживался таким способом от внешнеполитического курса Антонеску, чтобы не запятнать своей репутации завзятого англо-франкофила? Но не мог же он всерьез ждать от нас сочувствия в подобных потугах…

26 февраля народный комиссар внешней торговли А. И. Микоян дал обед в честь Гафенку и румынских представителей, участвовавших в переговорах о торговом соглашении. Во время банкета Микоян вел деловую беседу с Гафенку, рисуя ему обнадеживающие перспективы торговли между СССР и Румынией. Сидя рядом с Гафенку и напротив Микояна, я переводил их высказывания, время от времени добавляя к ним и свои собственные. Гафенку соглашался с доводами наркома, но порой с миной сожаления бросал вскользь реплики по поводу «вопроса, омрачающего наши отношения» – он имел в виду, конечно, судьбу Герцы. А. И. Микоян тактично отводил эти неуместные на банкете реплики и возвращал беседу на экономические рельсы.

На следующий день я присутствовал на обеде в румынской миссии, пригласившей к себе несколько членов дипкорпуса с их женами. На этом обеде Гафенку преподнес мне небольшой сюрприз: на столе рядом с другими винами красовались две бутылки «Капши». Указав мне на них, посланник промолвил:

– Прошлый раз вы рассказали мне о банкете у нашего министра иностранных дел господина Михая Антонеску и между прочим отметили высокие достоинства «Капши», которой он вас угощал. Так вот, перед вами «Капша» урожая 1920 года, которую я срочно выписал из Бухареста. Надеюсь, что вино это не хуже того, которое понравилось вам тогда.

– Убежден, что не хуже, – заявил я, отведав вина, и не без удивления подумал, что внимание Гафенку ко мне явно выходит за рамки обычной протокольной любезности.

Но недолго мы были свидетелями дружелюбных жестов Гафенку. На фоне провокационных действий румынской военщины его усилия придать своим встречам с ответственными работниками Наркоминдела видимость сердечности лишний раз подчеркивали двойственность его положения на посту посланника в Москве. По мере того как опасность агрессии со стороны Германии и ее сателлитов становилась все более вероятной, наши контакты с румынской миссией приобретали все более прохладный, сугубо официальный характер, сводясь почти исключительно к нотной переписке о пограничных конфликтах.

К этому времени у меня сложилось мнение, что объективно Гафенку играл роль дипломатической ширмы для враждебных замыслов Антонеску и его клики. Впоследствии, на страницах книги «Предпосылки войны на Востоке», изданной в ноябре 1944 года в Женеве, он покаянно бил себя в грудь, доказывая, что был абсолютно непричастен к этим замыслам. Более того, он даже утверждал, что не имел понятия о них и о нападении Германии и Румынии на Советский Союз узнал только 22 июня утром от позвонившего ему германского посла Шуленбурга.

«Я очутился в наихудшем для дипломата положении, – писал он, – почва ускользала у меня из-под ног, и я не мог действовать эффективно… Бухарест ни о чем не информировал меня и не ставил в известность о своих действительных намерениях… Я вынужден был ограничиваться тем, что привлекал серьезное внимание румынского правительства к факту изумительного развития сил Советского Союза…»

В таких словах он подытожил свои взаимоотношения с правительством Антонеску. И если это полностью соответствовало истине, то тем легче ему было осуществлять свою миссию дипломатического прикрытия, тем с большей естественностью мог он позировать в роли дипломата, цель которого – налаживать и поддерживать добрососедские отношения между Румынией и СССР.

* * *

Ведя подготовку к полному превращению Балканского полуострова в плацдарм вермахта, германская дипломатия продолжала оказывать грубый нажим на Болгарию и Югославию с целью принудить их, подобно Венгрии, Словакии и Румынии, присоединиться к Тройственному пакту. В отношении Болгарии это дипломатическое давление, сопровождаемое одновременно угрозами и посулами предоставить ей территориальный выход к Эгейскому морю за счет принадлежащей Греции Западной Фракии, завершилось в конце концов тем, что Болгария очутилась в лагере агрессоров. 1 марта 1941 года болгарский премьер-министр Филов и министр иностранных дел Попов подписали в Вене протокол о присоединении Болгарии к пакту. В тот же день германские дивизии начали переправляться из Румынии на болгарскую территорию.

Вступление немецко-фашистских войск в Болгарию правительство Филова пыталось представить как некую «мирную акцию» на Балканах. Однако это была попытка с негодными средствами, немедленно разоблаченная советской дипломатией. 3 марта заместитель наркома Вышинский пригласил в Наркоминдел болгарского посланника Стаменова и заявил ему, что Советское правительство не может разделить мнения болгарского правительства, будто ввод в Болгарию германских войск преследует мирные цели на Балканах. Напротив, говорилось далее в заявлении, эта мера, по мнению Советского Союза, «ведет не к укреплению мира, а к расширению сферы войны и втягиванию в нее Болгарии…». Сообщение НКИД об этой встрече было опубликовано 4 марта в «Правде».

* * *

Как складывалась в рассматриваемый период внешняя политика нашего соседа – Турции, в недавнем прошлом благосклонно относившейся к авантюристским антисоветским планам генерала Вейгана?

Вступление германских войск на территорию Болгарии в непосредственной близости от границы Турции многократно увеличило опасность вовлечения ее в мировую войну. Советское правительство не осталось равнодушным зрителем роста этой опасности и, несмотря на значительное похолодание в советско-турецких отношениях с осени 1939 года, выступило в поддержку Турции с дружественными заверениями. 9 марта 1941 года замнаркома Вышинский заявил турецкому послу Актаю, что, «если Турция действительно подвергнется нападению со стороны какой-либо иностранной державы и будет вынуждена с оружием в руках защищать неприкосновенность своей территории, то Турция, опираясь на существующий между нею и СССР пакт о ненападении, может рассчитывать на полное понимание и нейтралитет Советского Союза».

Турецкое правительство выразило признательность за эти дружественные заверения и со своей стороны заверило, что если бы СССР очутился в аналогичной ситуации, он мог бы рассчитывать на полное понимание и нейтралитет Турции.

Вместе с тем весной 1941 года во внешней политике Турции наметилась тенденция к прогрессирующему сближению с Германией, чему способствовал двукратный обмен посланиями между Исметом Инёню и Гитлером. Вслед за этим в Анкаре начались переговоры о заключении политического пакта, который в форме договора о дружбе и ненападении был подписан 18 июня – за несколько дней до нападения Германии на Советский Союз.

Этот важный договор, стратегически обеспечивавший балканский фланг Германии, был последним звеном в цепи подготовительных мероприятий Гитлера для агрессии против СССР. Что касается Турции, то ее формальный нейтралитет служил делу снабжения агрессора ценными видами сырья и для ряда политических акций во вред интересам Советского Союза.

* * *

К началу марта 1941 года уже четыре страны из числа подведомственных Ближневосточному отделу были угрозами и посулами присоединены к агрессивному Тройственному пакту. 25 марта вынуждены были подписать в Вене протокол о присоединении и представители правительства Югославии – премьер-министр Цветкович и министр иностранных дел Цинцар-Маркович. Но этот акт вызвал столь острую политическую реакцию в Югославии, что результаты очередного дипломатического успеха Германии были сведены к нулю.

Известие о позорной капитуляции в Вене подняло на ноги все патриотические силы Югославии. В этих условиях инициативу отпора капитулянтам взяли на себя патриотические круги военных во главе с командующим военно-воздушными силами генералом Душаном Симовичем. В ночь с 26 на 27 марта они совершили государственный переворот. Правительство Цветковича было свергнуто, регенты несовершеннолетнего короля Петра II – его дядя принц Павел, Станкович и Перович – низложены и арестованы, а сам король Петр II взял власть в свои руки.

Новое правительство, сформированное Симовичем, дезавуировало действия Цветковича и Цинцара-Марковича в Вене и заявило о своем отрицательном отношении к Тройственному пакту. Население Белграда и других городов приветствовало решительный шаг военных, толпы демонстрантов торжественно скандировали: «Лучше война, чем пакт! Лучше смерть, чем рабство!» Слышались также возгласы «Долой Германию!».

В самом конце марта новый югославский премьер-министр Симович, деятель проанглийской ориентации, после безуспешной попытки добиться военной помощи от Англии обратился к Советскому Союзу с предложением срочно заключить политический или военно-политический договор.

Заключение договора о взаимной помощи с Югославией в сложившейся в тот момент международной обстановке имело бы неизбежным последствием обострение отношений между Советским Союзом и Германией. Однако и в этой обстановке нельзя было не оказать той или иной политической поддержки югославам, мужественно выступившим против гитлеровского диктата. Именно такое решение приняло Советское правительство, уведомив генерала Симовича, что оно согласно вести переговоры с югославской делегацией о заключении договора, не предопределяя его характера.

* * *

Переговоры в Москве начались 3 апреля. Югославскую делегацию возглавлял посланник в Москве Милан Гаврилович, одновременно числившийся министром без портфеля в новом правительстве, ее членами были приехавшие из Белграда Божин Симич и Драгутин Савич – оба активные участники мартовского переворота. Полковник авиации Савич лично арестовал принца-регента Павла в его резиденции.

С первых же встреч с советской стороной, представленной Молотовым и Вышинским, югославская делегация настаивала на заключении пакта о взаимной помощи, однако Советское правительство считало его в данной ситуации несвоевременным. Разногласия имели существенное значение, и поначалу казалось, что переговоры окончатся безрезультатно. Но 4 апреля югославская делегация получила новые указания из Белграда. Встретившись в тот день с Вышинским, Гаврилович сообщил, что делегация готова подписать соглашение дружественного характера, которое оказало бы югославскому народу огромную моральную поддержку.

В тот же день Молотов в беседе с германским послом Шуленбургом информировал его об этом предложении югославского правительства и о решении Советского правительства принять его. Выслушав Молотова, Шуленбург заявил, что «сомневается в том, что момент, выбранный для подписания такого договора, являлся бы особенно благоприятным». Однако в ответ на возражение посла Молотов сказал, что «Советское правительство обдумало свой шаг и приняло окончательное решение».

Новый шаг югославской делегации означал определенный сдвиг в переговорах.

Утром 5 апреля меня вызвал Молотов, чтобы получить некоторые материалы в связи с переговорами. Мне бросилось в глаза, что настроен он был, в отличие от предыдущих дней, когда я с ним также встречался, довольно оптимистично и разговаривал в приподнятом тоне. В самом начале беседы он с улыбкой спросил:

– Так что же будем делать с югославами?

Я ответил, что, по-моему, их нельзя отпускать в Белград с пустыми руками. Такой исход переговоров вызвал бы там – да и не только там – весьма нежелательный резонанс. Ведь для всего мира Югославия сейчас – страна, которая оказалась камнем преткновения для триумфального шествия агрессивной гитлеровской дипломатии на Балканах.

– Но генерал Симович мечтает о пакте взаимной помощи, а в данных условиях для нас это неприемлемо. Или вы тоже за такой пакт?

Говорил он так, как будто накануне Гаврилович не сообщил Вышинскому о новых инструкциях своего правительства, о которых я в тот день еще не знал.

– Нет, Вячеслав Михайлович, – ответил я. – С год назад ситуация на Балканах, пожалуй, оправдала бы договор о взаимной помощи. Но тогда Югославия еще даже не установила с нами дипломатических отношений.

– В том-то и дело, что югославы слишком запоздали со своим предложением. Но сегодня, – добавил Молотов, – мы, наверное, поладим с ними. У нас есть такая формулировка второй статьи проекта, которая должна их устроить. В общем, это будет договор о дружбе и ненападении.

Вечером в этот день я узнал от Вышинского, что наш проект договора сформулирован, согласован со Сталиным и с полчаса назад представлен югославам. Статья 2 договора, безусловно самая важная, гласила: «В случае, если одна из Договаривающихся Сторон подвергнется нападению со стороны третьего государства, другая Договаривающаяся Сторона обязуется соблюдать политику дружественных отношений к ней».

Разумеется, статья эта не предусматривала обязательств взаимной помощи военными действиями, но она не только не исключала, но и подразумевала другие формы помощи. В чем же иначе могла заключаться «политика дружественных отношений»?

* * *

Дело теперь было за Белградом. По словам Вышинского, Гаврилович сейчас пытается связаться по телефону с генералом Симовичем или министром иностранных дел Нинчичем. Я спросил у замнаркома, отпустить ли мне с работы сотрудников отдела, или они еще могут сегодня понадобиться? Вышинский распорядился – часть сотрудников не отпускать и мне самому не уходить. Распорядился не напрасно: для нас в этот вечер нашлась работа.

Около полуночи Гаврилович созвонился-таки с генералом Симовичем и получил указание подписать Договор о дружбе и ненападении между Союзом Советских Социалистических Республик и Королевством Югославии.

Акт подписания, как это общепринято, следовало осуществить в торжественной обстановке, в присутствии всей югославской делегации и представителей советской стороны, так или иначе причастных к переговорам. Но тут мы наткнулись на неожиданное препятствие. Налицо был только сам Гаврилович, не имевший понятия о местопребывании членов делегации и ответственных сотрудников миссии. Ввиду этого, а также чрезвычайно позднего времени он предложил было отложить церемонию на воскресенье, 6 апреля. Но И. В. Сталин, информированный о таком предложении, выразил пожелание провести ее безотлагательно и поручил Наркоминделу помочь Гавриловичу в розыске и доставке в Кремль его коллег.

Разыскать югославских дипломатов в это время суток было не так-то просто. В гостинице, где поселились делегаты, никого из них не оказалось, так же как не оказалось дома и ответственных сотрудников миссии. Но в конце концов они были, обнаружены – кто в ресторанах, кто на квартирах у друзей в разных концах города. В Кремле появились все три члена делегации, советник миссии Владислав Маркович и первый секретарь Вукадин Милетич. Теперь можно было приступить к подписанию договора.

Церемония подписания происходила в кремлевском кабинете Молотова. Вместе с югославами в кабинет к нему вошли Вышинский, генеральный секретарь НКИД Соболев и я. Участников церемонии приветствовал Молотов и появившийся ради нее Сталин. Перед подписанием возник вопрос о том, какую дату поставить на документе, – ведь время уже перевалило за полночь. После краткого обмена мнениями между руководителями делегаций стороны согласились датировать договор 5 апреля.

От имени Советского правительства договор подписал В. М. Молотов, от имени югославского короля – Милан Гаврилович, а также два других члена делегации – Божин Симич и Драгутин Савич. Вслед за тем Сталин поздравил югославов с успешным завершением переговоров. Импровизированную ответную речь произнес Гаврилович. Потом кабинет заполнили фоторепортеры, в течение нескольких минут ослеплявшие нас вспышками магния. А когда фоторепортеры удалились, Сталин радушным жестом пригласил всех присутствующих за длинный, покрытый зеленым сукном стол, сказав при этом:

– Время позднее, господа! Учитывая, что все мы сегодня заработались, не грех нам и подкрепиться немного.

Он уселся в середине стола, спиной к стене, и указал Гавриловичу место напротив себя. По обе стороны от Сталина разместились Молотов и Вышинский, а по обе стороны от Гавриловича – его коллеги по делегации. Остальные уселись вблизи от торцовых концов стола. Дверь из приемной распахнулась, и оттуда потянулись один за другим официанты со всем своим профессиональным вооружением и гастрономическими припасами. Они проворно и бесшумно накрыли стол, не мешая завязавшейся беседе, и ушли.

* * *

Застольная беседа, время от времени прерываемая тостами, длилась несколько часов и продолжалась почти до рассвета. Шла она по большей части между Сталиным и Гавриловичем. Из других участников банкета часто вставлял реплики Молотов, а с югославской стороны помимо Гавриловича беседу поддерживал полковник Савич, по-военному подтянутый, сухощавый, с орлиным профилем. Говорил он немногословно, но очень деловито и горячо. Его сербскую речь вызвался было переводить советник миссии Маркович, но Сталин, благодушно оглядев сидевших за столом, спросил: «А нужен ли нам, русским, перевод?» – и сам же ответил: «Я думаю, мы здесь и так отлично понимаем друг друга». Конечно, это было слишком сильно сказано. Я убежден, что кое-что из пылкой скороговорки полковника ускользало от сознания советских слушателей. Что касается югославского посланника, то он говорил по-русски довольно бегло, хотя и с заметным акцентом.

Какие темы затрагивались в этой ночной беседе? В первую очередь, конечно, о войне, о военной угрозе, нависшей над Югославией и Грецией. Об этой угрозе рассказал полковник Савич, приведя данные о дивизиях вермахта, пехотных и танковых, дислоцированных вблизи границ Югославии и Греции.

– Немцы играют на наших нервах, – сделал из сказанного вывод Гаврилович. – Они хотят, чтобы и мы, подобно правительству Цветковича, капитулировали и пошли на поклон в Вену. Но этого никогда не будет.

– А если они нападут на нас, – пылко воскликнул полковник Савич, – мы будем сражаться до последнего человека.

И вам, русским, тоже придется воевать, желаете вы этого или нет. Гитлер сам никогда не остановится. Его надо остановить.

– Да, вы правы, – после короткой паузы ответил ему Сталин. – Гитлер сам не остановится. У него далеко идущие планы. Могу вам сказать, что нас немцы тоже запугивают, только мы их не боимся.

– А известно ли вам, господин Сталин, – спросил Гаврилович, – о слухах, будто Германия собирается напасть в мае на Советский Союз?

– Пусть попробует, – ответил Сталин. – Нервы у нас крепкие. Мы не хотим войны. Поэтому мы и заключили с Гитлером пакт о ненападении. Но как он его выполняет? Знаете ли вы, какие силы немцы придвинули к нашим границам?

За этим риторическим вопросом последовал обстоятельный обзор – иначе это трудно назвать – обзор германских вооруженных сил, сосредоточенных поблизости от западных границ СССР. Закончив свою речь, Сталин в ответ на вопросы Гавриловича и Савича заговорил о штатах и боевой мощи современных пехотных и танковых дивизий, о новых типах танков и самолетов, о прочности танковой брони и дальности полета бомбардировщиков и т. д.

Заходила речь и о поставке советского вооружения для югославской армии. Сталин заверил югославов, что он не предвидит трудностей в этом вопросе, пусть об этом детально договорятся военные эксперты обеих стран.

О многом другом было говорено в эту ночь, но все высказывания той или иной гранью неизменно касались двух главных тем – нарастающей военной опасности и укрепления советско-югославских отношений.

В конце банкета Молотов сообщил, что на следующий день (фактически он уже наступил) Наркоминдел устраивает прием, чтобы должным образом отпраздновать заключение договора. Имелся в виду не рядовой дипломатический банкет, а большой прием в Кремле с участием Сталина и членов Советского правительства, а также глав некоторых посольств и миссий. Всем было ясно, что такой торжественный прием будет иметь характер политической демонстрации в поддержку нового югославского правительства и его внешней политики.

Изрядно усталые от бессонной ночи, но в приподнятом настроении разошлись по домам участники этого необыкновенного банкета.

* * *

В воскресенье 6 апреля мне предстояло явиться в кремлевский кабинет Молотова к десяти часам утра. На сон у меня оставалось немногим более двух часов, но, взбудораженный событиями предыдущего дня и ночи, я практически не воспользовался и этой возможностью для отдыха.

В половине десятого я появился в секретариате Молотова. Его помощник по Наркоминделу С. П. Козырев показал мне воскресный номер «Правды» с текстом советско-югославского договора о дружбе и ненападении, с передовицей на тему о договоре и с большим фото участников акта подписания и присутствующих лиц. На снимке все одобрительно улыбались ораторствовавшему Гавриловичу.

Едва я успел взглянуть на снимок, как Козырев спросил, слушал ли я утром радио. Я небрежно махнул рукой:

– Не до того было, в наркомат торопился.

– Так, значит, ты еще ничего не знаешь? – укоризненно воскликнул Козырев. – Немцы вторглись в Югославию! На рассвете. И в Грецию также.

Ошеломляющая новость! Выходит, что в тот самый момент, как мы, приятно взволнованные участники банкета, покидали кабинет Молотова, германская военная машина уже обрушилась на мирный югославский народ и на отбивающийся от итальянских агрессоров греческий народ! В голове у меня заметался вихрь мыслей. Я задавал себе кучу вопросов. Насколько Югославия готова к отражению вражеского натиска? Что будет с только что подписанным договором? Как должны реагировать на новые акты агрессии мы?

Мои тревожные мысли прервал Козырев, сообщив, что нарком ждет меня. Когда я вошел в кабинет, Молотов стоял у продолговатого стола, послужившего прошлой ночью для банкета, и просматривал свежий бюллетень ТАСС. Вид у него был пасмурный – наверняка от грозных вестей с Балкан. Косвенно нарком подтвердил это мое предположение, с места в карьер задав мне вопрос: «О Югославии и Греции знаете?» Услышав мой ответ, он с минуту помолчал, затем сказал: «Ладно, перейдем к делу».

Из того, что нарком не предложил мне сесть и сам остался стоять, я понял, разговор наш будет короткий. Действительно, он только дал мне задание в связи с намеченным на сегодня торжественным приемом по случаю подписания договора. Вся основная работа по организации приема, естественно, возлагалась на Протокольный отдел, мне же он поручил помочь заведующему отделом Ф. Ф. Молочкову в составлении списка приглашенных и понаблюдать за ходом приготовлений, учитывая важное значение банкета.

Выслушав указания наркома, я собрался уже было уйти, чтобы отправиться в наркомат, как вдруг зазвонил один из телефонов, стоявших на тумбочке возле письменного стола. Молотов неторопливо подошел, взял трубку и, отвечая на чье-то приветствие, сказал: «Здравствуй». Из первых же его фраз мне стало ясно, что звонил Сталин. Я сделал жест, означавший, что ухожу из кабинета, но нарком – тоже жестом – предложил мне остаться.

Так я нечаянно сделался слушателем довольно острого спора. Поначалу я слышал только слова Молотова, но и их было достаточно, чтобы уловить суть диалога.

– Да, готовимся, – говорил нарком: – Отменить? Почему отменить? Подожди, подожди, ведь мы же официально заявили югославам, что сегодня будем чествовать их. Об этом наверняка знает уже весь дипкорпус. Как, то есть, неважно? Очень даже важно. А престиж Советского Союза? Да, положение, разумеется, изменилось, но настолько ли, чтобы менять нашу позицию? Нет, не вижу никакой необходимости. А я утверждаю, что нет никакой необходимости.

От возбуждения лицо Молотова покрылось румянцем, он повысил голос. Горячность чувствовалась и на другом конце провода – до меня явственно начал доноситься голос Сталина. Обоюдное раздражение собеседников непрерывно нарастало. Мне было и неловко, и неприятно слышать эту горячую перепалку, но меня связывало распоряжение Молотова остаться, и мне пришлось дослушать ее до конца.

Как уже видно из сказанного, первоначально речь зашла о торжественном приеме. Но вопрос о нем стал поводом для постановки гораздо более крупного вопроса.

Сталин считал, что факт нападения Германии на Югославию и Грецию заставляет Советское правительство по-новому взглянуть на балканскую ситуацию вообще и на советско-югославские отношения в частности, требует всемерной осмотрительности, чтобы еще более не осложнить и без того напряженные отношения между Советским Союзом и Германией. С этой точки зрения, полагал Сталин, надо отказаться и от демонстративного приема, который в новых условиях будет носить, по его мнению, заведомо вызывающий характер.

Молотов утверждал, что если уж остерегаться обострения отношений с Германией, то заключение договора с Югославией – это такой факт, который гораздо скорее способен вызвать у Гитлера недовольство, чем банкет. Нам незачем отказываться от взятой линии на морально-политическую поддержку Югославии, а потому незачем отменять и прием. Спор был оборван прямым указанием Сталина: «Надо оставить эту затею, ставшую неуместной».

Молотов опустил трубку, вынул из кармана носовой платок и вытер со лба пот. Затем, повернувшись ко мне, он с хмурым видом промолвил:

– Вы можете идти домой, товарищ Новиков!

Ушел я из его кабинета сильно озадаченный и расстроенный происшедшим. Помимо резкой формы дискуссии между двумя самыми высокопоставленными руководителями Советского Союза, меня будоражило еще и ее содержание. Я должен был решить для себя самого, какая из двух высказанных точек зрения правильнее отражает требование новой ситуации, конечно не только в вопросе о злополучном приеме. Принципиально они расходились, а в практической плоскости их различие сводилось к тому, что Сталин настаивал на сугубой осторожности по отношению к Германии, тогда как Молотов придерживался в первую очередь курса последних дней на демонстративную поддержку Югославии.

* * *

Уже в самые первые дни после вторжения вермахта столица Югославии очутилась под угрозой захвата, и правительство Симовича бежало из нее. Командовавший югославской армией реакционный генералитет во главе с генералом Недичем, игнорируя приказы главнокомандующего генерала Симовича, открыл фронт перед немецко-фашистскими войсками на границе с Болгарией. Часть руководителей сербских буржуазных партий, забыв недавние громкие слова о патриотизме и независимости, согласились сотрудничать с захватчиками.

15 апреля король Петр II покинул пределы Югославии на борту английского самолета. На следующий день за ним последовали генерал Симович и другие члены правительства. А 17 апреля в Белграде представители германского и югославского военного командования подписали официальный акт о капитуляции.

* * *

Греция разделила трагическую судьбу Югославии.

Подвергшись 28 октября 1940 года нападению Италии, она мужественно оказала ей сопротивление. Уже к декабрю греческая армия нанесла итальянским войскам ряд чувствительных поражений, изгнала их со своей территории и, преследуя агрессора, вступила в Албанию, где также вела успешные наступательные операции. В январе 1941 года для итальянцев сложилась обстановка, чреватая военной катастрофой и заставившая Муссолини обратиться к Гитлеру с настоятельной просьбой о помощи. Гитлер обещал поддержать своего незадачливого союзника путем вторжения вермахта в Грецию через Болгарию и Югославию.

Ход военных действий в Греции после 6 апреля в основных чертах напоминал роковые события в Югославии. Здесь также имела место измена реакционных генералов, подорвавшая сопротивление греческих вооруженных сил: 20 апреля вполне боеспособная Эпирская армия сложила оружие по приказу своего командующего генерала Чолакоглу. 23 апреля греческое правительство во главе с премьер-министром Цудеросом и король Георг II улетели на Крит. 27 апреля немцы вступили в Афины.

В Афинах немецкие оккупационные власти создали марионеточное правительство, поставив во главе его генерала Чолакоглу – в вознаграждение за предательство национальных интересов Греции.

Приняв все эти обстоятельства во внимание, Советское правительство в мае 1941 года решило закрыть греческую миссию, переставшую представлять греческое государство. Аналогичное решение по таким же мотивам было принято и в отношении югославской миссии.

* * *

Празднование 1 Мая – последнего мирного Первомая – проходило в обычной торжественной обстановке. На Красной площади состоялся большой военный парад: мощными колоннами шли танковые и моторизованные части, в небе ревели моторы самолетов. Радовала чудесная весенняя погода, словно бы сделанная на заказ ради праздника, и только ради него, – ведь на следующий день в Москве царило ненастье.

Но ни внушительность парада, ни красочность проходивших по площади колонн демонстрантов, ни отличная погода не смогли заглушить тревожных ноток, слышавшихся в разговорах на трибунах для дипкорпуса, – еще слишком свежи были в памяти у всех факты апрельского разгрома Югославии и Греции. Многие задавались самым частым в то время вопросом: что же дальше? Не было недостатка в предположениях о том, что очередной жертвой агрессии станет Советский Союз.

Указом Президиума Верховного Совета СССР от 6 мая Председателем Совнаркома СССР был назначен И. В. Сталин. Передача функций главы правительства Генеральному секретарю ЦК ВКП(б) расценивалась как прямое следствие нарастания военной опасности и необходимости концентрации власти в руках наиболее авторитетного в стране человека. В. М. Молотов был назначен заместителем Председателя Совнаркома с сохранением поста Народного комиссара иностранных дел.

О реальности угрозы нападения свидетельствовала и обильная общедоступная и служебная информация. Из наших посольств, миссий и консульств то и дело поступали шифровки о продвижении к нашим западным границам эшелонов с немецкими войсками, по преимуществу из Югославии и Греции, где в данный момент в них больше не было надобности, о воинственных «лозунгах» на вагонах, перевозящих войска. Но при всем при том вопросом всех вопросов было: когда? Когда же оно начнется, это неминуемое нападение?

Во второй половине мая я поставил перед руководством НКИД давно назревший, с моей точки зрения, вопрос о реорганизации Ближневосточного отдела. В круг его ведения теперь входило 10 стран, расположенных на огромном пространстве от Центральной Европы (Венгрия и Словакия) до Северной Африки (Египет), стран, чрезвычайно различных по своему государственному устройству, по уровню социально-экономического развития, по расовым и религиозным признакам, по положению на международной арене. Среди «подопечных» отделу стран числились нейтральная Турция, четыре сателлита Германии – Венгрия, Словакия, Румыния и Болгария, две оккупированные немцами страны – Югославия и Греция и несколько полуколониальных арабских стран.

Все они изобиловали серьезными проблемами, которые требовали от нас пристального внимания, изучения, разработки тех или иных решений, дипломатической тактики. Я вынужден был сознаться сначала самому себе, а затем и наркому, что не в состоянии справляться на должном уровне со всеми стоявшими перед отделом задачами. Исходя из этих соображений, я и делал вывод о необходимости реорганизации Ближневосточного отдела.

Предложение, сделанное мною наркому, предусматривало два варианта реорганизации. По первому из них «северная» группа стран – Венгрия, Словакия и, может быть, Румыния – передавалась другому отделу, а все остальные по-прежнему оставались в Ближневосточном. По второму варианту Турцию и арабские страны я предлагал выделить в самостоятельный отдел, а из числа Балканских стран плюс Венгрия и Словакия создать новый – Отдел Балканских стран. Сам я предпочитал второй вариант, причем, будучи по специальности востоковедом, рассчитывал получить в свое ведение Турцию и страны Ближнего Востока.

Дней десять спустя после постановки вопроса о реорганизации нарком принял решение в пользу второго варианта, но не согласился с моим пожеланием возглавить Ближневосточный отдел. Я был назначен заведующим Отделом Балканских стран. Заместителем моим стал И. А. Бурмистенко, недавно зачисленный в наркомат. Помощником оставался, как и прежде, Е. А. Монастырский.

 

8. Первые месяцы войны

Ранним утром 22 июня меня разбудил настойчивый телефонный звонок. Недоумевая, кому я мог понадобиться так рано, притом в воскресенье, подошел к телефону и снял трубку. Звонил управляющий делами НКИД М. С. Христофоров, живший в этом же доме. Без всякого приветствия и в тоне упрека он сказал:

– Ты, конечно, еще спишь и, значит, не знаешь, что началась война.

– Ты не шутишь? – спросил я без всякой уверенности в утвердительном ответе.

– Какие тут могут быть шутки! – вспылил Христофоров. – Вот слушай! В двенадцать часов по радио выступает Вячеслав Михайлович. Слушать его будем в наркомате. Он распорядился, чтобы все завы немедленно явились в наркомат и собрали всех своих сотрудников, кого смогут оповестить. Машина за нами диспетчером выслана, будем ждать ее возле нашего дома. Поедешь вместе со мною и другими завами с Большой Калужской. Через десять минут выходи.

Известие было ошеломляющее, несмотря на то, что психологически, казалось, все давно были к нему подготовлены. Мы ждали его изо дня в день и в то же время страстно желали услышать как можно позже – не в этот день, не в этом месяце и не в этом году. А оно вдруг пришло, в это раннее воскресное утро!..

И, как это ни странно, в сознании отразилось, что положен предел тревожной неопределенности, что настало время помериться силами с наглым, все время угрожающим врагом. Чтобы правильно понять это сложное ощущение, надо вспомнить, что все советские люди жили тогда с твердым убеждением в непобедимости Красной Армии, в уверенности, что война будет кратковременной и происходить будет на территории противника, что, следовательно, неизбежные военные невзгоды вскоре будут ликвидированы – если не навсегда, то, во всяком случае, надолго. Правда, финская кампания внесла в эти представления существенные поправки, но, думалось, с тех пор, за минувшие 15 месяцев, необходимые практические уроки были извлечены и уровень обороноспособности страны, безусловно, повышен.

В возбужденном состоянии я позвонил Бурмистенко и Монастырскому, чтобы они в свою очередь позвонили другим сотрудникам отдела и велели им ехать в наркомат. Сам я быстро оделся, на ходу разжевал бутерброд и спустился к воротам дома. Там уже стояли Христофоров и заведующий одним из отделов Г. Ф. Резанов, живший в этом же подъезде. Через несколько минут к нам присоединились еще двое коллег. В машине мы попытались выведать у Христофорова дополнительные новости о войне, но он сам ничего еще не знал.

Ничего не выяснили мы об обстановке и у Вышинского, собравшего у себя в кабинете всех заведующих отделами. Он только дал нам ряд указаний о распорядке работы в военное время, об установлении круглосуточных дежурств заведующих и их заместителей и о прочих мерах, по-видимому предусмотренных мобилизационным планом. Часть этих мер была в ближайшие же недели видоизменена – война потребовала основательных коррективов.

Первое официальное сообщение о войне мы услышали из выступления Молотова по радио в 12 часов дня. К этому времени в отделе уже находились почти все его сотрудники, и выступление слушали коллективно. Оно подтвердило то, что в общих чертах знали до того: в четыре часа утра германские войска вторглись на советскую территорию без объявления войны. Далее Молотов заявил, что Советский Союз добросовестно соблюдал пакт о ненападении, не давал никаких поводов для претензий со стороны Германии и что, таким образом, налицо прямая агрессия, которая встретит твердый отпор со стороны Красной Армии и всего советского народа. «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами» – так заключил свое выступление Молотов.

Духом оптимизма была проникнута и первая сводка Главного Командования Красной Армии о положении на фронтах по состоянию на десять часов вечера 22 июня. «С рассветом 22 июня 1941 года регулярные войска германской армии атаковали наши пограничные части на фронте от Балтийского до Черного моря и в течение первой половины дня сдерживались ими. Во второй половине дня германские войска встретились с передовыми частями полевых войск Красной Армии. После ожесточенных боев противник был отбит с большими потерями».

Атаки отбиты с большими потерями для противника, думалось мне. Что может быть лучше для первого дня? А потом, разумеется, развернется наше контрнаступление, как это предусматривалось советской военной доктриной, о чем всем нам было известно из официальной пропаганды.

Примерно такая же сводка была дана и за 23 июня, в ней отмечались захваченные немцами приграничные города Кольно, Ломжа и Брест. В передовице «Правды» за 24 июня под заголовком «Дадим сокрушительный отпор фашистским варварам» встречались трезвые нотки, предостерегавшие против недооценки врага и предстоящих трудностей. Однако такие предостережения еще не отнимали у нас надежд на предстоящее контрнаступление Красной Армии.

В один из дней этой трагической недели я с трудом выкроил время, чтобы съездить в Верею, что в 100 километрах от Москвы, и привез семью, жившую там летом. Привез ненадолго, потому что уже в середине июля ей, в порядке обязательной эвакуации неработающих женщин с детьми, пришлось вместе с семьями других работников НКИД выехать в предназначенное для них место эвакуации – село Верхний Услон (в нескольких километрах от Казани). С тяжелым сердцем отправлял я в далекий путь жену с двумя малышами на руках, с небольшим, дозволенным нормами, багажом и со скудным запасом продовольствия. Судя по всему, жить им предстояло в очень стесненных условиях. В тот момент это было не более чем предположение, но, к сожалению, оно вскоре полностью оправдалось.

Грозные события на фронтах разрастались в серьезную опасность для страны. Первоначальное недоумение от наших военных неудач начало переходить кое у кого в смятение. Все ждали от руководства страны авторитетного слова, которое внесло бы ясность в создавшееся положение и наметило выход из него. Прошло 11 дней, и 3 июля по радио выступил И. В. Сталин. Содержание этой речи хорошо известно.

В этой речи говорилось и о создании многотысячного народного ополчения для поддержки Красной Армии. Слова о создании народного ополчения наркоминдельская парторганизация восприняла как партийную директиву, подлежащую незамедлительному претворению в жизнь. На следующий день по указанию парткома партгруппа нашего отдела провела собрание, в повестке дня которого был только один вопрос – о речи Сталина. Обсуждение было кратким, серьезным и действенным. Члены партгруппы безоговорочно высказались за вступление в народное ополчение. Но когда тут же, на собрании, открылась запись желающих вступить в ополчение, записались все, кроме одного из референтов. Я не назову его фамилии, это ни к чему. Он отказался поставить в списке свою подпись, ссылаясь на то, что недостаточно крепок физически и что воинская служба в ополчении ему будет не под силу.

Его отказ поразил всех нас, его товарищей по работе. Ведь до сих пор никто в отделе не слышал от него и малейших жалоб на какие-нибудь хвори. Мы пытались образумить его, указывали, что в такой критический момент члену партии не к лицу прикрываться своей физической слабостью. Однако все наши доводы были напрасны: он так и не поставил своей подписи.

Тогда партгрупорг Бурмистенко внес в повестку дня новый вопрос – персональное дело нашего товарища. Дело было совершенно ясным: среди нас оказался трус и дезертир, недостойный звания члена партии. И как ни тягостно было принимать крайнее, но неизбежное в данных условиях решение, мы единогласно исключили его из партии. Позднее партком утвердил наше решение, а еще через несколько дней дезертир был отчислен из наркомата.

Список ополченцев нашего отдела был передан руководству наркомата, которое рассмотрело его одновременно с аналогичными списками из всех других звеньев аппарата и утвердило с одним изъятием. В ополчение ушли мой заместитель Бурмистенко, помощник Монастырский, референты Сергеев, Берулин, Паисов, Шендра. Из всех мужчин в отделе остался один я. Признаюсь, что, узнав о сделанном для меня исключении, почувствовал себя чуть ли не таким же дезертиром, как исключенный из партии сотрудник. Мне казалось, что такими же глазами на меня смотрят и три сотрудницы отдела – секретарша, стенографистка и машинистка, не говоря уже о сотрудниках других отделов, не знавших, что я записался в ополчение вместе со всеми.

Угнетаемый подобными чувствами, я позвонил наркому и взволнованно сказал, что, по моему глубокому убеждению, мне следует быть в ополчении рядом со своими товарищами, иначе это будет воспринято всеми как какая-то особая поблажка. Не дав мне высказаться до конца, Молотов гневно ответил:

– Вот уж не ожидал от вас таких нелепых рассуждений, товарищ Новиков! Что же, по-вашему, мы собираемся закрыть Наркоминдел? А если нет, то ведь кому-то нужно будет в нем работать? Нужно заново организовать отдел, а кому же его организовать, как не заведующему? Бросьте ваши благоглупости, засучите рукава и работайте. Пока – один за всех. Потом кого-нибудь подберем вам в помощь.

* * *

Некоторое время я действительно работал в отделе один, если иметь в виду дипломатических работников. Как работал? Разрывался на части, хронически недосыпал и недоедал и тем не менее все равно не успевал справляться со всеми теми делами, которые обычно выпадали на долю семерых сотрудников отдела, ушедших в ополчение. Выполнял лишь самую срочную работу, не терпящую отлагательства. Помощь канцелярских сотрудниц отдела во многих случаях я, к сожалению, использовать не мог. Только в конце июля и в августе дипломатический состав отдела стал пополняться главным образом сотрудниками НКИД, возвратившимися из-за границы.

К тому времени Отдел Балканских стран, просуществовав всего лишь около двух месяцев, подвергся реорганизации. Из его ведения были изъяты Венгрия и Румыния, как страны, воюющие против Советского Союза, и включены вновь Польша и Чехословакия. Из числа прежних стран в нем оставались Болгария, Югославия и Греция.

После реорганизации отдел стал именоваться Четвертым Европейским. Не будь в нем Греции, его можно было бы назвать отделом славянских стран. Вторая его особенность заключалась в том, что эти страны, за исключением Болгарии, были захвачены Германией, а их правительства находились в изгнании. В июле эти правительства были признаны Советским правительством, и с ними установлены дипломатические отношения.

В конце июля у меня появился заместитель в лице опытного дипломатического работника Георгия Максимовича Пушкина и два референта. Работа отдела постепенно начала входить в нормальное русло.

* * *

Немало забот в летне-осенний период 1941 года доставили Наркоминделу в целом – и, естественно, нашему отделу – весьма обострившиеся отношения между СССР и Болгарией. После нападения фашистских агрессоров на Советский Союз подневольное положение Болгарии как сателлита Германии сказалось в еще большей степени, чем раньше. Ее территория, порты, аэродромы и железные дороги превратились в плацдарм для враждебных действий немцев против СССР. Со своей стороны, реакционное болгарское правительство всеми средствами фашистского террора подавляло широко распространенные в народе антигерманские и антивоенные настроения, введя на основе «Закона о защите государства» чрезвычайное положение. Короче говоря, официально провозглашенный болгарский «нейтралитет» на самом деле был целиком поставлен на службу военным интересам гитлеровцев. Неудивительно, что в подобных условиях правительство Болгарии вступило на скользкий путь поддержки германских провокаций.

15 июля болгарский посланник Стаменов попросил аудиенции у Вышинского, в ходе которой сообщил, будто бы 14 июля в Болгарии вблизи города Добрича приземлились три советских парашютиста. 26 июля в Софии последовал новый болгарский демарш. Генеральный секретарь МИД Болгарии Шишманов заявил советскому посланнику в Софии Лаврищеву протест по поводу того, что 23 июля советские самолеты якобы сбросили бомбы вблизи городов Русе, Плевны и Ловеча.

Ответ на болгарские представления в Москве и Софии был дан Стаменову 27 июля Вышинским, заявившим по поводу первого из них, что тщательное расследование не подтвердило факта приземления советских парашютистов. При этом он обратил внимание Стаменова на то, что болгарские власти не позволили Лаврищеву встретиться с ними, чтобы установить их личность и обстоятельства этого странного дела. По имеющимся теперь у Советского правительства данным, эти парашютисты – не советские граждане и переброшены немцами из Румынии с провокационной целью. В связи со вторым представлением Вышинский заявил, что ни в одном из перечисленных Шишмановым пунктах и ни в каком другом пункте над территорией Болгарии советские самолеты не летали. Распускаемые по этому поводу слухи носят провокационный характер и явно исходят из враждебных Советскому Союзу германо-фашистских источников. В заключение он добавил, что Советское правительство не может не выразить своего недоумения в связи с тем, что болгарское правительство придало значение этим слухам, несмотря на их явно неправдоподобный и клеветнический по отношению к СССР характер.

10 сентября В. М. Молотов пригласил к себе болгарского посланника и сделал ему пространное заявление, изобилующее данными о подготовке Болгарии к совместному с Германией нападению на Советский Союз со стороны Черного моря. Делая из этих фактов вывод, нарком заявил:

«Исходя из вышеизложенного, Советское Правительство считает необходимым сделать Болгарскому Правительству настоящее представление и обратить его внимание на то, что позиция и действия Болгарского Правительства по отношению к СССР являются нелояльными и не соответствуют позиции и действиям государства, находящегося в нормальных отношениях с СССР, что является, по глубокому убеждению Советского Правительства, в равной мере не соответствующим интересам самой Болгарии и болгарского народа».

Приведенные мною демарши и контрдемарши далеко не исчерпывают всех тех представлений, какие имели место в летние и осенние месяцы 1941 года, но достаточно характеризуют степень накаленности в отношениях между СССР и Болгарией. Пагубные тенденции в политике болгарского правительства, проявившиеся в начальный период войны, не ослабли и в дальнейшем.

* * *

Как я отметил выше, в июле были восстановлены дипломатические отношения с Чехословакией и Польшей – новыми странами, относящимися к компетенции Четвертого Европейского отдела. Эти отношения с самого начала носили весьма активный характер, и я остановлюсь на них подробно.

18 июля в результате переговоров, происходивших в Лондоне, советский посол И. М. Майский и чехословацкий министр иностранных дел Ян Масарик подписали соглашение, по которому правительства СССР и Чехословакии взяли на себя обязательства оказывать друг другу помощь и поддержку в войне против гитлеровской Германии. В соответствии с этим обязательством Советское правительство дало согласие на создание на территории СССР чехословацких воинских частей, которые должны были действовать под руководством Верховного Главнокомандования СССР. 27 сентября в Москве было заключено военное соглашение, подписанное Уполномоченным Верховного Главнокомандования СССР генерал-майором А. М. Василевским и Уполномоченным Верховного командования Чехословакии полковником Г. Пикой. В силу этого соглашения в конце 1941 года в Бузулуке было начато формирование чехословацких воинских частей.

Еще более активную форму и размах приняли дипломатические отношения с польским правительством, установленные соглашением от 30 июля, которое было подписано в Лондоне советским послом И. М. Майским и польским премьер-министром генералом Сикорским. Говоря о размахе дипломатических отношений, я имею в виду и размах сопровождавших их трений, причин для которых было немало.

Основной из них являлось нежелание польского эмигрантского правительства найти реалистический подход к вопросу о Западной Украине и Западной Белоруссии. На этой нереалистической позиции стояло правительство Сикорского и в ходе переговоров об установлении дипломатических отношений. Поэтому согласия в вопросе о польско-советской границе достигнуто не было, и он остался открытым, подспудно отравляя отношения между двумя правительствами.

Главными в соглашении от 30 июля были пункты о взаимной помощи и поддержке в войне против Германии и о создании на советской территории польской армии под командованием, назначенным польским правительством с согласия Советского правительства. В оперативном отношении польская армия должна была действовать под руководством Верховного Главнокомандования СССР, в состав которого вводился представитель польской армии. К соглашению был приложен Протокол о предоставлении Советским правительством амнистии всем польским гражданам, интернированным в 1939 году после похода Красной Армии на земли Западной Украины и Западной Белоруссии.

6 августа в Москву прибыла польская военная миссия во главе с генералом Шишко-Богушем для ведения переговоров с Уполномоченным Верховного Главнокомандования СССР генерал-майором Василевским. В результате переговоров 14 августа было заключено соглашение по практическим вопросам, связанным с созданием польской армии. На пост командующего польской армией Главнокомандующий польскими вооруженными силами генерал Сикорский назначил генерала Владислава Андерса, который в сентябре приступил к формированию армии в Бузулуке.

Оба эти соглашения породили множество практических вопросов, обрушившихся на слабо укомплектованный кадрами Четвертый Европейский отдел. Со дня открытия польского посольства в Москве его представители – советник Сокольницкий и первый секретарь Арлет ежедневно посещали отдел, принося в портфелях сразу по нескольку памятных записок или нот.

Речь в них шла преимущественно о расселении и трудоустройстве амнистированных польских граждан, снабжении их топливом, продовольствием и т. д. Вопрос с жильем в восточных районах страны в то время был одним из наиболее острых, но все же так или иначе поддавался решению. Трудности возникали главным образом в связи с тем, что большинство амнистированных не хотели жить в местностях с суровым климатом и добивались через посольство переезда в более теплые края.

Поток подобных документов особенно усилился после создания польским посольством института «специальных представителей» в 20 городах, в дальнейшем дополненного институтом так называемых «доверенных лиц посольства», число которых с течением времени достигло нескольких сотен.

Должен сознаться, что я весьма сдержанно относился к расширению сети «представителей» и «доверенных лиц» посольства. Причина моей сдержанности вызывалась предвидением политических осложнений от такой гипертрофии аппарата иностранного посольства. Осенью 1941 года эти возможные осложнения представали предо мною еще в отвлеченной форме, но подсказанное опытом предвидение вполне осуществилось. Политических трений, недоразумений и конфликтов оказалось в действительности гораздо больше, чем можно было предусмотреть.

Этими беглыми замечаниями о последствиях чрезмерной активности польского посольства я сейчас и ограничусь, имея в виду в дальнейшем остановиться на них еще раз.

Что касается взаимоотношений с остальными странами, относящимися к компетенции отдела, – Грецией и Югославией, то в летне-осенний период 1941 года они не выделялись какими-либо заметными событиями, а вновь открытые в Москве югославская и греческая миссии едва лишь развернули свою деятельность, мало выходившую за рамки протокольной.

В середине июля обстановка на фронтах, до того характеризовавшаяся почти непрерывным отступлением наших войск, приобрела некоторые новые черты. Под Смоленском наши части вели упорные оборонительные бои, задержавшие продвижение немцев на несколько дней. Смоленск был оставлен нами, но на рубеже Ярцево – Ельня – река Десна Красная Армия надолго остановила немецкое наступление на Западном фронте. В конце июля и в течение всего августа там не стихали бои, а в первых числах сентября развернулось наше контрнаступление, позволившее освободить часть оккупированных районов. 10 сентября оно было приостановлено, и на фронте снова на время создалось неустойчивое равновесие. Успешные оборонительные и наступательные операции Красной Армии под Ельней имели большое морально-политическое значение, так как здесь впервые был сначала замедлен, а затем на два месяца заторможен хваленый немецкий блицкриг. Красная Армия получила возможность для перегруппировки своих сил.

Но на других фронтах дело обстояло иначе. На Северо-Западном фронте немцы продолжали продвигаться вперед и в сентябре блокировали Ленинград. На Юго-Западном фронте наши войска оставили Киев. При отступлении от Киева был убит секретарь ЦК КП(б)У и член Военного совета фронта М. А. Бурмистенко. Некоторое время спустя после этой вести я с горечью узнал, что в одной из боевых операций ополченцев под Москвой погиб его брат – мой заместитель по отделу – И. А. Бурмистенко. Попутно отмечу, что он был не единственным среди ополченцев НКИД, кто отдал свою жизнь за Родину или получил серьезное ранение. В числе последних находился и мой бывший помощник Е. А. Монастырский. Осенью большинство ополченцев НКИД были отозваны из действующей армии и вернулись на свои рабочие места.

В ночь на 22 июля состоялся первый налет немецкой авиации на Москву. Массовые налеты повторились и в ночь на 23 и 24 июля. В дальнейшем они превратились в довольно-таки заурядное явление. Сигнал воздушной тревоги заставал нас в самых различных местах. Если это случалось в рабочие часы (а они затягивались далеко за полночь), то половину ночи, а то и всю ночь напролет – часто из-за отсутствия транспорта – мы проводили в наркоматском бомбоубежище. Спали мы на цементном полу, подкладывая под себя газетные листы. Несколько раз мне приходилось дожидаться сигнала отбоя в служебном бомбоубежище Кремля.

В сентябре мужчин-наркоминдельцев начали обучать военному делу. Для меня, бывшего красноармейца, демобилизованного еще в январе 1921 года, в этом не было ничего нового. Проходил я также военное обучение – по программе Всеобуча – в студенческие годы в Ленинграде, а затем в 30-е годы в Институте красной профессуры, где уровень военной подготовки был намного выше. Но я и сейчас не уклонялся от общей обязанности и проходил курс ускоренного обучения вместе со всеми. Дважды или трижды в неделю мы отправлялись на стрельбище на одной из станций Ярославской железной дороги и упражнялись в стрельбе по мишеням. Моя сильная близорукость несколько снижала мои стрелковые достижения, но все же один-два из трех патронов я всаживал в мишень, изображавшую фашистского солдата.

Так в упорном труде, заботах и тревогах прошло для наркоминдельцев боевое лето 1941 года и настала осень, обозначившая новый, еще более опасный этап войны. Принесла она также крупные перемены и в условиях деятельности НКИД.

Для меня лично она обернулась месяцами полукочевой жизни – на протяжении почти всего четвертого квартала этого года.

 

9. Месяцы странствий

30 сентября неустойчивое равновесие на центральном участке советско-германского фронта подошло к концу: командование вермахта приступило к широко задуманной операции «Тайфун», стратегической целью которой был захват Москвы. В первую же неделю наступления германская армия сумела прорвать Брянский и Западный фронты, захватила Орел и Брянск, продвинулась к Калуге и Туле. В районе Вязьмы германские войска окружили несколько советских армий. Но, очутившись в окружении, советские армии не прекращали сопротивления, тем самым надолго сковав здесь 28 немецких дивизий и задержав их продвижение в сторону Москвы.

Размеры опасности с каждым днем вырисовывались все с большей ясностью, и хотя никто из нас не сомневался, что рано или поздно фашисты будут остановлены Красной Армией, в эту неделю еще нельзя было даже приблизительно предположить, на каких рубежах это будет достигнуто.

В первых числах октября я получил от жены (из Верхнего Услона) крайне взволновавшее меня письмо. Уже в прежних своих письмах она сетовала на большие трудности с питанием и топливом, на равнодушие местных властей к участи эвакуированных. Теперь же она без всяких околичностей сообщала, что семья голодает и замерзает в неотопленном доме, и просила меня добиться пропуска для возвращения семьи в Москву. 5-го или 6-го она телеграфировала о том, что мой младший сын, шестимесячный ребенок, опасно заболел. Через день пришла еще одна телеграмма, в которой говорилось, что сын при смерти. Легко себе представить, с какой душевной болью воспринимал я эти печальные вести. Больше всего угнетала невозможность чем-либо помочь больному ребенку и семье вообще. О возвращении в Москву не могло быть и речи: эвакуация населения из столицы продолжалась, началась уже эвакуация промышленных предприятий.

В эти дни я ходил сам не свой, и, наверно, это бросалось в глаза. Во всяком случае, мое состояние было замечено наркомом, когда он вечером 10-го вызвал меня по делам в свой кремлевский кабинет.

– На вас лица нет, товарищ Новиков, – сказал он вместо приветствия. – Что с вами? Вы больны? – Я отрицательно покачал головой. – Или заработались?

– Работаю, как все, Вячеслав Михайлович.

– А может быть, у вас что-нибудь стряслось? Если так, то выкладывайте все начистоту.

Приглашение наркома прозвучало вполне доброжелательно, и я выложил ему все, что отягощало мне душу. Рассказал и о телеграмме, о критическом состоянии сына. Молотов сочувственно выслушал меня.

– Вам бы съездить туда на пару деньков, – нерешительно предложил он.

– В такое-то время? – не без удивления спросил я.

– Ничего особенного, – уже увереннее сказал нарком и хмуро пошутил: – Вы еще успеете вернуться в Москву, чтобы отбросить от нее гитлеровское воинство. Трех дней вам хватит?

– Безусловно, – обрадовался я неожиданному разрешению.

– Но не больше. Ни одного дня больше.

– Само собой, Вячеслав Михайлович, – твердо пообещал я, не подозревая, как мало от меня будет зависеть выполнение обещанного.

Следующий день я посвятил выполнению задания наркома и деловым наказам своему заместителю Г. М. Пушкину, а вечером принялся за сборы в дорогу. Они были несложны. Я наполнил вместительный чемодан консервами, пакетами с крупой, другими предметами питания из своих холостяцких пайковых накоплений, а также теми, что наскоро раздобыл у товарищей и в наркоматском буфете. Утром 12-го я зашел к Вышинскому, чтобы доложить об отъезде. Не поднимая лица от бумаг на столе, он суховато пожелал мне счастливого пути.

Когда я вышел от него, в секретариате меня остановил его помощник Абрамов.

– Драпаешь? – насмешливо спросил он. – В немецкий котел боишься угодить?

Я ответил ему так, как он того заслуживал. Мгновенная стычка с этим желчным человеком немного расстроила меня, но по пути на вокзал я уже забыл о ней.

* * *

13-го я прибыл в Казань. Прямо с вокзала устремился к пристани на Волге, откуда пароходик местного сообщения переправил меня в Верхний Услон. Никаких признаков транспорта я в Верхнем Услоне не обнаружил и потому двинулся на высокий обрывистый берег пешком, таща на плече тяжеленный чемодан.

Отчаянные письма и телеграммы жены, к сожалению, ничуть не преувеличивали тягот и лишений моих близких. Младший сын действительно был очень плох, семья действительно сидела на голодном пайке, и в легкой постройке дачного типа, в которой они жили, было чертовски холодно. За неполные два дня, проведенные в Верхнем Услоне, я сумел решить проблему с дровами, для чего пришлось крупно поговорить с нераспорядительными работниками сельсовета, и добился заверений, что паек для эвакуированных семей будет доведен до нормы. Пустых заверений, как выяснилось впоследствии!

Не мог только ничем помочь несчастному ребенку. Но каким-то чудом вскоре после моего отъезда ему стало значительно лучше. Расставание с семьей было тягостным. Я с горечью сознавал, что мало в чем облегчил ее участь.

* * *

На железнодорожном вокзале в Казани билетов на Москву касса почему-то не продавала. Тщетно я и несколько офицеров потрясали своими командировочными удостоверениями перед кассиром и дежурным по вокзалу, твердя им о необходимости своевременно вернуться к месту службы. Ответ был лаконичен и невразумителен: билеты не продаются – до особого распоряжения. О причине такого положения нам предоставлялось строить любые догадки.

В ту ночь я ночевал в переполненном пассажирами зале ожидания, сидя на цементном полу и прислонившись спиной к стене. О возвращении в Верхний Услон на ночь нечего было и помышлять – на вечерний пароход уже не поспевал. Кроме того, где-то в сознании время от времени вспыхивала искорка надежды: вдруг этот странный запрет на продажу билетов на Москву будет отменен, и я все же тронусь в путь.

Поздно вечером 15-го я услышал по радио сообщение Совинформбюро, которое, как мне казалось, отчасти приоткрывало завесу тайны. «В течение ночи с 14-го на 15-е октября, – говорилось в нем, – положение на Западном направлении фронта ухудшилось. Немецко-фашистские войска бросили против наших частей большое количество танков, мотопехоты и на одном участке прорвали нашу оборону». Не этим ли прорывом объясняется запрет въезда в столицу? Если учесть, что 12-го немцы взяли Калугу, а 14-го – Калинин и находились в окрестностях Можайска, то становилось очевидным, что линия фронта быстро приближается к Москве.

Срок моей командировки истекал, на другой день я уже должен был быть в наркомате. Но и 16-го никакие настояния, теперь обращенные к начальнику вокзала, не помогли. «Поезда на Москву сегодня не будет», – раздраженно объявил он мне и офицерам и от каких-либо объяснений отказался.

Вторую и третью ночь я ночевал в квартире пожилого вокзального носильщика, татарина по национальности. Он предоставил мне скрипучий топчан в комнате, где проживала его семья из пяти человек.

18-го утром касса наконец продала нам билеты, и мы отправились в путь в полупустом поезде. Но какой же необычной была эта поездка! До Москвы ехали двое суток с лишним. И в течение этих двух суток чуть ли не на всех станциях поезд сиротливо стоял на запасном пути, пропуская один за другим составы из Москвы, до отказа набитые пассажирами. Они переполняли не только вагоны, но и тамбуры, ютились на ступенях, держась за поручни, и даже стояли на буферах. Это зрелище живо напомнило мне дорожные муки периода гражданской войны, когда всеобщая разруха особенно болезненно отразилась на железнодорожном транспорте.

В Москву мы приехали только утром 20-го. В залах ожидания Казанского вокзала и на платформах толпились тысячи людей, ждавших подачи очередного поезда. Городской транспорт, если не считать метро, работал с большими перебоями. Не надеясь на него, я на метро добрался от вокзала до станции «Парк культуры имени Горького», а оттуда пешком до дома, на Большой Калужской, где переоделся и привел себя в порядок перед тем, как явиться в наркомат. Несколько раз звонил в отдел, но трубку почему-то никто не брал. Не желая больше терять время, двинулся в наркомат без предупреждения.

* * *

И вот я на Кузнецком мосту, возле здания Наркоминдела. Но тщетно пытаюсь войти в него. Дверь подъезда, которым я обычно пользовался, наглухо закрыта. В недоумении принялся звонить и стучать в дверь, однако без всякого результата. Внезапно завыла сирена воздушной тревоги – с явным запозданием, ибо буквально в ту же минуту над Кузнецким мостом с оглушительным ревом пронеслась тройка низко летящих немецких самолетов. Вслед за растерянными прохожими я в поисках хоть какого-то укрытия вбежал в соседнюю парикмахерскую. Лишь после того как самолеты пролетели, услышал где-то вдали стрельбу зениток.

«Что бы это значило? – спрашивал я себя. – Что Москва стала беззащитна перед немецкой авиацией? Или же эти самолеты каким-то обманным способом проскользнули мимо нашей пригородной противовоздушной обороны?» Этот мысленный вопрос так и остался тогда без ответа. Но по счастливому стечению обстоятельств – если в данном случае можно так выразиться – я тут же получил ответ на другой вопрос, занимавший меня не менее первого: как быть дальше, если наркомат эвакуировался полностью?

В парикмахерской, среди укрывшихся в ней прохожих, к великой своей радости, увидел одну из знакомых наркоматских машинисток и обратился к ней с расспросами. От нее я узнал, что большинство сотрудников наркомата еще 16-го выехали в Куйбышев. Часть канцелярского персонала была при этом сокращена, в том числе и сама Елизавета Федоровна.

– Сейчас вы в наркомате никого не найдете, – прибавила она. – Разве что попытаете счастья в наркомовском подъезде. Там, кажется, еще есть какие-то признаки жизни.

В подъезде, который именовался «наркомовским», после первого же звонка дверь отворилась. Предъявив бойцу охраны наркоматский пропуск, я сказал, что только что вернулся из командировки и хотел бы повидаться с кем-либо из сотрудников, получить информацию и совет о том, что делать.

– В здании никого не осталось, – сурово заявил охранник, намереваясь закрыть дверь перед самым моим носом и окончательно отрезать меня от наркомата.

– Но раз вы дежурите в подъезде, – напористо возразил я, – стало быть, кто-то здесь все же есть.

– Козырев здесь, – пошел он все-таки на уступку.

– Вот и прекрасно, у него все и узнаю.

Через несколько минут я поднялся в секретариат Молотова, где нашел его помощника С. П. Козырева и двух референтов, разбиравших какие-то бумаги и складывавших их в портфели.

– Откуда ты взялся? – изумился при виде меня Козырев.

– Из Казани.

– Ах да, ты ведь к своим ездил. Но почему ты оттуда прямиком в Куйбышев не подался? Как раз сегодня все наши туда прибывают.

Я объяснил ему, что, будучи в Казани, понятия не имел обо всем происходящем в Москве. Сказал, что, едва сойдя с поезда, все время натыкаюсь на неожиданности и не имею отчетливого представления о ситуации.

– А кто его имеет? – иронически заметил Козырев.

В немногих словах он обрисовал события последних дней. 13-го состоялось решение эвакуировать в Куйбышев часть партийных и правительственных учреждений, за исключением Государственного Комитета Обороны, и весь дипломатический корпус. Многие учреждения направлялись в различные города Поволжья, на Урал, в Среднюю Азию. Дата эвакуации не была определена, но 16-го, когда положение на фронте стало критическим, был отдан приказ начать ее немедленно. В тот же день вечером большинство сотрудников наркомата и выехали.

– А мы тут последние из могикан, – невесело усмехнулся Козырев, поясняя присутствие своей группы в здании. – Собираем документы в дорогу. Через час вылетаем, вместе с Вячеславом Михайловичем. Хочешь с нами? Вячеслав Михайлович, конечно, не будет против.

Предложение было очень заманчивое, но оно, к сожалению, не оставляло мне времени заехать домой за вещами, хотя бы самыми необходимыми – как для меня самого, так и для семьи. Эвакуация в другой город в военное время – это ведь не туристская поездка. Было ясно, что до возвращения наркомата в Москву пройдет немалый срок.

Я поблагодарил Козырева за предупредительность, но вынужден был отказаться.

– Ну, тогда устраивайся сам, как знаешь, – развел руками Козырев. – А мы через десять минут едем в Кремль, за наркомом, и оттуда – в аэропорт.

Я сказал, что найду какой-нибудь способ выехать завтра или в крайнем случае послезавтра, попросил Козырева сообщить об этом Молотову и попрощался с коллегами.

* * *

Прикидывая в уме свои возможности выехать из Москвы в Куйбышев, я возлагал свои надежды прежде всего на завод «Шарикоподшипник». Как мне было известно еще до поездки в Казань, он исподволь уже приступил к эвакуации оборудования и личного состава в несколько городов на Волге и за Волгой, включая Куйбышев. У меня были связи в парткоме завода, и я воспользовался ими, получив место в пассажирском поезде, отправлявшемся в Куйбышев 21-го вечером.

Правда, с датой отправки произошла неувязка, отнюдь не редкая в пору всеобщего смятения во второй половине октября. Когда я в назначенное время явился с вещами к месту погрузки, выяснилось, что поезд отойдет только на следующий день. Но делать было нечего, об отказе не могло быть и речи. Другой такой возможности у меня не предвиделось.

Поезд, в котором мне предстояло ехать, состоял из паровоза и вагонов подмосковной электрички. Видимо, основной подвижной состав к тому времени был выведен с Московского железнодорожного узла. Я сам наблюдал, какое множество поездов проследовало за двое суток по одной лишь Казанской железной дороге.

В вагоне, не приспособленном для дальних путешествий, я и добирался до Куйбышева. Добирался весьма «экстравагантным» маршрутом и с бесчисленными стоянками, отчего поездка невероятно затянулась. Задержки поезда начались за Рязанью, где все время пропускали встречные воинские и товарные поезда – тоже, наверное, военного назначения.

В Ряжске наш поезд, вместо того чтобы повернуть на восток, к Пензе, неожиданно двинулся дальше на юг, к Мичуринску. Двинулся с убийственной медлительностью, в длиннейшей очереди пассажирских и грузовых составов, застревавших у каждого семафора. От Мичуринска нас повезли обратно к Ряжску и уж оттуда направили на Пензу.

В общем, до Пензы ехали почти 10 суток. Я был в отчаянии от немыслимо медленного продвижения. В Пензе я попытался пересесть на какой-нибудь другой поезд, идущий на восток с более или менее нормальной скоростью, но без всякого успеха. Не удалось и позвонить в Куйбышев по междугородному телефону: линия была занята для военных и правительственных нужд. Посланная из Пензы телеграмма в наркомат – с просьбой об оказании содействия, – по-видимому, так и не дошла до адресата. В довершение бед в этом городе, где мы проторчали больше суток, я из-за напрасных хлопот едва не отстал от поезда. Вскочил я в вагон буквально на ходу – захлопнутую было дверь приоткрыли для меня мои попутчики.

Характер и объем данных записок не позволяют распространяться обо всех злоключениях, впечатлениях и переживаниях, которыми столь богаты были 16 суток моей железнодорожной одиссеи. Да, именно 16 суток понадобилось, чтобы добраться от Москвы до Куйбышева – расстояние, которое в мирное время поезд преодолевал за сутки. Я клял себя на чем свет стоит за то, что не принял совета Козырева, да что толку? Снявши голову, по волосам не плачут.

В Куйбышев эшелон прибыл 7 ноября под вечер. Оставив на вокзале в камере хранения два объемистых чемодана, я пустился на розыски техникума, в здании которого разместился Наркоминдел. Указания прохожих были довольно сбивчивы, но в конце концов я все же очутился возле нужного мне дома на Галактионовской улице. И первым, на кого я у входа в здание наткнулся, был Г. М. Пушкин.

– Господи, глазам своим не верю! – обрадованно воскликнул обычно сдержанный мой заместитель. – Наконец-то, Николай Васильевич! Мы просто не знали, что и подумать. Ведь, по словам Козырева, вы собирались выехать не то двадцать первого, не то двадцать второго. А сегодня седьмое ноября.

– Двадцать второго и выехал, – подтвердил я слова Козырева.

– Где же вы были все это время?

– В дороге. Разве Вышинский не получил моей телеграммы?

– Мне он о ней ничего не говорил. Знаю только, что Абрамов по его указанию звонил в Москву и еще куда-то, наводил справки. Но ведь вы словно в воду канули.

– Как видите, вынырнул, жив и здоров. Но чертовски устал от кочевой жизни и не прочь перейти к оседлой. Скажите, Георгий Максимович, могу я рассчитывать на какое-нибудь жилье?

– Для вас выделена комната в этом же здании. Сейчас покажу. Между прочим, вы еще можете успеть на праздничный прием для дипкорпуса.

– Ну, мне сейчас не до приема, – махнул я рукой. – Все мысли только о бане или по меньшей мере о горячем душе. Да и костюм выходной еще на вокзале. Воображаю, во что он превратился за восемнадцать суток пребывания в чемодане. Кстати, когда будете на приеме, сообщите, пожалуйста, начальству о возвращении без вести пропавшего.

Пушкин отвел меня в комнату, сравнительно просторную и выглядевшую еще более просторной оттого, что она была совершенно пуста. Через час я принес с вокзала два чемодана, затем получил в хозотделе матрац, который и постелил на полу. Покончив, таким образом, с «меблировкой» комнаты, я отправился к проживавшему по соседству управляющему делами М. С. Христофорову – выяснять, как решаются на новом месте другие житейские проблемы. От него я услышал приятно взволновавшую меня весть: руководство наркомата разрешило привезти из-под Казани в Куйбышев семьи ответработников. Соответствующее указание уже дано, и через несколько дней они прибудут водным путем.

Поздно вечером, а вернее, уже ночью я повидался также с Вышинским, вернувшимся в свой кабинет после торжественного приема для дипкорпуса. Вопреки обыкновению, на этот раз он держался со мной не сухо, даже участливо расспросил о моих дорожных злоключениях. Но основной темой разговора были, конечно, дела. Вышинский потребовал, чтобы я с самого утра включился в работу Четвертого Европейского отдела. «Дел у нас по горло, – сказал он. – Особенно с поляками. Вся надежда на ваши свежие силы, Николай Васильевич. Я думаю, вы здорово соскучились по работе». Две последние фразы были произнесены свойственным ему насмешливым тоном. Вероятно, так он косвенно укорял меня за долгий «прогул». Я пропустил намек мимо ушей, сознавая, что нахожусь в том незавидном положении, которое хорошо определяется выражением «без вины виноватый».

* * *

К себе в комнату я вернулся с пачкой газет за предыдущие дни, взятых в секретариате Вышинского. В дороге не только не удавалось регулярно читать газеты, но даже и радио доходило до наших ушей лишь изредка – на вокзальных стоянках. Я здорово отстал от животрепещущих событий последних дней, но этой ночью успешно ликвидировал свое отставание – лежа на матраце без постельного белья, не раздеваясь, положив под голову вместо подушки портфель и накрывшись демисезонным пальто.

Новостей в газетах было множество, но преимущественно безрадостных. На юге немцы захватили Харьков и большую часть Крыма, за исключением Севастополя и Керчи, которые героически оборонялись. На центральном направлении они в течение октября продвинулись на 250 километров, но главной цели операции «Тайфун» – захвата Москвы – так и не достигли. В конце октября немецкое наступление выдохлось, и на подступах к столице установилось относительное затишье. Но можно было не сомневаться, что долго оно не продержится.

Несмотря на близость фронта, в Москве оставались Государственный Комитет Обороны, часть членов правительства, Ставка Верховного Главнокомандования, минимально необходимый правительственный и военный аппарат. 6 ноября в Москве состоялось традиционное торжественное заседание по случаю XXIV годовщины Великой Октябрьской революции (на станции метро «Маяковская», о чем мы в то время не знали). А 7 ноября на Красной площади был проведен парад войск. И это в Москве, с 19 октября находившейся на осадном положении!

В обоих этих случаях с докладом и речью выступал И. В. Сталин. В докладе на торжественном заседании он проанализировал ход войны за четыре с половиной месяца и причины временных неудач Красной Армии, констатировал провал немецкого блицкрига и выразил уверенность, что разгром немецких империалистов и их армий неминуем. Говорил он и о необходимости открытия на континенте Европы второго фронта, который, «безусловно, должен появиться в ближайшее время», что существенно облегчит положение Красной Армии. Все это, вместе взятое, звучало в те трудные дни поздней осени 1941 года очень обнадеживающе. Что касается открытия второго фронта, то как с ним обстояло дело в действительности, хорошо всем известно.

Я с головой погрузился в работу отдела и практически все дни и ночи безвыходно проводил в здании НКИД. На третий день моего пребывания в Куйбышеве я встретил возле кабинета Молотова Максима Максимовича Литвинова. Он очень сердечно поздоровался со мною и в оживленном разговоре – с сияющим лицом – поведал новость, отдающую сенсацией: его только что назначили послом в Вашингтоне. Я искренне порадовался этому вместе с ним, хорошо понимая его чувства. Ведь фактически он с мая 1939 года находился не у дел – каково-то ему, одному из старейших деятелей партии и дипломатов, было чувствовать себя отстраненным от деятельности в период, когда Родина подвергалась неслыханным испытаниям? 10 ноября по радио и в печати было сообщено о его назначении в Вашингтон, а 14-го – о его назначении заместителем народного комиссара иностранных дел, что придавало дополнительный вес его дипломатической миссии в США. Через несколько дней он вылетел в Вашингтон.

За чередой бесконечных дел я не забывал о приближении счастливого момента встречи с семьей. По сведениям Управления делами, пароход с эвакуированными семьями 11 ноября отплыл из Казани и 13-го утром должен был прибыть в Куйбышев. Но 12-го по наркомату прошел слух, что Волга вот-вот станет и навигация прекратится. Зима в этом году пришла очень рано, суровые морозы, ударившие с начала ноября, делали этот слух весьма правдоподобным. Нашлись и очевидцы, видевшие на реке лед. А как же наш пароход? Успеет ли он прийти до ледостава? Этот обычный природный феномен на этот раз крайне обеспокоил нас.

Беспокойство наше усугубилось 13-го утром, когда достоверно выяснилось, что пароход застрял во льду где-то неподалеку от Куйбышева.

Это очень волновало меня. Дело в том, что 13 ноября я получил из Москвы распоряжение Молотова – вылететь туда 14-го утром вместе с польским послом Станиславом Котом, которого должен был принять И. В. Сталин. Это значило, что если в течение 13-го пароход не придет, то я разминусь с семьей и не смогу ничего для нее сделать хотя бы в первые часы по приезде. К счастью, к вечеру выяснилось, что пароход сумел все-таки пробиться сквозь ледяную преграду и теперь медленно продвигается к Куйбышеву.

К пристани он подошел уже за полночь. Только в третьем часу ночи привез я промерзших детей и жену «домой», то есть в полупустую комнату, где за минувшие шесть дней прибавились кровать и стол.

Когда дети уснули, у нас с женой, измученной физически и душевно, состоялась еще долгая беседа – о семейных и бытовых делах, о моем отлете через несколько часов, о том, как ей справиться с первоочередными нуждами до моего возвращения, срок которого был неизвестен. И опять я чувствовал себя без вины виноватым, покидая семью в неблагоустроенной комнате, со скудным пайковым запасом пищи и со всевозможными, но неизбежными трудностями, которые дадут себя знать с самого утра.

* * *

14-го в пять часов утра, еще затемно, я со стесненным сердцем сел в машину и поехал на аэродром, а в начале седьмого уже поднялся в воздух. Самолет был военно-транспортный, со скамьями для сидения по бортам; в центре его над потолком возвышалась башенка, в которой виднелась турель пулемета и сиденье для стрелка-радиста. В первой половине пути оно пустовало, но километров за полтораста от Москвы стрелок-радист занял свое место за пулеметом. Самолет был устаревшей конструкции, а потому тихоходный, к тому же скорость его снижал сильный встречный ветер, чьи бешеные порывы то и дело заставляли самолет вздрагивать. Пассажиры – посол Кот, советник Сокольницкий и я – ежились от арктического холода.

Летели мы до Москвы необычайно долго – четыре с половиной часа. Под конец меня укачало. Вообще-то я хорошо переносил воздушные путешествия, но данный рейс протекал в очень уж неблагоприятных условиях. Весь предыдущий день был настолько хлопотливым, что на всем его протяжении я не смог поесть буквально ни крошки; далее, я чрезвычайно волновался за семью, застрявшую где-то во льдах, из-за чего рисковал разминуться с нею, а потом в авральной обстановке встречал ее; наконец, всю ночь провел без сна и в дорогу отправился на пустой желудок. Все это не могло не отразиться на моем самочувствии. Теперь, в дополнение ко всему, коченел от холода, испытывал то почти непрерывную болтанку, то внезапные падения в воздушные «ямы».

На подходе к Москве самолет обстреляли немецкие истребители или истребители-бомбардировщики – точно не знаю. Наш стрелок-радист также выпускал очередь за очередью. Но, конечно, не он один разогнал вражеские самолеты. В воздухе появилось звено наших истребителей, под прикрытием которых мы и прорвались к Центральному аэропорту.

Правда, и здесь мы не были в безопасности. Посадку самолет совершал в момент, когда аэропорт подвергся налету вражеской авиации. Выходили из самолета под аккомпанемент взрывов немецких бомб и оглушительной пальбы из зенитных орудий. Мы поспешили укрыться в здании аэропорта, что отнюдь не гарантировало от бомб, но спасало хотя бы от осколков. В бомбоубежище спускаться не потребовалось, так как вскоре налет прекратился.

Памятным для меня был этот полет, но еще более памятной стала посадка под грохот немецкого «салюта».

* * *

Из аэропорта присланная за нами из Кремля автомашина отвезла польских дипломатов в «Метрополь», а меня прямо в Кремль, где я поспешил в кабинет Молотова. Там с ноября помещался, если можно так выразиться, «Московский филиал» Наркоминдела, состоявший из самого наркома, его помощника Козырева и нескольких сотрудников секретариата.

Наркома я на месте не застал – он в это время заседал в Государственном Комитете Обороны. Я признался Козыреву, что после тяжелой поездки и бессонной ночи изрядно вымотался, и он посоветовал мне в ожидании Молотова вздремнуть на диване в секретариате. Я не заставил себя уговаривать.

Когда возвратился нарком, я доложил ему материалы, подготовленные для вечерней встречи С. Кота со Сталиным. Касались они в первую очередь вопросов о «представительствах» польского посольства в местах нахождения польских граждан, а также о польской армии, личный состав которой, первоначально определенный в 30 тысяч солдат и офицеров, к концу октября уже превысил 40 тысяч. Несмотря на это, правительство Сикорского намеревалось сформировать еще несколько дивизий, в связи с чем возникал ряд серьезных проблем, нуждавшихся в обсуждении на правительственном уровне. Нынешняя миссия С. Кота как раз и заключалась в подготовке такого обсуждения – с участием польского премьер-министра Сикорского, который для этой цели намеревался приехать в СССР.

Сталин принял Кота в присутствии Молотова. В продолжение двухчасовой беседы была достигнута предварительная договоренность по некоторым из затронутых вопросов, в том числе по поводу приезда Сикорского в СССР.

Через день польские дипломаты улетели обратно в Куйбышев, а меня Молотов задержал до 19-го для выполнения нескольких заданий. В промежутках между ними я имел возможность побывать на своей пустующей квартире, а также повидать столицу в новом ее качестве – в качестве города на осадном положении. За минувший месяц близость фронта внесла много перемен в ее жизнь и внешний вид.

В результате массовой эвакуации население Москвы к концу октября уменьшилось на 2 миллиона человек, и это сразу бросалось в глаза: улицы, даже в центре, поражали своей малолюдностью. Стены Кремля, кремлевских и многих других зданий подверглись камуфляжу с помощью цветных пятен всевозможной конфигурации, с тем чтобы сбить с толку вражеские бомбардировщики. У Калужской заставы выросли баррикады – массивные металлические надолбы и противотанковые «ежи». Аналогичные картины можно было увидеть и на других окраинах Москвы.

Облик Москвы стал суровым и по-военному строгим, как и подобает прифронтовому городу. Но эта суровость и военная подтянутость не означали, что общественная и культурная жизнь в нем замерла. Для оставшихся в городе москвичей были открыты клубы, кинотеатры и даже театры. Большой театр, эвакуировавшийся с основным составом в Куйбышев, сохранил здесь часть труппы, поставившей балет «Конек-горбунок» и другие спектакли. Такой разноликой предстала предо мною Москва в середине ноября.

Почти каждую ночь совершала налеты немецкая авиация. В ночь на 17 ноября, когда я находился в секретариате Молотова, работая над его заданием, зазвучал очередной сигнал воздушной тревоги. Все работники секретариата – и я вместе с ними – спустились в бомбоубежище Совнаркома, вполне безопасное и приспособленное для работы в часы тревоги. В эту ночь бомбежке подвергся и Кремль: одна из фугасных бомб взорвалась на Ивановской площади, неподалеку от здания Совнаркома. После отбоя я вернулся в секретариат, чтобы завершить к утру задание наркома.

В Куйбышев я вылетел 21-го – на сей раз без осложнений, если не принимать в расчет, что потерял два дня в ожидании летной погоды. Но на душе у меня было неспокойно – не переставала тревожить военная обстановка. 15 ноября германская армия возобновила наступление на Москву.

Уже через неделю немцы захватили на северо-западе от Москвы город Клин, на западе – Истру, на юго-западе – Малоярославец. В конце ноября они форсировали канал Москва – Волга у Яхромы, подступили на юге к Кашире. Достаточно было взглянуть на карту, чтобы убедиться, что с севера и юга Москву охватывают клещи. Но как ни велико было давление немецких армий, а замысел «последнего прыжка» оставался все так же неосуществимым. Никогда еще войска Красной Армии не бились с таким ожесточением, с таким беззаветным героизмом, как на ближних подступах к столице, изматывая врага и уничтожая его живую силу и технику. С каждым днем боевой дух немецких частей ослабевал, а темп их продвижения замедлялся.

Близился час перелома на фронте. 27 ноября «Правда» опубликовала передовую статью, заголовок которой – «Под Москвой должен начаться разгром врага» – служил воодушевляющим боевым призывом к воинам Красной Армии.

* * *

В этот напряженнейший момент кампании 1941 года в Советский Союз в соответствии с договоренностью от 15 ноября прибыл Председатель Совета министров и Главнокомандующий вооруженными силами Польши генерал Владислав Сикорский.

В Куйбышев он прилетел из Тегерана 30 ноября советским самолетом. Его сопровождали начальник штаба Главнокомандующего генерал Климецкий, командующий польской армией на территории СССР генерал Андерс, глава польской военной миссии генерал Шишко-Богуш и доктор Ретингер, летом, до приезда посла С. Кота, возглавлявший польское посольство в качестве временного поверенного в делах. В куйбышевском аэропорту Сикорского встретили с подобающими его положению почестями. От имени Советского правительства его приветствовал заместитель Председателя Совнаркома СССР Вышинский; вместе с ним были: от Наркомата обороны – начальник отдела внешних сношений полковник В. Н. Евстигнеев, от НКИД – заведующий Протокольным отделом Ф. Ф. Молочков и я. Встречали его, разумеется, и представители польского посольства во главе с послом Котом, а также представители союзнических военных миссий.

1 декабря генерал Сикорский нанес визит Председателю Президиума Верховного Совета СССР М. И. Калинину, а на следующий день вылетел в Москву со свитой из польских дипломатов и военных. От Наркомата обороны его сопровождали полковник Евстигнеев, от НКИД – Молочков и я.

Полет премьера происходил в комфортабельном «Дугласе». На дальних подступах к Москве наш самолет был встречен эскадрильей советских истребителей и дальше летел под их охраной. На Центральном аэродроме генерала Сикорского встречали В. М. Молотов, начальник войск НКВД СССР генерал-майор А. Н. Аполлонов, комендант города Москвы генерал-майор К. Р. Синилов, уполномоченный Генштаба по формированию польской армии на территории СССР генерал-майор А. П. Панфилов. При встрече был выставлен почетный караул. Аэродром был украшен польскими и советскими флагами.

В столице всех пассажиров «Дугласа» поселили в гостинице «Москва» на седьмом этаже, где для них было выделено целое крыло. В день прибытия польские представители отдыхали, а я с момента приезда почти безвыходно пребывал в Кремле, трудясь в отведенной для меня комнате рядом с секретариатом наркома. Покидал я ее только в часы трапез, которые в этот и последующие дни мы с Молочковым разделяли с польскими гостями в специальной столовой гостиницы. Проходя от Кремля до «Москвы», я неизменно вслушивался в орудийный гул, доносившийся с линии фронта: его ближайший рубеж находился теперь вблизи Химкинского водохранилища на окраине столицы.

3 декабря Сталин принял – в присутствии Молотова – генерала Сикорского, посла Кота и генерала Андерса. Переговоры польской делегации с руководителями Советского правительства, длившиеся более двух часов, были продолжены и на следующий день. Они охватили широкий круг вопросов, главным образом военных: о расширении контингента польской армии, о финансировании ее содержания, о дислокации ее на период формирования в Средней Азии, о переселении туда же польских граждан. Советская сторона подняла также и принципиальный вопрос о границах, но от обсуждения его польский премьер уклонился.

В результате двухдневных переговоров были решены важные практические вопросы и подписана Декларация Правительства Советского Союза и Правительства Польской Республики о дружбе и взаимопомощи. От имени Советского правительства ее подписал Сталин, от имени польского – Сикорский.

В декларации оба правительства, «исполненные духом дружеского согласия и боевого сотрудничества», провозглашали, что Советский Союз и Польша – совместно с Великобританией и другими союзниками, при поддержке США – «будут вести войну до полной победы и окончательного уничтожения немецких захватчиков», что польская армия на территории СССР будет «вести войну с немецкими разбойниками рука об руку с советскими войсками», что после войны они будут сотрудничать для обеспечения «прочного и справедливого мира». Эта программа боевого сотрудничества открывала перспективы подлинно дружественных отношений между двумя соседними странами и их правительствами.

Утром 5-го Сикорский и все, кто прибыл с ним, вылетели обратно в Куйбышев. В самолете генерал Панфилов сообщил мне и Евстигнееву чрезвычайно важную новость: по данным нашей разведки, 4 декабря под Москвой немецкое командование ввело в бой последнюю резервную дивизию. «Выдохлись завоеватели, – прокомментировал он свое сообщение. – Эту дивизию наши части за один день перемелют».

Как отлично осведомленный заместитель начальника Генштаба, он мог бы в то утро и еще кое-что добавить. Например, о начале контрнаступления Красной Армии. 5–6 декабря оно и началось – после того как немецкие войсковые группировки были окончательно измотаны или вовсе перемолоты Красной Армией.

7 декабря генерал Сикорский устроил в Куйбышеве большой прием в польском посольстве, а затем на несколько дней слег в постель из-за простуды, что отсрочило его поездку по местам дислокации дивизий польской армии. Только 10 декабря он выехал поездом в Бузулук с целью проинспектировать расквартированные там части польской армии. И снова его сопровождало множество лиц. Советскую сторону представляли Вышинский, генерал Панфилов и я, польскую – старшие сотрудники посольства и военные. Кроме того, в поездке приняли участие представители союзнических военных миссий, в том числе подполковник Людвик Свобода, вскоре ставший во главе формируемых в СССР чехословацких воинских частей.

В Бузулуке Сикорский, завершив инспектирование, устроил в штабе польской армии прием в честь комсостава армии. На приеме он выступил с речью, повторив основные положения декларации от 4 декабря, встреченные бурными аплодисментами гостей и офицеров польской армии. Не меньше аплодисментов вызвали слова генерала Андерса: «Лично для меня было бы огромным счастьем получить первый оперативный приказ советского Верховного Главнокомандования о выступлении на фронт!»

Из Бузулука генерал Сикорский направился в Тоцкое – поселок Чкаловской области, где находилась 6-я дивизия польской армии, а оттуда в Татищево, той же области. Здесь была расквартирована 5-я дивизия. В обоих лагерях Сикорский присутствовал на воинских парадах частей и религиозных церемониях, устраивал приемы, произносил патриотические и союзнические речи.

Мы с Вышинским, сопровождавшие польского премьера и главнокомандующего, при каждой возможности избегали участия в этом бесконечном чередовании протокольных мероприятий – разумеется, так, чтобы не нарушить этикета. В этом путешествии, длившемся целых семь суток, у нас с ним были и свои наркоматские дела. Занимался ими со своими помощниками Вышинский, занимался и я, нередко вместе с Вышинским. Чаще всего в наш салон-вагон ко мне наведывался первый секретарь Арлет со своими стереотипными памятными записками и нотами, составленными в поезде. Часть выдвигавшихся посольством вопросов разрешалась на месте Вышинским, но большинство их, требовавшее наведения справок и контакта с компетентными органами, переадресовывалась нами в Наркоминдел.

Последним этапом поездки Сикорского стал Саратов, куда мы все 16 декабря приехали из Татищева. Саратовские власти дали в честь генерала банкет, после чего пригласили его и всех его спутников на спектакль МХАТа, показавшего нам «Трех сестер». А утром 17-го, торжественно провожаемый почетным караулом Саратовского гарнизона, Сикорский вылетел в Баку для дальнейшего следования в Тегеран и Каир. До Баку его сопровождали вся его свита, генерал Андерс, полковник Евстигнеев и я.

Однако до Баку мы в тот день не долетели, заночевав в Астрахани. Утром 18-го воздушное путешествие возобновилось, и в первой половине дня наш самолет прибыл в Баку. На следующий день мы с Евстигнеевым и представителями азербайджанских властей распрощались на аэродроме с высоким гостем, отбывшим на советском самолете в Тегеран.

На этом моя трехнедельная миссия в связи с приездом польского премьер-министра и главнокомандующего закончилась. 21 декабря я вернулся в Куйбышев и возобновил работу в отделе.

Близился новый, многотрудный 1942 год, с его переменчивым военным счастьем, с новыми тяжелейшими испытаниями для страны, с новыми жгучими проблемами для советской дипломатии, которыми он не обошел и наш отдел.

 

10. Наркоминдел на Волге (1942 год)

Как же складывались в этом многотрудном году отношения Советского Союза со странами, относящимися к Четвертому Европейскому отделу?

Осветить эти отношения я намерен в последовательном обзоре, уделив особое внимание тем странам, чья дипломатия проявляла наибольшую активность.

Свой обзор я начну с кратких замечаний о Болгарии, единственной из стран отдела, правительство которой примкнуло к числу гитлеровских сателлитов. Присоединившись 1 марта 1941 года к Тройственному пакту, правительство Филова пошло и дальше по этому гибельному пути. 25 ноября 1941 года оно присоединилось также к «антикоминтерновскому пакту», а в декабре того же года, подчиняясь диктату Берлина, объявило войну Великобритании и США, в результате чего Болгария стала воюющей страной со всеми вытекающими из этого последствиями.

1942 год не принес улучшения советско-болгарских отношений, обострившихся после нападения Германии на СССР. В Болгарии не прекращалась антисоветская кампания в печати и по радио, время от времени предпринимались провокационные акции. Особенно усилились эти враждебные вылазки во второй половине года. Одним из их объектов явилось советское консульство в Варне.

В связи с этим 5 сентября Советское правительство решило закрыть консульство, о чем 7 сентября довело до сведения болгарского правительства – через болгарского посланника в Москве Стаменова и через советского посланника в Софии Лаврищева. Как это ни странно, но этот вполне правомерный акт послужил поводом для грубейшего нарушения болгарскими властями элементарных норм международного права. 15 сентября ватага полицейских в форме и в штатском ворвалась в здание консульства и произвела там бесчинства, включая вооруженное ограбление консульской кассы, в связи с чем Лаврищев заявил болгарскому правительству решительный протест.

В начале октября болгарские власти совершили новый враждебный акт, организовав в Софии «выставку» клеветнических антисоветских материалов, рассчитанную на то, чтобы подорвать доверие и уважение болгарского народа к народам СССР. Советское правительство не могло пройти мимо этой вылазки и поручило Лаврищеву заявить решительный протест, что он и сделал в ноте болгарскому МИД от 6 октября. В ноте указывалось, что на выставке фигурируют фальсификации, изготовленные врагами Советского Союза в тщетной надежде поколебать искреннее уважение к народам СССР со стороны болгарского народа. Советское правительство, отмечалось далее в ноте, квалифицировало действия болгарского правительства как проявление враждебного отношения к народам Советского Союза.

Положение в Югославии и Греции в рассматриваемый период определялось двумя основными факторами – разбойничьим хозяйничаньем германо-итальянских оккупантов, с одной стороны, и подъемом национально-освободительного движения – с другой.

Югославское и греческое правительства, обосновавшиеся в Лондоне под опекой Форин офис, поддерживали связь с подпольными организациями правого толка в Югославии и Греции, но их деятельность была по преимуществу негативной. Они сдерживали развитие освободительной борьбы против оккупантов, считая ее в данный момент несвоевременной. Главной патриотической силой в этих странах были партизанские отряды, созданные коммунистическими партиями и ведущие вопреки увещеваниям из Лондона активную вооруженную борьбу.

Наибольшего масштаба сопротивление оккупантам достигло в Югославии. Уже к осени 1941 года численность партизанских отрядов составляла около 70 тысяч бойцов. В течение второго полугодия этого года и в 1942 году они освободили многие города и районы Сербии, Черногории, Боснии, Герцеговины и других областей страны. Важным этапом в деле национального освобождения Югославии стало создание в ноябре 1942 года в городе Бихач Антифашистского веча народного освобождения Югославии (АВНОЮ) – представительного органа патриотических сил всех областей страны.

Боевые успехи партизан снискали им широкую популярность в Югославии и за ее пределами. Высокую оценку им дало Советское правительство в своем заявлении от 14 октября 1942 года. «Наиболее ощутимый ущерб, – говорилось в нем, – нанесен врагу в тех странах, где, наподобие великому движению народных мстителей-партизан, борющихся против оккупантов на временно оккупированных гитлеровцами советских территориях, верные патриоты бесстрашно вступили на тот же путь вооруженной борьбы с захватчиками, как это имеет место в особенности в Югославии».

Трудности освободительной борьбы против военной машины вермахта усугублялись предательской деятельностью отрядов четников под командованием полковника Михайловича. Они фактически сотрудничали с генералом Недичем, премьер-министром белградского марионеточного «правительства». Проводя по указанию Недича и с благословения эмигрантского правительства политику торможения вооруженной борьбы, полковник Михайлович потребовал от партизан безусловного подчинения себе, как «верховному руководителю Сопротивления». Формальное право для такого требования ему давала поддержка эмигрантского правительства, которое в декабре 1941 года произвело Михайловича в генералы, а в январе 1942 года назначило своим военным министром.

18 ноября 1941 года премьер-министр генерал Симович обратился в советское посольство в Лондоне с просьбой о том, чтобы Советское правительство рекомендовало партизанам признать Драже Михайловича «национальным военным вождем». Одновременно аналогичные демарши в Наркоминделе предприняли югославский поверенный в делах Богич и от имени Форин офис английский посол Стаффорд Криппс. Естественно, Советское правительство не согласилось на подобный шаг, имея в виду, что генерал Михайлович скомпрометировал себя связями с коллаборационистом Недичем и не заслуживал доверия.

* * *

Широкое признание партизанского движения в качестве главного фактора национально-освободительной борьбы сеяло смятение в кругах реакционной югославской эмиграции, опасавшейся, что после победы над Германией народы Югославии выступят против реставрации антинародного монархического строя и пойдут по пути социального прогресса. Эти опасения высказывало югославское правительство, а вместе с ним и другие эмигрантские правительства, сталкивавшиеся с более или менее аналогичной ситуацией в своих странах и нуждавшиеся в политической помощи извне. Реакционные эмигрантские круги становились послушным орудием английской дипломатии.

В угоду Форин офис они одобрили планы создания на Балканском полуострове и в Восточной Европе некоего подобия того «санитарного кордона», который после первой мировой войны был сколочен вдоль западной границы СССР. Первым звеном нового «кордона» явился договор о союзе, подписанный 15 января 1942 года в Лондоне эмигрантскими правительствами Югославии и Греции. Неделю спустя там же было заключено соглашение о создании польско-чехословацкой «конфедерации». По смыслу соглашения, эмигрантские польское и чехословацкое правительства обязались координировать свою деятельность в экономической, политической, социальной и военной областях. После окончания войны к этим двум странам должны были – по замыслу чиновников Форин офис – присоединиться и некоторые другие государства, составив, таким образом, непрерывный «кордон» из стран, лежащих между Балтийским и Средиземным морями.

Затея с новым «санитарным кордоном», в целях благовидности именуемым «федерацией», имела скрытое антисоветское острие, и советской дипломатии необходимо было не только оценить ее по достоинству, но и предпринять надлежащие политические шаги, чтобы не допустить ее осуществления. Ближайшим делом было, конечно, всестороннее изучение проектируемого и частично уже осуществляемого «кордона», в который входили четыре страны – Польша, Чехословакия, Югославия и Греция, относящиеся к Четвертому Европейскому отделу, – правда, пока только в лице эмигрантских правительств.

Этой проблеме, в центре которой – с точки зрения советских государственных интересов – стояла польско-чехословацкая «конфедерация», наш отдел уделил весьма серьезное внимание. Мы подготовили соответствующие материалы и наметили в докладной записке руководству НКИД предварительные выводы, в октябре 1943 года положенные в основу аргументации советского представителя на Московской конференции министров иностранных дел СССР, США и Англии.

* * *

Теперь я остановлюсь на двух узловых вопросах польско-советских отношений этого периода – о нарушении союзнических соглашений о польской армии на территории СССР и о нелояльности посольства.

В соответствии с достигнутой в декабре 1941 года договоренностью Советское правительство предоставило польскому правительству беспроцентный заем в сумме 300 миллионов рублей, обеспечивавший развертывание польской армии в составе шести пехотных дивизий, запасных частей и частей усиления общей численностью 96 тысяч солдат и офицеров. Было также претворено в жизнь обещание о переводе формирующихся польских дивизий из района Бузулука в Среднюю Азию и Северный Казахстан. Таким образом, были созданы все необходимые условия для ускоренного формирования армии, с тем чтобы она в надлежащие сроки смогла выступить на фронт и принять участие в военных действиях.

К февралю польская армия фактически уже развернулась в составе шести дивизий, насчитывавших 73 тысячи солдат и офицеров. Некоторые из этих дивизий были полностью обмундированы, вооружены и обучены, иначе говоря, подготовлены к отправке на фронт. Но командование армии вовсе и не помышляло об этом. Генерал Андерс втайне гнул свою линию на вывод польской армии из Советского Союза в Иран, линию, отвергнутую во время советско-польских переговоров 3–4 декабря 1941 года. Имея в виду эту цель, он выдвигал всевозможные предлоги, чтобы не допустить отправку на фронт хотя бы одной дивизии. Эта негативная линия Андерса была поддержана генералом Сикорским.

Опираясь на его поддержку, Андерс вновь поставил перед Советским правительством вопрос о переводе нескольких дивизий в Иран, где, по его заверениям, они получат от английского командования экипировку и вооружение, а после обучения будут возвращены на территорию СССР. Предлог этот был заведомо фальшивым, но Советское правительство, не видя в этих условиях реальной возможности боевого использования польской армии, не стало препятствовать частичной эвакуации. Так, в марте через Красноводск в Иран были эвакуированы 31 тысяча солдат и офицеров и вместе с ними более 12 тысяч семей военнослужащих. А в августе, опять же по настоянию генерала Андерса, были эвакуированы и остальные дивизии общей численностью 44 тысячи человек и более 25 тысяч членов их семей.

* * *

Но вывод из СССР армии Андерса представлял собою лишь часть серьезных проблем, порожденных враждебной политикой польского эмигрантского правительства. В делах гражданских их было не меньше, чем в делах военных.

Как я отмечал выше, еще осенью 1941 года Советское правительство согласилось с просьбой польского посольства об открытии в различных пунктах Советского Союза «представительств» («делегатур») посольства с целью оказания материальной помощи польским гражданам. Финансовой основой этой помощи послужил советский заем в 100 миллионов рублей, соглашение о котором было подписано 31 декабря 1941 года в Куйбышеве. Кроме того, в фонд помощи поступали также средства из посольства и пожертвования из-за границы.

В течение краткого времени посольство открыло 20 «делегатур», в каждой из которых работали десятки, а в иных случаях и сотни человек. Помимо этого посольством был еще создан и институт так называемых «доверенных лиц», число которых перевалило за 400 человек, причем каждое «доверенное лицо» также обзаводилось собственным служебным аппаратом. Создание и гипертрофированный рост института «представителей» и «доверенных лиц» являлись беспрецедентными в практике дипломатических отношений, и согласие Советского правительства на их деятельность свидетельствовало о его доброй воле к укреплению дружбы между народами СССР и Польши.

Однако доверие Советского правительства было грубо обмануто. Организуя благотворительную помощь, польское посольство в то же время прибегло – через широко разветвленную сеть своих «делегатур» – к разведывательной деятельности. Занимались ею и дипломатические сотрудники посольства. Руководил этой разведывательной деятельностью глава военной миссии генерал Воликовский, объявленный вследствие этого персоной нон грата и вынужденный покинуть пределы СССР.

У меня нет ни намерения, ни возможности останавливаться на тех конкретных делах, какие в 1942 году выпали на долю нашего отдела в связи с подобной деятельностью польского посольства. Сильно скомпрометированному послу С. Коту уже нельзя было больше оставаться на своем посту. 13 июля он вылетел в Лондон якобы для доклада правительству. В действительности же его отъезд был не чем иным, как завуалированной отставкой. В Куйбышев он так и не вернулся, а руководство посольством временно принял на себя советник Сокольницкий.

12 октября в Куйбышев прибыл новый польский посол Тадеуш Ромер. Прибыл он в период, когда в польско-советских отношениях еще сказывалась холодность, вызванная нелояльным поведением представителей посольства, и когда только что закончилась ликвидация института «делегатов» и «доверенных лиц». Наркоминдел подготовил пространную памятную записку о действиях польской стороны, направленных на нарушение сотрудничества с Советским Союзом, и 28 октября записка была передана, но не послу Ромеру, еще не вручившему своих верительных грамот, а временному поверенному в делах Сокольницкому.

Это была многозначительная «памятка» новому послу о недружественном поведении его предшественника и вместе с тем повод для размышлений о собственной будущей деятельности. Два дня спустя, после того как Ромер получил возможность изучить памятную записку НКИД, его впервые принял Молотов. Верительные грамоты М. И. Калинину он вручил только в начале ноября, то есть почти месяц спустя по прибытии в Куйбышев. Нужно ли пояснять, что медлительность, с какой проходило аккредитование нового посла, объяснялась не одними только техническими причинами?

* * *

По иному пути развивались советско-чехословацкие отношения, как в политической, так и в военной областях.

В конце 1941 года в Бузулуке началось формирование чехословацкой бригады, которую возглавил полковник Людвик Свобода. В январе 1942 года Советское правительство предоставило на содержание бригады заем, обеспечивавший на том этапе все ее нужды. Дополнительные вопросы, возникавшие в ходе формирования и обучения первых воинских контингентов, были разрешены в июне – июле во время пребывания в Куйбышеве и Москве министра национальной обороны Чехословацкой Республики генерала Ингра.

В создании бригады активное участие принимали представители чехословацкой демократической эмиграции в СССР, помогавшие воспитанию бойцов бригады в духе подлинного патриотизма и верности союзническому долгу. В отличие от генерала Андерса, уклонившегося от участия в военных действиях, командование чехословацкой бригады, сформировав и обучив свой первый батальон, упорно добивалось от советского командования отправки его на фронт, и уже в марте 1943 года батальон принял участие в боях под Соколовой.

С осени 1942 года в дипломатические отношения Советского Союза с Чехословакией и Югославией был внесен новый элемент. «В ознаменование дружественных отношений, существующих между народами и правительствами этих стран, а также тесного союза в войне против гитлеровской Германии», как было сказано в сообщении Наркоминдела от 9 сентября, дипломатические представительства СССР при правительствах Чехословакии и Югославии в Лондоне и дипломатические представительства последних при правительстве СССР в Куйбышеве были преобразованы из миссий в посольства, а соответствующим представителям был присвоен ранг послов.

Так, в СССР статус посла приобрели чехословацкий посланник Зденек Фирлингер и югославский посланник Станое Симич, сменивший в марте 1942 года посланника Милана Гавриловича. В соответствии с требованиями дипломатического протокола им понадобилось вручать М. И. Калинину новые верительные грамоты, аккредитовавшие их уже в новом, более высоком ранге.

В апреле следующего, 1943 года аналогичное соглашение о преобразовании миссии в посольство было заключено и с Грецией.

* * *

Дальнейший рассказ о событиях на дипломатической арене, с которыми мне в той или иной форме пришлось иметь дело, я позволю себе на некоторое время сменить несколькими заметками бытового характера, относящимися к 1942 году.

Я и моя семья недолго пребывали в неблагоустроенном общежитии НКИД, где в ноябре 1941 года разместились. Ввиду недостатка жилья в перенаселенном до крайности Куйбышеве нас поселили в коммунальной трехкомнатной квартире, в которой кроме нас жили еще семьи заведующего Первым Европейским отделом Павла Дмитриевича Орлова и заведующего Вторым Европейским отделом Федора Тарасовича Гусева.

Гораздо сложнее обстояло дело с питанием. Получаемый на семью продовольственный паек был настолько скуден, что не позволял накормить досыта даже детей, не говоря уже о взрослых. Само собой разумеется, что добавочным источником продовольствия сделался рынок. Но цены на рынке зимой и особенно ранней весной 1942 года подскочили поистине до небес, откуда моя зарплата и зарплата жены (она преподавала сотрудникам в НКИД английский язык) выглядела совершенно мизерной. Тогда в обмен на масло, мясо и молоко для детей на рынок были унесены, одна за другой, все те вещи из нашего гардероба, которые представляли хоть какую-либо меновую стоимость. Таким путем проблема питания детей кое-как разрешалась. А как питались мы сами, взрослые? Увы, на уровне, едва достаточном, чтобы поддержать существование. Скажу откровенно, что дело могло бы дойти и до катастрофы, не будь у меня время от времени «дополнительного питания» – на дипломатических банкетах, как ни скромно они выглядели по сравнению с изобилием мирного времени. Наше постоянное недоедание, разумеется, не было чем-то исключительным, а скорее нормой для подавляющего большинства советских людей.

Работа в наркомате обычно отнимала у меня весь день и часть ночи, так как ночные бдения практиковались и в Куйбышеве. Обычно до трех-четырех часов ночи. Однако жизнь в Куйбышеве по сравнению с московской имела и свои преимущества. Например, хотя бы в том, что в редкие, относительно свободные дневные часы я мог за пять минут добежать до дома и наскоро повидаться с детьми.

Жизнь моя в Куйбышеве стала более оседлой, чем до того. Все же «перемены местожительства» случались и в этом году. В марте я по вызову наркома вылетел в Москву на трое суток, в конце мая – начале июня на целую неделю, в сентябре – почти на две недели. Причиной вызовов служили по преимуществу польские дела, постоянно требовавшие подготовки материалов для очередных дипломатических демаршей.

Здесь я позволю себе отступить от хронологической последовательности в повествовании, чтобы рассказать об одном эпизоде личного порядка во время моего приезда в Москву в феврале 1943 года.

Едва я заявился в кремлевский секретариат Молотова, как помощник наркома С. П. Козырев с довольным видом сказал:

– До чего же своевременно ты прилетел! Поистине на ловца и зверь бежит. – В ответ на мой недоумевающий взгляд он разъяснил: – Я вот о чем. Поверишь ли, Николай Васильевич, мне больше невмоготу сидеть на этом стуле, ежеминутно хвататься за телефонную трубку, а у меня их с полдюжины, по звонку из кабинета наркома и без звонка бежать туда, чтобы получить десятки поручений, одно срочнее и важнее другого, почти круглосуточно находиться в секретариате… Всех благ моей должности не перечислишь. Словом, я окончательно выдохся и вчера прямо заявил об этом Вячеславу Михайловичу.

Я отлично понимал Козырева. Знал также, что он многого недоговаривает. Причина, заставившая его «выдохнуться», заключалась, разумеется, не только в хлопотливых обязанностях помощника наркома, а и в трудности повседневного, стократного в сутки общения с ним, человеком требовательным, нетерпеливым и способным резко и грубо отчитать подчиненного, причем далеко не всегда справедливо, сорвать на нем злость, рожденную собственными неприятностями, которых у него хватало по горло. Отдавая себе отчет в том, что приходилось переносить Козыреву, я всегда от души ему сочувствовал, предвидя, что при всей его выдержке он рано или поздно очутится на грани нервного срыва. Услышав сейчас о том, что он «окончательно выдохся» и даже сообщил об этом Молотову, я понял, что эта критическая точка наконец достигнута.

– Значит, ты поставил вопрос о переводе на другую должность, – резюмировал я неожиданное душеизлияние Козырева. Он согласно кивнул. – А как Вячеслав Михайлович? Склонен он отпустить тебя? – Козырев опять утвердительно кивнул. И тогда в голове у меня родилась тревожная, хотя и смутная еще мысль: не с этим ли связана радость Козырева по поводу моего «своевременного» прилета? Своевременного – для чего? Я спросил:

– Выходит, твоя метафора о звере, бегущем на ловца, имеет отношение к твоему перемещению?

– Именно, – признался Козырев. – На свое место я рекомендовал тебя. По-моему, Вячеслав Михайлович не против твоей кандидатуры.

– Премного благодарен за доверие, – рассердился я. – Вот удружил так удружил. Всю жизнь мечтал, чтобы сменить тебя на этом жестком стуле.

– Мечтал или не мечтал, а к разговору на эту тему готовься. Сейчас я доложу наркому о твоем приезде.

Принял меня Молотов примерно через полчаса. К этому времени я уже твердо решил, что буду отказываться от почетной должности, если мне ее действительно предложат, ибо по складу моего характера она была мне категорически противопоказана. Но нарком не спешил с предложением. Поначалу он задал мне ряд вопросов о польских делах и поручил держать наготове материалы, которые могли понадобиться для предстоящей его беседы со Сталиным. Время от времени он брал телефонную трубку и вел с кем-то разговоры, как правило немногословные. Один из них мне очень хорошо запомнился. Звонил из Красноярска не то секретарь крайкома, не то председатель крайисполкома.

Речь шла о том, что красноярские руководители никак не возьмут в толк, почему Государственный Комитет Обороны предложил им прекратить налаженное в крае производство минометов. Выслушав соображения собеседника, Молотов с шутливым отчаянием воскликнул:

– Да поймите же, наконец, дорогие товарищи! Нам просто некуда девать минометы. Некуда, представляете? Армия и склады перенасыщены ими. А что касается производственных мощностей, то применение для них найдется. Указания дадим позже.

Этими вескими аргументами вопрос был исчерпан. Молотов повесил трубку и, обращаясь ко мне, сказал:

– Да, сейчас не сорок первый год. И даже не сорок второй. Теперь вооружение любых видов для нас не дефицит. Есть чем бить фрицев.

После этого он с усмешкой произнес:

– Козырев просится на покой. Устал, говорит. Устал от своего начальника. Каково, а? – Выждав мгновение, он продолжал: – Сообщил он вам, кого прочит на свое место?

– Сообщил, Вячеслав Михайлович.

– Ну и как вы смотрите на это дело?

– Неудачную кандидатуру он подыскал, – не без волнения ответил я, уверенный, что мой отказ вызовет резкую отповедь.

– Это в каком же смысле неудачную? – изобразил добродушное удивление нарком.

– Простите за прямоту, Вячеслав Михайлович, но я слишком хорошо знаю себя, чтобы не понимать, что мне недостает качеств, необходимых для такой должности.

– Каких качеств? – Добродушное выражение исчезло с лица наркома.

– Качеств послушного и расторопного адъютанта, – совсем не дипломатично выпалил я, тут же спохватившись, что выразился, пожалуй, слишком вызывающе. Но будь что будет, подумал я. Зато в вопрос была внесена полная ясность.

Молотов пристально поглядел на меня и сухо промолвил:

– Что ж, как-нибудь обойдемся без вас. Можете идти.

Как это ни странно на первый взгляд, но гроза, казалось бы, неминуемая, так и не разразилась. И в тот момент и позже я гадал, почему нарком не встретил в штыки мой не очень-то деликатный намек на то, что с ним нелегко сработаться. Должно быть, он оценил мою прямоту в отношении себя, к какой, по всей вероятности, не привык.

– Ну, с чем тебя поздравить? – с нетерпением спросил Козырев, как только я вышел из кабинета.

– Ни с чем, – облегченно вздохнул я. – Мне очень жаль, что я обманул твои надежды, но я отказался.

– Эх ты, – с огорчением проговорил он. – А я-то на тебя так рассчитывал.

– Ничего, – утешил я его. – Найдешь другого, более достойного кандидата.

Месяц спустя я с удовольствием узнал, что Козырев все-таки отпущен из секретариата наркома. 24 марта он был назначен генеральным секретарем и членом коллегии НКИД, перейдя, таким образом, на самостоятельную работу. В дальнейшем он с честью представлял Советский Союз на дипломатических постах за границей и в НКИД – МИД.

* * *

А война тем временем сурово давала себя знать. Сравнительно ограниченный масштаб военных действий в первом полугодии сменился с конца июня битвами огромного размаха. Вермахт сделал попытку возродить не удавшийся в предыдущем году блицкриг. В течение июля и августа немецкие войска, прорвав фронт на Юго-Западном направлении, продвинулись до Воронежа, Сталинграда, Орджоникидзе и Новороссийска. Но с приближением осени немецкое наступление начало выдыхаться. Воронеж, Сталинград, Новороссийск и Орджоникидзе стали теми рубежами, на которых Красная Армия остановила полчища вермахта, измотав их в непрерывных боях летне-осенней кампании.

С затаенной надеждой ждали советские люди момента, когда свое решающее слово скажет Красная Армия. Момент этот был уже недалек. 19 ноября на Среднем Дону и под Сталинградом развернулось мощное контрнаступление Красной Армии, завершившееся окружением и в дальнейшем – полным разгромом армейской группировки Паулюса. А затем сильнейшие удары обрушились на немецкие войска и на других фронтах. И снова, как в прошлом году, страна встречала Новый год под грохот орудий наступающей армии-освободительницы.

 

11. Наркоминдел на Волге (1943 год)

Немало важных событий произошло в 1943 году в дипломатических отношениях Советского Союза со странами, что входили в круг компетенции Четвертого Европейского отдела.

Среди последних наиболее серьезным являлось прогрессировавшее из месяца в месяц ухудшение советско-польских отношений. Основной причиной этого была та же, что в предыдущем году привела к выводу польской армии из Советского Союза и к политической дискредитации польского посольства, а именно антисоветские тенденции эмигрантского польского правительства. Питались они упорным нежеланием эмигрантских буржуазно-помещичьих кругов отказаться от притязаний на советские западноукраинские и западнобелорусские земли.

Эти притязания были вновь официально подтверждены 25 февраля на заседании польского правительства, обсуждавшего состояние польско-советских отношений. В результате заседания было опубликовано вызывающее по тону и содержанию заявление, которое уже на следующий день, 26 февраля, было вручено польским послом Ромером И. В. Сталину. Никакого официального коммюнике о беседе Сталина с Ромером опубликовано не было, но отношение Советского правительства к этому заявлению было четко выражено в сообщении ТАСС от 3 марта:

«Опубликованное 25 февраля сего года заявление Польского Правительства в Лондоне о советско-польских отношениях, – так начинался этот важный документ, – свидетельствует о том, что Польское Правительство не хочет признать исторических прав украинского и белорусского народов быть объединенными в своих национальных государствах. Продолжая, видимо, считать законной захватническую политику империалистических государств, деливших между собою исконные украинские и белорусские земли, и игнорируя всем известный факт происшедшего уже воссоединения украинцев и белорусов в недрах своих национальных государств, Польское Правительство, таким образом, выступает за раздел украинских и белорусских земель, за продолжение политики раздробления украинского и белорусского народов».

После ссылки на то, что даже лорд Керзон признавал в свое время беспочвенность подобных притязаний Польши, и приведя ряд других аргументов против необоснованных польских домогательств, ТАСС делал следующий вывод:

«Заявление Польского Правительства свидетельствует о том, что теперешние польские правящие круги в данном вопросе не отражают подлинного мнения польского народа, интересы которого в борьбе за освобождение своей родины и возрождение крепкой и сильной Польши неразрывно связаны с делом всемерного укрепления взаимного доверия и дружбы с братскими народами Украины, Белоруссии, равно как с русским народом и другими народами СССР».

Сообщение ТАСС, отражавшее мнение «советских руководящих кругов», не оставляло каких-либо недомолвок, недвусмысленно указывая на вызываемую позицией польского правительства напряженность в советско-польских отношениях.

Рассказ о том, как эта напряженность вылилась в открытый конфликт, следует предварить упоминанием о факте частичной реорганизации в НКИД. 23 марта Совнарком СССР назначил заместителем наркома видного украинского драматурга Александра Евдокимовича Корнейчука. Его жена писательница Ванда Василевская активно работала в Союзе польских патриотов. Приказом наркома в ведение этого нового замнаркома переходил один-единственный отдел – наш Четвертый Европейский.

Такая реорганизация была обусловлена рядом причин. Главной из них являлся вызревавший в тот момент и в общих чертах уже наметившийся проект создания в союзных республиках народных комиссариатов иностранных дел. С этой точки зрения статус Корнейчука, не обладавшего необходимой специальной подготовкой, можно было рассматривать как своего рода стажировку, с тем чтобы в будущем, накопив некоторый опыт, он мог бы занять в правительстве УССР пост наркома иностранных дел, что впоследствии и было осуществлено.

А накапливать опыт и необходимые для дипломата профессиональные знания ему, как в свое время и мне, понадобилось буквально с азов. Служебное подчинение Четвертого Европейского отдела Корнейчуку было в значительной мере формальным, фактически же имел место тесный служебный контакт с ним, немало помогавший прохождению «стажировки». И выбор отдела для этой цели оказался удачным. Ведь большое место в деятельности отдела занимали «польские дела», а многое из того, что касалось Польши – ее исторические судьбы, ее современное положение, ее деятели и организации Сопротивления, как на оккупированной территории, так и за ее пределами, – не было чуждым для нового замнаркома. Таким образом, в общеполитической компетенции Корнейчуку отказать было нельзя. Что касается освоения дипломатической практики, то в его распоряжении был опыт Четвертого Европейского отдела. Мало того, на должность его помощника был назначен мой заместитель по отделу В. А. Зорин, сменивший в этой должности в середине 1942 года Г. М. Пушкина, который занял в Урумчи пост генконсула.

* * *

Едва прошли две недели с момента назначения Корнейчука, как на долю нашего отдела выпало серьезное испытание. А для нового замнаркома оно явилось подлинным боевым крещением.

Начало события, о котором я хочу рассказать, относилось к середине апреля. К этому времени я уже с месяц как перестал совершать паломничества из Куйбышева в Москву и переехал туда вместе с несколькими сотрудниками. Однажды вечером я, покончив с самыми неотложными делами, дал по ВЧ в Куйбышев необходимые указания тамошним сотрудникам отдела, побывал в кабинете Корнейчука и с его согласия покинул наркомат.

Покинул всего на пару часов, которые мне предстояло провести на квартире у С. П. Козырева, где происходило небольшое семейное торжество. Все шло там отлично, вечеринка обещала быть неплохой передышкой перед ночным бдением в наркомате, как вдруг в самый разгар скромного застолья раздался телефонный звонок. Звонил Зорин, сообщивший Козыреву, что Корнейчук немедленно вызывает меня в наркомат и что машина за мной уже послана. Недоумевая, какое дело потребовало моего срочного возвращения, когда я и без того должен был вскоре сам явиться в наркомат, я распрощался с гостеприимными хозяевами и спустился к машине.

В наркомате я сразу же отправился в кабинет Корнейчука, где находился и Зорин. Замнаркома казался очень взволнованным и растерянным.

– Вот полюбуйтесь, Николай Васильевич, о чем брешет немецкое радио, – произнес он, протягивая мне страницу вечернего выпуска бюллетеня ТАСС. – Ведь это же черт знает что!

Я пробежал глазами страничку бюллетеня. В сверхкрикливом тоне немецкое радио возвещало всему миру чрезвычайную «новость». О том, что немецкие оккупационные власти обнаружили в Катыньском лесу, неподалеку от Смоленска, могилы, в которых захоронены тысячи – тысячи! – польских офицеров, будто бы расстрелянных органами НКВД весной 1940 года.

– Чудовищная провокация! – сказал я, собравшись с мыслями. – Бомба огромной взрывной силы, рассчитанная на то, чтобы еще больше поссорить нас с поляками, а может быть, взбудоражить и западных союзников.

– Вы имеете в виду лондонских поляков? – спросил Зорин, также крайне расстроенный.

– Ну с ними-то мы фактически рассорились уже в феврале. Я подразумеваю население Польши и тех поляков, что сейчас живут в Советском Союзе.

– В этом-то весь и ужас, – раскрыл наконец потаенную причину своей взволнованности Корнейчук. – Я с трепетом душевным думаю о том, как воспримут эту тухлую фашистскую утку мои друзья из Союза польских патриотов.

– Надо, чтобы они восприняли ее именно как тухлую утку.

– Давайте вместе подумаем, что для этого должен сделать Наркоминдел.

И мы перешли к обсуждению практических шагов, какие следовало бы предпринять в связи с фальшивкой. Необходимо было незамедлительно связаться с ответственными работниками НКВД и выяснить, что им известно об этом деле, наметить, как и в какой форме дать отпор провокации, подготовить предложения для наркома.

16 апреля Совинформбюро опубликовало сообщение, разоблачающее провокационные вымыслы Геббельса.

Нашлись, однако, и такие люди, для которых на первом плане стояла не истина, а политические интриги против СССР. Нашлись они среди реакционных польских деятелей, задававших тон в правительстве Сикорского и в эмигрантской прессе. Они подхватили геббельсовскую фальшивку и повели разнузданную антисоветскую кампанию. Делая вид, что он принял фашистскую фальшивку за истину, министр национальной обороны генерал Соснковский обратился 17 апреля параллельно с гитлеровским министром иностранных дел Риббентропом в Международный Красный Крест с просьбой «расследовать» Катыньские события. И хотя любому мало-мальски искушенному в политике человеку было ясно, что никакое беспристрастное расследование на оккупированной немцами территории невозможно, с позицией Соснковского солидаризировалось 18 апреля и правительство Сикорского в целом.

Итак, правительство Сикорского – какой бы ни была позиция самого премьера – фактически отошло от союзных отношений с Советским правительством. При таком положении вещей Советскому правительству не оставалось ничего иного, как прервать с ним дипломатические отношения. Соответствующее решение было принято 21 апреля, о чем в тот же день сообщено британскому премьер-министру Черчиллю и президенту США Рузвельту в идентичных конфиденциальных посланиях Сталина.

Однако прошло еще несколько дней, прежде чем решение Советского правительства было осуществлено. Только 25 апреля нота о «перерыве отношений» была вручена Молотовым польскому послу Ромеру.

Рождение этого документа произошло необычным путем. Кажется, это был первый случай, когда проект ноты польскому посольству составлялся не у нас в отделе, с последующей санкцией Вышинского или Молотова, как бывало всегда на протяжении предыдущих лет. На сей раз она составлялась вообще не в наркомате, а в Совнаркоме, И. В. Сталиным, и представляла собою не что иное, как копию его послания Черчиллю и Рузвельту от 21 апреля.

Таков был печальный финал дипломатических отношений с эмигрантским польским правительством, установленных в 1941 году, как дружественных и союзнических, но не выдержавших бремени антисоветских тенденций в политике польского правительства. В то же время он явился и началом заката эмирантского правительства, растерявшего свои престиж в глазах патриотически настроенной части польского народа, а также в значительной мере и в глазах наших западных союзников. Впрочем, последние, несмотря на свое скептическое отношение к правительству Сикорского, все же продолжали его поддерживать и даже пытались удержать Советское правительство от его решительного шага. Однако их усилия в этом направлении не увенчались успехом. Советская сторона не видела больше возможностей для контактов с правительством, проводящим враждебную политику.

Скатившись на обочину большой исторической дороги, правительство Сикорского тем самым расчистило на ней место для подлинно патриотических сил польского народа, способных выразить и отстоять его коренные национальные интересы, действуя в дружбе и союзе с советским народом. Отстоять не на словах, а с оружием в руках в боях против гитлеровских оккупантов.

Такие силы уже действовали в оккупированной Польше. Существовали они и на советской территории, будучи объединены Союзом польских патриотов, к которому непрерывно примыкали все новые и новые группы поляков. Польские патриоты отчетливо видели, кто их друзья и кто враги, с кем им шагать нога в ногу.

Об этом говорила вся практическая деятельность Союза польских патриотов. В начале мая Союз сделал новый важный шаг, обратившись в Совнарком СССР с ходатайством о разрешении создать на советской территории польскую пехотную дивизию имени национального героя Польши Тадеуша Костюшко, которая воевала бы против немецко-фашистских оккупантов вместе с Красной Армией. 6 мая Государственный Комитет Обороны удовлетворил это ходатайство. Так начался новый, плодотворный этап в советско-польских отношениях.

8–9 июня в Москве проходил Первый съезд Союза польских патриотов, принявший программную декларацию, принципиальные положения которой совпадали с политическими принципами Польской рабочей партии. Президиум съезда обратился к Совнаркому СССР с благодарностью за согласие на формирование польской дивизии и за помощь польским беженцам. Президиум заверял, что поляки в СССР выполнят «свой солдатский долг и, борясь плечом к плечу с героической Красной Армией против немецких захватчиков, спаяют кровью братство оружия и дружбу между польским народом и народами Советского Союза».

Заверения польских патриотов не были пустым звуком, как оставившие печальные воспоминания пылкие клятвы генералов Сикорского и Андерса. Уже в октябре 1943 года дивизия имени Костюшко участвовала в боях Красной Армии под Ленино. Приток польских добровольцев помог Союзу польских патриотов сформировать и другие части, которые в марте 1944 года были объединены в 1-ю Польскую армию, прошедшую славный боевой путь бок о бок с Красной Армией через Белоруссию и Польшу и завершившую его в разгромленной Германии.

* * *

Как складывались дипломатические отношения с другими странами, входящими в компетенцию отдела?

Советско-чехословацкие отношения продолжали развиваться на основе дружественного сотрудничества и взаимной помощи в борьбе против гитлеровской Германии. Большое значение имело то, что уже в марте 1943 года оно воплотилось в совместные боевые действия чехословацкого батальона и частей Красной Армии под селом Соколовой. Осенью численно выросшие чехословацкие части сражались под Киевом и Белой Церковью, а в дальнейшем, развернувшись в корпус под командованием генерала Свободы, участвовали вместе с Красной Армией в освобождении Чехословакии.

Успешно развивалось и политическое сотрудничество. В отличие от польского правительства, своего соучастника по польско-чехословацкой «конфедерации», чехословацкое правительство во главе с президентом Бенешем проводило более реалистическую политику.

В мае оно фактически отмежевалось от антисоветской кампании польского правительства. 20 мая собравшийся в Лондоне чехословацкий Государственный совет принял резолюцию, осуждающую антисоветскую пропаганду, направляемую из Берлина. «Кульминационным пунктом злостной антисоюзной пропаганды, – говорилось в резолюции, – была в последнее время грубо сфабрикованная ложь о так называемой Катыньской расправе». И хотя формально Государственный совет осуждал немецкую пропаганду, было совершенно очевидно, что вместе с тем осуждению подвергается и эмигрантское польское правительство, подхватившее и распространявшее эту «грубо сфабрикованную ложь». Одновременно Государственный совет выразил сожаление по поводу «недружественного поведения польского правительства в отношении жизненных интересов Чехословакии», подразумевая под этим притязания правительства Сикорского на принадлежащий Чехословакии Тешинский округ, захваченный польскими войсками после «мюнхенского диктата».

Реалистический курс чехословацкого правительства выразился также в инициативе заключения с Советским Союзом Договора о дружбе, взаимной помощи и послевоенном сотрудничестве. До того как официально выступить с предложением по этому вопросу, оно провело полуофициальный зондаж. Осуществлял его чехословацкий посол Зденек Фирлингер в беседах со мною в марте, когда моим постоянным местопребыванием был еще Куйбышев. Не в пример своим польским коллегам С. Коту и Т. Ромеру Фирлингер, не страдавший гипертрофированной протокольной амбицией, и раньше нередко наносил мне визиты, хотя в качестве Чрезвычайного и Полномочного Посла мог все свои сношения с Советским правительством вести непосредственно через наркома или его заместителей, а в особых случаях – и с Председателем Совнаркома Сталиным.

В первый свой визит Фирлингер ограничился несколькими общими соображениями о том, что советско-чехословацкое соглашение от 18 июля 1941 года о совместных действиях в войне против Германии заключено на военный период и не предусматривает важных вопросов послевоенного сотрудничества. Логика событий, по его словам, рано или поздно потребует заключения долговременного соглашения, рассчитанного на период мирного существования. Я согласился с его соображениями о дальнейшей перспективе советско-чехословацких отношений, ожидая, что за этим последует какое-то конкретное предложение. Но Фирлингер не пошел дальше. Цель его пока состояла в том, чтобы его зондаж, высказанный как бы от себя лично, был доведен до сведения руководства НКИД. В таком же духе высказывался он и в беседе с заместителем наркома С. А. Лозовским. Записи наших бесед с Фирлингером были с интересом встречены наркомом, который дал мне указание в следующий раз активнее поддержать инициативу чехословацкого посла, если он к ней вновь обратится.

Во время второго визита Фирлингер опять заговорил на эту же тему. На этот раз он сообщил, что его мнение о необходимости заключить долгосрочный договор одобряется чехословацким правительством, которое предполагает внести в «удобный» момент соответствующее предложение Советскому правительству. Действуя в духе указаний Молотова, я ответил, что считаю нынешний момент вполне удобным для переговоров и что чехословацкая инициатива, несомненно, будет изучена с должным вниманием. Наша третья беседа с Фирлингером на эту тему была и последней, ибо по указанию наркома я сообщил послу о благожелательной позиции НКИД и порекомендовал ему вступить в официальные переговоры с Вышинским или Молотовым.

Переговоры эти затянулись на длительное время. Не потому, что стороны не смогли найти общий язык, а потому, что на пути к заключению договора возникли неожиданные внешние препятствия. Когда основные его положения уже были разработаны, английское правительство оказало сильный нажим на президента Бенеша, возражая против заключения договора.

Последняя английская попытка помешать заключению договора имела место в октябре 1943 года в ходе Московской конференции министров иностранных дел СССР, Англии и США, когда в числе прочих обсуждался вопрос о сколачиваемых Форин офис «федерациях» и «конфедерациях». В. М. Молотов решительно выступил против подобных искусственных союзов, воскрешающих в памяти пресловутый «санитарный кордон», и отстоял эту точку зрения.

Благодаря этой позиции Советского правительства переговоры с Чехословакией были доведены до успешного конца.

* * *

Советско-югославские отношения в 1943 году мало чем отличались от тех, что сложились во второй половине 1941 года и продолжались в 1942 году. Югославские эмигрантские клики, группировавшиеся под эгидой Форин офис вокруг юного короля Петра II, раздирала ожесточенная борьба за теплые местечки в правительстве. Внешне она проявлялась в министерской чехарде. Генерал Симович продержался на посту премьер-министра только до декабря 1941 года. Сменивший его на этом посту Иованович дважды перетасовывал состав правительства – последний раз в январе 1943 года. 17 июня премьером стал уже Трифунович, в свою очередь смещенный 10 августа Божидаром Пуричем.

Но все эти министерские перетасовки не влекли за собою существенных изменений в политике югославского правительства, сказываясь лишь в некоторой эволюции дипломатической тактики. Его военным министром по-прежнему оставался генерал Михайлович, связи которого с коллаборационистом Недичем и немецкими властями сделались еще более одиозными. Четники Михайловича не прекращали своих нападений на партизан, получая при этом жестокий отпор. В таких случаях эмигрантское югославское правительство делало нам представления, изображая зачинщиками «братоубийственных» раздоров партизан.

Но характер этих представлений постепенно менялся. Эмигрантское правительство больше не просило Советское правительство воздействовать на партизан с целью подчинить их командованию генерала Михайловича. Причины новой тактики не составляли секрета. К середине 1943 года Народно-освободительная армия Югославии выросла уже в столь внушительную силу, что требования о ее подчинении Михайловичу выглядели бы совершенно нелепыми.

Другая причина заключалась в том, что западные союзники, в первую очередь Англия, взяли курс на сотрудничество с Народно-освободительной армией как главным фактором Сопротивления в Югославии, и эмигрантское правительство не могло с этим не считаться. Приходя в отдел и оставляя мне памятные записки о новых конфликтах, Станое Симич, аккредитованный с мая 1943 года уже в ранге посла, прозрачно намекал, что делает он это лишь для проформы, поскольку, мол, получил такое указание от МИД. (Забегая немного вперед, отмечу, что в 1944 году Станое Симич был одним из первых югославских дипломатов, которые дезавуировали несостоятельную политику эмигрантского правительства и стали на сторону истинно патриотических сил югославского народа.)

Дипломатические отношения с греческим правительством носили нормальный характер, но не были отмечены какими-либо значительными актами или событиями политического порядка. 31 января 1943 года в Куйбышев прибыл новый греческий посланник Атанос Политис. 13 февраля он был принят в Москве В. М. Молотовым, а 15 февраля вручил верительные грамоты М. И. Калинину. Но ему недолго пришлось пребывать в ранге посланника. 17 апреля между Советским и греческим правительствами было заключено упомянутое мною раньше соглашение, по которому дипломатическим представительствам обеих стран присваивался статус посольств. В связи с этим 16 июля А. Политис вторично вручал верительные грамоты М. И. Калинину – на этот раз уже в качестве посла.

* * *

Из всех подведомственных Четвертому Европейскому отделу стран Болгария в этом году доставляла нам меньше всего поводов для оперативных дипломатических шагов. Наглые антисоветские провокации, которые в первые годы войны характеризовали внешнюю политику болгарского правительства, теперь сошли на нет. Можно было не сомневаться, что снизошедшее на правительство Филова относительное «благоразумие» навеяно поражениями Германии на Восточном фронте, начавшимися разгромом под Москвой и грандиозным сталинградским «котлом».

Болгарский посланник Стаменов стал нередким гостем в моем кабинете. Я намеренно называю его «гостем», ибо приходил он, как правило, без конкретной деловой надобности – просто для поддержания контакта с НКИД, сильно омраченного прошлогодними конфликтами.

В наших беседах, выдержанных в официальном тоне и обычно не затягивавшихся надолго, Стаменов избегал касаться важнейшего вопроса того периода – хода военных действий, но я время от времени не отказывался комментировать победные сообщения Совинформбюро, на что он реагировал тягостным молчанием. Предпочитал он помалкивать и о незавидном положении, в котором очутилась Болгария как сателлит Германии. Но однажды этот придворный сановник царя Бориса и поклонник гитлеровской Германии, имитируя обиду, разразился такой тирадой:

– Советская пресса, господин директор, очень несправедливо рисует Болгарию. Нас изображают как верных друзей Германии и участников ее агрессивных действий против России. Но почему же никому из ваших журналистов не приходит в голову, что Болгария не вступила в войну с вами и не намерена делать это впредь? Почему никто не хочет понять, какие усилия затрачивает болгарское правительство, чтобы противостоять нажиму из Берлина? А ведь вы знаете, в каком направлении оказывается этот нажим.

В этой квазипатетической тираде слышалась новая для болгарского посланника нотка. Должно быть, в Софии начали всерьез задумываться над участью, которая ожидает Болгарию после намечающегося уже разгрома Германии. Но трудно было представить себе, чтобы слабые проблески внешнеполитического «благоразумия» привели в конце концов Болгарию к ее радикальной переориентации. Может быть, болгарские правители рассчитывали выйти сухими из воды, сыграв на такой «заслуге», как сомнительный «нейтралитет» в отношении Советского Союза? Похоже, что именно на эту карту ставило правительство Филова.

Откровенно говоря, сетования Стаменова по поводу «необъективности» советских журналистов я принял отчасти на свой счет. Возможно, он знал или догадывался, что говорит с одним из авторов газетных статей о Болгарии, подписанных литературным псевдонимом. Но это, конечно, не имело значения. Отвечал я ему как заведующий отделом, который не один год ведает болгарскими делами. Отводя упрек в «несправедливом» отношении к Болгарии, я напомнил, что в прошлом году у нас было достаточно веских причин для претензий к болгарскому правительству, и мы их открыто предъявили. Что же касается трудности противодействовать нажиму из Берлина, то ведь Болгария добровольно пошла на союз с Германией, дважды отказавшись от советского предложения о пакте взаимопомощи.

Тут Стаменов сдержанно-ворчливым тоном возразил, что Болгария примкнула к Германии вовсе не добровольно, что на ее границах тогда стояли десятки немецких дивизий и союз с Германией был единственным способом избежать трагической судьбы Югославии и Греции. Несостоятельность подобного аргумента была очевидна, а довода о советском предложении он «не услышал» и никак на него не отозвался. Словом, общего политического знаменателя мы с ним в этой беседе не нашли, как не находили его и раньше.

* * *

В 20-х числах августа ввиду благоприятного положения на фронтах дипкорпус был переведен из Куйбышева в Москву. Вернулась на Кузнецкий мост и основная часть аппарата НКИД, проведшая в Куйбышеве немногим менее двух лет. 31 августа по случаю возвращения в Москву дипломатического корпуса нарком устроил на Спиридоновке большой прием.

К этому периоду относится один из эпизодов моей деятельности, связанный с тем, что в Москве, как до того и в Куйбышеве, я время от времени публиковал в центральных газетах и журналах статьи на международные темы. Я всегда располагал обильными материалами по соответствующим вопросам, и когда у меня выдавался час-другой относительно свободного времени, главным образом в ночных бдениях, я брался за очередную статью. Писал о гитлеровском «новом порядке» на Балканах, о раздорах в лагере германо-итальянских захватчиков, о назревании политического кризиса в румынской вотчине Гитлера, о подъеме национально-освободительного движения в Югославии, об антивоенных настроениях болгарского народа и о других существенных явлениях в странах, входящих в компетенцию нашего отдела. За эти рамки я не выходил, не касаясь проблем Турции и арабских стран с тех пор, как при реорганизации в мае 1941 года они остались вне Отдела Балканских стран, а позднее Четвертого Европейского. Тем более неожиданным явилось для меня задание наркома написать статью о Турции для журнала «Война и рабочий класс».

Журнал этот был задуман и создан (при некотором моем участии) в июне 1943 года как политический еженедельник, освещающий актуальные международные проблемы. Издавался он газетой «Труд», но специфический характер затрагиваемых им тем, естественно, предопределял повседневное пристальное внимание к нему со стороны Наркоминдела.

Давая мне в самом конце августа задание, Молотов высказал несколько соображений, которые надлежало отразить в статье. Ее тема красноречиво определялась заголовком: «Кому на пользу нейтралитет Турции?» Статья шла за подписью Н. Васильева (то есть под моим давним публицистическим псевдонимом).

Я детально проследил, как изменялось на различных этапах войны значение нейтралитета Турции, и делал вывод, что на нынешнем этапе турецкий нейтралитет служил преимущественно стратегическим интересам Германии.

Я приводил следующие доводы:

«Турция обеспечивает безопасность балканского фланга германских армий и дает возможность Германии по-прежнему держать здесь весьма ограниченные силы, концентрируя подавляющую часть немецких войск на советско-германском фронте. Германии дорога сейчас каждая свободная дивизия. Германия цепляется сейчас за каждую возможность оттянуть момент роковой для нее развязки. Эта развязка могла бы быть ускорена, если бы Турция вышла из состояния своего благоприятного для Германии нейтралитета. Вполне понятно, что в этих условиях Германия изо всех сил добивается сохранения Турцией ее нейтралитета».

Но соль статьи заключалась в ее многозначительной концовке, которую я также процитирую:

«Советская общественность понимает, конечно, что определение линии своей внешней политики является делом самой Турции. Но, с другой стороны, наша общественность не может не интересоваться характером нейтралитета Турции. Советская общественность внимательно следит за нынешней турецкой внешней политикой и изучает факты для того, чтобы определить свое отношение к этой политике».

Должен сознаться, что ни одна из написанных мною по собственной инициативе статей не давалась мне с таким трудом, как эта статья по заданию. Основная трудность вызывалась отнюдь не незнанием мною темы и не недостатком материалов, а некой внутренней противоречивостью указаний Молотова, от которых он не отступал ни на йоту. Столкнувшись с нею в процессе работы, я решил в своих рассуждениях руководствоваться стройной политической логикой. Но идя таким путем, я разошелся в одном важном вопросе с наркомом.

В результате соответствующие абзацы статьи были им забракованы, и мне было предложено переделать их. Но как я ни бился над ними, противоречивость их бросалась в глаза, а когда я устранял ее, нарком снова браковал текст.

Сославшись на мою «непонятливость», он призвал на помощь мне «варяга» в лице А. Леонтьева, редактора журнала «Война и рабочий класс». Леонтьев был журналистом-международником, вполне эрудированным, обладающим тонким политическим чутьем и хорошо владеющим пером. Но и вместе с ним мы не справились с этой злосчастной противоречивостью.

Плод нашего совместного труда обсуждался на коллегии НКИД, куда был приглашен и руководящий состав редакции журнала. Сердясь и упрекая нас с Леонтьевым в неспособности выразить политический «нюанс», нарком собственноручно внес в текст несколько фраз, которые, по его мнению, этот «нюанс» отражали, а в действительности снова приводили к противоречивости. Поэтому ни я, ни Леонтьев с поправкой не согласились. Однако решающее слово осталось не за нами. В таком «исправленном» виде статья и была опубликована в 7-м номере журнала.

Но на этом дело не кончилось. На следующий день после выхода журнала в газете «Труд» появилась поправка к моей статье – именно в том спорном абзаце, что подвергся редактированию наркома. К тексту этой поправки ни я, ни редакция журнала и даже – как выяснилось позже – ни редакция газеты «Труд» никакого отношения не имели. Написал ее И. В. Сталин, оперативно прочитавший статью, поспоривший о ней с Молотовым и распорядившийся немедленно, не дожидаясь выхода очередного номера журнала, напечатать поправку в «Труде». А так как «Труд» не принадлежал к числу газет, находившихся в центре внимания дипломатических кругов, коим адресовалась эта статья и поправка к ней, то для пущей уверенности в том, что они дойдут до адресатов, статья – в новом, отредактированном Сталиным варианте – была 11 сентября дополнительно перепечатана в газете «Известия», где растянулась на два подвала. Мне остается лишь добавить, что поправка Сталина полностью восстанавливала первоначальный смысл «криминального» абзаца, хотя и в несколько иных выражениях.

 

12. Уравнение со многими неизвестными

На шестом году работы в центральном аппарате Наркоминдела в моей судьбе произошла серьезная перемена. Осенью 1943 года я был назначен представителем СССР в Египте.

Принципиальное решение руководства наркомата о посылке меня в одно из наших посольств за рубежом состоялось еще в июне. Но конкретный вопрос, куда именно и в каком качестве, долгое время оставался как бы уравнением со многими неизвестными.

Должен сказать, что инициатива в вопросе о перемене места работы принадлежала мне самому. На исходе пятилетнего срока пребывания в наркомате я пришел к выводу, давно уже вызревавшему, что мне необходимо сменить условия труда, без чего я рисковал превратиться в типичного кабинетного работника-рутинера. Основная причина для такого вывода заключалась в том, что, наряду с важными политическими проблемами, отделу приходилось заниматься обширной, чисто канцелярской перепиской и массой мелких текущих дел, которые приковывали к письменному столу и телефону всех сотрудников и, разумеется, заведующего. Перспектива бесконечного противоборства с канцелярщиной и текучкой угнетала меня, и в один прекрасный день – это было в конце апреля – я надумал поделиться своими мыслями с А. Е. Корнейчуком.

В беседе с ним мы затрагивали различные выходы из создавшегося положения. Не вдаваясь во все подробности разговора, отмечу, что в числе других возможностей мы касались и перевода на заграничную работу. Беседа протекала не в официальной плоскости, а скорее в порядке товарищеского обмена мнениями. Тем не менее она сыграла определенную роль. Корнейчук сообщил о моих соображениях наркому, который признал основательными те из них, что касались перевода за границу. Но до реализации их было еще далеко.

Май и июнь внесли некоторые новшества во внутреннюю жизнь внешнеполитического ведомства. 28 мая был опубликован Указ Президиума Верховного Совета СССР об установлении рангов для дипломатических работников Наркоминдела, посольств и миссий за границей. В тот же день постановлением Совнаркома СССР для дипломатических работников вводилась форменная одежда со знаками различия в виде вышитых золотом звезд на погонах. А 14 июня были приняты сразу два Указа о присвоении дипломатических рангов лицам руководящего состава Наркоминдела, посольств и миссий. Одним из таких Указов мне в числе других заведующих отделами присваивался ранг Чрезвычайного и Полномочного Посланника. Отныне мне предстояло носить мундир с погонами без просвета (наподобие генеральских), вышитыми тремя звездочками и увенчанными металлической золоченой эмблемой – двумя скрещенными пальмовыми ветками. Последние – несомненный символ миролюбивых устремлений советской дипломатии.

29 июня заведующих и их заместителей (к этому времени добрая половина их перебралась из Куйбышева в Москву) пригласили в кабинет А. Я. Вышинского на совещание, в котором принял участие и В. М. Молотов.

Совещание было непродолжительным. Закрывая его, нарком добавил: «Товарища Новикова попрошу задержаться».

В общих чертах я догадывался, о чем пойдет речь. В последнее время Корнейчук не раз намекал мне на перспективу стать посланником в Египте, с правительством которого тогда велись переговоры об установлении дипломатических отношений. С другой стороны, генеральный секретарь НКИД С. П. Козырев вдруг стал размечать мне для ознакомления депеши из Анкары, хотя турецкими делами я давно уже не занимался. Понимая, что Козырев действовал не по своей инициативе, я воспринял анкарские шифровки как косвенное доказательство возможности быть посланным в Турцию. А как же обстоит дело с Каиром, на который намекал мне Корнейчук? Спрошенный мною об этом, он ничего определенного сообщить не смог, кроме того, что Отдел кадров наркомата занялся мною вплотную. Услышав обращенные ко мне слова наркома, я подумал, что сейчас, наконец, твердо определится, в Анкару или Каир будет проложен мне маршрут.

Подождав, пока участники совещания, кроме меня и заместителей наркома, покинут кабинет, Молотов сказал:

– Настало время, товарищ Новиков, возвратиться к нашей старой теме, все еще не исчерпанной. Мы окончательно решили послать вас за границу. Вам давно уже следовало бы перейти на самостоятельную работу, но вы были нужны здесь. На первых порах хотим направить вас в Лондон, советником в посольство Богомолова. Для вас это будет как бы переходный период, наверно, короткий. А когда «подшефные» Богомолову правительства начнут возвращаться восвояси, мы назначим вас послом при одном из них. Как вы смотрите на такой план?

Как я смотрел на этот план? По меньшей мере с изрядной озадаченностью. Лондон! Да еще на краткий переходный период! В годы войны посол А. Е. Богомолов был аккредитован одновременно при нескольких эмигрантских правительствах, обосновавшихся в Лондоне и с нетерпением ждавших освобождения своей национальной территории, чтобы перебраться туда. И момент этот был тогда уже не столь отдаленным.

Тут было над чем призадуматься. Я так и ответил Молотову, а после минутного колебания прибавил, с улыбкой глянув на Корнейчука:

– Судя по некоторым слухам, мне скорее предстояло услышать предложение о Каире, чем о Лондоне. Но если будет сочтено целесообразным использовать меня в Лондоне, я надеюсь, что сумею оправдать оказанное мне доверие и там.

– Слухи слухами, а факты фактами, – назидательным тоном заметил Молотов. – Но ваш ответ именно такой, на какой я рассчитывал. Значит, с этим все ясно. А по какой же стране Новикову быть советником? – Теперь он обращался к своим заместителям, но первым высказался сам. – По-моему, лучше всего по Франции.

Эта мысль вызвала сомнения у Корнейчука, склонявшегося к тому, чтобы поручить мне в Лондоне польские и чехословацкие дела, которыми я в наркомате занимаюсь уже два года. Но его никто не поддержал, а я, со своей стороны, заявил, что не возражаю против Франции.

Молотов сел за стол Вышинского, набросал телеграмму Богомолову с запросом о его мнении по поводу моей кандидатуры, а затем вызвал звонком помощника Вышинского и передал ему текст для отправки в Лондон.

На этом беседа закончилась.

Уже 4 июля Козырев сообщил мне, что Богомолов, как выражаются в дипломатическом обиходе, «выдал мне агреман». Наступила стадия «оформления», то есть выполнения ряда формальностей и прохождения моих документов по многим инстанциям, вплоть до самых высоких. Одновременно я взялся за ознакомление с ведомственными и литературными материалами по основным вопросам советско-французских отношений. Предстояло мне также урегулировать немало семейных и хозяйственных дел, связанных с заграничной поездкой.

А поездка предвиделась дальняя и сложная – почти кругосветное путешествие. Летом 1943 года путь на Лондон складывался из таких впечатляющих этапов: поездом из Москвы до Владивостока, далее пароходом до Сан-Франциско, потом снова поездом через континент до Нью-Йорка и оттуда опять океаном до Англии, с возможным заходом – из-за немецких подводных лодок – в Исландию, если не в Гренландию. Я не говорю уже о том, что и Англия, по всей вероятности, не была бы конечным пунктом пути. Развитие военных и политических событий летом 1943 года позволяло думать, что местопребыванием только что образованного Французского комитета национального освобождения, будущего Временного правительства Франции, станет не Лондон, а Алжир.

Сборы в дорогу и подготовка к новой работе протекали в неустанном круговороте прежних текущих дел, от которых меня еще не освободили.

16 июля я побывал в Президиуме Верховного Совета СССР. С 1939 года мне доводилось там бывать многократно – на церемонии вручения верительных грамот «подшефными» отделу послами и посланниками. На этот раз верительные грамоты М. И. Калинину вручал греческий посол Политис. Церемония проходила с частичным отступлением от традиционного порядка – было отменено фотографирование ее участников. Дело было в том, что глаза Михаила Ивановича, незадолго до того подвергшегося серьезной операции, не выносили ослепительных вспышек магния. Вид «всесоюзного старосты», двадцать пятый год бессменно стоявшего на посту главы Советского государства, показался мне очень болезненным.

К августу сборы в дорогу и «оформление» далеко продвинулись вперед. В середине месяца были уже запрошены американская транзитная и английская въездная визы. Дела Четвертого Европейского отдела я сдал новому заведующему – В. А. Зорину, который с полгода работал помощником А. Е. Корнейчука. Теперь я мог больше времени посвящать французским делам и не терял ни одного часа. Ведь до отъезда оставались считанные дни – визы для дипломатов выдавались, как правило, в сжатые сроки.

16 августа, после какого-то совещания у наркома в его кремлевском кабинете, я осведомился, могу ли я трогаться в дорогу сразу же по получении виз?

– Можете, – не очень уверенно произнес Молотов, обменявшись непонятным мне взглядом с присутствовавшим Вышинским, и в явном несоответствии со сказанным продолжал: – Только учтите, что вы по-прежнему числитесь у нас кандидатом на Каир. Мы непременно пошлем вас туда, правда не сейчас, а попозже.

Дата этого «попозже», хотя бы приблизительная, не была названа. Нечеткая позиция наркома мгновенно окутала мою поездку в Лондон непроницаемым, истинно лондонским туманом, сквозь который смутно просматривались стреловидные минареты Каира.

Мне не хотелось дольше оставаться в неведении относительно моей ближайшей судьбы, и я решил поговорить с наркомом без всяких недомолвок, рассчитывая при этом склонить чашу весов в пользу французского варианта, с которым я к тому времени успел свыкнуться. Тем более что в запасе у меня имелся, как я считал, довольно веский аргумент.

– Вячеслав Михайлович, – сказал я, – вы хорошо знаете, что я готов работать всюду, куда меня пошлет партия. Это относится, разумеется, и к Каиру; Но, говоря о Каире, я не вправе умолчать об одном личном обстоятельстве. До сих пор, бывая в жарких краях, я обычно заболевал тяжелой формой тропической малярии, которая изматывает меня до предела. Из-за нее я уже дважды был на пороге смерти: в Стамбуле в 1928 году и в Таджикистане в 1934 году. И меня, естественно, тревожит перспектива еще раз стать жертвой малярии, потерять на чужбине работоспособность и сделаться пациентом какой-нибудь каирской больницы.

Терпеливо выслушав мою тираду, нарком сказал:

– Надеюсь, что в Египте рецидива малярии у вас не будет. Во всяком случае, мы не оставим вас в беде. Я думаю, что в знойные летние месяцы мы сможем отзывать вас в Союз.

По окончании разговора я ушел убежденный, что разрешение ехать слишком уж призрачно, чтобы всерьез на него полагаться, и что Лондон и Франция медленно, но верно исчезают с моего горизонта. Дальнейшие события подтвердили такой вывод.

Через неделю американская и английская визы уже красовались на наших паспортах – моем и моей жены. Мы готовы были к отъезду в любой момент, неясно было только – куда? В Лондон? В Алжир? В Каир? Или еще куда-нибудь? Узнав о визах, я позвонил Вышинскому и, сославшись на разговор с наркомом 16 августа, спросил, сохраняет ли силу его разрешение на мой отъезд в Лондон? Ответ гласил: надо подождать. И хотя Вышинский отказался пояснить, чего именно ждать и сколько времени, я уже понял, в чем дело: 26 августа были установлены дипломатические отношения с Египтом и со дня на день ожидалось опубликование совместного советско-египетского коммюнике. Теперь уже не надо было гадать, куда лежит мой путь.

Снова завертелись колеса машины «оформления» – теперь в направлении Каира. 14 октября Указом Президиума Верховного Совета СССР я был официально назначен Чрезвычайным и Полномочным Посланником СССР в Египте.

Трудное уравнение со многими неизвестными было наконец решено.

* * *

Завершился продолжительный период неопределенности, в течение которого я и моя семья, фигурально выражаясь, сидели на чемоданах. Теперь их можно было на время распаковать и убрать в чулан: отъезду в Каир предшествовали более сложные приготовления, чем отъезду в лоно давно сформированного посольства А. Е. Богомолова. В Лондон я бы поехал «на все готовое», тогда как в Каире надо было все создавать заново, начиная, по терминологии строителей, с «нулевого цикла». Прежде всего – с комплектования штата новорожденного дипломатического представительства. Подбором кандидатур сотрудников занимался Отдел кадров НКИД, но отбор их с точки зрения деловой квалификации лежал, естественно, на мне. На процедуру комплектования и утряску административно-хозяйственных вопросов ушло более месяца.

Хватало и различных других забот. Большое внимание требовалось уделять Египту и всему Ближнему Востоку. Приходилось также тщательно следить за нашими отношениями с Югославией и Грецией. Ведь по решению высших инстанций, о котором я до сих пор не удосужился упомянуть, мне наряду с ролью посланника в Египте предназначалась и роль посла при эмигрантских греческом и югославском правительствах, чьим местопребыванием с сентября 1943 года сделался Каир.

Замечу мимоходом, что так как на наше дипломатическое представительство в Каире возлагались одновременно задачи миссии и двух посольств, а сам я, как его руководитель, имел по Указу Президиума Верховного Совета от 21 сентября ранг посла, то оно с полным основанием именовалось всеми посольством.

В середине октября король Фарук I выдал агреман на мое назначение посланником. После этого были запрошены агреманы у югославского короля Петра II и греческого – Георга II.

В двадцатых числах октября их агреманы были получены. Вслед за этим в силу Указа Президиума Верховного Совета СССР от 28 октября я стал послом при правительстве Греции, а по Указу от 31 октября – послом при правительстве Югославии.

Но если главы четырех государств без заминок сделали все, чтобы наше посольство превратилось в международно-правовую реальность, то практическое его становление шло черепашьими шагами. К началу ноября Отдел кадров с трудом обеспечил нас двумя сотрудниками-арабистами, притом неопытными в дипломатической работе. Что касается сотрудников для греческих и югославских дел, то их не было вовсе. Недоставало также более половины канцелярского и технического персонала.

Словно догадываясь о наших затруднениях с кадрами, добровольно предложил свои услуги некий предприимчивый обитатель Каттакургана. Едва в газетных разделах «Хроника» появилось сообщение о моем назначении в Египет, как он телеграфировал:

«Москва. Наркоминдел. Посланнику Египте Новикову. Приспособлен работать жарком климате. Одинокий. Телеграфьте вызов Каттакурган, Самаркандской области, до востребования».

Увы, Отдел кадров не посчитался с трудовым порывом одинокого и приспособленного к жаркому климату гражданина.

В повседневной лихорадочной спешке и перегруженности всяческими делами я и не заметил, как вплотную подошла XXVI годовщина Октябрьской революции.

Празднование годовщины революции, несмотря на вызванные войною по всей стране тяготы и лишения, происходило в атмосфере радостной приподнятости.

В мажорном настроении проходил и традиционный ноябрьский прием в Доме приемов Наркоминдела на Спиридоновке. Это был самый пышный из всех праздничных приемов, на каких мне довелось побывать за пять с половиной лет моей дипломатической службы. Наряду с иностранными дипломатами в залах особняка можно было видеть членов Советского правительства, прославленных маршалов и генералов, писателей и артистов, научных и общественных деятелей. Присутствовали, разумеется, и ответственные работники Наркоминдела, впервые нарядившиеся в парадные мундиры.

После большого праздничного концерта, в котором выступили лучшие музыкальные и театральные силы столицы, гости разбрелись по залам и плотной толпой осадили столы с закусками и напитками, то есть с той гастрономической роскошью, какая в те скудные времена казалась почти сказочной. Кое-кто из иностранных дипломатов, пренебрегая разнообразной снедью, так усиленно налегали на коньяк и водку, что тут же, не отходя от стола, «полегали костьми».

Я бы не рискнул упомянуть с такой уверенностью об этом колоритном факте, если бы его не подтвердил другой очевидец, английский журналист Александр Верт. В своей интересной книге «Россия в войне 1941–1945» он, рассказывая об этом вечере, пишет: «Первыми с приема ушли японские дипломаты, которых принимали подчеркнуто холодно, но вскоре за ними последовала целая процессия «их превосходительств», которых просто выносили – ногами вперед. Английский посол свалился ничком на стол, уставленный бутылками и рюмками, и даже слегка порезался».

Пробираясь сквозь гудящую, как шмелиный рой, толпу, я отыскивал в ней знакомых дипломатов и беседовал с ними – с греческим послом Политисом, болгарским посланником Стаменовым, чехословацким послом Фирлингером. По словам последнего, в декабре в Москву для подписания договора о взаимной помощи собирался приехать президент Чехословацкой Республики Бенеш. Я выразил сожаление, что из-за близкого отъезда вряд ли смогу стать свидетелем этого важного события. Свидетелем события я действительно не стал, но познакомиться с президентом мне все-таки довелось, только не в Москве, а в Каире.

Когда все иностранные и значительная часть советских гостей покинули особняк, прием продолжался, теперь уже лишь для советских его участников. Протекал он в еще более непринужденной обстановке. По настойчивому требованию оставшихся был сымпровизирован дополнительный концерт – без эстрады и без чинных рядов стульев для слушателей. Главными исполнителями были народные артисты СССР И. С. Козловский и И. М. Москвин. Козловский, в репертуар которого входила и классика, и современная вокальная музыка, неожиданно для всех с непревзойденной задушевностью спел популярную в те дни «Темную ночь» Никиты Богословского, за что был награжден настоящей овацией.

Разъехались мы по домам лишь под утро. Эта праздничная ночь глубоко врезалась мне в память и часто вспоминалась на чужбине.